аблуждение), но ничто не может причинить вреда и тем, кто им дорог. Frere** Олли? Разрыдался на пляже? Расплакался, когда его фотографировали? Да нет, пустяки, отзовите людей в белых халатах, уберите "скорую помощь", обитую изнутри войлоком, у нас свое средство первой медицинской помощи. Называется -- любовь. Бывает в разной упаковке и в любой форме: и бинт, и лейкопластырь, и вата, и марля, и мазь. И даже обезболивающий спрей. Давайте испробуем на Олли. Видите, он стоял и упал и башку себе сломал? Побрызгаем: пш-ш-ш, вж-ж-ж, ну вот, так-то лучше, дружище Олли, вставай. ** Брат (фр.). Я встал. Поднялся на ноги и снова развеселился. Веселенький Оллинька, мы его подлатали, вот что может сделать любовь. Еще разок вспрыснем, Олли? Напоследок, для поднятия тонуса? В тот вечер они отвезли меня домой в принадлежавшем Джилиан невыносимо затрапезном авто. Вот уж точно не "лагонда". Я вылез из машины, и они вылезли тоже. Я чмокнул Джилиан в щечку и взъерошил бобрик Стюарта, а он ободряюще-заботливо мне улыбнулся. Затем я легко, как Нуриев, вспорхнул по ступеням крыльца и ускользнул в дверь, одним мановением руки отперев оба замка. А у себя бросился на свою все понимающую кровать и залился слезами. 4. Теперь СТЮАРТ: Сейчас -- теперь. Сейчас -- сегодня. Мы уже месяц женаты. Я люблю Джилиан. Я счастлив, да, счастлив. Наконец для меня все устроилось хорошо. Сейчас -- теперь. ДЖИЛИАН: Я вышла замуж. Отчасти я не верила, что это когда-нибудь будет, отчасти этого не одобряла, а отчасти, сказать по правде, побаивалась. Но я полюбила. Стюарт хороший, добрый, и он меня любит. Теперь я замужем. ОЛИВЕР: О черт. Черт, черт, черт, ЧЕРТ. Я влюбился в Джилли, мне только теперь стало это ясно. Я люблю Джил-ли. Я удивлен, потрясен, обескуражен, ошарашен. А также перепуган до сотрясения мозжечка. Что теперь будет? 5. Все начинается здесь СТЮАРТ: Все начинается здесь. Я не перестаю это себе твердить. Все начинается отсюда, В школе я числился в середнячках. О том, чтобы мне после школы пойти в университет, разговору не было. Я окончил заочные курсы по экономике и коммерческому праву и был принят в банк на общую стажировку. Сейчас работаю в отделе валютообмеиных операций. Что это за банк, лучше говорить не буду, а то, может быть, начальство это не одобрит. Но банк известный. Мне дали ясно понять, что птицей высокого полета я не стану, но каждое учреждение нуждается в сотрудниках, которые особенно высоко не метят, ну и меня это вполне устраивает. Родители мои были из тех, которые, что ни делай, всегда немного разочарованы, словно ты в чем-то их отчасти подвел. Из-за этого, я думаю, сестра моя переехала жить на Север. Но, с другой стороны, их тоже можно понять. Я нельзя сказать чтобы оправдал их ожидания. Я и сам был собой не особенно доволен. Я уже объяснял, что чувствую себя скованно с теми, кто мне нравится, не умею расположить к себе, показать себя с выгодной стороны. Собственно говоря, у меня всю жизнь было так. Я никогда не мог добиться, чтобы меня ценили по заслугам. Но появилась Джилиан, и все начинается отсюда. Оливер, наверно, вам намекнул, что я, когда женился, был девственником, и, конечно, эту свою гипотезу про меня изложил в самых замысловатых выражениях. Так вот, это неправда. Я Оливеру рассказываю не все. Вы бы ему тоже все не стали рассказывать. Он, когда в хорошем настроении, может ненароком выболтать любой секрет, а в мрачном иной раз бывает совершенно безжалостен. Так что во все обстоятельства своей жизни его посвящать не стоит*: Изредка мы ездили с ним на свидания двое надвое, но из таких парных свиданий никогда ничего хорошего не получалось. Начать с того, что девиц всегда приводил Оливер, а деньги платил я, хотя, естественно, я должен был загодя сунуть ему его половину, чтобы они не знали, кто расплачивается на самом деле. Раз как-то он даже распорядился, чтобы я отдал ему всю наличность, хотел создать впечатление, что это он один платит за всех. Мы шли в ресторан, и Оливер начинал командовать. -- Нет, это блюдо ни в коем случае заказывать нельзя. У тебя же на закуску грибы со сметаной, -- бывало скажет. Или: фенхель и перно. Или еще что-то с еще чем-нибудь. Вам не кажется вообще, что мир стал чересчур интересоваться едой? Она ведь скоро выходит вон с другого конца. Ее не сбережешь, не накопишь. Не то что деньги. -- Но я люблю грибы со сметаной. -- Тогда заказывай их на главное, а закуску из баклажанов. -- А я не люблю баклажаны. -- Слыхал, Стю? Ей мерзок баклажан блестящий. Ну ничего, попробуем сегодня переманить ее в нашу веру. И все в таком духе. Потом начинаются переговоры с официантом насчет вина. На этой стадии я обычно не выдерживал и выходил в туалет. Оливер начинал с того, что обращался к сидящим за столом: -- Не рискнуть ли нам се soir* на австралийское шардонэ? * сегодня вечером (фр.). И получив от нас принципиальное согласие, принимается доставать