голубой талон своего абонемента". Я не очень любил это время. Однако он почти все вечера проводил дома. Обыкновенно я заставал его за чтением истории права; он поднимал голову и спрашивал, произнося слова в нос: - Lex receswinida... {Закон Рекесвинта (лат.).} Тебе что-нибудь говорит это имя: король Рекесвинт? По воскресеньям он покидал нас не чаще, чем прежде, но вел себя более твердо и уклонялся от ответа, если Лора осмеливалась спросить, куда он идет. Однако по возвращении, если никто не задавал ему никаких вопросов, он сам обо всем подробно рассказывал. Добрая половина его выходов была посвящена тому, что он называл "спортом созерцания" футбольных матчей и других соревнований на Зимнем велодроме. И уходил и возвращался он обычно один. Дороги его с Ксавье, поступившим в военное училище, разошлись. Мишель, теперь уже студент второго курса Политехнической школы, появлялся в доме все реже. Что до Луизы, то парижская жизнь окончательно поглотила ее, ей уже стало казаться, что ее спальня в отцовском "отеле" находится слишком далеко, и она, как и Мишель, променяла своих друзей из Шелля на более блестящее общество. Бруно, вероятно, изредка встречал то одну, то другую Лебле, как иногда встречал их и я сам - чаще Мари, нашу соседку, с которой я холодно раскланивался, - но он никогда не говорил мне об этом. Он, вероятно, догадывался о моей неприязни к ним и о том, чем это было вызвано; и хотя своим молчанием он как бы осуждал мою враждебность, он в то же время и не протестовал против нее. Неудачный флирт. Мне бы не хотелось, чтобы эта история стала первой в богатой коллекции любовных неудач. Я старался предоставить ему все возможные средства обольщения: у него были новый костюм, теннисная ракетка, машина. Как только он получил водительские права, я тут же возвел его в сан шофера, теперь он не только возил меня, но и выбирал программу наших воскресных развлечений. Он решительно требовал, чтобы Лора, когда это позволяло состояние здоровья ее матери, ездила с нами. Хотя наша жизнь с Бруно не была уже так тесно связана, как прежде, наши пути все-таки шли совсем рядом. Мои опасения понемногу рассеивались. Мне казалось вполне допустимым, что в ближайшие три года в нашей жизни ничто не изменится. Я даже ловил себя на мысли, что в конце концов Бруно может, заинтересовавшись правом или не найдя другого занятия из-за своей пассивности, дотянуть до диссертации, и тогда у нас с ним впереди было бы еще целых пять лет. Но оказалось, что у меня не было и пяти месяцев. На рождество Мишель, который собирался вместе со своими новыми товарищами заняться зимним спортом, заглянул к нам лишь ненадолго. У Луизы была всего одна свободная неделя, и она пообещала встретить Новый год дома, но двадцать шестого декабря вдруг решила отправиться "снежным" поездом в Гренобль. Она уже была совершеннолетней, хорошо зарабатывала и могла позволить себе подобную прихоть. Бруно сразу сник, словно наказанный ребенок (наказанный отцовской любовью). И он буквально подскочил на месте от радости, когда Луиза, которая ехала не одна, а с какими-то незнакомыми - незнакомыми мне - друзьями, неожиданно позвонила нам по телефону и предложила Бруно поехать вместе с ней в Шамрус; может быть, ей захотелось доставить ему удовольствие, может быть, она думала поразить окружающих, а может быть, ей просто нужно было, чтобы рядом с ней находился брат, - трудно Сказать, в истинных причинах ее поступков не так-то легко разобраться. Я не мог отказать. Бруно сможет прокатиться по подвесной дороге и попробует свои силы на лыжне, "конечно, на безопасной лыжне, для начинающих", - уточняла Луиза в коротком письме. Я отталкиваюсь от вполне определенной даты, но не могу дать никаких объяснений, хотя одно время я даже думал, что он просто заболел. Во всяком случае, с января в Бруно начали происходить какие-то изменения. Сперва меня насторожила все чаще повторяющаяся избитая фраза: - Нет, в воскресенье на меня не рассчитывайте. Потом непривычное для него брюзжанье: - До чего надоела эта юриспруденция... что за ерунда все это крючкотворство. И, что было уж совсем неприятно, его новый тон: - Когда только мы соберемся сменить нашу колымагу? Или же по поводу одного из моих замечаний: - Ты рассуждаешь так, как рассуждали двадцать лет назад. Правда, сама его резкость и откровенность говорили о том, что он по-прежнему доверяет мне. И все-таки чувствовалось: он раздражен и ему досадно, что он не всегда и не во всем может разделять взгляды своего отца (правда, я никогда не требовал этого, но он, вероятно, приписывал мне подобное желание только для того, чтобы легче побороть в самом себе укоренившиеся в нем мои представления). Обычно услужливый, "славный мальчик", как любила говорить Лора (она редко находила нужные слова), он вдруг взрывался, словно каштан на сковороде, но тут же, чтобы загладить свою вину, сбрасывал колючую