й? - Толкается, - прошептала она. Потом немного успокоилась, с трудом встала и оперлась о мою руку. Мы спустились вдоль бывших крепостных рвов, превращенных в парк, чтоб поглядеть на ланей, щипавших там редкую травку. В этих местах пять столетий тому назад плавали в прудах карпы короля Рене. Сам король, стоящий на пьедестале у входа на бульвар его имени, казалось, изнемогал от жары. Пошли дальше. Около площади Академии Мариэтт опять остановилась, и лицо ее исказилось от боли. - Ну, на этот раз, - сказала она, - кажется, никаких сомнений. И вот я уже вроде Эрика - потерял голову. Но у меня нет никакого оправдания. Положение Габриэль было чрезвычайно тяжелым. У Мариэтт же все идет нормально. Как и многие до меня, я, конечно, растерян, руки у меня дрожат, я охвачен волнением. Что предпринять? Никто из моих знакомых не может похвастаться, что был в такой момент абсолютно спокоен, конечно, кроме тех, кто находился в отсутствии, вернулся с запозданием и ему осталось только наклониться и поцеловать свою чистенькую, дремлющую в кружевах и надушенную одеколоном семейку. Чувствовать себя здоровым как бык, когда женщина корчится от боли, ощущать, что ты вдесятеро сильней, чем она, однако тебе ничего не пришлось носить в своем чреве и ты не будешь разрываться от муки, - как это тягостно. Избавляет от стыда лишь сознание своего бессилия. Я отпускаю руку жены и говорю ей; - Обожди меня здесь, я сбегаю за такси. - Нет, - отвечает она, - мне боязно одной. Такси можно достать только на вокзале! Домой ближе. Она права. И все же до дома надо идти триста метров. Мы по нескольку раз останавливаемся, словно идем крестным путем, прохожие смотрят на нас, видимо, догадываются, в чем дело, и тактично отворачиваются" Встречаем мадам де ля Гранфьер, она внимательно глядит, колеблется и в конце концов решается идти дальше, ограничившись кивком. Но вот уже видна наша машина, она стоит, как всегда, перед домом. Мариэтт садится на заднее сиденье, снова корчится от боли. Я похлопываю ее по руке; стараясь подбодрить. - Сходи за чемоданом, - говорит жена со страдальческой гримаской. Ключ дрожит в моих руках, не могу попасть в замочную скважину. Где же чемоданчик, тот, который она заранее уложила? Ничего не нахожу ни в спальне, ни в чуланчике, ни на лестничной площадке. Спускаюсь вниз. Оказывается, чемодан ждет меня у выхода; сверху на нем в целлофановой обертке лежат нужные документы. Хватаю все разом и внезапно вспоминаю: надо же сообщить теще. Мне кажется, что станет легче, если я с кем-то поделюсь новостью. Бегу к телефону, набираю номер. Подходит прислуга Ирма. - Передайте мадам Гимарш, что ее просит зять. Обычно в праздники прислуги не бывает, а ведь сегодня воскресенье. Ну, на этот раз я бы не возражал, чтоб теща сидела у нас дома. - Мадам в погребе, - отвечает Ирма. - Боже мой! Пусть поскорей подымется. Дочь рожает! Проходят секунды. Слышно, как над домом с криком пролетают стрижи. А я уже представляю себе, что у Мариэтт начались роды в машине. Наконец-то мамуля берет трубку. Я не в силах начать разговор. Она сразу говорит: - Я что-то сомневаюсь. Если вести счет с рождества, как говорила мне дочка, то завтра будет как раз двести семьдесят дней... У вас еще достаточно времени, к тому же это первенец. Отвезите Мариэтт в клинику Сен-Жерар и возвращайтесь домой. Не надо оставаться в клинике, вы себя изведете. А через час или два я туда съезжу, узнаю, как дела. В какую палату поместят Мариэтт? В тридцать седьмую? Я больше ничего не могу ей сообщить. Кладу трубку, выхожу. На улице дождь, тротуар в крупных каплях. Похоже, что гроза ушла к югу и там, на Луаре, она и разразится. Между схватками Мариэтт немного отдыхает, приводит себя в порядок. Она улыбается - в таких случаях всегда сами женщины подбадривают нас. - Все при тебе? - спрашивает жена. Все при мне, и вдобавок ощущение того, до чего я смешон. Смотрю на часы. Уже пять. Пять и восемь - это тринадцать. Говорю ей: - Слишком поздно, сегодня он вряд ли появится. Это произойдет двадцать первого. Ну как, договорились? Жалеть не будешь? Назовем Армель или Никола? - Никола, - отвечает Мариэтт. Едем медленно. Кажется, ей лучше. Одно меня беспокоит: я позвонил только на улицу Лис. Не счел необходимым тут же сообщить и в "Ла-Руссель". Разве это уже стало условным рефлексом? Или же следствие того чувства, которое пригнетает современного мужчину? Если родовое имя передается от отца к сыну, то происходит это именно благодаря родам, от матери к дочери, от пуповины к пуповине. Мы по-прежнему едем медленно, оба молчим. Мариэтт проверяет, все ли нужные ей документы взяты, время от времени стонет: "ой!", хватаясь то за один, то за другой бок, потом снова просматривает бумаги. А я размышляю. Мы, мужчины, считали себя зерном хлебным; женщина - это земля. Именно поэтому в греческом языке она заимствовала у земли свое имя >γη, γϑυη. Но мы знаем теперь, что это совсем не так. Я знаю, что вот эта женщина, сидящая со мною рядом; все взяла из своей собственной крови для этого зародыша Никол_а_; от меня в ней лишь полклетки, молниеносный экспедитор АТФ из царства бесконечно малых величин; далеки от нас ныне слова Евангелия: _В начале был отец... и ничего не было сотворено без его участия!