, принимая на себя атаки правого нападающего из другой команды - особенно эффектный прием, совершенно неожиданный для противника, склонного к анархии, а следовательно, и к слабоумию. Правый крайний нападающий превратил свою часть поля в территорию без правил, единственной стабильной системой отсчета была боковая линия, белая полоса, начерченная мелом, около которой он кружил, как неизлечимый маньяк. Левый защитник - как защитник - был психологически устойчив, больше подчинялся порядку и геометрии и поневоле приноравливался к невыгодной для него экосистеме, а значит, изначально был обречен на проигрыш. Необходимость постоянно приспосабливать свои реакции к совершенно неожиданным схемам приговорила его к вечной душевной - а часто и физической - неустойчивости. Этим и объясняется его поведение - стремление отрастить длинные волосы, уйти с поля из чувства протеста и перекреститься, когда прозвучит свисток к началу матча. Короче говоря, отличить правого защитника на фотографии было практически невозможно. Гульду, правда, изредка удавалось. Дизель разглядывал игроков, поскольку ему нравились удары головой. Он испытывал необычайное удовольствие, когда с поля доносился удар по черепу, и каждый раз, когда это случалось, произносил: "Псих", каждый долбаный раз, с довольной физиономией: "Псих". Однажды мальчик внизу отбил мяч головой, мяч долетел до перекладины ворот и отскочил назад, мальчик вновь отбил его головой в центр ворот, нырнул вперед и принял мяч головой раньше, чем тот коснулся земли, он лишь слегка задел его и рухнул в воротах. Тут Дизель сказал: "Ну, натуральный псих". Все остальное время он говорил только: "Псих". Пумеранг смотрел матчи, потому что искал зрелища, которое видел раньше по телеку. По его мнению, оно было столь захватывающим, что не могло исчезнуть навсегда, определенно оно должно было бродить по всем футбольным полям мира, и он простаивал здесь, в ожидании того, что произойдет на этой детской площадке. Он выяснил количество футбольных полей, которые существуют в мире, - один миллион восемьсот четыре - и прекрасно понимал, что возможность увидеть, как проходят все матчи, для него сводилась к минимуму. Но на основании расчетов, выполненных Гульдом, вероятность этого была чуть выше, чем, например, родиться немым. Поэтому Пумеранг выжидал. Зрелище, если быть точным, состояло в следующем: затянувшаяся передача вратаря, центральный нападающий выпрыгивает на три четверти и пасует головой, вратарь противника выходит из ворот и бьет мяч на лету, мяч отлетает назад, за центральную линию поля через всех игроков, отскакивает от перекладины, минует ошеломленного вратаря и скрывается в сетке ворот, рядом со штангой. С точки зрения утонченного любителя футбола, речь шла о нелепой случайности. Но Пумеранг настаивал на том, что за формой, чисто эстетической, ему несколько раз доводилось видеть нечто более гармоничное и элегантное. "Это как если бы все происходило в аквариуме, - молча пытался объяснить он, - как если бы все передвигалось в толще воды, медленно и плавно, с мячом, неспешно проплывающим в воздухе, игроки неторопливо превращались бы в рыб, смотрели бы, разевая рты, вертели бы рыбьими головами вправо и влево, оглушенные и растерянные, вратарь вовсю шевелил бы жабрами, в то время как мяч скользил бы мимо него; и вот наконец сеть хитрого рыбака ловит рыбу-мяч, все смотрят, чудесная рыбалка, молчание более абсолютное, чем бездна морская во всю ширь зеленых водорослей в белую полоску, сделанных водолазом-разметчиком". Шла шестнадцатая минута второго тайма. Матч закончился со счетом два-ноль. Время от времени Гульд спускался вниз и занимал место на краю поля, за правыми воротами, рядом с профессором Тальтомаром. Десятки минут проходили в молчании. И никогда их взгляды не отрывались от поля. Профессор Тальтомар был уже в возрасте, за плечами у него были тысячи часов, отданных просмотру футбольных матчей. Сами матчи интересовали его постольку-поскольку. Он наблюдал за арбитрами. Изучал их. Губами он всегда мял давно потухшую сигарету без фильтра и периодически прожевывал фразы вроде: "Далековато до игроков" или: "Правило преимущества, мудило". Частенько он качал головой. Он единственный аплодировал таким вещам, как удаление с поля или повтор штрафного удара. Он не сомневался в своих убеждениях, которые конспектировал в течение многих лет, комментируя любую дискуссию: "Руки на площадке всегда произвольны", "Положение вне игры никогда не вызывает сомнений", "Все женщины - шлюхи". Он считал вселенную "футбольным матчем без арбитра", его вера в Бога была своеобразна: "Это боковой судья, который выдал всем положение "вне игры". Однажды в молодости, будучи полупьяным, он был выпущен на публику выполнять обязанности арбитра и с тех пор замкнулся в таинственном молчании. Гульд считал его глубочайшее знание регламента заслугой, а не виной и приходил к нему за тем, чего не мог найти у выдающихся академиков, которые ежедневно готовили его к Нобелевской премии: за уверенностью в том, что порядок - единственное свойство бесконечности. Итак, между ними происходило следующее: 1. Гульд появлялся и, даже не здороваясь, устраивался рядом с профессором, сосредоточив взгляд на поле. 2. Десятки минут они проводили, не обменявшись ни словом, ни взглядом. 