кожуру и миролюбиво протягивал нам свои плоды; настоящее раздражение вызывали у него лишь некоторые мои неприязненные замечания. Вечерние разговоры, которые часто определялись телевизионным журналом новостей, не всегда заканчивались гладко. Не следовало, например, выражать сожаление по поводу того, что народы, сбросившие наше иго, нападают теперь на нашу культуру. - Целых пять веков поучений! Я думаю, им осточертели европейские наставники! Не следовало также посмеиваться над узкими брюками и видеть в них своего рода символ. - Зато вы плавали в своих так же, как и во всем остальном, - возражал Бруно. Не следовало благожелательно выслушивать бравурные речи какого-нибудь генерала в отставке, ставшего моралистом и оплакивающего отсутствие гражданских идеалов у молодого поколения. - Хорошо тебе болтать, старый трепач, - насмехался над ним Бруно. - Франция досталась вам богатой страной, страной-победительницей; а мы получаем ее разоренной и побежденной. Какие уж тут гражданские идеалы! Не следовало, как это делала Лора, ополчаться против Франсуазы Саган, объявляя ее глашатаем поколения сторонников джинсов. - Глашатаем кого, чего? - восклицал Бруно. - Едва ли два процента молодежи напоминает ее персонажей. Но все дело в том, что вам доставляет удовольствие думать, что мы такие. Впрочем, он, как всегда, был сдержан. Однако не следовало отрицать талант Франсуазы Саган. Двадцатилетняя писательница, оказавшаяся сразу в одном ряду с прославленными корифеями, лишний раз показала, на что способны молодые, свежие головы. Стоило мне открыть рот, как у Бруно уже готово было возражение. - Ты, конечно, сейчас скажешь, что именно в этом кроется истинная причина ее успеха. Ну а Моцарт, а Радиге, их тоже мы выдумали? Но главное, главное, не следовало критиковать Луизу. А она беспокоила нас, Лору и меня (нас, обратите на это внимание), и очень беспокоила, она приходила то с одним, то с другим, представляла: "Жан-Поль" или "мосье Варанж", сообщала, что не будет ужинать, что вернется только утром (как-то в субботу она вообще не вернулась), и уходила, ничего не объяснив, кокетливая, веселая, нисколько не задумываясь о том, как тревожно становилось у нас на душе после ее ухода. Я ничего не говорил. Лора тоже сперва молчала, потом, не выдержав, бормотала себе под нос, что все-таки... - Уж чего только ты не придумаешь! - протестовал Бруно. И на нас обрушивался поток ядовитых афоризмов. - Прошли те времена, когда девушки, словно салат в зеленной лавке, ждали своего покупателя, моля бога, чтобы он появился раньше, чем они окончательно увянут. Или же: - Я знаю, о чем вы думаете. Ну, даже если это так! Что она от этого, калекой станет? - Бруно! - стонала шокированная Лора, стараясь сдержать улыбку. Бруно смеялся и продолжал, строя из себя адвоката: - Так вот, выходя замуж, женщина сохраняет право собственности на свою персону, но уступает право пользования данной собственностью в обмен на пищу и кров. Другие женщины сдают свою собственность внаем. И воистину бескорыстным поступком следует считать только передачу имущества заинтересованной стороне без составления купчей крепости... - Может быть, это и так, - возражала Лора, становясь сразу серьезной, - но все дело в том, что те, кто выигрывает от такой передачи имущества, впоследствии нас же самих упрекают в этом. Но за Бруно должно было остаться последнее слово: - Только не мы. Вот что нас отличает от вас. Мы не станем презирать девушку после того, как воспользовались ее слабостью. Я улыбался: "мы" в устах Лоры и Бруно - немолодой девственницы и, вполне возможно, молодого девственника - звучало не слишком убедительно. Правда, в системе Бруно это ничего не меняло. Но кто вдохнул в него эти мысли? Почему с таким ожесточением затирает он свою сестру, словно предвидит худшее и уже заранее прощает ее? И я наивно думал: уж не защищает ли он весь женский род? А может быть, одну из них? И как раз эта неблагодарная Луиза, сама того не подозревая, все и затеяла. В первое воскресенье февраля, часов около семи утра, я спускался по лестнице, как вдруг,, удивленный, застыл на месте. В гостиной разговаривали. Ключ Лоры еще не поблескивал на гвозде - своем обычном месте - значит, она не приходила. Это могла быть только Луиза, которая лишь недавно вернулась и теперь рассказывала вставшему ни свет ни заря Бруно, как она провела ночь. В своих домашних туфлях я бесшумно спустился на четыре ступеньки. Луиза говорила: - ...