душу из бедного официанта: -- Как на ваш взгляд выставочный запас? Достаточный возраст розлива? Я люблю шардонэ жирное, маслянистое, но не чересчур, если вы меня понимаете. А как насчет дубового привкуса? Я лично нахожу, что в колониях перебарщивают с дубовым привкусом, вы не согласны? Официант обычно поддакивает, угадав в Оливере клиента, который, несмотря на всю эту словесность, на самом деле в его советах не нуждается, надо просто понемногу выбирать леску, как при ловле рыбы. В конце концов заказ на вино сделан. Но это еще не конец моих терзаний. Необходимо еще, чтобы Оливер одобрил вино, которое сам же выбрал. Было время, он сначала отхлебывал, полоскал рот, закатывал глаза и на несколько секунд погружался в медитацию. Но потом прочитал где-то, что пробуют вино перед тем, как разливать, не для того, чтобы проверить, нравится ли оно вам на вкус, а чтобы убедиться, что оно не отдает пробкой. Если вам не нравится вкус вина-- ваша проблема, вы ведь его сами выбрали. Человек понимающий только плеснет чуть-чуть в бокал, поболтает, принюхается и уже знает, не испорчено ли заказанное им вино. Оливер принял это к сведению и теперь ограничивался тем, что несколько раз звучно втянет носом воздух, потом кивнет, и все дела. Но иногда, если ему казалось, что кто-то из девиц недопонял смысл его священнодействия, он все же пускался в многословные объяснения. Должен признаться, что вино, которое заказывал Оливер, все-таки обычно оказывалось большой дрянью. Возможно даже, что оно и вправду отдавало пробкой. Теперь-то какая разница? И какая разница, был ли я девственником, когда познакомился с Джилиан? Не был, как я уже сказал, хотя не обманываю себя, эта сфера, куда я не допускал Оливера, вовсе не состояла у меня из одних триумфов. По-всякому бывало, в целом средне, что бы это1, слово, "средне", ни означало в данном контексте. Иной раз вроде славно, иной раз не без напряга, а бывало и так, что в самый ответственный момент приходилось напоминать са-^ мому себе, что не следует отвлекаться. Словом, средне. d потом появилась Джилиан, и все начинается отсюда. В теперь. Люблю это слово: теперь. Сейчас -- теперь. Больше уже не "тогда". "Тогда" ушло. Не важно, что я не оправдал ожидания родителей. И свои собственные ожидания. Не важно, что я не умел располагать к себе людей. Это все было тогда, а тогда уже ушло. Сейчас теперь. Я не говорю, что вдруг преобразился. Я не лягушка, которую поцеловала принцесса, или как это там в сказке. Я не сделался в одночасье невероятным остряком и красавцем -- вы бы заметили, правда? -- или выдающейся личностью в окружении многолюдной семьи, которая примет Джилиан в свой круг. (Интересно, существуют ли на самом деле такие семьи? По телевидению постоянно показывают богатые дома, а в них полно чудаковатых старых тетушек, и милых ребятишек, и разных занятных взрослых мужчин и женщин, они переживают подъемы и спады, но всегда сплоченно выступают на защиту "интересов семьи*, что бы под этим ни подразумевалось. На мой взгляд, в жизни все не так. Кого ни возьми из моих знакомых, у всех родительские семьи небольшие и неполные, причина -- иногда смерть, иногда развод, а чаще просто несогласие и скука. И ни у кого из тех, кого я знаю, нет чувства "семьи". Есть мама, которую любят, и папаша, которого терпеть не могут, или наоборот, а чудаковатые старые тетки, с которыми я знаком, чудаковаты по большей части тем, что втайне пьют, воняют, как немытые собаки, или страдают, оказывается, болезнью Альцгенме-ра или чем-то еще в этом роде.) Нет, со мной произошло другое: я остался каким был, да только теперь это вовсе не плохо -- быть таким, какой я есть. Принцесса поцеловала лягушонка, но он не обернулся прекрасным принцем, а остался самим собой, и это вовсе не плохо, потому что принцессе этот лягушонок нравится. Может быть, если бы я обернулся прекрасным принцем, Джилиан мне, то есть ему, указала бы на дверь. Такая она, Джилиан, не любит принцев. Честно признаться, я немного трусил, когда шел знакомиться с ее матерью. С утра надраил ботинки до фантастического блеска. К теще (я уже так о ней думал), да еще к теще-француженке, брошенной мужем-англичанином, дочь приводит англичанина, за которого собирается замуж. Помнится, я представлял себе, что она окажет мне совершенно ледяной прием и будет сидеть на золотом пуфике спиной к зеркалу в золоченой раме или же, наоборот, окажется краснолицей и тучной, повернется мне навстречу от плиты, держа в руке деревянную ложку, и наградит смачным поцелуем с запахом чеснока и бульона. Второй вариант мне был в общем и целом предпочтительнее, но, само собой, вышло не так и не этак. А вы говорите: семья. Миссис, вернее -- мадам Уайетт была в лаковых туфлях и в хорошем коричневом костюме с золотой брошью. Держалась любезно, но не более сердечно, чем того требовала вежливость; покосилась на джинсы Джилиан, однако от замечаний