3. В какой-то момент Гульд, продолжая внимательно следить за игрой, говорил что-нибудь вроде: "Резаный пас справа, центральный нападающий передает мяч правому нападающему, влетает в центр перекладины, которая ломается надвое, ответный удар мячом к арбитру попадает между ног правого крайнего нападающего, который, лежа плашмя, пробивает прямо рядом со штангой, защитник блокирует мяч рукой, и потом его освобождает приходский священник". 4. Профессор Тальтомар неспешно вынимал изо рта сигарету и стряхивал воображаемый пепел. Затем сплевывал табачные крошки и тихо бормотал: "Матч приостановлен для ремонта перекладины со штрафными ударами хозяевам поля за небрежное содержание покрытия. По возобновлении игры - штрафные команде гостей и красная карточка защитнику. Дисквалификация на один день без предупреждения". 5. Далее они продолжали без комментариев, сосредоточившись на игровом поле. 6. На каком-то этапе Гульд произносил: "Спасибо, профессор". 7. Профессор Тальтомар, не оборачиваясь, бормотал: "Будь здоров, сынок". Это случалось по меньшей мере раз в неделю. Гульду очень нравилось. Детям нужна уверенность. И последнее, что происходило на этом поле. Важное. Каждый раз, когда Гульд сидел там вместе с профессором, мяч катился за линию, прямо к ним. Каждый раз он подкатывался достаточно близко и останавливался в нескольких метрах от них. Тогда вратарь шел к ним и орал: "Мяч!" У профессора Тальтомара не дергался ни один мускул. Гульд смотрел на мяч, затем на вратаря, но оставался неподвижным. - Мяч, пожалуйста! Он застывал и смотрел в пустоту перед собой рассеянным взглядом, оставаясь неподвижным. 3 В пятницу в девятнадцать пятнадцать позвонил отец Гульда, чтобы выяснить у Люси, все ли в порядке. Гульд сообщил, что Люси уехала в прошлое воскресенье с представителем очень известной часовой фирмы, которого встретила на воскресной службе. - Часовой фирмы? - Или чего-то еще, типа цепочек, распятий, что-то в этом роде. - Бог ты мой, Гульд. Нужно дать объявление в газету. Как в прошлый раз. - Да. - Сразу же дай объявление в газету, а потом воспользуйся анкетами, хорошо? - Да. - Но чтобы эта не была немая? - Хорошо. - А вы сказали часовщику? - Она сказала. - Она? - Да, по телефону. - Просто не верится. - Ну. - У тебя еще остались копии анкет? - Да. - Если дома нет, то сделай ксерокопии, о'кей? - Алло? - Гульд? - Да-да. - Гульд, ты меня слышишь? - Теперь слышу. - Если останешься без анкет, сделай ксерокопии. - Алло? - Гульд, ты меня слышишь? - ... - Гульд! - Да. - Ты меня слышал? - Алло? - Это помехи на линии. - Сейчас я тебя слышу. - Ты слушаешь? - Да... - Алло! - Да. - Что за хреновина с те... - Пока, папа. - Из какого дерьма делают эти... фоны? - Пока. - Из какого дерьма вы делаете эти телеф... Клац. Не имея возможности приезжать для проведения собеседований, отец Гульда составил для кандидаток анкету, которую собственноручно отредактировал и просил отправлять ответы почтой, оставляя за собой право выбора новой гувернантки для Гульда на основании полученных ответов. Анкета включала всего тридцать семь вопросов, но редкой кандидатке удавалось заполнить ее до конца. В основном все застревали примерно в районе пятнадцатого вопроса (15. Кетчуп или майонез?). Впрочем, частенько они поднимались и уходили сразу после первого (1. Может ли кандидатка воспроизвести серию неудач, которые ей довелось испытать до сегодняшнего дня в состоянии безработицы, конкуренции за низкооплачиваемое место, невыносимой неизвестности?). Шатци Шелл расставила на столе снимки Евы Браун и Уолта Диснея, заправила в пишущую машинку лист бумаги и напечатала число 22. - Прочти-ка мне что-нибудь из двадцать второго, Гульд. - Вообще-то ты должна бы начинать с первого. - Кто это сказал? - Если есть номер первый, то всегда начинают с него. - Гульд? - Да. - Посмотри-ка мне в глаза. - Ну. - Ты и в самом деле считаешь, что если вещи имеют номера, и особенно номер один, то мы обязательно должны, и ты, и я, и все прочие, должны начинать именно с него, только по той причине, что это номер один? - Нет. - Ну и отлично. - А какой ты хотела? - Номер двадцать два. - Двадцать второй. В состоянии ли кандидатка вспомнить самое прекрасное из того, что ей приходилось делать в детстве? Замерев