_ Он предался любви, этот плут, и попутно, без определенного намерения, создал то, что за сим последовало. Вначале был отец, да, ему дали всего девять секунд наслаждения. Но затем была уже мать, и ее первоначальная работа длилась девять месяцев. Какой же отец не испытывает чувства смирения, когда от него родится ребенок? Но вот чей-то слабый, немного надтреснутый голос возвращает меня к соображениям более неотложным. Мы приехали. Мариэтт шепчет: - Поднимись наверх, но не оставайся. Ты и так уже всего насмотрелся за эти месяцы. Не хочу, чтоб ты увидел еще менее приятное зрелище. К моему пиджаку прижимается ее пышноволосая головка. И я слышу привычный запах духов у нее за ушами, которые мне нравилось отыскивать кончиками пальцев в темных волнах ее густых волос. Но вот Мариэтт выпрямилась, потом осторожно выбралась из машины. Если она и боится, то умеет скрыть это. Лифт быстро увез ее наверх, пока я торчал в канцелярии. Надо было сдать документы и пояснить секретарю, что в данном случае принятие на казенный счет не будет иметь места, поскольку адвокаты не пользуются социальным страхованием. Я успел лишь подняться на верхний этаж, выразить уже лежавшей в кровати Мариэтт свою преданность, услышать заверения сиделки, что "все идет неплохо, нет необходимости в срочных мерах, дело едва только началось", пройти в обратном направлении по коридорам, где все залито светом, все блестит, все так невинно, - и вот я уже на улице и вздыхаю с облегчением. С облегчением, но мне неприятно это облегчение. Возвращаюсь домой. Я доверяю этим людям, их ремесло требует спокойствия, выдержки, гигиены, немедленных решений, они не вправе испытывать отвращение к чему-либо, должны иметь все средства, какие могут понадобиться, знать уязвимые точки человеческого организма, ощущать сопротивление тела и действовать, трудясь над тем, что для них является живым материалом и средством зарабатывать хлеб насущный: мы оставляем им женщину. И все же мое доверие кажется мне трусостью. Ведь в суде меня не страшит, что в моих руках находится судьба человека. Напротив, борьба, которую я поведу, ответственность, взятая на себя, статьи закона, на которые надо ссылаться, правила судебной процедуры - все это возбуждает мою профессиональную энергию. А вот тут, в клинике, наоборот, я сам клиент, клиент врача - как был бы клиентом водопроводчика, - мол, что-то у нас не ладится. Мне и оправданий искать не надо. Мариэтт сама просила меня уйти. И она права. Быть там, где рожает твоя жена, присутствовать при этом процессе, пусть даже в самом его начале, без крайней на то необходимости - что это, садизм или глупость? Уже сама любовь, если вдуматься, локализована в пунктах, которые, к сожалению, несут двойную функцию. А когда на свет появляется новая жизнь, рожденная любовью, не представляется ли она чем-то вроде отходов? Пусть будущая мать заслуживает глубокого почтения, но как трудно узнать в этой обезумевшей от боли потной женщине, истекающей кровью, чужой, распластанной, как лягушка, ту вчерашнюю прелестную девушку! От такого зрелища может надолго исчезнуть хрупкое чувство влечения к женщине. Гораздо лучше уйти с самого начала, даже не оставаться в холле, как делают многие мужья, без конца шагая взад и вперед и изводя вопросами каждую медицинскую сестру, вышедшую из родильной палаты. У меня к тому же малодушные глаза. И скажу откровенно: изнеженные уши. Не хватит у меня сил смотреть и слышать, как страдают. Надо уйти подальше от этих мук и перестать думать о них, выждать, чтоб они кончились, а пока чем-нибудь заняться, перелистывать материалы судебного дела - ведь таким образом я буду работать для матери и ребенка. Вполне достойная программа. А что еще можно сделать? Ничего другого не придумаешь. Роды жены - такое испытание, при котором мужчина столь же бесполезен, как трутень, и это неоспоримо. Только что был Жиль, по-товарищески пригласил вместе поужинать; есть же на свете добрые души, которые от всего сердца хотят развлечь встревоженного мужа, когда его жена должна родить. Я откажусь от приглашения: Мариэтт могла бы обидеться. Мадам Гимарш тоже волнуется, выясняет, есть ли у меня дома какая-нибудь еда. Добрые души желают, чтобы муж выжил. Итак, в восемь часов вечера надо закусить тем, что найду в холодильнике. Потом позвоню и услышу ответ: все нормально, новостей пока нет. Потом просмотрю с подобающей серьезностью одно на редкость курьезное дело, попавшее ко мне; это дело фабрики религиозных аксессуаров "Сантима". "Коопюник" (объединение, куда входит множество