воздержалась. Мы пили чай и в застольной беседе говорили обо всем, кроме двух обстоятельств, представлявших интерес для меня, а именно: что я люблю ее дочь и что ее муж сбежал от нее со школьницей. Мадам Уайетт не спросила меня, ни какие у меня перспективы на службе, ни сколько я зарабатываю, ни спим ли мы уже с ее дочерью, а я как раз этих вопросов от нее ждал. Она производила-- производит -- впечатление, что называется, интересной женщины, хотя в этом выражении мне слышится что-то неуместно снисходительное. (Что оно значит? Что она для ее возраста на удивление привлекательна-- если прилично оценивать с этой точки зрения женщину в ее годах? Но ведь кому-то она может еще понравиться, мало ли, возможно, даже нравится сейчас, чего я ей искренне желаю.) Иначе говоря, у нее правильные черты лица и модно подстриженные, судя по всему, подкрашенные, изящно уложенные волосы, а держится она так, как будто было время, когда на нее все оборачивались, и она хочет, чтобы вы имели это в виду и сейчас. Я разглядывал ее, пока мы сидели за чайным столом. Не только из вежливого внимания, но и чтобы представить себе, какой будет в старости Джилиан. Говорят, это решающий момент -- первое знакомство с матерью вашей жены. Вы либо броситесь удирать со всех ног, либо с облегчением откинетесь на спинку стула: ну, если она будет такой, меня это более чем устраивает. (И будущая теща, должно быть, угадывает мысли жениха. Если нужно, она даже может нарочно принять безобразный вид, чтобы отпугнуть его.) Но я, глядя на мадам Уайетт, не испытал ни того, ни другого. Я смотрел на твердый подбородок, на выпуклый лоб, на очерк рта матери и видел за ним рот дочери, который я целовал и не мог нацеловаться. Но замечая сходство (тот же лоб, так же посажены глаза), понимая, что на посторонний взгляд они вправду походят на мать и дочь, я все равно не верил, не представлял себе, что Джилиан превратится в мадам Уайетт. Не могло этого быть по той простой причине, что Джилиан вообще никогда не превратится ни в кого другого. Конечно, она будет меняться, я не настолько глуп и не так влюблен, чтобы не понимать этого. Она изменится, но останется собой, она станет иной версией самой себя. И я буду свидетелем этого. -- Ну как? -- спросил я, когда мы ехали в машине назад. -- Я выдержал экзамен? -- Тебя никто и не экзаменовал. -- Нет? -- Я был даже отчасти разочарован. -- Она действует по-другому. -- Как же? Джилиан переключила скорость, поджала губы, такие похожие и при этом совсем не похожие на материнские, и ответила: -- Ждет. Сначала мне это совсем не понравилось. Но потом я подумал: а что? И я тоже могу подождать. Подождать, пока мадам Уайетт разглядит меня получше и поймет, что нашла во мне Джилиан. Я могу подождать ее одобрения. Подождать, пока она поймет, отчего Джилиан со мной счастлива. -- Ты счастлива? -- спросил я. -- Угу. -- Не отрывая глаз от уличного движения, она сняла на минутку руку с рычага скоростей, погладила меня по колену, а потом переключила скорость. -- Счастлива. И знаете что? У нас будут дети. Нет, я не имею в виду, что она беременна, хотя я бы лично не против. Это я на дальнюю перспективу. Честно сказать, мы еще этот вопрос не обсуждали; но я пару раз видел ее с детьми -- она, похоже, прямо от природы умеет с ними ладить. Настраиваться на одну с ними волну. Ее нисколько не удивляет, как они себя ведут, как на что реагируют. Для нее это совершенно нормальные вещи. Я вообще к детям отношусь неплохо, но пока еще толком в них не разобрался. Они для меня загадка. Почему они придают такое огромное значение каким-то пустякам, а то, что гораздо важнее, им безразлично? Налетит такой с разгону на угол телевизора, думаешь: ну все, череп проломил, а он отскакивает мячиком, и как ни в чем не бывало. Зато через минуту может легонько шлепнуться на попку, где у него проложено, наверно, штук пятнадцать памперсов, и давай реветь в три ручья. В чем тут дело? Почему так непропорционально? Но все равно я хочу, чтобы у нас с Джилиан были дети. Это же естественно. И она, конечно, тоже захочет, когда придет время. Женщины знают, когда подходит время, верно ведь? Я уже дал им обещание, детишкам, которые у нас будут. Я постараюсь вас понять и принять такими, какие вы есть. И буду вас поддерживать, какое бы дело вы себе ни выбрали. ДЖИЛИАН: Кажется, все-таки есть одно, что меня в Стюарте беспокоит. Иногда я сижу работаю у себя в студии -- это только одно название что студия, а на самом деле комнатка двенадцать футов на двенадцать, но все равно -- по радио играет музыка, и я отключаюсь, вроде как работаю на автопилоте. И вдруг меня пронзает мысль: только бы он во мне не разочаровался. Странная, наверно, мысль, когда ты всего месяц как замужем, но факт. Так я чувствую. Я обычно никому не рассказываю, но раньше я проходила подготовку в социальные работники. На эту тему люди тоже склонны рассуждать