раз замечал, перемежаются маленькими рисунками; второй заседатель, удобно прислонившись к спинке кресла, с бычьим величием уставился куда-то в пространство. Торс у меня укрыт судейской мантией, подбородок подперт белыми брыжами, я покашливаю, прочищая голос. Судейский наряд превосходно задуман. Он импонирует публике и мне также. Ах, как помогает во время выступления эта мантия, немного напоминающая сутану. Она наделяет вас какой-то особой значительностью, уподобляет адвоката служителям всевышнего, посвятившим себя облегчению несчастной участи страдающих в земной юдоли. Я просто не могу себе представить, как бы это я выступал на суде в обычной одежде. Не удалось бы мне так взывать к правосудию, защищая какого-нибудь забулдыгу из Сен-Сержа или сводника с улицы де ля Шатр. А вот стоит мне надеть судейскую мантию - я совсем другой человек. И мне тогда гораздо легче обращаться к букве и духу Закона, на которые во всех случаях ссылается даже самая сомнительная невинность. Тут у меня найдется множество аргументов в защиту интересов разных виноделов, владельцев шиферных карьеров, садоводов. Per fas et nef as {Так или иначе (лат.).}, я поднимаюсь над судебными прениями, которые правым и неправым дают равные шансы защитить свои интересы. И если в данный момент мне надо выступать против спекулянтов, занимающихся строительством жилых домов, то случай может заставить меня стать на их защиту. Один из них - глава строительства - недовольно морщится, слушая мои возражения. - Мы, конечно, предполагали, господин председатель, что у наших противников хватит смелости сослаться на статьи закона от двадцать четвертого июня, но суд, несомненно, заметил, что их истолкование этого закона не выдерживает никакой критики ввиду недавних постановлений кассационного суда в отношении аналогичных дел... Это и составляет сущность юриспруденции. Уточним. Коснемся деликатного вопроса; наилучшие аргументы для судьи - это решения высших инстанций. Я смотрю в зал. Мариэтт проявляет нетерпение. Хотя я очень краток, ей, видимо, кажется, что я затягиваю. В начале нашего супружества она заходила сюда ради собственного удовольствия, и по вечерам я чувствовал, что она на меня смотрела с почтением, которое внушает простым душам торжественная строгость юстиции. Теперь уже это все в прошлом. Постепенно пришло разочарование, восхищение исчезло. Смиренная сдержанность, с которой адвокату положено вести себя в отношении судей, всяческие уловки в канцелярии суда, предварительная "разведка" сделали свое дело, и она уже с меньшим почтением относилась ко мне, когда я добивался оправдания виновного или же терпел неудачу, защищая невинного (по крайней мере, считавшегося невинным). Сыграло роль в этом разочаровании и зубоскальство моих коллег, любителей поиздеваться над своей профессией, которая их кормит. Само собой разумеется, что в ее глазах я замечательный адвокат - никто не может со мной сравниться, - ведь не найдешь жены сапожника, которая бы говорила, что ее муж плохо шьет сапоги. Но уже давненько Мариэтт видит в моих юридических консультациях, защитительных речах, меморандумах нечто вроде товара, который можно продавать, как продает ее мамаша свои трикотажные изделия. И в этой коммерции самым существенным элементом являются финансовые итоги. Если она случаем забежит ко мне в суд, значит, у нее срочное дело и следует сократить словопрения. Делаю, что могу. Но в этой сомнительной афере с постройкой дома, по поводу которой учинили драку инициатор строительства, главный подрядчик, архитектор и люди, подписавшиеся на квартиры, надо было (как говорил мой патрон, когда я был еще стажером) "расшифровать закон" и в хаосе разных толкований подцепить крючком подходящие юридические статьи. Это уже сделано. А сейчас надо подпустить красноречия, поработать "на галерку". Всем ясен самый дух установлений, коими руководствуют ныне законодатели, озабоченные защитой денежных сбережений. Не менее ясно и существо разбираемого дела. С одной