канадских магазинов) отказывается уплатить "Сантиме" за комплект святых, ибо по прибытии этого товара на место назначения обнаружилось, что святые сделаны в стиле модерн и продать их в Квебеке невозможно, там по-прежнему привержены к изделиям в духе тех, что продаются около Сен-Сюльпис. Затем сделаю перерыв в работе и часов в одиннадцать позвоню ночному дежурному. "Все в порядке, ничего нового". Да, это протянется еще долго, сидеть и ждать всю ночь нет смысла. Завтра мне предстоит трудный день, но кровать кажется мне такой большой и пустой, заснуть никак не удается. Мариэтт уже шесть часов находится там. Это не так уж много, но и не так уж мало. Помню, что мама мне часто говорила: "Я рожаю три часа" (и вот настоящее время, к которому прибегает пожилая дама двадцать пять лет спустя, показывает, что событие это все еще важно для нее, очень памятно ей от моих первых шести фунтов до теперешних семидесяти килограммов). В то далекое время еще погибали от родильной горячки. Теперь от нее почти не умирают. Но ведь все еще случается, что ребенок задохнется при рождении или у него останутся следы от наложения щипцов, которые потребовались как последнее средство спасти ему жизнь. Я потерял покой. Ворочаюсь с одного бока на другой. Не глупо ли так волноваться? Встаю. В аптечном шкафчике есть "бинокталь". Ну-ка, примем одну, нет, лучше две таблетки. Они очень горькие, а вода из крана на вкус совсем как жавелевая вода. Ложусь снова. Будем надеяться, что все уже кончено и Мариэтт, как и я, засыпает. Об этом будут еще долго рассказывать. Этот случай войдет в анналы семейных преданий. Что? Кто тут? Оказывается, уже день. Вместе с одеялом и тюфяком я свалился с кровати на паркет, а около меня стоит полковник, небритый, без галстука, и хохочет во все горло: - Нет, вот это номер! Уже девять часов, а он дрыхнет! Ах ты, спящий красавец, ведь у тебя сын! Молодой Бретодо. Род не угас! В руке у дяди Тио флакон с таблетками "бинокталя". - Хотелось, как видно, успокоить свои печали, и потому не можешь теперь проснуться. А я уже видел Никола, он-то дрыхнет еще крепче, чем ты. И вот наконец я на ногах, руки у меня безвольно висят и вид нелепый, как у Пьеро на картине Ватто, - таким меня делает чересчур короткая пижама, севшая после стирки, и я тоже разражаюсь смехом. - Тебе звонила мадам Гимарш. К телефону никто не подходил. Она решила, что ты уже в родильном доме. Побежала туда и встретилась со мной в вестибюле. Я-то сразу сообразил, что ты храпишь. Заглянул на миг к матери и малышу, схватил у твоей жены ключ от квартиры, и вот я тут. - А как Мариэтт? - Конечно, малыш дался ей не так-то легко, родился он часа два назад. Но оба они в приличном состоянии. - А моя мама знает? - Арлетт сказала, что она ей сообщит. Этого еще не хватало. Я перестал смеяться. Бросаюсь к телефону, но на этот раз никто не отвечает: мама и тетушка, наверное, уже катят в Анже, а может, уже успели приехать. Побреюсь потом, позавтракаю в другой раз. В спешке одеваюсь: раз-два; Тио бежит вслед за мной: три-четыре; он чуть задыхается, спрашивает на бегу, почему я не хочу поехать на машине, ведь быстрей доберешься: пять-шесть; но именно на бегу я чувствую, как мы мчимся - впереди отец, за ним двоюродный дед, и мчимся мы к новому поколению. Блистает масляная краска, никель, зеркальные стекла. Смесь запахов - эфира и молока, неизвестной нам кухни - и аромат цветов, они видны через полуоткрытые двери рядом с белыми эмалированными кроватями, над которыми в истории болезни вздымаются острые зубья температурной кривой. Совсем незнакомые шумы, шуршание каталок на резиновом ходу, какое-то мелкое дребезжание, хрустят туго накрахмаленные белые халаты, слышен стук посуды, чей-то шепот. Типичная, традиционная декорация клиники. Театр в белом. Здесь появляются на свет, чтоб сыграть свой первый скетч, новые актеры, которые в ближайшие пятьдесят лет выгонят нас со сцены. Во всяком случае, отец здесь сразу перестает ощущать себя молодым актером на ролях первых любовников. - Ах, вот и папаша! - восклицает медицинская сестра в белой шапочке с оборкой. - Три килограмма девятьсот граммов - прекрасный ребенок. Могу я вас попросить, чтоб его мамаше дали возможность хоть немного отдохнуть? Для первого дня здесь слишком много гостей. - Она двинулась куда-то дальше, неслышно ступая в туфлях без каблуков. Я так и думал: Гимарши уже здесь и будут дефилировать без перерыва. У них это просто священное правило - посещать рожениц или навещать больных после операции. И у них совсем нет чувства меры: сидят и сидят, не умеют вовремя уйти. Я открыл дверь палаты. Семейство так плотно окружило кровать Мариэтт, что сначала я не заметил ни сына, ни жены. Ко мне обернулись, многозначительно улыбаясь, а потом отошли в сторону. - Ну, наконец-то и ты, - сказала Мариэтт. - Он не мог заснуть и слишком напичкался снотворным, - сочувственно сказал дядя