примитивно, вслух или хотя бы про себя. Само собой очевидно, что я пыталась делать для моих подопечных то, чего не смогла сделать для родителей, -- помочь наладить их жизнь, их взаимоотношения. Это совершенно ясно всем, правда? Всем, кроме меня. Но даже если и пыталась, все равно ничего не выходило. Я проработала полтора года, а потом сдалась и ушла. За это время я повидала немало людей, жизнь которых не удалась. Большей частью это пострадавшие, перенесшие крах -- эмоциональный, финансовый, социальный, -- иногда сами виноваты, но чаще семья, родители, мужья; люди сознают себя жертвами и живут с этим сознанием неотступно. Но были и другие, разочарованные, павшие духом. Эти еще хуже, еще безнадежнее. Начинали жизнь с самыми радужными ожиданиями, а потом доверялись какому-нибудь психопату, фантазеру, связывали свою судьбу с пьяницей, который вдобавок их избивал. И год за годом не отступались, продолжали верить вопреки очевидности, стоять на своем, когда это уже безумие. А потом вдруг, в один прекрасный день, -- сдавались. Что может сделать для таких людей Джилиан Уайетт, социальный работник двадцати двух лет? Уверяю вас, профессиональные навыки и жизнерадостные улыбки тут бессильны. Люди, у которых сломлен дух. Видеть это было выше моих сил. Вот откуда позже, когда я стала любить Стюарта, пришла ко мне эта мысль: только бы он во мне не разочаровался. Раньше у меня ни с кем не возникало такого опасения. Я не беспокоилась, что будет потом, как все сложится в будущем, что обо мне подумают, оглядываясь назад. Послушайте, я не хочу играть в эту... игру. Но и сидеть в углу, заткнув себе рот платком, тоже бессмысленно. Уж лучше я расскажу, что знаю и как понимаю. До знакомства со Стюартом у меня были романы. Был эпизод, когда я почти влюбилась, несколько раз мне делали предложение; с другой стороны, как-то у меня никого и ничего не было целый год -- неохота было возиться. Некоторые мои мужчины мне "в отцы годились", как говорится, но были и молодые. Ну и что же из этого следует? Люди услышат что-то краем уха и сразу принимаются строить теории. Получается, будто я вышла за Стюарта, так как считаю, что он меня не подведет, как подвел отец? Ничего подобного. Я вышла за него, потому что я его полюбила. Потому что я его люблю, уважаю и мне с ним хорошо. Сначала он мне не особенно нравился, так себе.-И это еще тоже ничего не значит. Сразу определить, по сердцу тебе человек или нет, нелегко. Мы сидели в той гостинице и держали в руках большие бокалы с хересом. Что там было, скотоводческая ярмарка? Нет, разумные, рассудительные люди предпринимали серьезный шаг в своей жизни. И оказалось, что для нас этот шаг оправдался, нам повезло. Но это было не только везение. Сидеть и дуться на белый свет -- плохой способ заводить новые знакомства. Я считаю, в жизни надо выяснить, к чему у тебя способности, а что тебе не по зубам, решить, чего хочешь, и стремиться к этому, но только потом не раскаиваться. Господи, ну прямо проповедь получилась. Словами все не выразить, правда? Может быть, поэтому я люблю свою работу. В ней не приходится пользоваться словами. Я сижу в своей комнатке под крышей, орудую тампонами и растворителями, кистями и красками. Только я и картина, и можно еще включить музыку по радио. Даже телефона нет. Я не особенно люблю, чтобы Стюарт сюда понимался. Разрушаются чары. Бывает, картина, над которой работаешь, тебе отвечает. Тогда прямо дух захватывает: смываешь верхний слой краски и видишь, что под ним что-то есть. Бывает, хотя и редко. Но от этого только интереснее. Например, в XIX веке в огромных количествах писали обнаженную женскую грудь. И вот чистишь портрет предположительно знатной итальянки, и постепенно проявляется сосущий младенец. У тебя на глазах знатная дама превратилась в Мадонну. Словно ты первая за много лет, кому она доверила свою тайну. Месяц назад я работала над лесной сценой и обнаружила кем-то записанного вепря. Картина сразу переменилась. Была мирная кавалькада, спокойно едущая по зеленому лесу, почти увеселительная прогулка, но когда показался зверь, стало ясно, что изначально это была сцена охоты. Добрых сто лет дикий вепрь прятался от глаз позади пышного и вообще-то не слишком убедительно написанного куста. И вот теперь, у меня в студии, все без дальних слов стало опять таким, каким было задумано. Стоило всего только снять верхний красочный слой. ОЛИВЕР: О черт. Всему виной ее лицо. Она стояла у выхода из мэрии, а позади нее муниципальные куранты отсчитывали первые ослепительные мгновения супружеского счастья. На ней был льняной костюм цвета шпината со сметаной, юбка чуть выше колена. Всем известно, что лен легко мнется и сразу теряет вид, как робкая любовь; но Джилиан выглядела совершенно как новенькая. Волосы она зачесала с одной стороны назад и стояла с улыбкой на губах, адресованной вообще всему человечеству. Она вовсе не держалась