стороны, перед нами пятьдесят человек, испытывающих острейшую нужду в жилище, они с трудом собрали первые необходимые им средства на покупку квартир. С другой стороны, им противостоит группа спекулянтов, привыкших получать сто процентов прибыли от постройки домов, сооружаемых на средства людей, нуждающихся в жилье. Верх иронии в том, что именно эти люди, то есть жертвы обмана, привлечены к суду как ответчики, а спекулянты смеют добиваться, чтобы суд принудил этих доверчивых людей оплатить неполадки в строительстве. Даноре мимикой изображает свое возмущение. Мариэтт нарочно несколько раз громко кашляет и делает отчаянные попытки привлечь мое внимание. Даноре, обернувшись, кивком здоровается с ней. Я начинаю тревожиться. Спешу перейти к выводам. В конце концов, лаконичность, хотя она и не нравится нашим клиентам, весьма ценится судьями. Все закончено. Собираю свои бумаги. Председатель встает, встряхивается, с радостным удивлением смотрит на часы, предлагает присяжным обсудить между собой вопрос в совещательной комнате и удаляется мелкой рысцой - за эту походку, которой он славится, коллеги дали ему прозвище Быстроногий охотник Альбен. Я бегу в раздевалку, Мариэтт уже там, бросается ко мне: - Я в отчаянии, мой дорогой. Принесла тебе плохую весть. У твоей тетушки сердечный приступ. Одним рывком срываю через голову судейскую мантию. Потом, схватив жену за руки, смотрю ей в лицо: оно омрачено той вестью, которую она не осмеливается мне сообщить. Как будто она чувствует себя в чем-то виновной. Ведь мы не были в "Ла-Руссель" уже целых полтора месяца. В прошлое воскресенье хотели было отправиться, но в тот день тесть праздновал шестидесятипятилетие. А моей тетушке исполнилось шестьдесят шесть. Я почувствовал свинцовую тяжесть в плечах. Маму мы тоже давно не видели, а ведь ей также стукнуло шестьдесят шесть. Они с тетей были близнецами. Были - молчание Мариэтт подтвердило, что об этом можно говорить в прошедшем времени. - Да, - сказала жена, - это так, она скончалась. Мариэтт обняла меня, и мы безмолвно стояли, прижавшись щека к щеке. Я был так привязан к тете, так ее любил. Никогда больше не увижу свою "совсем Одинаковую". Почему же именно она умерла? Нас осталось только трое. Почему не случилось этого в бесчисленном семействе Гимаршей, например, с тестем, ведь он тех же лет и ему ежеминутно грозит инсульт. - Ну, влюбленные, как поживаете? - весело говорит чей-то голос сзади нас. Это Даноре, он добавляет: - Бретодо, посмотри "Газету" от пятнадцатого марта. Суды в Эксе и в Лилле вынесли совсем не одинаковое решение. Мариэтт отодвигается. Она сухо говорит: - Извините нас, только что скоропостижно скончалась наша тетя. Она сказала "наша", и за это я прощу ей многое. Даноре бормочет сочувственные слова, стремясь поскорей улизнуть. Я шепчу Мариэтт: - А где дети? - Они у мамы, - отвечает жена. Рука об руку выбегаем из здания суда. Мы едем вдоль черной ленты дороги, недавно залитой свежим асфальтом. Дорога пересекает меж Луарой и Отьоном низину с плодородной наносной землей, которая обработана местными жителями вплоть до самого порога их домов. Дома эти строят без погребов и подвалов из-за неотвязного страха перед сильным паводком, а крыши с чердаками, поднятые высоко, четко вырисовываются в пустом январском небе. Около Корнэ, вместо того чтобы ехать дальше через Мазэ, я поворачиваю: поеду через Ле-Руаж. Мариэтт не возразила ни слова, она сразу поняла меня. Именно здесь, когда я был маленьким, мы много раз гуляли вместе с тетушкой, ходили по этим проселочным дорогам, вьющимся меж. извилистых водных рукавов, окаймленных камышом, который зимой засыхает и стоит скованный блестящей тонкой пленкой льда. Именно в этих местах я, когда был постарше, путешествовал в лодке-плоскодонке. И неутомимо собирал, обследуя гнездо за гнездом, птичьи яйца. Теперь уж я никогда не буду возвращаться в дом тем чумазым мальчишкой, перепачканным грязью этих заливных лугов, окруженных бахромой из тонких стеблей