до шести часов, старик! Мы не виделись с ней по крайней мере два месяца. Она как раз выходила из метро, когда я брала билет. Она сейчас, знаешь, ничего не делает, только по четвергам и субботам ходит на курсы домоводства. Она возвращалась в Шелль. Я решила совратить ее с пути истинного. Жан-Поль предупредил меня: "Девушек будет маловато". Она немного поломалась, мол, не одета, да и родителей своих побаивается. Тогда я сама позвонила им и сказала, что беру ее под свое покровительство... Я услышал, как Бруно пробурчал: - Твое покровительство! Я был того же мнения, и меня искренне огорчило, что наши соседи считают мою дочь подходящей спутницей для молоденькой девушки. Луиза продолжала: - Сначала Одилия чувствовала себя не очень уверенно, она там никого не знала, но под конец разошлась. Мы протанцевали всю ночь. Только что вернулись. Я буквально с ног валюсь от усталости. - Черт возьми! - воскликнул вдруг Бруно. - Ты переходишь всякие границы! В комнате удивленно замолчали, потом последовало несколько гневных, брошенных сквозь зубы слов, которые я не смог разобрать. Но я. понимал, я даже слишком хорошо понимал. Одно дело - отпускать грехи сестре, другое - страдать самому по ее милости. Заключительные слова этой тирады долетели до меня: - ...Скажи ей, что там ей не место. - Блестящая мысль! - произнесла Луиза громко, не боясь, что ее могут услышать. - Это после того, как я сама ее пригласила. Представляю, как я при этом должна выглядеть! Растолкуй это ей сам. Она говорит, что часто встречает тебя в автобусе. - Оставь хотя бы ее в покое, - сказал Бруно глухо. - Конечно, дорогой, раз ты решил заняться ею. Зазвенел смех, словно трели малиновки. - Ты ничего не понимаешь! - взревел Бруно, позабыв осторожность. - Действительно, ничего не понимаю, - ответила Луиза. - Мне нужна точная картина, у меня нет воображения. Я быстро вернулся в свою комнату, услышав стук каблучков моей дочери. Притаившись за полузакрытой дверью, я видел, как она прошла мимо, засунув мизинец в ухо с удрученным видом, будто только что узнала, что у ее брата тяжелое сердечное заболевание. Посмотрели бы вы, как мосье Астен шагал битых два часа по комнате в домашних туфлях! Из угла в угол, от одной стенки к другой, от портрета своей уважаемой матери до портрета своей жены, они смотрели друг на друга и обе вместе смотрели на него тем пристальным взглядом, которым всегда смотрят на вас с портретов и который неотступно следует за вами, куда бы вы ни пошли. При всей своей уравновешенности он разжигал себя все больше и больше. Итак, этот простофиля встречается с ней, с девушкой своей мечты. Значит, эта нелепая история до сих пор не кончилась. Он мог хорохориться, изощряться в парадоксах, отпускать чужие грехи, но сам он был куда более виноват, он совершал гораздо большую глупость: ради какой-то вздорной девчонки корчил из себя несчастного Ромео, он выдумал себе романтическую историю со всеми ее атрибутами, озером и луной, от которой стошнило бы даже пансионерку. Не мог он, что ли, поступить как все люди, если его так уж одолевали желания? Разве не мог он без особых затруднений урегулировать этот вопрос с той или иной неустойчивой особью слабой половины человеческого рода? Я бы предпочел даже такое - это по крайней мере было бы не так опасно, не повлекло бы за собой никаких неприятных последствий, поскольку в нашем хорошо устроенном мире рискует только женщина. Так нет же, мне, как всегда, повезло - только со мной и могло случиться это, только в моем доме мог появиться в середине двадцатого века, когда все эти юнцы строят из себя законченных скептиков, такой чувствительный дуралей! Я повторял себе: подожди, посмотри, что будет, успокойся. Я готов был ждать, я готов был смотреть, но, как бык во время корриды, видел лишь раздражавший меня красный цвет, а уж о спокойствии... Меня позвали: - Ты будешь завтракать? Это был голос Бруно. Болван, он еще думает, что я хочу есть, и, наверное, сейчас суетится, процеживает для меня через ситечко кофе с молоком, ведь я терпеть не могу пенок. Ему едва исполнилось восемнадцать, а он уже спешит отойти от меня, но ведь и так столько лет его жизни прошло мимо меня, ведь я принял его сердцем, когда ему было уже тринадцать... Он забыл, что у него есть отец. Разве не расстался я ради него с Мари, перечеркнул не пустое ребяческое увлечение, а старую добрую дружбу? Такая жертва заслуживала хоть какого-то вознаграждения, он должен был оставить ее в покое, и пусть она себе обучается домоводству, эта девица, имя которой он не произносит и которая, к сожалению, кажется, не собирается последовать примеру своей святой покровительницы, монашенки, дочери Адальрика, герцога Эльзасского, чей день отмечается тринадцатого декабря. - Ну, ты идешь? - прокричали снизу. Я не ответил. Я шагал по комнате уже медленнее. Потом, обессиленный, сел на кровать. Молчание Бруно было само по себе признанием - мы не любим говорить о своих слабостях. Но его молчание, если учесть, чем была для него эта девушка, следовало бы назвать скрытностью, а скрытность была недопустима. Она говорила о существовании другого Бруно, Бруно, имеющего свои тайны, живущего своей особой жизнью, неведомой мне, укрывшегося в своем недоверии. Ну что ж, раз он этого хочет, пусть будет так! Будем играть в молчанку. Я тоже в свое