за стеатопигого Стю, хотя руку ему под локоть просунула, это правда. Она лучилась, светилась, она была вся здесь и одновременно где-то в дразнящей дали, запряталась в этот публичный миг куда-то вглубь себя. Только я один это заметил, остальные думали, что она просто счастлива. Но я-то видел. Я подошел к ней, чмокнул в щеку и пробормотал поздравления в ее единственное открытое ухо без мочки. Она ответила, но словно бы не мне, а в пустоту, и тогда я помахал рукой у ее лица, как стрелочник, дающий отмашку несущемуся экспрессу, она на минуту очнулась, засмеялась и возвратилась в тайный мир своего замужества. -- У тебя вид ослепительный, -- сказал я, но она не отозвалась. Не знаю, может быть, ответь она мне, и все сложилось бы иначе. Но она промолчала, и потому я продолжал на нее смотреть. Она была вся нежно-зеленая с каштановым, а под горлом -- искристый изумруд; я шарил взглядом по ее лицу, от крутой выпуклости лба до ложбинки на чуть раздвоенном подбородке; щеки ее, часто такие бледные, были как бы припудрены румяным золотом зари, хотя была ли то пудра внешняя, хранящаяся в сумочке, или же глубинная, наложенная упоением, я не мог или не хотел угадать; ртом владела непроходящая полуулыбка; глаза были ее лучезарным приданым. Я обшарил взглядом все ее лицо, все до малейшей черточки, понимаете? Мне было невыносимо, что вот она, здесь, и в то же время не здесь; как я для нее присутствую и одновременно не присутствую. Помните рассуждения философов, что мы существуем лишь постольку, поскольку кто-то или что-то помимо нас самих воспринимает нас существующими? Перед мерцающим взором новобрачной, то видящим, то невидящим, старина Олли обмирал от экзистенциальной угрозы своему существованию. Сейчас она моргнет, и меня не станет. Поэтому-то, наверно, я и заделался напоследок изобретательным фоторепортером, схватил аппарат и стал жизнерадостно скакать и метаться в поисках подходящего ракурса, чтобы наглядно выставить эмбриональный второй подбородок Стюарта в наиболее комичном виде. Замещающая деятельность. Полное отчаяние, как вы сами видите, ужас перед забвением. Никто, разумеется, не догадался. Я был и виноват, и не виноват. Понимаете, я хотел, чтобы венчание состоялось в церкви и чтобы я был шафером. Они тогда не поняли, мне и самому тоже было непонятно. Мы все были люди нецерковные, и среди родственников нет фундаменталистов, чье религиозное чувство следовало уважить. Отсутствие при бракосочетании фигуры в белом кружевном облачении не привело бы к смертной казни через лишение наследства. Но Олли, похоже, обладал провидческим даром. Я заявил, что хочу быть шафером и чтобы они венчались в церкви. Я спорил, настаивал. Даже скандалил. Произносил разоблачительные гамлетовские монологи. Естественно, я был пьян, если уж хотите знать. -- Послушай, Оливер, -- наконец сказал мне Стюарт. -- Ты что-то перепутал. Это наша свадьба, и мы уже пригласили тебя в свидетели. Но я ссылался на действенную силу древнего обряда, напоминал им старинные венчальные песнопения, золотую невнятицу священных текстов. -- Право же, -- убеждал я, -- обратитесь к священнику! Наконец мордашка Стюарта окаменела, насколько при такой пухлости это физически возможно. -- Оливер, -- произнес он, вопреки торжественности момента уморительно впадая в купеческий жаргон: -- Мы позвали тебя быть свидетелем, и это наше последнее слово. -- Вы еще пожалеете! -- кричу я, точно центрально-европейский индустриальный магнат, которому связала руки Антимонопольная комиссия. -- Вы еще об этом пожалеете! А под провидческим даром я имел в виду следующее. При церковном венчании она явилась бы в белом платье с кружевами и рюшами, со шлейфом и под длинной вуалью. Я посмотрел бы на нее на паперти и увидел обыкновенную, сошедшую с конвейера штампованную невесту. И тогда, может быть, ничего бы этого не случилось. Но на самом деле причиной было ее лицо. Тогда я этого не понимал. Думал, я просто немного перевозбудился, как и все. Но я пропал, погиб, затонул. Произошла немыслимая перемена Я пал, как Люцифер. Рухнул (это для тебя, Стю), как фондовая биржа в 1929 году. Я пропал еще в том смысле, что преобразился, переродился. Знаете рассказ про человека, который проснулся утром, и оказывается, он превратился в жука? А я был жуком, который проснулся и обнаружил, что может стать человеком. Органы восприятия этого тогда не уловили. Сидя со всеми за свадебным столом, я еще пошло верил, что сор, шуршащий у меня под ногами, -- это всего лишь фольга с шампанских бутылок. (Я вынужден был взять лично на себя откупоривание бутылок простенькой марки, которых Стюарт заказал целый ящик. В наши дни никто не умеет открывать шампанское, даже официанты. В первую голову официанты. Главное, не устаю объяснять я, это не выстрелить пробкой в потолок и позволить извергнуться из горлышка жизнерадостному языку пены; нет, цель в том, чтобы извлечь