на мгновение, Шатци тряхнула головой и недоверчиво пробормотала: "Приходилось делать". Затем она принялась писать. Когда я была маленькой, больше всего мне нравилось посещать Салон Идеального Дома. Он располагался в Олимпия-Холле, в огромном здании, похожем на вокзал, с громадной крышей в форме купола. Только вместо железнодорожных путей и поездов был Салон Идеального Дома. Не знаю, полковник, доводилось ли вам видеть. Салон проходил ежегодно. Невероятно, но все это было сконструировано в точности как настоящий дом, ты ходил по нему, чувствуя себя в стране грез, там были узкие улочки и фонари по углам, все дома были разные, очень опрятные и новые. Все было на своих местах: и занавески, и бульварчик, даже сады, - короче, это был мир твоей мечты. Сначала ты думал, что все это из картона, так ведь нет, все было построено из кирпича, и даже цветы были настоящими, все было настоящим, здесь ты мог бы жить, мог подниматься по лестницам, открывать двери, это были самые настоящие дома. Очень трудно объяснить, но когда ты ходил там в глубине, то в голове у тебя были очень странные ощущения, что-то вроде грустного изумления. Ну, я хочу сказать, это были настоящие дома - и все, но потом, на самом-то деле, все настоящие дома оказывались разными. Мой, к примеру, был семиэтажный, с одинаковыми окнами и мраморной лестницей, с крошечными лестничными площадками на каждом этаже и повсеместным запахом хлорки. Прекрасный дом. Но эти были другими. У них были крыши странной заостренной формы, окна с эркерами, веранды спереди, винтовые лестницы, террасы, балконы и все такое. И фонарик над дверью. Или гараж с цветными воротами. Все это было настоящим и в то же время не было настоящим; возникало такое ощущение, что тебя водят за нос. Я сейчас вспоминаю - все было обозначено уже в названии: Салон Идеального Дома, но что ты понимал тогда в идеальных и неидеальных вещах. У тебя не было представления об идеальном. Это заставало тебя врасплох, так сказать. Необычное ощущение. Думаю, что я могла бы объяснить вам все это, если бы мне удалось объяснить, почему я так рыдала, когда появилась там впервые. Да-да. Я разрыдалась. Я попала туда только потому, что моя тетя работала там и у нее были входные билеты. Она была очень красивая, высокая такая, с длинными черными волосами. Ее взяли туда изображать маму, которая возится на кухне. Дело в том, что каждый раз эти дома оживали, в том смысле, что люди, располагавшиеся в них, притворялись, что живут там: не знаю, например, мужчина сидел в гостиной, читая журнал, и курил трубку; были даже дети в кровати, одетые в пижамки, в двухэтажной кровати, изумительно, мы-то никогда не видели двухэтажной кровати. Все это делалось, чтобы достичь идеального эффекта, понимаете? Даже сами персонажи были идеальными. Моя тетя была идеалом домохозяйки, вся такая элегантная и красивая, в фартуке, как с картинки, она наводила порядок в американской кухне, медленно и мягко открывая дверки шкафчиков, доставала оттуда чашки и тарелки и все остальное, и делала так постоянно. Улыбаясь. Иногда там появлялись даже кинозвезды или знаменитые певцы, они делали то же самое и при этом снимались, чтобы на следующий день снимки появились в газетах. Я помню одну певицу, всю в мехах, с бриллиантами на пальцах, которая смотрела в объектив, демонстрируя, как работает пылесос фирмы "Гувер". Мы даже не знали, что это за штука такая, пылесос. Была и еще одна классная вещь в Салоне Идеального Дома: ты уходил оттуда с головой, забитой кучей вещей, которых ты прежде никогда не видел и никогда в жизни не увидел бы. Вот такие дела. И все же, когда я впервые пришла туда с матерью, это действительно был вход в маленькую, вновь воссозданную горную страну с лугами и тропинками, просто красотища. Сзади располагались огромные декорации с горными вершинами и синим небом. Я почувствовала, что у меня в голове творится что-то странное. Я осталась бы там навсегда, чтобы смотреть, смотреть, смотреть. Мать увела меня, и мы остановились на площадке, где были только ванные, располагались одна за другой, совершенно невероятные ванные комнаты, а последняя называлась "Сейчас не то, что прежде", множество людей рассматривало их; там было что-то вроде сцены, справа ты видел ванные, которые делались сто лет назад, а слева - такие же, но со всеми современными наворотами, как у нас теперь. И еще две модели, совершенно невероятные, - ванны, в которых не было воды, зато сидели две девушки, и - гениальная выдумка - они были близнецами, понимаешь? Две близняшки в совершенно одинаковых позах, одна - в медной лохани, а другая - в сверкающей белой эмалью ванне, и - просто безумие - обе голые, клянусь, совершенно обнаженные, они улыбались публике и сидели в специально отрепетированных