камыша, ощетинившихся ветками подрезанных головастых ив и усеянных то тусклыми, то голубыми озерками, где летом под кувшинками и ряской мокнут в воде и отдают кислой прелью целые залежи листьев. Когда мы проезжали мимо дуплистого высохшего дерева, смутно похожего на фигуру человека и прозванного нами некогда Тимолеон, я притормозил. Низина, разбитая на квадраты канавами, здесь поднималась, быстрей высыхала и тянулась бороздами пашни с подмерзшей в них водой. Это белое от инея поле, пятнистое от сидящих на нем черных ворон, - наша земля. Немного дальше - наш виноградник, такой же голый, как и у других, но его легко узнать по персиковым деревьям, посаженным в междурядьях. На двух деревьях в конце августа созревают почти что лиловые персики, их сок пачкает школьные передники хуже, чем ягоды ежевики. Мы подъезжаем. В пятистах метрах будет секвойя в красной коре и серебристый кедр - преддверие "Ла-Руссель". Еще два поворота, потом по прямой и еще один поворот, последний. Не стану сейчас сигналить: три коротких гудка, потом два, потом один, это означало 321, номер, которым в школьные годы было помечено мое белье в пансионе коллежа. Ворота открыты. Но в конце аллеи уже не видно, как бывало прежде, двух старых дам, ожидающих гостей на крыльце дома. Мариэтт пропускает меня первым, затем выходит сама. По-видимому, недавно приехал Тио - его старый серый "пежо" стоит около секвойи, и теткина кошка Желтая Сорока, свернувшись в клубок, дремлет на капоте машины. В дверях появляется Густав, старший садовник, он должен через месяц уйти на покой. - Ее наверху положили, в ее комнате, - говорит он вполголоса. В комнате у порога я вижу удрученного дядю Тио. За последние пятнадцать лет он редко бывал в "Ла-Руссель", избегал тетушки с тех пор, как мой отец, как говорили, рассорил его с ней. Но Тио уже семьдесят, и он охвачен волнением, тетушка младше его, а вот внезапно скончалась, читаешь на его лице. - Какой удар для твоей мамы! - шепчет он мне. Мама очень прямая, строгая, в траурном платье, кончает завешивать зеркало. Слезы не в ее характере. Но застывший взгляд, сгорбленные плечи, которые она с трудом расправляет, - все это говорит о ее одиночестве, о ее страдании. Мама меня не поцеловала - такова традиция нашей семьи в дни траура. Нежности отвергнуты в знак уважения к мертвым: если они уже лишены возможности проявить свои чувства, то и мы себе в этом отказываем. Я слышу, как мать шепчет: - Она подрезала вместе с Густавом ветви в саду. Вдруг вскрикнула "Ох!". И упала ничком. И все было кончено. Рядом со мной Мариэтт, и я чувствую, что ей не по себе. В ее семье вопили бы, стонали и, обращаясь к покойнику, держали бы длинные надгробные речи. Старая янсенистская традиция рода Офрей - хотя ныне она приняла светский характер, - чрезмерная сдержанность моей матери, по мнению Мариэтт, противна человеческой природе. Мама обожала сестру, и, хотя она держится твердо, сердце ее обливается кровью. Она слышала, что близнецы один без другого долго не живут, но это ее не пугает, этот грозный призрак страшен только мне. Мама кладет мне руку на плечо и находит в себе силы сказать: - Ведь это такая редкость - иметь свеего двойника. Потом она идет к шкафу, открывает его и достает оттуда "праздничную одежду" тетушки, развешивая одну вещь за другой на спинке кресла. Я посмотрел на дядю Тио, с ужасом и почтением наблюдавшего всю эту процедуру, и приблизился к кровати в стиле ампир, чуть отдававшей запахом воска, которым она была натерта, - здесь лежало тело моей тетки. Ее ноги, обутые в матерчатые башмаки на толстой кожаной подметке, придавили пуховое одеяло из красного шелка. Ревматические руки еще не были скрещены, а лежали одна на другой. Она все еще была в рабочем переднике, из кармана торчал маленький секатор. Но щеки ее впали, а губы стали бесцветными... Сходство ее с мамой было для меня нестерпимым. Мать снова подошла ко мне: - Твоя тетя все предусмотрела, - сказала она. - В секретере, который в гостиной, для тебя