время пробовал отмолчаться, но из этой попытки ничего не вышло, зато меня научили, как брать людей измором и с язвительной улыбкой ждать, когда все само перегорит. Родительский гнев мог бы толкнуть мальчишку на какую-нибудь глупость. Поступим умнее. Одна из немногих ободряющих закономерностей жизни: если вы запасетесь терпением, люди, которых вы хотели бы устранить со своего пути, сами рано или поздно уйдут с него. Следует положиться на то, что они сами совершат непоправимые ошибки: сколько порядочных семейств избавилось таким образом от всякого рода проходимок и вертихвосток. Одилия, конечно, не Луиза, но может стать ею: она на верном пути. К тому же в свои восемнадцать лет она взрослее Бруно, своего одногодка. Однажды с чисто женской проницательностью она уже сделала свой выбор, пусть очень несмело, но все-таки сделала его, отдав предпочтение не преданному, а блестящему. Глупость Бруно может, конечно, вывести из себя, но еще рано терять голову. Я поднялся, завязал халат. В эту минуту в дверь постучали. - Ты не заболел? - спросил Бруно из коридора. - Нет, заходи. Немного болит голова... Мне захотелось посмотреть, какой у него вид. - Тебе же говорили, что надо следить за печенью, - продолжал Бруно, открыв дверь. Он подставил мне выбритую щеку. Я прикоснулся к ней губами. Он показался мне серьезным. Идиотски серьезным. Я мысленно обрушил на него целую литанию ругательств: дубина, осел, болван, остолоп, недотепа, простофиля, бестолочь, дурак! Дела его шли неважно, тем лучше для него! С кислым видом я спустился вниз. - Луиза только что легла, - сказала Лора, сделав знак глазами. - Невинность изменила свои часы, - ответил мосье Астен. Я высвободил штанину из зубов Кашу, щенка, заменившего нам умершую от старости Джепи, который вот уже месяц своими проворными лапами пачкал все наши ковры. На столе лежала приготовленная, видимо, на закуску колбаса, напоминавшая гири старинных часов. Машинально я схватил ее и острым ножом с ожесточением разрезал по крайней мере на двадцать пять кусков. ГЛАВА XXI  На молчание может откликнуться эхом только молчание. Лора никогда не отличалась болтливостью. Мишель у нас не появлялся. Мамуля не выходила из дому. Если принять во внимание, что Луиза всегда разговаривала так, словно пускала мыльные пузыри, что Бруно твердо решил молчать, а я, старый специалист рассуждать in petto {Про себя (ит.).}, последовал его примеру, - можно представить себе, какие оживленные разговоры велись в нашем доме, где самым красноречивым был Кашу; он еще, правда, всего лишь учился лаять, но вкладывал в это всю страсть и выразительность, на какую способна захудалая собачонка, у которой только и есть что нос да хвост. Прошел месяц, другой, не принеся ничего нового; все продолжалось в том же духе: Мишель по-прежнему был для нас залетной птицей, и это понятно - ведь на его визитной карточке инженера неминуемо должна была появиться магическая формула: "выпускник Политехнической школы". Луиза щеголяла в своих шелках, которые так хорошо гармонируют с чистой шерстью (в настоящее время эту шерсть все чаще представлял мосье Варанж - тридцати четырех лет, в модном темно-сером костюме, владелец спортивной машины, наследник ткацких фабрик), поистине шведская непринужденность моей дочери возрастала с каждым днем; Луизу искренне удивляло малейшее недовольство ее персоной, ее неизменная элегантная непринужденность обводила вокруг пальца все приличия; кончиком своей туфельки, заказанной у самого дорогого сапожника, она отбрасывала любые замечания в свой адрес на свалку сплетен. Бруно преуспевал в искусстве избегать откровенных разговоров и, видимо, до поры до времени решил придерживаться такой линии. Я думал, размышлял и не мог примириться с тем, что произошло. Родителям, у которых с возрастом память становится короче, кажется непостижимым, почти противоестественным тот все возрастающий интерес, что проявляют их дети к каким-то незнакомым людям, еще вчера затерянным среди огромного человеческого муравейника, а сегодня вдруг забравшим такую силу, такую власть; эти люди открыто или тайно вторгаются в вашу жизнь, лишают и отца и мать их прежнего могущества, спокойствия, царившего до тех пор в доме за пергалевыми занавесками. Вы видите, я старался укрыться под маской юмора: старый, испытанный прием, без которого трудно обойтись педагогу и который так ценится в нашей стране, где предпочитают полировать свою ярость. Не знаю, что бы я отдал, лишь бы только вернуться на два года назад, снова почувствовать себя сиамским близнецом своего сына, снова жить с ним одной жизнью. Я ждал. В ожидании я следил за ним, не сводил глаз с часов, точно так же как он следил за мной во времена Мари. Я замечал все, то есть почти ничего. Бруно казался немного усталым, слегка озабоченным, но, как всегда, собранным, он вел себя сдержанно, но не сторонился меня, он все реже жертвовал