позах, так, чтобы дать возможность мельком увидеть сиськи, но не давая рассмотреть их как следует, так, серединка на половинку; все на полном серьезе обсуждали оборудование для ванных комнат, но глаза непрерывно бегали, проверяя, не сдвинулась ли случайно рука, так, чтобы хоть немного были видны сиськи близняшек. Замечу в скобках, для тех, кто не помнит, что было бы странно, их звали близняшки Дольфин, и если подумать, наверное, это был псевдоним. Я рассказываю эту историю, раз она имеет отношение к тому, что под конец я разрыдалась. Я хочу сказать, что все это вместе взятое тебя расстраивало, с самого начала: такая машина, которая вгрызалась в тебя и готовила, так сказать, к чему-то особенному. Тем не менее мы ушли оттуда, от обнаженных близняшек, и вошли в центральную аллею. Вокруг были все эти Идеальные Дома, из ряда в ряд, каждый с собственным садом, некоторые казались дряхлыми или ветхими, а остальные - просто один современнее другого, с гоночными машинами, припаркованными рядом. Изумительно. Мы медленно продвигались вперед, и в какой-то момент мать остановилась и сказала: "Смотри, как красиво". Это был трехэтажный дом с верандой спереди, покатой крышей и длинными трубами из красного кирпича. Ничего такого особенного, идеал состоял в том, что он был вполне нормальным, и, может быть, на самом деле именно в этом и заключался обман. Мы стояли и молча разглядывали его. Вокруг собралась толпа, которая проходила мимо, болтая о том и о сем, и весь этот шум, как всегда в Салоне Идеального Дома, но я уже ничего не чувствовала, как будто в моей голове все потихоньку угасало, И наконец я увидела, что в окне кухни, большом окне первого этажа с распахнутыми занавесками, зажегся свет и вошла улыбающаяся женщина с букетом цветов. Подойдя к столу, она положила цветы, взяла вазу и подошла к раковине, чтобы налить воды. Она вела себя так, будто никто на нее не смотрел, как если бы она находилась в самом удаленном уголке мира, в полном одиночестве и в этой кухне. Она взяла цветы, поставила их в вазу, которую установила в центре стола, поправила розу, которая грозила выпасть. Это была блондинка с обручем в волосах. Она обернулась, подошла к холодильнику, открыла его и наклонилась, чтобы достать бутылку молока и что-то еще. Затем закрыла холодильник легким движением локтя, поскольку руки у нее были заняты. Я не могла этого слышать, но отчетливо слышала звук захлопнувшейся дверцы, точно - механический и немного теплый. Никогда больше я не слышала ничего столь же точного, определенного и спасительного. Тогда я взглянула на дом, на весь дом, с садом, дымоходами и стулом на веранде, на все это. И вот тут я разрыдалась. Мать испугалась, решив, что со мной что-то случилось, и со мной действительно что-то произошло; но она думала, что я описалась, со мной, и правда, частенько такое бывало, когда я была маленькой, поэтому она подумала, что дело именно в этом, и потащила меня к туалетам. Потом, когда она поняла, что все у меня сухое, то принялась расспрашивать, в чем же дело, и все расспрашивала, просто пытка какая-то, ведь видно же было, что я не знала, что ответить, я могла только повторять, что все хорошо, все в порядке. Но почему же тогда ты плачешь? - Я больше не плачу. - Нет, плачешь. - Неправда. Я испытывала что-то вроде горестного пронизывающего изумления. Не знаю, полковник, представляете ли вы себе это. Что-то похожее бывает, когда разглядываешь детскую железную дорогу, особенно если она из пластика, с вокзалом и туннелями, с лугами, на которых пасутся коровы, и яркими фонариками на железнодорожных переездах. Происходит что-то похожее. Или когда видишь в мультике дом для мышат со спичечными коробками в качестве кроватей и портретом дедушки Мыша на стене, и книжным шкафом, и креслом-качалкой из ложки. Ты чувствуешь какое-то утешение глубоко внутри, почти откровение, чувствуешь, что ты, так сказать, распахиваешь душу, но одновременно ощущаешь что-то вроде острой боли, как от непоправимой и окончательной утраты. Сладкая катастрофа. Я думаю, что в этот момент пронзительно понимаешь, что всегда будешь снаружи и всегда будешь смотреть на это снаружи. Ты не можешь войти в паровозик, и это факт, и мышиный домик - это то, что всегда останется там, в телевизоре, а ты - неизбежно перед ним, смотришь на это и больше ничего не можешь сделать. Так в тот день было и с этим Идеальным Домом, ты мог даже войти, если тебе хотелось, постоять в очереди и войти, чтобы посмотреть, что там внутри. Но это совсем-совсем другое. Это просто куча интересных и забавных вещей, ты мог потрогать статуэтки, но при этом не испытывал такого изумления, как если бы смотрел снаружи, это было бы другое ощущение. Странное дело. Когда тебе случается увидеть место, где ты был бы в безопасности, ты