лежит конверт. Напомни мне, не забыть бы тебе его вручить. Ее прерывает легкий стук чьих-то подметок. Входит соседка, крестится. - Пусть останутся только одни женщины, - продолжает мать. - Мадам Брен поможет мне обрядить сестру. Мариэтт нерешительно молчит. Но мама поняла выражение ее лица: - Иди, детка, это слишком тяжело для тебя. Внизу в гостиной, обставленной разномастной мебелью, начищенной воском до блеска, на круглом столике лежит незаконченное вязанье. И здесь же охапка зимних роз, их не успели поставить в вазу. Я вспомнил: это ведь те самые зимние розы; сколько лет выращивала их моя тетка в надежде добиться наконец пунцового оттенка, который ей никак не удавалось получить. - Может быть, выйдем? - спрашивает Мариэтт. Мне тоже захотелось выйти из дома в сад, где на дорожке хрустит гравий. Тио берет меня под руку справа, Мариэтт пристраивается слева. Мы ходим молча взад и вперед по дорожке - примерно метров двадцать. Январское заходящее солнце освещает нижние ветви деревьев, и за оградой рельефно выделяются в его лучах комья земли на длинных узких полосах заботливо осушаемых полей. Чирикают воробьи. - Генриэтта тут всем занималась, - говорит дядя Тио. - Я думаю, что без нее твоей матери придется трудновато. - Да, это верно. - Убежище моей матери - "Ла-Руссель" - отдалило ее от моей теперешней жизни, изменило и ее прежнюю жизнь, какую она вела до моей женитьбы, и я быстро с этим примирился. Эти деревья, поля - все напоминало мне о моей юности и о том, что это прекрасное время ушло. Я всегда восхищался мамой. Она старела, но по-прежнему сохраняла полную достоинства манеру держать себя в обществе, которая уже давно казалась старомодной. В то время как я невольно воспринял изнеживающий стиль семьи Гимаршей. Воспитанный строгими женщинами из рода Офрей, я оказался теперь в руках других женщин, манеры которых ближе новому поколению. Из одной семьи я перешел в другую... - Господин Абель. Соседка... Только сейчас я узнал ее. Очень уж потолстела эта дочка старого ветеринара, ставшая супругой торговца семенами. Соседка сошла в сад по ступенькам, выщербленным ногами многих поколений. То, что она назвала меня по имени, означало, что она все еще считала меня земляком. - Ваша мама хотела бы, чтоб вы известили господина Руле, нотариуса, - сказала она. - И еще она просит мосье Шарля сходить в мэрию и в похоронное бюро, выполнить все необходимые формальности. - И тихо добавила: - Тяжелый удар для нее, бедной. Она сама не сможет. - Сейчас пойдем, - ответили Тио и я в один голос. - А я посижу с ней немного, - добавила соседка, повернувшись к молчаливой Мариэтт, не предложившей свою помощь. Тем, что за этим последовало, гордиться мне не приходится. Через два дня после кончины тетушки ее похоронили, согласно выраженному ею желанию, в фамильном склепе. Но там, где покоилась семья Офрей, было всего одно место. Моя мать, не побоявшись уточнить эти горестные факты, с каким-то надменным безразличием подчеркнула: - Вот и конец семьи Офрей. Здесь пятнадцать человек. Когда пробьет мой час, я не хочу, чтоб их теснили и упорно старались пристроить меня сюда. Твой отец ждет меня на Восточном кладбище в Анже. Затем она вручила мне конверт, в котором находилось тетушкино завещание. Как я и опасался (догадываясь, что оно составлено с полного согласия мамы), завещание утверждало меня единственным наследником тетушки, а маме даже не предоставлялась хотя бы часть доходов в пожизненное пользование. Простодушная доброта покойной тетушки и моей мамы - они этого предвидеть не могли - поставила меня в трудное положение. "Ла-Руссель" было имением родовым. Если б я задумал продать свою половину, это вынудило бы мою мать продать и свою, ведь у нее не было средств, чтобы выкупить мою часть. И ей пришлось бы покинуть этот край, навсегда отрывая меня от родных корней. Если б я отказался от продажи, то вынужден был бы войти в долги и заложить дом, мне нечем было бы заплатить налог на наследство. Продать часть земли