для нас своими воскресеньями, но все-таки пытался уделять нам какое-то время. В доме бабушки, где ни о чем не догадывались, а если бы и узнали, то только посмеялись бы над этим, акции Бруно росли. - Он становится просто молодцом, - говорила Лора, когда у нее случались приступы откровенности. - Как вам повезло с детьми, мой друг, подумать только: блестящий ум, красавица и верное сердце! - шептала мне одряхлевшая Мамуля, которая, угасая с каждым днем, становилась все прозрачнее и отрешеннее; мы навещали ее не чаще раза в неделю, когда у нее бывали короткие моменты просветления, и проводили минут пять среди всех ее нелепых веревок и безделушек. Верное сердце, да, конечно! Но когда это сердце приходится делить то с тем, то с другим, а теперь еще с этой невесть откуда взявшейся девицей, которая, вероятно, посмеивается над его верностью, это действует не слишком-то вдохновляюще. Это были последние слова, обращенные ко мне моей тещей, слова, как и следовало ожидать, насмешливые. Через два дня ее разбил паралич. Правда, на этот раз она выкрутилась, но у нее отнялись язык, руки и ноги. Лора отказалась нанять сиделку, уверяя даже, что в таком состоянии мать будет менее требовательна и за ней легче будет ухаживать. Мы дали себя убедить со снисходительной благодарностью тех, кто привык к героизму одного из членов семьи, хотя такое "облегчение" выразилось в том, что похудевшая, побледневшая, растрепанная Лора, не зная отдыха, сновала из дома в дом, постукивая своими туфлями без задников. Прошел месяц. Незадолго до пасхи я узнал от одного из своих коллег, что Луиза почти на правах хозяйки устроила танцульку, чтобы отпраздновать новоселье в доме мосье Варанжа: "Вечер был очаровательный, мой сын был среди приглашенных". Луиза не стада отрицать: - Ну и что же, - сказала она холодно и ничуть не смутившись, - разве я не могу устроить свою жизнь? - Какую жизнь? - спросил мосье Астен. - Ту, которую можно назвать настоящей жизнью, - нетерпеливо бросила она. - Знаешь ли ты, что я уже зарабатываю больше тебя? Может быть, ты предпочитаешь, чтобы я вообще переселилась в Париж? - Ну что ж, пожалуйста, - ответил мосье Астен, тут же пожалев о своих словах. - Хорошо, я об этом подумаю, - проговорила Луиза дрогнувшим голосом, затем добавила: - Вместо того чтобы выслеживать меня, ты бы лучше занялся Бруно. За него действительно стоит поволноваться. А мы с Мишелем знаем, чего хотим добиться в жизни, и не беспокойся, мы не пожертвуем своим будущим ради какой-нибудь чепухи. Больше она ничего не сказала, но я очень скоро выяснил, что Бруно перестал посещать лекции. Мне ничего не стоит, если только я на это решусь, выудить любые сведения в профессорском кругу: у меня, серенького учителя, столько преуспевших друзей, которые будут в восторге продемонстрировать передо мной лишний раз свое могущество, оказав мне эту "любезность". Один из них, тот, что в свое время позволил себе роскошь одну за другой защитить две диссертации в области филологических и юридических наук, известный среди студентов своей придирчивостью на экзаменах и манерой шмыгать носом, за что его прозвали "соковыжималка", не стал от меня скрывать: - Бруно? Да, я его не вижу уже целую неделю. Скажу тебе откровенно, дела у твоего сына идут не блестяще, далеко не блестяще... В тот же вечер после ужина я решил поговорить с Бруно. Он тоже не стал ничего отрицать. - Все точно, - сказал он. - Я хотел подождать еще эту неделю. Узнать результаты конкурса, и тогда сразу обо всем тебе рассказать. - Конкурса? - проговорил я, потрясенный. - Какого еще конкурса? Ты участвовал в конкурсе, ничего не сказав мне об этом? - Я принял участие в конкурсе ведомства связи, - ответил Бруно смиренно, но твердо. - Ты же знаешь, я не блещу способностями. Я хочу заняться тем, что мне по силам. Если я не пройду здесь, то попытаюсь найти себе что-нибудь подходящее в системе налоговой инспекции, в какой-нибудь конторе или, может быть, в административном аппарате. Ведь неизвестно, что ждет впереди, а я не желаю сесть в лужу со своей неоконченной, никому не нужной работой на звание лиценциата. И потом, мне бы хотелось как можно скорее начать зарабатывать себе на жизнь. У него появились какие-то секреты, он принимал без моего ведома решения, собирался поставить меня перед свершившимся фактом, приводил мне разумные доводы, которые скрывали истинные причины его поведения и лишали меня права возмущаться; он держался с непривычным для него спокойствием и хладнокровием; этот незнакомый мне, вкрадчивый, непроницаемый мальчик научился владеть своим лицом, мне казалось, что душа его поражена медленно разъедающими ее микробами... Нет, моего сына подменили! - Экзамен прошел благополучно, - продолжал он. - Результаты станут известны недели через две. Но я думаю, все будет в порядке. - Нечего сказать, блестящие у тебя перспективы, ты далеко пойдешь! - воскликнул