Тио. Насмешливые улыбки исчезли, сменившись улыбками доброжелательными. Полусидевшая в подушках Мариэтт была олицетворением Материнства. Инструкция запрещает трогать новорожденного, но Мариэтт, нарушив предписания, вытащила его из кроватки, обхватила рукой и приподняла, чтобы им могли налюбоваться ее папочка, мамочка, а сестричка Арлетт - сфотографировать. Ну вот, щелчок - и готово, засняли. Через восемнадцать лет над этой фотографией громко захохочет Никола, когда он уже получит аттестат зрелости и вместе со своей девчонкой станет с рассеянным видом перелистывать семейный альбом. Ну-ка поближе, посмотрим на сына. - Доволен? - спросила Мариэтт. - Очень! Мое дыхание шевелит на маленькой, багрово-красной головке редкие всклокоченные волосенки. Личико с кулачок, веки, слипшиеся от раствора колларгола, опущены, ресницы склеились; право, он похож на высохшие, сжавшиеся лица индейских "мумий". Малыш запеленат в шерстяную ткань и оттого напоминает безногую куклу, этот головастик вяло шевелится, и его ротик - розовый присосок с единственным рефлексом - сосать - вдруг издал какое-то чмоканье, когда я легко коснулся щекой, его личика. Опять щелчок. Арлетт сфотографировала, и я тоже попаду в альбом. Теперь надо поблагодарить жену в присутствии мамы, тетушки, тещи, тестя, дяди Тио, Габриэль, Арлетт и мадам Турс, которые сидят тут и наблюдают за проявлениями моих отцовских восторгов. К счастью, у меня в левом кармане, нет, как будто в правом, а может, в жилетном кармане, да-да, на самом деле в жилетном, вот уже десять часов лежит золотой обруч, первый семейный браслет, который, возможно, повлечет за собой второй, а затем будет звенеть, столкнувшись с третьим. Я надеваю браслет на руку жены. Раздаются радостные восклицания, хотя расходы на подарок были умеренными, соответствующими моим скромным гонорарам. - Ты позволишь мне немножко передохнуть, повременить со вторым? - говорит Мариэтт. И все, кто тут сидел, шумно поддержали просьбу супруги, как будто именно я обязал ее произвести на свет первенца, как будто вслед за моим подарком непременно должно последовать продолжение. Все заговорили разом. Габриэль тоже примерила браслет. Арлетт с умильной миной завладела младенцем. Мадам Гимарш показала этой неумелой девице, как следует брать такого крошку: одной рукой поддерживать головку, а другой - запеленатое тельце. Габриэль, у которой и дома вполне достаточно деточек, тоже потянулась за малышом. Наплыв нежностей так явно нарушал правила, а у Мариэтт уже был настолько усталый вид, что моей маме пришлось вмешаться: - Дочурка, на сегодня хватит. Тебе необходим покой. Абель, ты еще останься на три минутки, но не больше. Мама забрала Никола из рук Арлетт, положила его на бочок в кроватку, укрыла одеяльцем и надела перчатки. Мадам Гимарш недовольно сморщила нос. Ее авторитет был поколеблен, но она ничего не могла противопоставить решительной манере мамы и этому повелительному движению головы, которое мне знакомо с раннего детства. Начали расходиться. Тио хотел побыть еще немного, но был тут же призван к порядку: - Шарль, вы идете? Шарль - это имя вдруг вернуло моего дядюшку ко временам детства, он сразу притих, помахал рукой и исчез. Мы с Мариэтт остались одни. На этот раз моя молчаливость вполне соответствовала рекомендуемой здесь тишине. Я гладил волосы молодой женщины, лежавшей на больничной кровати; это ведь ты, моя девочка, конечно, ты, хотя такой, как прежде, тебе больше не бывать; тогда между нами не было третьего, мне ни с кем не приходилось делить тебя. И мы уже не будем столь неразлучны, как прежде. Тогда глаза твои смотрели на меня одного, взгляд не переходил на кого-то другого. Теперь ты сперва смотришь на эту кроватку и лишь потом поворачиваешься ко мне. Да, я видел, это чудесный ребенок. Ведь я сам положил ему начало, принимаясь за дело каждый вечер. Ах, черт! У нас, мужчин, нет таких гормонов, чтоб они проникали в кровь, чтобы у нас в груди возникало молоко, а в сердце любовь. Нам требуется больше времени, чтоб освоить и осознать перемены. Дедушка мой звался Никола; я его не застал. И этот тоже назван Никола... - Сынок тебя немного напугал, а? - шепчет Мариэтт, у которой интуиция, по-видимому, не ослабела. Заметив мое протестующее лицо, добавила: - Да-да, не отпирайся, я тебя знаю, ты привязываешься с трудом. Но зато потом... Она откинулась на подушки, ее носик обращен к колыбельке, а смеющиеся глаза смотрят на меня. Взмахом руки сгоняю какую-то мушку, пролетевшую над лобиком моего сына. Рассматриваю его десять пальчиков, они не толще, чем спички, но уже вооружены ноготками, которые цепляются за кружева. Да, у меня неторопливое сердце. Но огонь, который разгорается медленно, дольше держит жар. Мариэтт хорошо это знает. И она поняла, что нынче утром наше супружество много прочнее, чем это было вчера: брак поднялся на ступеньку выше, мы стали единокровными, а