значило лишить доходности имение - как и большинство других в этой долине, оно было небольшим. Если же сдать землю в аренду, то это также дало бы просто смехотворные доходы и лишило бы "Ла-Руссель" ценности на весь срок арендного договора. Оставалось одно: покинуть улицу Тампль, продать свой городской дом и обосноваться в "Ла-Руссель", откуда каждое утро пришлось бы ездить в город в суд. Мариэтт нетрудно было доказать мне несостоятельность этого проекта. - О чем ты говоришь! Ты что, будешь сновать взад и вперед? А твои клиенты? Где же ты будешь принимать их? А я как же? Каждый раз отправляться за двадцать километров, когда мне надо повидать маму? И кроме того, скажу откровенно: у меня нет никакого желания похоронить себя в этой дыре! У нее не было также никакого желания поселиться в "Ла-Руссель" вместе с моей матерью, и я полагаю, что, в общем, это было вполне естественно. Встревоженные Гимарши с особым ожесточением ополчились на эту "дикую затею". - Чтобы спасти загородный дом вашей матери, который вам совсем не нужен, вы решили пожертвовать домом вашего отца? Право же, я не понимаю! - твердила мадам Гимарш. Она все прекрасно понимала. Я очень хотел бы сохранить и тот и другой дом, если б мои новые родственники согласились за небольшие проценты ссудить мне на это необходимые средства. Но просить я не решился. Я надеялся, что как-нибудь наведу их на мысль дать мне взаймы. Увы! У них не возникало такого намерения. Потом вмешался сам мосье Гимарш, позвонил по телефону и сказал: "Надо поговорить о серьезных вещах как мужчина с мужчиной". Он пришел к обеду вместе с тещей, и, когда Мариэтт после десерта скромно ретировалась, чтоб переодеть Лулу, тесть и теща дружно атаковали меня. Тесть трижды повторил своим глухим голосом: - Знаете, Абель, нельзя считаться только с чувствами. А теща не менее шести раз добавила: - Поверьте, если б это было разумно, то, невзирая на все наши теперешние трудности, мы пошли бы на все... Затем появились более серьезные аргументы: - Ни ваша мама, ни вы, - заверяла мадам Гимарш, - ничего не смыслите в садоводстве. Да и считать не умеете. Не обижайтесь, я вынуждена это сказать. Даже вашей тетушке уже было трудно. Густав ушел. Одному богу известно, какой человек попадется вам вместо него. Вы не сможете следить за своими цветочными плантациями, к тому же вы заняты в суде, не пройдет и полугода, как вы очутитесь на мели. Я тоже так считал. Но не разгадал еще полностью подлинных намерений четы Гимаршей. Вдруг тесть разоткровенничался, заметив, что я молчу. - С вашими-то расходами и теми ограниченными средствами, которые вам дает адвокатура, было бы нелепо не воспользоваться маленьким наследством так, чтобы улучшить свое положение, а не вязнуть в долгах! Ах, вот оно что! Мадам Гимарш тут же попыталась несколько завуалировать смысл его слов: - Бедный мой Абель, нас всех мучит совесть при мысли о том, что мы многим обязаны родителям, но ведь у нас есть долг и перед своими детьми. Я знаю, о чем говорю. В течение семи лет в нашем доме жила моя парализованная мать. На руках у нас было тогда пять крошек, а дела были много хуже теперешних, не сравнить!.. Итак, мадам Гимарш, забыв о "теперешних трудностях", призналась, что преуспевает куда больше, чем прежде. Стало быть, и в прежнее тяжелое время она не побоялась приютить у себя свою мать. Но моя мама для нее всего-навсего мамаша зятя. Понятие о долге меняется в зависимости от того, кто говорит о нем. - Так вот, - продолжил ее мысль мосье Гимарш, - мы должны быть реалистами. Ваша мама в ее возрасте не может жить одна, вдалеке от родных, в слишком большом для нее доме, к тому же без особых удобств. Ей нужна квартира в Анже, вот что следует понять... - И тогда, - включается мадам Гимарш, - все станет на свое место. Вокруг "Ла-Руссель" имеется несколько гектаров хорошей земли, они могут заинтересовать соседей, которым земли всегда не хватает. А дом можно продать отдельно с садом - это подойдет какому-нибудь любителю