мосье Астен. Моего бедного Бруно, которого и так не очень щедро одарила природа, лишали последних возможностей, превращали в полное ничтожество. Его останавливали на полпути, а ведь этот паренек, хоть и очень медленно - что ж, иногда и черепаха догоняет зайца, - мог все-таки чего-то добиться. - Я все равно не ушел бы далеко, - невозмутимо продолжал Бруно. - Ну, а когда я начну работать, я смогу учиться в высшей школе ведомства связи, она готовит для себя кадры. К тому же мне ничто не помешает, поступив на службу, продолжать изучать право. Он еще и практичен: откладывает трудности на более поздний срок. Я все больше волновался, едва сдерживая готовый сорваться вопрос: зачем, чего ради? Я знал. И я не хотел знать. Я тоже постараюсь быть непроницаемым, мне это необходимо, чтобы выиграть хоть немного того драгоценного времени, которое разрушает даже камень. Я решил прибегнуть к напыщенному стилю: - Итак, твой брат изобретет одну из тех машин, что преобразят мир, твоей сестре будет завидовать весь Париж, а ты в своей серой форменной блузе, уткнувшись носом в ящики с перегородками, будешь доблестно сортировать почту! Ничего не скажешь, мой друг, ты выходишь в люди, выходишь в люди. Мне только хотелось бы знать... Я сделал вид, что колеблюсь. Вздохнул. - Мне только хотелось бы знать, к чему ты стремишься в жизни? Бруно не колебался, не вздыхал. Он сразу же ответил: - Боже мой, папа, я думаю, что главное в жизни - быть счастливым. Он хотел быть счастливым! Я так и вскипел. Для дураков это слово так хорошо рифмуется с любимым, для осторожных людей - с трусливым, для балагуров - с болтливым. "Мы так счастливы будем вдвоем, столько радостных дней проведем", - откуда у него это сердце мидинетки? Видите ли, на сладкое его потянуло, захотелось тихого счастья - мечты обездоленных и слабых, которые, как и все остальное, достается имущим и сильным. В течение своей долгой счастливой жизни я собрал великолепный статистический материал по этому вопросу. Но кому здесь нужны твои прорицания, Кассандра? У нового поколения вместо философов - певцы. И Бруно уже пел мне: - Ведь мы только для того и стараемся преуспеть в жизни, чтобы быть счастливыми. И если ты счастлив, не совершив особенных чудес - что бы там ни думали по этому поводу люди, - ты все равно преуспел. Скромный преподаватель из парижского предместья, незадачливый вдовец, я уже дважды в жизни упускал свое счастье; и теперь, в роли покинутого отца, я чувствовал, что оно в третий раз ускользает от меня. Разговор вдруг снова оживился. - Ты что-то очень торопишься! - Мы все торопимся: Мишель, Луиза, я, вся молодежь. Вы оставили нам такой мрачный мир. И у нас, может быть, мало времени впереди. - Мало времени? Для чего, сынок? - Для того, чтобы быть счастливыми, - с досадой вздохнул Бруно, словно стыдясь, что ему приходится повторять эти слова. - Ив чем же ты видишь счастье? Бруно прищурился. Потом опустил глаза, подыскивая нужные слова, чтобы не разбередить моих ран; не знаю, чего здесь было больше: осторожности, взволнованности, самых искренних чувств, но ответил он уклончиво. - А разве для тебя самого не была счастьем моя мать? Да, Жизель была моим счастьем, но каким убогим, зыбким и ненадежным! А потом моим счастьем стала Мари, которую я принес в жертву Бруно. Ожившая обида дала мне силы проговорить с иронией: - И что же, в свои восемнадцать лет ты уже добился от какой-нибудь юной особы доказательств ее нерушимой любви? Бруно взглянул на меня своими серыми глазами, явно удивленный язвительностью моего тона. - Нет, об этом еще рано говорить, - сказал он. Он казался невозмутимым. Я тщетно всматривался в его лицо, я не мог отыскать в нем ни тени самодовольства, никакого следа страданий несчастного влюбленного. Об этом еще рано говорить, браво! И незачем ускорять ход событий. Незачем мне готовить себя к этому и наспех кое-как вооружаться. Напротив, постараемся затормозить события, прикинувшись добродушным простаком. - В общем все это ерунда! - воскликнул мосье Астен. - Хорошо, что пока об этом рано говорить. Должен сказать, что подобную глупость я не разрешу преподнести себе раньше, чем через тридцать шесть месяцев. Ведь тебе только восемнадцать лет. Бруно ушел к себе в комнату, ничего не ответив. Я тоже поднялся к себе, даже не поцеловав его, как обычно перед сном. Надо полагать, что последнее слово им еще не было сказано. И сказано оно, верно, будет еще не скоро. Неужели у меня не хватит силы воли, неужели я пойду у него на поводу, неужели дрогну, глядя на его сердечные томления, забыв о несравненно более глубоких страданиях, которые часто ожидают в будущем тех, кто в юности не устоял перед мимолетным соблазном? Было бы даже неплохо, чтобы в этой любовной передряге моему оболтусу поощипали перышки; может быть, тогда он распрощается с некоторыми своими иллюзиями. Одним словом, я был недоволен