прежде были всего лишь любовниками с дозволения закона. Женщина, которой обладаешь, нам еще не близка по-родственному. Но женщина, сотворившая дитя, - для нас родня, это результат слияния генов. Теперь, что бы ни случилось - смерть, развод, - вот эти три килограмма девятьсот граммов общей нашей плоти соединили нас. Если б температуру счастья можно было б измерить, то у Мариэтт до сорока градусов, пожалуй, не дошло бы, но тридцать восемь наверняка бы набралось. Ей кажется, что ее приобретение меня ничем не обделяет, а мои страхи перед будущими убытками, по ее мнению, иллюзорны. Разве сделанный мне подарок может одновременно обеднить меня? Курица кудахчет, возвещая миру, что снесла яйцо. Мы же уведомляем о рождении ребенка пятью строчками в специальном разделе газетной хроники. Я бы воздержался от такого сообщения, но Гимарши не могут себе отказать в этом удовольствии. Что и говорить, на улицах, в коридоре суда, в адвокатской раздевалке - где только меня не, поздравляли. Даже при разборе дела сам председатель суда, в мантии, квадратной шапочке и белом нагруднике, любезно намекнул в своей речи на счастливое событие и преподнес мне подарок, которым воспользовался очередной подсудимый: - Три месяца условно! А сколько было поздравлений почтой и по телефону! Терпеть не могу манию, несомненно появившуюся еще в патриархальные времена, поздравлять отца с тем, что ему удалось сотворить младенца, хотя природа сего творчества достаточно известна. И заметьте одну существенную особенность: мужа всегда поздравляют мужчины. Женщины со мной рассуждали о том, какой же родился "великолепный" ребенок, в нем почти восемь фунтов веса. А великолепный, если говорить откровенно, вдруг стал совсем желтым: младенческая желтуха. И мадам Гимарш, забыв о своем супруге, рыхлом обжоре, тяжко страдающем от соусов, с тревогой справляется, у кого же из моих родственников была больная печень. К счастью, желтуха длилась недолго. Глаза сына уже раскрылись, белки стали чистыми, как яичный белок, аспидного цвета зрачки прояснели. - А у него будут голубые глаза, - сказала теща. - Нет, - ответила моя мама, - это переходная голубизна, глазки станут карими. И с Абелем было так же. Никола похудел, но меня заверяли, что это нормально. Правда, когда Мариэтт выписали из родильного дома и они оба вернулись домой, мальчик снова начал набирать в весе. Жене пришлось выдержать множество визитов, принять кучу подарков, врученных друзьями: у нас сразу появилось восемь лямок для поддержки первых шагов ребенка, одиннадцать пар пинеток, три целлулоидные погремушки, не считая цветочных горшочков с цикламенами, обернутых в серебряную бумагу, и бесчисленных букетиков с полдюжиной гвоздик, обрамленных нимбом из аспарагуса, так быстро осыпающегося на пол зеленым мусором. Как только малыша привезли домой, его положили в монументальную колыбель красного дерева с изогнутой вверху лебединой шеей - какой-то антиквар предлагал моей маме за этот уникум солидную сумму, но она продать отказалась и только подновила ее (как это было сделано для меня и некогда для моего отца). Наследник стал, быстро поправляться и даже опережал нормы роста. А моя жена, по сути дела, стала прежде всего матерью. Так бывает почти во всех семьях, восемь примеров из девяти подтверждают такое превращение, и все же никак не веришь, что это произойдет и с тобой. Изменения в девушке, ставшей женщиной, не так уж заметны, исключая постель (и в этом еще надо убедиться, если, к примеру, взять Габриэль). Но беременность делает эти перемены ощутимыми. Материнство приводит к вам из родильного дома совсем незнакомую женщину. Конечно, эта новая таилась в прежней. Пусть так. Вы ждали разрешения от бремени вашей жены, понимали, что за ним последует уйма хлопот, расходов, забот, всяких мелких обязанностей, которые вызывает появление ребенка. Но все же вам казалось, что до первых его слов, до того, как малыш научится ходить, он не будет занимать в вашем быту много места и еще долго останется куколкой, закутанной в батист и шерсть, этаким незаконченным беспомощным созданием, не похожим на настоящее человеческое существо и живущим как бы в стороне от вашей жизни. Какая ошибка! Он немедленно станет ее центром! Я узнал это очень быстро. Все мне об этом говорило. Хотя бы выражение лица Мариэтт, внезапно ставшее очень серьезным. Этот рассеянный вид, как будто она постоянно была занята чем-то другим. Какая-то иная походка - ну прямо поступь султанши. Теперь она и разговаривала иначе - тихим голосом, чтобы не разбудить свое сокровище, даже если оно спало на другом этаже. Она и смотрела на меня теперь не так, как раньше, словно я стал прозрачным и не присутствовал здесь. Прежде у нее не бывало и этой морщинки на лбу, которая теперь появлялась при малейшем подозрительном шуме, при самом незначительном порыве ветра, вздымавшем на окне тюлевую занавеску. А это