пробку беззвучно, будто монахиня пукнула. Придерживайте пробку и медленно поворачивайте бутылку, вот и весь секрет. Сколько раз я должен повторять? Никаких театральных взмахов белоснежной салфеткой, не давить на пробку большими пальцами, не целить в люстру, а просто придерживать пробку и поворачивать бутылку.) Но нет, в тот день у меня вокруг лодыжек шуршали, точно перекати-поле, не смятые обрывки бутылочных оберток, а сошедшая кожа моего прежнего существа, мой сброшенный хитиновый покров, мое бывшее бурое жучье одеяние. Первой моей реакцией на то непонятное, что со мной произошло, была паника. И она еще усилилась, когда я сообразил, что не знаю, куда они отправляются проводить свой lime de miel. Кстати, до чего нелепо, что в разных языках используется одно и то же выражение: "медовый месяц". Казалось бы, кому-то одному надо было пошарить вокруг и подыскать что-нибудь новенькое, а не довольствоваться чужими словесными обносками. Хотя, наверно, в этом все дело: слова те же самые, потому что тот же самый обычай (английский медовый месяц, кстати сказать, если вы не сечете в этимологии, только недавно приобрел значение свадебного путешествия с непременными покупками беспошлинных товаров и многократным цветным фотографированием одних и тех же сцен). Доктор Джонсон в своем местами забавном Словаре вовсе не стремился, однако, потешить читателя, когда давал слову HONEYMOON такое определение: первый месяц после свадьбы, свободный от всего, кроме нежностей и удовольствий. Вольтер, персонаж гораздо более человечный, порой выставлявший, как рассказывают, гостям vin ordinaire*, в то время как сам попивал превосходное бургундское, заметил в одной из своих философских повестей, что вслед за медовым месяцем наступает месяц полынный. * дешевое вино (фр.). Понимаете, я вдруг почувствовал, что это выше моих сил -- не знать, где они будут находиться предстоящие три с половиной недели (хотя задним числом я сомневаюсь, чтобы меня так уж волновало местонахождение жениха). И потому, когда в конце обеда Стюарт, покачиваясь, воздвигся над столом и уведомил присутствующих -- откуда берется в такие минуты исповедальная потребность? -- что намерен удалиться и "отлить" (и что за выражениями они пользуются у себя в банке? у которого из заведующих позаимствовал этот оборот мой приятель?), я тоже соскользнул со стула, ни слова не сказав, расшвырял ногами обрывки прежней жизни, прикинувшиеся фольгой от шампанского, и последовал за ним в мужской туалет. И вот мы с ним стоим бок о бок над фарфоровыми чашами и оба упорно смотрим прямо перед собой, не опуская головы перед мексиканским расстрельным взводом, как полагается гордым бриттам, и ни на миг не покосясь на хозяйство соседа. Стоим, два соперника, еще не ведая о своем соперничестве, держимся каждый за свой membrum virile* -- может, дать жениху пару наставлений, как им действовать? -- и поливаем почти чистым, неразбавленным шампанским, хоть снова заливай в бутылку, сиреневые кубики освежителя воздуха. (Что изменилось бы в моей жизни, если бы я стал богат? Мысли мои вращаются вокруг двух роскошеств; иметь бы кого-нибудь, кто бы каждое утро мыл мне голову, и мочиться на крошенный лед.) * член (лат.). Мы изливали столько жидкости, сколько и выпить-то не могли. Стюарт смущенно кашлянул, словно говоря: "Не знаю, как ты, а я не дошел и до половины". Мне показалось, что это удобный момент для вопроса о запланированном месте предстоящих брачных игр, но ответом мне послужила лишь ухмылка искоса да звук льющейся струи. -- Нет, правда, -- попробовал я настоять, омывая кончики пальцев, пока Стюарт без нужды скреб себе череп грязным пластиковым гребешком, -- куда вы едете? Мало ли" вдруг понадобится связаться. -- Государственная тайна. Даже Джили пока не знает. Я только сказал, чтобы захватила легкие платья. Он продолжал ухмыляться, можно было понять, что от меня требуется участие в детской "угадайке*. Я перечислил несколько названий в его вкусе -- Флорида, Бали, Крит, Западная Турция, -- и всякий раз он с самодовольным видом отрицательно качал головой. Я перебрал все Диснейленды мира и самые знаменитые заасфальтированные острова пряностей, снисходительно упомянул Марбе-лью, одобрительно назвал Занзибар, попытал удачи с Санторини -- все невпопад. -- Слушай, ведь может что-то случиться... -- убеждал я его. -- Запечатанный конверт с адресом оставлен у мадам Уайетт, -- таинственно отвечал он, прижав палец к ноздре, как заправский заграничный резидент. -- Ну, что за мещанство! -- негодовал я. Но он остался тверд. К столу я вернулся мрачный и лишь по прошествии нескольких минут заставил себя снова приступить к обязанностям развлекателя свадебных гостей. Через день после их отъезда я позвонил мацам Уайетт, и что бы вы думали? Старая vache* отказалась дать адрес! Утверждала, что якобы не вскрывала конверт. Я объяснил, что скучаю, что хочу позвонить