собой; лежа всю ночь с открытыми глазами, я пытался убедить себя: "Ты должен поговорить с Луизой, эта бестия здраво смотрит на вещи и, кажется, так же как и ты, считает, что восемнадцатилетний мальчишка может добиться любви от девушки только тайком от ее родителей. Луиза уже однажды пыталась приобщить ее к своей жизни, и она снова может пригласить ее куда-нибудь, ввести в веселую компанию, привить ей вкус к развлечениям, а следовательно, и пренебрежительное отношение к своим знакомым из Шелля". Я принял две таблетки снотворного и забылся тяжелым сном. ГЛАВА XXII  Лора накрыла на стол, приготовила суп, нарезала хлеб. Она торопится к матери и, склонив голову, быстро-быстро шьет, вытаскивает нитку, вкалывает иголку и подталкивает ее золотым наперстком - единственной своей драгоценностью, доставшейся ей в наследство от бабушки, которая была слишком богата, чтобы им пользоваться. Я стою рядом с ней в рубашке и жду, когда она отдаст мне пиджак, к которому пришивает пуговицу. Над нами на закопченной стене, между двух гирь в форме еловых шишек, мечется маятник деревянных часов с кукушкой - подарок Луизе от какой-то швейцарской фирмы готового платья в память о демонстрации моделей. Мы все нашли их слишком безвкусными для гостиной, но Лора настояла на том, чтобы повесить их в кухне. Часы показывают без десяти восемь, а Бруно до сих пор не вернулся. Он явно просчитался, потому что на этот раз Луиза возвратилась раньше его, и поскольку он все еще не вернулся, поскольку сегодня четверг, поскольку он, видимо, все еще ждет нужный автобус, поскольку в этот час 213-й переполнен и можно безбоязненно прижаться к девушке, не рискуя навлечь на себя нарекания, я смогу поговорить с Луизой. - Постойте немного спокойно, Даниэль, - произносит Лора. - Я сейчас кончу. Здесь, оказывается, и две другие пуговицы еле держатся. Я уж заодно и их укреплю. Я все еще не поговорил с Луизой: ни сегодня утром, ни вчера, ни позавчера. Мне было стыдно. Когда Бруно дома, его взгляд парализует меня! Взгляд мальчика, которого сердит мое поведение, но который в то же время открыл в своем отце куда более сильные отцовские чувства, чем он предполагал. Почти такую же реакцию вызывало во мне его поведение во времена Мари: меня удручала его враждебность и в то же время радовали причины, порождавшие ее. Однако надо действовать. Без трех минут восемь. Луиза вот-вот спустится в гостиную, включит телевизор. Если в восемь часов... или, скажем, в половине девятого... - Ну вот и готово, - объявляет Лора, протягивая мне пиджак. Но полы пиджака проезжают по краю стола и сметают с него маленький кусочек белого картона. Машинально я поднимаю его. - Смотрите не потеряйте, - предупреждает Лора, - это донорская карточка Бруно. Он забыл ее на столе. Это тоже характеризует Бруно с самой лучшей стороны: из трех моих детей только он откликнулся на призывы, с которыми ежедневно обращаются к нам по радио. _Астен Бруно-Рудольф, 18 лет, проживающий в Шелле_, гласила карточка, заполненная круглым четким почерком, наверху были проштампованы даты. Но чья-то быстрая рука нацарапала сбоку красными чернилами: _Группа крови первая, универсальный донор_. Быстрая рука! Убийственная рука! Карта вдруг начинает дрожать в моих пальцах, они разжимаются, листок выскальзывает и падает на пол. Лора быстро поднимает его. Она тоже сразу все поняла. Она ничего никогда не слышала ни о Ландштайнере, ни о четырех группах крови, ни о передаче их свойств по менделистским законам наследственности... И все-таки она понимает, что существует какая-то связь между кровью отца и кровью сына. Вы, мосье Астен, повсюду видите имманентную справедливость и в случае необходимости любите взывать к ней; так вот, она не заставила себя долго ждать. Вы только еще задумали совершить недостойный поступок, а возмездие уже обрушилось на вас. Благодаря простому клочку бумаги в одно мгновение было покончено со старой проблемой, которую никто особенно и не стремился решить. Еще в немецком госпитале вы случайно узнали, какая у вас группа крови, и вы достаточно начитанны, чтобы понимать, что никогда, ни при каких обстоятельствах у отца, имеющего вашу группу, не мог родиться сын с группой крови Бруно. Лора, еще недавно так торопившаяся домой, замерла, не смея шевельнуться. А вот и кукушка выскакивает из своего домика и кукует восемь раз. Спасибо, кукушка, ты очень добра, но теперь это уже ни к чему... Такая же птица, как и ты, святой дух, промышляет, где может, и дарует нам время от времени маленького мессию, которому мы отдаем всю свою любовь. Мне только не хватает традиционных лилии, а в остальном я, кажется, вполне справился с ролью святого Иосифа. - Даниэль, - шепчет Лора, - сядьте же. Эта добрая душа пододвигает мне стул, потом передумывает и приносит другой, так как у первого расшатана ножка. Я починю этот стул, мне давно это следовало сделать. Дома вечно