воскресного отдыха за городом. Она даже навела справки о ценах. За все можно получить примерно двадцать миллионов, на это мы, во всяком случае, можем надеяться. Двадцать - значит, десять следует по справедливости отдать маме, и этих денег ей хватит на то, чтобы купить трехкомнатную квартиру, и даже еще немного останется. Но надо хорошенько подумать. Может, ей лучше просто снять квартиру, а деньги сохранить не в виде пожизненной ренты, нет, этого не стоит делать, у нее ведь есть наследники, а вложить их в какие-нибудь надежные ценные бумаги или поместить у нотариуса, где капитал, конечно, менее гарантирован, но зато можно получать десять - одиннадцать процентов дохода? Эти средства плюс еще пенсия (мадам Бретодо получает ее как вдова налогового инспектора) - словом, ваша дорогая мама будет обеспечена, а вы сможете спокойно располагать своей собственной частью наследства и, кстати, облегчить жизнь Мариэтт, у которой до сих пор нет прислуги. - О, - восклицает Мариэтт (она входит в комнату как раз вовремя), - я справляюсь со своими делами, мне-то не на что жаловаться, другим труднее приходится. Но признаюсь, что мне хотелось бы воспользоваться комнатой, которую мама Абеля оставила в нашем доме для себя. У меня ведь только одна детская. - А если появится няня, - говорит мадам Гимарш, - где же ты ее положишь спать? - Можно устроить комнату на чердаке, - говорит мосье Гимарш. - Конечно, это не такая уж роскошь, можно, пожалуй, - заключает мадам Гимарш, уже не боясь излишеств. Тио, а вскоре и Эрик с женой зашли к нам выпить кофе и лишили меня возможности что-либо ответить мадам Гимарш. И вот я лишний раз, но сильнее, чем обычно, ощутил мощь этой сплоченной семьи, столь единой в своих намерениях образумить зятя. Мне было стыдно своего молчания, но я был растерян. Мне было стыдно, что я позволяю им поступать со мной, как с несовершеннолетним, и впутываться в мою жизнь, словно речь шла об их собственных делах. Мне было стыдно сознавать, что они, кроме того, правы - во мне кровь Бретодо так и не слилась с кровью Офрей - и что, в конце концов, моя тоска по родовому гнезду вынуждена будет подчиниться обстоятельствам. Мариэтт была так уверена, что все сложится как нужно, что во время традиционной игры в бридж она дважды взглядом пресекала любые намеки. И когда дядя Тио, сама невинность, закончив партию, спросил: - Между прочим, что вы решили делать с "Ла-Руссель"? Она быстро ответила, пресекая дальнейшие разговоры: - Абель много думал об этом, но без мамы ничего окончательно не решил. Мы поступим так, как она найдет нужным. Неделю спустя мама объявила мне необычным, сухим тоном, что нераздельность "Ла-Руссель" ей тоже кажется неосуществимой, что у нее самой нет ни сил, ни желания заниматься всем хозяйством, которое так или иначе мне придется впоследствии брать на себя и многое менять в нем. - Я уже беседовала об этом с твоей тещей, - уточнила она, - и _ваша_ точка зрения мне кажется правильной. Больше она ничего не сказала. Я так и не узнал, случайно ли мама встретилась с мадам Гимарш или же та сама заявилась к ней. Я не протестовал против этого, не сказал ни слова ни своей матери, чтоб оправдать себя, ни Мариэтт, чтобы возмутиться, зачем ее родные вмешиваются. Когда что-нибудь вас огорчает, и вместе с тем вас устраивает, и все об этом знают, пожалуй, лучше всего молчать. Между Мариэтт и мной с обоюдного согласия возникла зона молчания. Ни да, ни нет - есть у меня такой порок. Я неплохо поддаюсь внушению, но если я вижу, что мной командуют, то меня охватывает злоба на того, кто пытается вертеть мной. Это ощущение не новое, и оно все ширится, на этот раз я чувствовал совершенно ясно: я не просто в родственных объятиях, я в тисках. Имение "Ла-Руссель", растерзанное на части, быстро нашло себе покупателей среди местных землевладельцев. Моя мать записалась на квартиру в городке. Налог на наследство, полученное племянником от его тетки, оказался более значительным, чем можно было предположить. И