им. И это была правда, я соскучился. Но даже если бы я заплакал в телефонную трубку, мадам Дракон это бы не разжалобило. К тому времени, когда они возвратились (да, это был Крит, я тогда угадал, но он и виду не показал, двуличный негодяй), я уже понял, что влюбился. Я получил от них открытку из Ираклиона, вычислил день, когда они должны прилететь, обзвонил все авиалинии и приехал в Гатвик встречать. Когда на табло против их рейса, брякнув, появилась надпись: БАГАЖ В ЗАЛЕ ПРИЛЕТА, у меня в желудке разом ударили в колокола все звонари, и этот лязг удалось заглушить только двумя рюмками крепкого в буфете. Я встал у ограждения, вокруг меня дышала в предвкушении пестрая толпа встречающих. * корова (фр.). Я увидел их раньше, чем они заметили меня. Стюарт, конечно, умудрился выбрать тележку с заедающим колесом. Он вырвался из-под нежного таможенного догляда и двинулся через вестибюль, описывая уморительные загогулины под хвалебный смех идущей рядом Джилиан и вторящий ей визг злосчастного колесика. Я напялил на голову позаимствованную шоферскую фуражку, поднял на палке дощечку с кое-как намалеванной надписью: "м-р и м-с Стюарт Хьюз", набрал полную грудь воздуха и приготовился к сумятице, в которую теперь превратится моя жизнь. Глядя на Джилиан, пока она еще не увидела меня, я сказал себе шепотом: "Все начинается здесь". 6. Избави нас от Альцгеймера СТЮАРТ: Знаете, это в самом деле довольно ужасно. Мне все время жалко Оливера. Я не говорю, что мне не за что его жалеть, причин у меня теперь предостаточно, -- но мне от этого очень не по себе. Мне бы следовало испытывать к нему другие чувства. А я жалею. Вы, наверно, видели такие часы с кукушкой, у которых механизм устроен так, что, когда кукушка прокукует время, открывается дверца и выходит человечек, предсказывающий погоду, если он веселый и нарядный, значит, будет хорошая погода, если мрачный, в плаще и под зонтом, -- плохая. Выйти может только один из двоих, и не просто потому, что двойной погоды, одновременно и плохой, и хорошей, не бывает; дело в том, что два человечка соединены между собой железкой, и если появляется один, второму, на другом конце, приходится отсиживаться внутри. Так было и у нас с Оливером. Мне всегда доставалось сидеть в темноте, под зонтом и в плаще. Но теперь наступила моя очередь выйти на солнце, а Оливеру, похоже, какое-то время придется поскучать. Тогда, в аэропорте, вид у него был жуткий, и по-моему; наше появление ему веселья не прибавило. Мы провели на Кипре три сказочные недели -- чудесная погода, отличная гостиница, купались, привыкали друг к дружке, -- так что хотя рейс и задержался, в Гатвик мы прилетели в замечательном настроении. Пока я ждал на кругу, Джили сходила за тележкой, а тут и чемоданы приехали. Я их установил, но оказалось, что одно колесико у тележки не крутится. Из-за этого она вихлялась и верещала, точно старалась привлечь внимание таможенников, мол, ребята, хорошенько перетряхните багаж этого парня. Так по крайней мере мне казалось, когда мы проходили зеленым коридором. Мы тогда уже вместе везли эту дурацкую тележку, одной Джилиан не под силу было сладить с ее вихлянием. Ничего удивительного, что мы не узнали Оливера сразу в зале прилета. О своем приезде мы никому не сообщали, и нам вообще, честно сказать, ни до кого не было дела, кроме друг друга, и когда из толпы шоферов, встречающих разные рейсы, выступил один и сунул нам под нос какой-то плакат, я его, не глядя, слегка оттолкнул. От него сильно разило вином, я еще подумал, что фирма, которая посылает пьяных водителей набирать клиентов, долго не просуществует. А оказалось, это Оливер. На голове -- шоферская фуражка, в руках -- плакат с нашими именами. Я притворился, будто рад ему, но на самом деле сразу подумал о том, что мы с Джил не будем ехать одни в поезде до "Виктории". К нам присоединится Оливер. Не добрая мысль, верно? Поняли теперь, что я говорил насчет жалости? Выглядел он ужасно. Похудел, лицо бледное, осунувшееся, волосы, всегда так аккуратно причесанные, всклокочены. Стоит, ждет. А потом, когда мы его узнали, бросился нас обоих обнимать и целовать. Совсем на него не похоже. Вид не столько приветственный, сколько жалкий. И вином от него действительно пахло. По какому поводу? Он объяснил, что наш самолет задерживался, и ему пришлось отсиживаться в буфете, а потом еще приплел что-то про некую даму, "возжелавшую напоить возницу Фаэтона", как он выразился, но как-то неубедительно это прозвучало, ни Джил, ни я не поверили ни единому слову. И еще одна странность: он даже не справился, как мы провели медовый месяц. Спохватился уже потом, много позже. А сначала пустился разглагольствовать про то, как мать Джилиан ни за что не соглашалась сообщить ему, где мы находимся. Я даже подумал, что, может быть, не стоит пускать его за баранку в таком состоянии. Позднее я выяснил, в чем дело. Оказывается, Оливер