всегда оказываешься среди тех, кто смотрит снаружи. И никогда изнутри. Это твое место, но тебя там нет никогда. А мать все расспрашивала, о чем я грущу, я хотела бы сказать, что не грущу, а совсем наоборот, должна была бы объяснить, что ощущаю что-то, похожее на счастье, какой-то опыт опустошения от увиденного, удар, и все из-за этого идиотского дома. Но даже сейчас я не смогла бы сделать этого. Мне даже немножко стыдно. Это был дурацкий Идеальный Дом, специально, чтобы всех дурачить, весь этот огромный идиотский бизнес архитекторов и строителей, это было великое надувательство, вот так. Насколько мне известно, архитектор, который проектировал его, мог был полным недоумком, одним из тех, кто в обеденный перерыв идет к школе, обжимается с девочками и шепчет им: "Возьми в рот" и все такое. Не знаю. Впрочем, я не знаю даже, замечаете ли вы это тоже, если что-то тебя задевает, как откровение, ты можешь держать пари, что это подделка, то есть что это ненастоящее. Взять хоть пример с паровозиком. Можно целый час смотреть на настоящий вокзал, и ничего не произойдет, а потом достаточно только бросить взгляд на паровозик и - бац - как с катушки съезжаешь от такой прелести. Смысла никакого, но это именно так, и часто чем глупее то, что тебя захватывает, тем сильнее ты захвачен, просто ослеплен, словно тебе нужна была порция обмана, сознательного обмана, чтобы получить это, словно все вокруг должно быть ненастоящим, хотя бы ненадолго, и тогда оно сумеет наконец стать чем-то вроде откровения. Даже книги или фильмы, все это то же самое. Нелепее этого не бывает, можно держать пари, что нашел только необычайных сукиных детей, а между тем внутри вещей видишь то, что происходит вокруг, на улице, это тебе снится, а в подлинной жизни ты никогда этого не находил. Подлинная жизнь никогда не разговаривает. Это только ловкая игра, та, в которой выигрываешь или проигрываешь, тебя заставляют, чтобы отвлечь от мыслей. Даже моя мать в тот день пошла на обман. Поскольку я без конца всхлипывала, она потащила меня вперед, к сверкающей машине с надписями, прекрасная машина, похожая на игральный автомат или что-то в этом роде. Ее установила фирма по производству маргарина. Они здорово ее придумали, ничего не скажешь. Игра состояла в том, что на тарелке лежали шесть тостов, часть из них была приготовлена с добавлением масла, а часть - с маргарином. Ты пробовал их, одно за другим, и каждый раз должен был ответить, что туда добавлено, масло или маргарин. В то время маргарин был еще довольно редкой штукой, о нем не особенно имели понятие, а именно: думали, что он - увы - полезнее масла, а сам по себе он был отвратителен. Так они придумали, а игра заключалась в том, что если тебе казалось, что тост намазан маслом, ты нажимал красную кнопку, и наоборот, если ты распознавал маргарин, то нажимал синюю кнопку. Было довольно забавно. А я прекратила плакать. Несомненно. Перестала плакать. Не то чтобы в моей голове что-то изменилось, я продолжала ощущать на себе это горестное, пронизывающее изумление, от которого я никогда больше не освободилась бы, потому что когда ребенок обнаруживает некое место, и это его место, когда перед ним на мгновение сверкнет его Дом, и чувство Дома, и, в особенности, мысль о том, что такой существует, - этот Дом потом фактически навсегда становится омерзительным в конце концов. Оттуда не вернуться назад, я все еще была одной из тех, кто попал туда случайно, неся на себе тяжесть горестного, пронизывающего изумления, и потому всегда была более радостной и более грустной, чем другие, со всеми этими вещами, в то время как я бродила там, смеясь и плача. Однако в этом особенном случае я перестала плакать. Подействовало. Я ела печенье, нажимала кнопки, загоралась лампочка, и я больше не плакала. Мать была довольна, думая, что все позади, она не могла понять, но я-то все прекрасно понимала, знала, что ничего не прошло и больше не пройдет никогда, но тем не менее я не плакала, а играла в "масло-маргарин". Знаете, когда потом я снова испытала это на себе, такое ощущение... Кажется, с тех пор я не сделала ничего иного. Думая о другом, я нажимала синие и красные кнопки, пытаясь угадать. Игра на ловкость. Тебя заставляют делать это, чтобы отвлечься. Раз это действует, почему бы не воспользоваться? Между прочим, когда Салон Идеального Дома закрылся, в том же году фирма, производившая маргарин, сообщила, что в эту игру сыграли сто тридцать тысяч человек, а те, кто угадал все из шести тостов, составляют только восемь процентов от остальных. Они объявили это с определенной гордостью. Я думаю, что у меня был примерно такой же процент угаданного. Я хочу сказать, что если я думаю о том, как я там стояла, пытаясь угадать и нажимая красные и синие клавиши, эта