пренебрежительное отношение к моим ботинкам, хотя еще совсем недавно они были предметом усердного внимания и без конца чистились. А эта непрестанная забота о режиме питания ребенка... На плите жарится для отца бифштекс, и почти взбит майонез - не важно: пусть сгорит мясо, пусть опадет майонез, но лишь только специальный будильник (чудесное изобретение, которое заводится раз в день на часы кормления) дал сигнал - кончено, бросай все. Опоздания быть не может. Одним прыжком Мариэтт уже наверху, и ее грудь уже выскочила наружу из специального лифчика, расстегивающегося спереди. Здоровье груди свято! Она смазывается глицерином, чтоб предохранить соски от трещин. И вот жена моя напевает сыну: - Теперь, мой Нико, кушай из левой. Она приближает к нему этот еще короткий сосок, а маленький ротик ищет, ловит, испуская тихий писк, схватывает, сжимает, выпуская только для того, чтобы перевести дыхание, а затем вновь жадно хватает, хотя в уголках губ у него еще пузырится молочная струйка. Мариэтт вытирает его измазанный подбородочек, поднимает свое сокровище повыше, журит обжору, который иногда очень больно сжимает грудь деснами или вдруг с жестокостью юного теленка бодает ее головой. - Ну что ты, в самом деле? Ничто не остановит ее в этом священнодействии. Она так горда, что нет нужды в бутылочках с молоком, и перед всей семьей выставляет напоказ свою грудь, прежде считавшуюся предметом эстетических эмоций, эротических радостей, предназначенных для меня, а теперь это лишь бесстыдно функционирующая и объемистая молочная железа. Даже перед дядей Тио, более застенчивым, чем она сама, Мариэтт едва отвернется, чтоб распаковать и снова запаковать грудь. Прежде чем застегнуть пуговицу, она заботливо засунет в лифчик ватку и еще пояснит: - Вот глупо, лучше было бы иметь кран. Каждый раз я вся мокрая... По выходе из клиники ее первой заботой было сделать анализ молока. Изобилие ведь не всегда означает высокое качество. Но ее молочные достижения оказались на высоте: густота - 1,03; казеин - 4, жирность - 24, молочный сахар - 3,6, соли - 0,75... Чего же еще желать? Мариэтт показала всем листок, полученный из лаборатории, а потом присоединила его к справке о группе крови, постоянно лежащей у нее в сумочке. Но она не разобралась в довольно скромной шутке Тио: - Из этакого молока превосходный бы вышел сыр, а? Ей не хватает чувства юмора в таких вещах. Впрочем, ей не хватает также, надо признаться, интереса и к другим вещам. Все проблемы, связанные с моей персоной, для нее начисто исчезли. Прежде Мариэтт охотно перелистывала материалы судебных дел, которые я вел; теперь она эти папки даже не приоткроет. Она перестала рыться в книжном шкафу. Я заметил, что были куплены три книги, но вот как они назывались: "Ваш ребенок, мадам", "Руководство для молодой матери" и "Тетрадь младенца" с вставленной в корешок спиралью и в обложке из пластика. "Тетрадь" предназначалась "для заметок о жизненных фактах, датах, болезнях и о развитии вашего херувима". Мариэтт немедленно начертала на страницах "Тетради" даты рождения Никола, день, когда проводилось исследование на реакцию Пирке, данные о росте и весе и другие медицинские подробности. На странице 12, содержащей тридцать незаполненных строк, жена несколько нарушила порядок, предложенный автором, который призывал матерей поделиться мыслями более высокого порядка. Этот господин предложил той, что склоняется над маленьким доверенным ей существом, попытаться выразить здесь, какие чувства вызывают в ней эти самые трогательные из всех человеческих обязанностей. _Двадцать лет спустя вам будет приятно вновь прочесть то, что вы здесь записали_. Одним росчерком пера Мариэтт перечеркнула всю страницу, потом она обернулась ко мне и сказала то, что, в сущности, явилось лучшим ответом: - Перечитывать... Зачем? Такое не забывается. Хорошо сказано. Хотя обычно она склонна к чувствительности и ее волнуют сентиментальные фразы. Она без возражений принимает самые избитые или елейные изречения и, пожалуй, готова была бы отнести на свой счет обращение: "Benedicta tu in mulieribus" { Будь благословенна в женах (лат.).}. Теперь она еще больше, чем прежде, одержима правилами "гигиены новорожденных" и с удивительным прилежанием выполняет все предписания в этой области. Ну уж нет, она не станет пользоваться всякими стиральными порошками для пеленок! Да она ополоснет десять раз стиральную машину из боязни, вдруг там застряла какая-то крупинка порошка. Когда же пупочный шрам признали засохшим и когда Никола впервые смог погрузиться в мягкую резиновую ванночку (маленькое надувное чудо), вода была точно такой температуры, как указано, ни одним градусом выше. Не повезло в одном: на столе лежала английская булавка, и она проколола дырочку в каучуковой ванночке, вода постепенно вытекала, и малыш едва не оказался на мели. Хотел бы я иметь шагомер, чтоб сосчитать, сколько же шагов