потерял работу, можете себе представить? Допрыгался до того, что его выгнали из английской школы имени Шекспира. Ну, это уж надо было уметь. Не знаю, что Оливер рассказывал вам про школу имени Шекспира, но поверьте мне, это сомнительное учреждение. Задумаешься, как они ухитрились раздобыть лицензию, и оторопь берет. Был я там один раз. Хорошее старинное -- викторианское, что ли, -- здание в бывшем чистом квартале, у входа пузатые колонны, ограда на тротуаре, вниз, в полуподвал, ведут ступени. Но теперь весь этот район пришел в запустение. Телефонные будки сплошь исписаны телефонными номерами проституток, улицы не подметаются, наверно, с 1968 года, на чердаках до сих пор гнездятся последыши-хиппи, крутят свою полоумную музыку. Словом, ясно, что за район. Да еще директор школы похож на серийного убийцу. И из такого учебного заведения Оливер умудрился вылететь. Он не хотел об этом говорить, буркнул только, что ушел по собственному желанию из-за принципиального несогласия с расписанием на будущий год. Едва только он это сказал, как я сразу ему не поверил. Не потому, что этого не могло быть -- наоборот, на Оливера это вполне похоже, -- но я уже перестал верить почти всему, что бы он ни говорил. Ужасно, правда? Ведь он мой самый старинный друг. Да еще я его жалел. Год или два назад я бы ему поверил, и правда вышла бы наружу только через несколько месяцев. Но тут я инстинктивно подумал: э, нет, Олли, ты не сам ушел, тебя выперли. Наверно, причина в том, что я теперь стал счастливее, женат, твердо знаю, на каком я свете, и мне все стало гораздо яснее, чем раньше. Поэтому, когда мы с Олли в следующий раз остались с глазу на глаз, я ему спокойно говорю: -- Слушай, почему бы тебе не сказать мне все как есть? Ты ведь ушел не по собственному желанию? Он тихо понурил голову, совсем не похоже на прежнего Оливера, и признался, что это правда, его выгнали с работы. Я спросил, за что, а он сокрушенно вздохнул, горько ухмыльнулся, посмотрел мне прямо в глаза и ответил: -- За сексуальные домогательства. Выяснилось, что он давал у себя дома частные дополнительные уроки одной ученице из Испании, что ли, или из Португалии, и ему казалось, что она к нему неравнодушна; как-то раз, выпив пару банок "Особого", он полез целоваться, думая, что она просто застенчивая, ну и, одним словом, это старая, как мир, пренеприятная история. Оказалось, что девица -- не просто набожная католичка, которая думает только о том, чтобы получше выучить английский, но вдобавок еще дочь индустриального магната, имеющего связи в посольстве... Дочка пожаловалась папаше, последовал телефонный звонок, и Оливера вышвырнули в канаву со всеми пожитками в двух дешевых чемоданах и даже без выходного пособия. Он рассказывал все тише и тише, и я верил каждому слову. Он опять свесил голову, а под конец я понял, что он плачет. Договорив, он поднял на меня глаза, весь в слезах, и сказал: "Одолжи мне соверен, Стю". Совсем как тогда в школе. Бедный старина Оливер. На этот раз я просто выписал ему порядочный чек и сказал, чтобы не беспокоился отдавать. -- Но я отдам. Я не могу иначе. -- Хорошо, поговорим об этом в другой раз. Он отер с лица слезы, снова взял в руки чек, и под его мокрым большим пальцем размазалась моя подпись. Господи, мне было так его жалко. Понимаете, теперь моя обязанность -- заботиться о нем. Это как бы в уплату за то, что он защищал меня в школе. Тогда, давным-давно, мы только несколько месяцев как подружились (и он еще назанимал у меня денег), я признался ему, что ко мне пристает один хулиган по фамилии Дадли. Джеф Дадли. Недавно в журнале старых выпускников "Эдвардиан" я прочитал, что он получил назначение торговым атташе в одной из центрально-американских стран. Теперь это, кажется, значит, что он там шпионит. Вполне возможно. В школе он был первый враль, вор, вымогатель, шантажист и главарь банды. Школа была сравнительно цивилизованная, поэтому в банду Дадли входили только двое: он сам и "Пятка" Скофилд. Мое положение было бы надежнее, если бы я лучше играл в футбол или был умнее. И старшего брата-заступника у меня тоже не было, была только младшая сестра. Да еще я носил очки и явно не владел приемами джиу-джитсу. Словом, Дадли остановил выбор на мне. Обычная вещь: деньги, побегушки, бессмысленные унижения. Сначала я не говорил Оливеру, боялся, что он станет меня презирать. Но он не стал; наоборот, он разделался с ними обоими, не прошло и двух недель. Для начала он велел им от меня отстать, но они только посмеялись и спросили, а если не отстанут, что будет тогда? Он кратко ответил: "Ряд необъяснимых несчастий". Школьники вообще-то так не говорят. Эти двое только презрительнее рассмеялись и ждали, что Оливер вызовет их на бой по всем правилам. Но Оливер никогда не играл по правилам. И действительно, с ними стали случаться необъяснимые несчастья, никак вроде бы с Оливером не связанные.