жизнь, в которой я должна была угадать приблизительно восемь процентов, этот процент, как мне казалось, заслуживал похвалы. Я не горжусь этим. Но, должно быть, все происходит более-менее так. Я вижу именно так. Шатци обернулась к Гульду, который не пропустил ни слова. - Ну как? - Мой отец не полковник. - Неужели? - Он генерал. - Ну ладно, генерал. А все остальное? - Если ты будешь двигаться в таком темпе, то закончишь тогда, когда мне уже не будет нужна гувернантка. - Это верно. Дай-ка взглянуть. Гульд передал ей список вопросов. Шатци просмотрела его и остановилась на вопросе со второго листка. - Вот, это быстро. Читай... - Тридцать первое. Может ли кандидатка рассказать в общих чертах о мечте всей своей жизни? - Могу. Я мечтаю написать вестерн. Я начала писать его, когда мне было шесть лет, и рассчитываю не загнуться до того, как закончу. - Voila [вот так - фр.]. С шести лет Шатци Шелл работала над вестерном. В ее жизни это было единственное, что приходилось ей по душе. Она обдумывала его постоянно. Когда ей в голову приходила стоящая мысль, она включала диктофон и наговаривала на пленку. У нее скопились сотни записанных кассет. Она утверждала, что это прекрасный вестерн. 4 Они убили Мами Джейн в январском номере. Рассказ назывался "Колея-киллер". Такие дела. 5 Эта история с вестерном, между прочим, произошла на самом деле. Шатци трудилась над ним несколько лет. Сначала она накапливала идеи, затем принялась заполнять тетрадки записями. Теперь она пользовалась диктофоном. Каждый раз она включала его и наговаривала что-то на пленку. У нее не было определенного метода, но она продвигалась вперед не останавливаясь. И вестерн рос. Начинался он песчаным облаком и закатом. Обычное песчаное облако и закат ежевечерне клубились на ветру над землей и в небе, в то время как Мелисса Дольфин подметала улицу перед домом, вздымая клубы пыли, подметала с неразумным и бесполезным усердием. Но она спокойно и благодарно несла все свои шестьдесят три года. Ее сестра-близнец Джулия Дольфин, которая сейчас смотрела на нее, слонялась по веранде, укрываясь от сильного ветра: сквозь пыль она глядела на сестру, только она ее понимала. Справа вдоль центральной улицы простирается городок. Слева ничего нет. По ту сторону изгороди еще не граница, а просто земля, которую считают бесполезной и отказываются думать о ней. Камни, и больше ничего. Когда умирает кто-нибудь из тех мест, говорят: сестры Дольфин видели, как его хоронят. Их дом самый последний. Говорят, что это край света. Вот Мелисса Дольфин поднимает взгляд в никуда и с изумлением видит человеческую фигуру, еле различимую в закатных тучах песка, но медленно приближающуюся. Хотя в том направлении все только исчезает, иногда что-то скрывается из вида - кусты ежевики, животные, старик, бесполезные взгляды - но никогда ничего не появляется. Никого. - Джулия... - тихо говорит Мелисса и оборачивается к сестре. Джулия Дольфин стоит на веранде и сжимает в правой руке винчестер 1873 года выпуска с восьмиугольным стволом, калибра 44-40. Она смотрит на этого человека - медленно идущего со шляпой, надвинутой на глаза, в плаще до пят, он тащит что-то, лошадь, что-то, лошадь и еще что-то, платок защищает лицо от пыли. Джулия Дольфин поднимает ружье, деревянный приклад касается правого плеча, она наклоняет голову и прицеливается: мушка, человек. - Да, Мелисса, - тихо отвечает она. Целится прямо в грудь и стреляет. Человек останавливается. Поднимает голову. Платок, который закрывал ему лицо, падает. Джулия Дольфин смотрит на него. Перезаряжает ружье. Затем наклоняет голову и прицеливается: мушка, человек. Целится в глаза и стреляет. Пыль поглощает звук выстрела. Джулия Дольфин выбрасывает патрон из затвора: красный Морган, калибра 44-40. Продолжает стоять, смотрит. Человек подходит к Мелиссе Дольфин, она неподвижно стоит посреди улицы. Он снимает шляпу. - Клозинтаун? - Смотря по обстоятельствам, - отвечает Мелисса Дольфин. Именно так начинался вестерн Шатци Шелл. 6 - Я провожу тебя. - Зачем? - Хочу посмотреть на эту офигенную школу. Они вышли вдвоем, до школы можно было доехать на автобусе или же дойти пешком. "Давай немножко пройдемся, а потом с удовольствием сядем в автобус". - "Ладно, только застегнись". - Что ты сказала? - Не знаю, Гульд, а что я сказала? - Застегнись. - Да ну? - Чтоб я сдох. - Ты все выдумал. - Ты так сказала "застегнись", как будто ты моя мать. - Ладно, пошли. - Но ты это сказала. - Кончай. - Чтоб я сдох. - И застегнись. Улица спускалась под гору и была усыпана опавшими листьями, поэтому Гульд шел, волоча ноги, и его ботинки были похожи на двух кротов, которые роют туннель среди листьев, создавая шум, похожий на шум поджигаемой сигары, но многократно увеличенный. Желто-красный шум. - Мой отец