делает Мариэтт, беспрерывно бегая к кроватке ребенка и обратно, сколько же километров проходит она в день? Даже ночью я чувствую, что она настороже; сдерживая дыхание, прислушивается к тишине, чтоб уловить еле слышное сопение этого крохотного носика, смазанного нежным детским кремом. Речь идет о так называемом введении во храм после родов. Не мешало бы также завести речь о введении меня в прежние супружеские права. Об этом надо или молчать, или говорить со свирепой откровенностью и повторить остроту Курнонского, нашего национального гурмана, который, принимаясь за вторую порцию любимого блюда, говорил: - Недурно, но вначале было гораздо лучше. Кто из мужей не воскликнет: верните же мне то, что было вначале, то, что было гораздо лучше! Нет, не самый первый раз, нет, это была еще радость неразделенная. Но отдайте мне то, что было потом: свежесть, живость ощущений у нас обоих, еще не знавших, что мы утратили Чувство меры и что на скрипку не удается вновь натянуть те же струны. Ведь в нашей близости с Мариэтт я все еще ощущал ее девушкой, отдающейся юноше, идущей навстречу всем его желаниям, именно девушкой, хотя в свидетельстве о браке она была уже моей женой. Но вот как-то ночью мне показалось, что она повторяется, хотя она по-прежнему была мне приятна. Не станем спорить: вслед за волшебным блаженством кривая наслаждений снижается до уровня радостей, а затем то подымается, то падает в зависимости от той или иной причины (что-нибудь необыкновенное, дерзкое, манящее). Иной раз какой-нибудь пустяк - красивая прическа, ночная сорочка - как-то обновляет то, что стало слишком узаконенным, и вот мой пыл возрождается. Просто теперь уже не всегда бываешь ненасытен. Все становится менее ясным с началом беременности. Животное в этом случае угомонится, но мы, люди, гуманны. Процитируем на этот раз наших классиков: "Мадам, я продолжаю..." Нужно до конца проявлять деликатность, доказывая, что для любви не имеет значения утрата изящных форм. Есть у меня еще и другие причины, и я приведу их в надежде, что вы не рассердитесь. Здесь дело, в привычке - обладать тем, что имеешь. И в необходимости - ведь надо, чтоб это свершалось. Здесь и тщеславие - я не перестаю возделывать свое поле. Здесь и болезнь, охватившая обе стороны и обостряющая влечение. Наконец, и желание доказать, что еще не перестало существовать то девичье, что уходит, о чем напоминают еще эти набухшие груди, то, к чему в последний раз прикасаются ночь, простыня и муж. Разумеется, под конец мы стали воздерживаться, чтобы сберечь ношу, которая уже стучалась у входа. Это неплохо. Для вас. Пожалуй, и для меня. Но я знаю мужей, которые в этих случаях теряют всякий стыд и готовы пойти к девкам. Я не хотел этого. Однако в таком безоблачно голубом городке всегда найдется благочестивая прихожанка или другая шустрая девица, которая охотно позаботится о страдающем супруге. Теперь ты мне возвращена. Отчасти. Как мне нравилось прежде волновать тебя, затевая веселые схватки, разливая холодок по твоей коже легкими прикосновениями пальцев, когда наступает предел терпению. Мне нравилось, после того как оторвешься, снова прижаться, обнять тебя так, чтобы двинуться не могла, и ладонью почувствовать линии твоей груди. Но теперь все это отгорожено ватой и стало для меня запретной зоной; назначение этого места - обеспечить Никола завтраком в первое кормление. В моем владении только губы, и они все те же, все так же приоткрывают в улыбке сверкающий ряд зубов, а ниже весь рубенсовский ансамбль. И все же ты опять моя, такая же узкобедрая, близкая, жаждущая, и одна лишь перемена - этого прежде не было, - ты шепчешь мне: - Осторожнее! Да-да, конечно. Скоро ты снова займешься обычными своими подсчетами. Женщина, которую исследуют врачи, теряет стыдливость, внимательно следит за железами, становится более естественной и более ловкой. Я уже убедился в этом и заметил настойчивость, с которой Мариэтт добивается от меня желанного ей повторения. То с одного конца течет, то с другого. Что за важность! В этом пухлом комочке все очаровательно: ни слюна, ни колики, ни злость, от которой заходятся в крике эти розовые поросята, - ничто не помешает нам любить их. Когда я вижу на улице маленьких детей, их свеженькие мордочки, проборы от затылка до носика, блестящие туфельки, чистые переднички, я легко представляю себе, что существа эти дарят счастье Габриэль и ей подобным. И на самом деле они дарят им счастье. Наряжать ребенка - одно удовольствие. А трогать его - блаженство. Братья мои, мы тоже знаем, какие утехи дает осязание, мы тоже наслаждались впадинками, выпуклостями и скользили по гладкой коже, находя родинку, чувствуя жаркий трепет... Но жены наши обычно очень нерешительны и не смеют ответить нам, как должно, даже в густом сумраке не решаются погладить своего мужа. Зато посмотрите, как они вольно играют со своим младенцем, щедрей, чем