забываешь о таких мелочах и годами садишься на неустойчивый стул, всякий раз обещая себе починить его в ближайшую субботу. Не так ли было и с Бруно? За эти тринадцать лет я мог бы 365 раз в году плюс четыре дня високосных лет, что составляет 4750 раз, мог бы 4750 раз заставить его сделать анализ крови. Но то об этом не думаешь, то не смеешь на это пойти, предпочитаешь сомневаться, хочешь сохранить хоть какую-то надежду, играешь роль Иосифа, этого безропотного плотника; тем временем младенец, как сказано в Писании, "возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости". И ты оказываешься совершенно неподготовленным к подобному открытию, которое не сообщает тебе ничего нового, которое даже не удивляет тебя и тем не менее совершенно уничтожает, и ты опускаешься на стул, а он трещит под твоей тяжестью, даже если это самый прочный стул в доме. - Даниэль, - говорит Лора, - этим анализам не всегда можно доверять. - Нет, Лора, здесь сомнений быть не может. - Пусть даже так, но что это меняет? Действительно, что это меняет? Pater is est quern nuptiae demonstrant {Отец тот, на кого указывает брачный союз (лат.).}. Где-то на свете живет отвратительный, опасный тип, которого даже нельзя принимать в расчет, которого никто никогда не принимал в расчет, кобель, которому, как и всякому кобелю, нет никакого дела до его щенят. Родной он мой сын или приемный, все равно мне по праву принадлежат все прекрасные эпитеты, которые присваиваются имени отца. Мосье Астен поднимается и глухо говорит: - Да, это действительно ничего не меняет. Мне даже кажется, бог мой, мне даже кажется, что у него глаза полны слез, и что Лора, Лора, его кастелянша, его экономка, его кухарка, его сиделка, положила свою руку на его руку и смотрит на него, как и прежде, с угнетающим его чрезмерным восхищением. Она добра ко мне. Она всегда была добра ко мне, полна незаметного дружеского участия, которое ничего не в силах убить в ней, и, вероятно, потому-то она так и убивает меня. Но она заблуждается относительно нелепых слез, висящих на ресницах этого уже поседевшего человека. Она заблуждается. Испытания остались позади. Это действительно ничего не меняет, и даже лучше, что он не мой сын, что он найденыш, что он просто кукушонок и что в то же время он так мне дорог. Редкое преимущество. Сын получает фамилию отца, и все-таки ни один отец не может сравниться с матерью, которая выносила ребенка под сердцем и отдала ему столько забот и бессонных ночей. Ведь у отцов нет той органической связи с детьми, какая есть у матерей; а сколько на свете отцов, которым дети обязаны только своим зачатием, причем нередко чисто случайным. Мне же суждено было стать твоим отцом, мой мальчик, мне было суждено стать тем человеком, который в течение долгих лет выносил в своем чреве любовь к тебе и, извратив природу, должен был разрешиться тобой от бремени. Нет, в твоих жилах не течет моя кровь. Но имеет ли это значение, если моя кровь так плохо согревает Луизу и Мишеля? Моя кровь не течет в твоих жилах, но нас связывает нечто большее: нас связывает любовь. Ни одно существо на земле не принесло мне столько страданий и не дало мне столько радостей. Нет у меня никого ближе тебя. А главное - ты сам признал во мне отца. Да, получение отцовства совсем не то, что принято думать: исключение из правил, утвержденное законом. Нет, мы все подвергаемся этому испытанию, и нашими судьями являются дети: только тот, в ком сын признал своего отца, имеет право так называться. И если отец признан, какая разница, кто дал жизнь его сыну? Подобно тому как я признал Бруно своим сыном, этот мальчик узаконил мое отцовство, этот мальчик, у которого так много общего со мной, который, как и я, живет сердцем, у которого нет ни честолюбивых планов, ни сил, ни больших возможностей, ни особых успехов, могущих польстить моему отцовскому самолюбию, но который как-то сказал: "Своего отца я бы никогда ни на кого не променял..." Каблучки Луизы застучали по лестнице. Бруно все еще не вернулся. Семь минут девятого. Я смотрю наконец на часы, где за дверцей притаилась кукушка, и с облегчением вздыхаю. Что значит случайный дар плоти в сравнении с навеки отданным сердцем? Через пятьдесят лет, когда и костей моих не останется, кому придет в голову устанавливать мою группу крови, мои хромосомы, мое истинное потомство? Ты больше не кукуешь, кукушка, а жаль. Живая или деревянная, на этих часах или в лесу, пой, кукушка, пой для тех, кто не придает значения формальностям, смейся над родословной людей, которые все, в том или ином колене, произошли от какого-нибудь побочного ребенка, усыновленного отцом. Пой, кукушка, теперь тебе нечего смеяться надо мной. - Ну вот, такой вы мне больше нравитесь, - говорит Лора. Она еще никогда не говорила так много, как в этот вечер, и сама этим смущена. Она снимает накипь с бульона, который варится в кастрюле на медленном ог