курит сигары. - Да ну? - Ему нравится. - Я ему нравлюсь, Гульд. - С чего ты взяла? - По голосу, понимаешь? - Правда? - По голосу можно понять много чего. - Например? - Например, если ты слышишь красивый голос, очень красивый голос, красивый мужской голос... - Ну? - То можешь быть уверен, что этот мужик просто урод. - Урод. - Даже хуже, чем просто урод, он жутко безобразный, замызганный, я таких знаю, высокий, с жирными лапами, они у него все время потеют, всегда мокрые, представляешь? - Бе-е. - Что значит "бе-е"? - Не знаю, мне не нравится пожимать руки, так что я не сильно разбираюсь в этом. - Значит, ты вообще не любишь пожимать руки? - Не-а. Это идиотизм. - Ах вот как? - У взрослых руки всегда слишком большие, они не чувствуют, что жмут руку именно мне, идиотство даже думать об этом, и никак этой гадости не избежать. - Я один раз видела по телеку, как вручают Нобелевскую премию. Ну, такие сопли, все так элегантно одеты и без конца только и делают, что пожимают руки. - Это совсем другое. - Но мне это интересно. Расскажи мне, Гульд. - Что именно? - Как это они решили заставить тебя получить ее? - Ничего они не решили. - Ты получил ее - и все тут? - Детям не дают Нобелевскую премию. - Могли бы сделать исключение. - Да брось ты. - О'кей. - ... - ... - ... - Ну ладно, как это произошло, Гульд? - Никак, это просто глупость, я думаю, такая манера разговаривать. - Странная манера. - Тебе не нравится, а? - Нет такого, что мне не нравится. - Тебе не нравится. - Мне просто кажется немножко странным, вот и все. Как это ты говоришь ребенку, что он получит Нобелевскую премию, он может быть умным и все что хочешь, но ты не знаешь, хочет ли он быть таким умным, он, пожалуй, и не хочет получить Нобелевскую премию, тем не менее, даже если он делает все для этого, зачем ему так говорят? Лучше было бы оставить его в покое, пусть делает то, что он должен делать, и тогда однажды утром он проснется и ему скажут: "Слышал по радио? Ты получил "Нобелевскую премию". Вот и все. - Имей в виду, что мне никто не говорил... - Все равно что сказать человеку, когда он умрет. - ... - ... - ... - Я же только к примеру, Гульд. - ... - Ну, брось, Гульд, я же только к примеру... Гульд, посмотри на меня. - Ну что еще? - Я же только к примеру. - Все нормально. Гульд остановился и посмотрел назад. Две длинные полосы, вырытые его ботинками, уходили вдаль. И можно было представить, что даже час спустя кто-нибудь медленно пройдет, аккуратно ставя ноги в эти дорожки. Гульд прыгнул вбок и пошел дальше, тихонько шагая так, чтобы не оставлять следов. Он еще оглянулся на две борозды, которые резко обрывались. Человек-невидимка, подумал он. - Автобус, Гульд. Садимся? - Да. Бульвар повернул туда, где улица вновь поднималась в гору, минуя парк и огибая ветлечебницу. Автобус был красного цвета. Наконец он подъехал к школе. - Эй, а тут ничего, - сказала Шатци. - Да. - Нет, тут правда красиво, а ты мне никогда об этом не говорил. - Отсюда не видно, но если обойти сзади, то увидишь кучу спортивных площадок, а потом надо еще немного пройти вперед. - Красиво. Они остановились посмотреть, встав чуть сбоку от остальных. Ребята входили и выходили, прямо перед парадной лестницей был большой луг с дорожками и парой огромных, чуть искривленных деревьев. - Ты знаешь площадку возле нашего дома, где играют в футбол? - спросил Гульд. - Знаю. - Там еще мальчики играют в футбол? - Ну да. - Ты знаешь, странное дело, даже если у них нет мяча, они все равно играют. Каждый раз видишь, как они что-то бросают в воздух или делают обманное движение. Они даже бьют головой этот воображаемый мяч, гоняются, пока не придет тренер или не начнется матч. Иногда они даже не переодеваются, бегают прямо в пальто или с портфелями в руках, и тем не менее передают нападающему или применяют прессинг к стулу, вот такая штука. - ... - ... - ... - Наплевать. - ... - Ну, в смысле, школа для меня - это фигня. - ... - Даже если нет ни одной открытой книги, ни одного профессора, ни школы, ничего... для меня это все равно... я никогда не перестану... не перестану никогда. Поняла? - Кажется. - Это то, что мне нравится. И я никогда не перестану думать об этом. - Забавно. - Понимаешь? - Да. - А вовсе не из-за Нобелевской премии, понимаешь? Они даже не смотрели под ноги, а под ногами было так красиво, хотя и поглядывали на школу, луг, деревья и все остальное. - Я не всерьез говорила, Гульд. - Честно? - Конечно, я так говорила просто, чтобы сказать что-нибудь, и нечего меня слушать, будто я - последняя инстанция, к которой ты должен прислушиваться, если речь идет о школе. Честно. - Ладно. - Школа для меня не главное, и все, что с ней связано, - тоже. - ... - Прости, Гульд. - Ничего. - О'кей. - Я рад, что тебе