с нами, во сто раз. Как они ласкают это вкусное тельце. Четыре или пять раз в день я присутствую при соответствующих сценах или же догадываюсь по запахам о том, что происходит. Мариэтт одна, или со своей матерью, или с подружками - в их присутствии ребенка переодевают, до чего же легко они приобщаются к этому интимному делу. Тут никто не может сравняться с Габриэль. Она знает, как нужно "обрабатывать" малыша, ее мнение считается самым авторитетным по части детской косметики. Знания Арлетт тоже оценены по достоинству. Она училась на специальных курсах, ей нравится быть нянькой. Но от Симоны никакого толку не добьешься, тем более что ее железы еще пассивны и она к тому же бунтует против женского бесправия. Симона морщит нос: - Ах, какой отвратительный! "Отвратительный" лежит на мокрой пеленке нагишом и яростно сучит ножонками. Головка вертится, ручки хлопают, сам пыхтит, на животике плотные складочки сбегаются до самого крантика с большими, еще пустыми мошонками, и весь он вымазан золотисто-желтым. Если Габриэль здесь, то она выскажется с равнодушием, свойственным знатокам: - Требовался лактеоль, вот и все. Видишь, сегодня гораздо лучше. - Да, раздражение здесь почти прошло, - отвечает Мариэтт. Наступает самая деликатная минута священнодействия. Lava me et super nivem dealbabor {Омой меня до снежной белизны (лат.).}. То, в чем малыш запачкался, уже в основном снято марлей и быстро скручено в шарик. Теперь действует мягкая губка, настойчиво смывая шафрановые подтеки на полненьких, как у курицы, и донельзя подвижных ляжках. - Ты хоть минуту полежишь спокойно, а? Переворачивают. Подымают. Губка переходит на другую сторону, в розовую канавку, где алеет что-то вроде пулевой дырки, окруженной мелкими складочками. Еще раз промывают. Снова придирчиво оглядывают. Все чисто. И начинается самое приятное, переход к мелочам туалета. Мариэтт, не прекращая болтовни, трясет банкой с мелкими дырочками, высыпая из нее то, что требуется, и туда, где это требуется. Затем на младенца наслаивают всякую одежонку, распашонку, подгузник, пеленку, непромокаемые штанишки. Теперь заглянем в носик. Заглянем в ушки. Ребенок не успел сморщиться, а уж туго скрученная ватка забралась внутрь. Наденем шерстяной жилетик и, наконец, слюнявчик с золотой застежкой. Все любуются сокровищем. Восторг трудно сдержать. - Лягушонок мой! - шепчет Мариэтт, схватывая чадушко за ножки. - Ну что ты! Поосторожней с позвоночником! - восклицает Габриэль. Тогда Мариэтт берет своего сына под мышки и, радостно смеясь, поворачивает его то вправо, то влево, подбрасывает вверх. Никола взлетает в воздух - ессе salvator mundi {Се спаситель мира (лат.).}, - и с этой наблюдательной вышки маленький оторопелый божок, на которого устремлены глаза, полные обожания, улыбается всей вселенной. - У него закружится головка, - стонет Арлетт. И Никола к нам нисходит, головка его болтается на шее, такой слабенькой, что кажется, в ней совсем нет позвонков. Думаю, что я не решился бы так им манипулировать. Пожалуй бы, не рискнул, к тому же Мариэтт вряд ли бы допустила. Мальчуган - это ее царство. Стоит мне притронуться к нему, и на лице ее появляется любезная гримаса, как у полицейской собаки, щенка которой вы хотите приласкать. Только в том случае, если у нее есть срочное дело, она даст мне подержать Никола. - На-ка возьми на минутку. И как будто на затылке у Мариэтт тоже есть глаза - она все видит. Что же касается глазенок Никола, то они испуганно бегают. Успокойся, парень! Я же не Уголино. Но все дело портит мой напряженный вид, неловкие руки, угрюмый голос и боязнь быть смешным - я ему не нравлюсь. От улицы Тампль до Сен-Ло расстояние небольшое, и мы идем пешком. Нас человек двадцать. После свадьбы это первый большой сбор семейства. На этот раз алмазы отделены от пустой породы: присутствуют только близкие, единственное исключение - Жиль. Мартовский дождь с градом только что вымыл тротуар. Дамы захватили с собой зонты, чтобы в случае необходимости предохранить свои меха. Мадам Мозе, в манто из леопарда, кокетливо отказалась ехать в машине Жиля вместе с Мариэтт и малышом. Тио шепнул мне: - Такой великолепный зверь, а кончил свою жизнь на спине этой старухи! Разве не справедливей было б, если б она угодила к нему в пасть! Сама процедура крещения, эта уступка традициям, раздражает дядю Тио и меня тоже. Но Гимарши, обожающие любые торжества, сейчас полностью в своей стихии, жизнерадостно здороваются по пути со знакомыми. Мама и тетка одеты в обычные черные пальто, зато Рен - она здесь без своего супруга (провинцию он не выносит) - сделала нам честь, явившись в манто из норки, щедро надушенном. Мадам Гимарш - в роскошной шубке из опоссума, Арлетт - в золотистой цигейке, Симона - в манто из белька, а рядом с ней идет Анник Гимарш, четырнадцатилетняя двоюродная сестричка из Бретани, где говорят с лангедокским акцентом. Габриэль