нравится. - Что? - Ну, здесь. - Да. - Здесь красиво. - Но ты возвращайся потом домой, о'кей? - Конечно, вернусь. - Возвращайся, будь добр. - Да. - Договорились. Тогда они посмотрели друг на друга. Не сразу. Но все же посмотрели друг на друга. Гульд носил свою вязаную шапочку слегка набекрень, так что только одно ухо было под шапкой. При взгляде на Гульда только Матерь Божья могла догадаться, что это гений. Шатци натянула ему шапку на второе ухо. Пока, сказала она. Гульд прошел за ворота и зашагал по центральной аллее большого луга. И ни разу не обернулся. Он казался таким крошечным на громадной школьной территории, и Шатци подумала, что за всю жизнь не видела никого меньше этого мальчика с портфелем, который удалялся от нее, становясь с каждым шагом все меньше и меньше. Просто безобразие, ребенок - и такой одинокий, подумала она, самое малое, что нужно, - построить вдоль аллеи отряд гусар - что-нибудь вроде этого - чтобы сопровождать его до самой аудитории. Что-нибудь около двадцати гусар, а то и больше. Нет, правда, это просто кошмар. - Это просто кошмар, - сказала она двум мальчишкам, которые выходили из ворот, прижимая локтями книги и какие-то ботинки, очень похожие на ботинки из комиксов. - Что-то не так? - Все не так. - Да неужели? Мальчишки явно издевались. - Знаете Гульда? - Гульда? - Да, Гульда. - Мальчика? Издеваются. - Да, мальчика. - Конечно, знаем. - И что смешного? - Кто же не знает господина Нобеля? - Что смешного? - Эй, сестренка, успокойся. - Так знаете или нет? - Да знаем, знаем. - Вы дружите? - Кто, мы? - Да, вы. Издеваются. - У него нет друзей. - В смысле? - В смысле - никто с ним не дружит. - Он ходит с вами в школу? - Он живет в школе. - Ну и?.. - И ничего. - Он учится вместе со всеми? - А твое какое дело? Ты что, журналист? - Нет. - Это его мамочка. Издеваются. - Нет, я не его мамочка. У него есть мама. - И кто же она? Мария Кюри? - Мать вашу... - Эй, сестренка, уймись. - Сам уймись. - Совсем обалдела. - Твою мать... - Ого! - Оставь ее в покое, она чокнутая. - Да какого хрена... - Брось, не трожь... - Чокнутая. - Пошли отсюда. Больше не издеваются. - ВЫ НЕ БУДЕТЕ ТАК ВЫДРЮЧИВАТЬСЯ, КОГДА ПРИБУДУТ ГУСАРЫ, - крикнула им вслед Шатци. - Нет, ты только послушай. - Брось, пошли. - ТАКИХ, КАК ВЫ, ОНИ БУДУТ ВЕШАТЬ ЗА ЯЙЦА, А ПОТОМ ПРОДЫРЯВЯТ. - Чокнутая. - Жуть просто. Шатци резко повернулась и пошла к школе. И повесят за яйца, пробормотала она. И шмыгнула носом. Ничего страшного, просто холодно. Она взглянула на большой луг и кривоватые деревья. Она уже видела такие деревья, вот только не помнила где. Перед каким-то музеем, что ли. Ничего страшного, просто холодно. Шатци вытащила и надела перчатки. Сучий мир, подумала она. Посмотрела на часы. Мальчики все входили и выходили. Здание школы было выкрашено в белый цвет. Трава на лугу пожелтела. Сучий мир, подумала она еще раз. И побежала. Она стремглав промчалась по аллее до самой лестницы и, перескакивая через две ступеньки, ворвалась в школу. Пробежала длинный коридор, поднялась на третий этаж, вошла в какое-то помещение вроде столовой и вышла через другую дверь, снова спустилась на первый этаж, открывая все двери, которые попадались на пути, опять оказалась на улице, пересекла футбольное поле и сад, вошла в желтое четырехэтажное здание, поднялась по лестнице, заглянув в библиотеку и во все кабинеты, сунулась в приемную, вошла в лифт, промчалась стрелой мимо надписи "ОБЩЕСТВО ГРАБЕНАУЭРА", повернула назад, проскочила коридор, выкрашенный в зеленый цвет, открыла первую попавшуюся дверь, посмотрела в аудиторию и увидела стоящего у кафедры мужчину. За партами никого, кроме мальчика в третьем ряду с банкой кока-колы в руке. - Шатци. - Привет, Гульд. - Что ты тут делаешь? - Ничего, я только хотела узнать, все ли в порядке. - Все в порядке, Шатци. - Все нормально? - Да. - Ладно. Как отсюда выбраться? - Спускайся вниз и иди вперед. - Вперед. - Да. - О'кей. - Увидимся. - Увидимся. В аудитории остались Гульд и профессор. - Это моя новая гувернантка, - сообщил Гульд. - Ее зовут Шатци Шелл. - Очень милая, - отметил профессор по имени Мартенс, что и требовалось доказать. Затем он продолжил лекцию. Лекцию номер 14, что и требовалось доказать. - И в самом деле, это готовит самую суть такого рода эксперимента, благодаря тому, что это выборочное исследование до конца неясно, - излагал профессор Мартенс в лекции номер 14. - Возьмем в качестве примера некоего субъекта, который, как обычно, соотнесся с действительностью согласно плану, по пунктам разработанному еще утром; вот он следует по выверенным меткам точно размеченного плана и уверенно идет по городским улицам. И, допустим, внезапно на небольшом участке мостовой по воле случая перед ним оказывается черный каблучок-шпилька - факт неожиданный, но, с др