это стало предметом бесконечных сетований на улице Лис. - Просто невероятно, мадам! Смотрите-ка, мои дети только что получили наследство от тетушки, и от них требуют отдать одну треть. Следующая реплика произносится со вздохом: - Ну что ж, все-таки теперь у них кое-что есть на черный день. _Кое-что_ - стыдливая формула, которая в зависимости от интонации позволяет одним предполагать, что получена кругленькая сумма, а другим - что она не очень-то велика. Хватит ли у нас благоразумия удержаться от расходов? Чего доброго, полетят кредитки по ветру. Мариэтт это весьма соблазняло. Да и у меня тоже возникло искушение. Несмотря на мою постоянную осторожность в делах финансовых, на этот раз, когда появилась такая возможность, я бы охотно сделал жене подарок - меховое манто, сменил бы свой автомобиль, обновил бы свой гардероб, пожалуй, подарил бы дяде Тио подзорную трубу, чтобы он мог наблюдать звезды, он давно мечтал о такой штуке, он ведь теперь увлекается космосом. Но родственники постоянно боятся, как бы им не пришлось прийти нам на помощь в трудный час. Эрика, например, они чуть ли не десять раз спасали от всяких финансовых трудностей, и он был живым напоминанием семье Гимаршей об этом обстоятельстве. Словом, наше "маленькое наследство" устраивало не только нас, но и всех. И родственники, естественно, не желали, чтобы мы его разбазарили целиком или хотя бы частично. Еще до того, как нотариус подбил итог, Гимарши уже сами все сосчитали и начали нас поучать: - Помните, дети, вам достались не доходы, а капитал. Мосье Гимарш поточнее скалькулировал вместе с нами, какой именно доход может дать нам этот капитал, и выяснил, что он не позволяет, учитывая еще всякого рода налоги, нанять постоянную прислугу. - Но зато вы можете себе позволить пригласить женщину на поденную работу. И дорогой тесть тут же выдал свои замыслы, посоветовав нам вложить деньги в ценные бумаги, к которым имел некоторое отношение (видимо, у него был пакет этих акций, в свое время проданных за бесценок), и он считал курс их весьма выгодным. Мариэтт дала себя убедить. Уже несколько лет ее пугает то, что моей профессии не свойственно постоянное обеспечение, отсутствует уверенность в заработке. Дважды она уговорила меня возобновить страхование жизни. Эхо недавних наставлений ее мамаши отдавалось у меня в ушах: _Конечно, мы могли бы, но если следовать голосу разума, то нельзя. Досадно, но ничего не поделаешь. Всякие прихоти запрещены тому, кто чувствует, что на нем лежит ответственность, причем на долгие годы. Когда есть семья, двое детей, скромное положение и не так уж много надежд_... Чтоб все потом досталось твоим детям, смотри не проглоти рыбу, пеликан! Набей себе зоб! Супруг, набивай каждый месяц потуже свой бумажник. У тебя могут быть иногда, как и у всех, и даже чаще, чем у всех, месяцы, когда дотягиваешь с трудом. И ты не имеешь права, как холостяк, беспечно прокутить весь гонорар. У тебя деньги должны не утекать меж пальцев. А быть всегда наготове! Стало быть, наследство было вложено в акции "Эссо", "Пешиней", "Кульман", "Сен-Гобен", "Берр", "Шнейдер", "Французская нефть" и другие акции, рекомендованные Гимаршем. Банк заверил меня в том, что тесть сделал превосходный выбор. Жиль это подтвердил, даже моя мама одобрила, хотя она в этих делах совершенно не разбиралась, так же, впрочем, как и я, но она всегда была сторонницей самопожертвования. Один только Тио счел должным спросить: - Я полагаю, что акции будут именные? Я и не подумал записать на себя. - Ну как же, малыш, - продолжал дядя, - твоя часть "Ла-Руссель" - это твоя личная собственность, а ведь акции на предъявителя - это ликвидное имущество, оно будет считаться вашей общей собственностью. - Ба, - сказал я, - у нас же есть дети... Безразличие напускное. Действуя таким образом, я, оказывается, подарил Мариэтт половину своей собственности, и, говоря откровенно, это не было для меня секретом. Как адвокат, я сам в таких случаях посоветовал бы своему клиенту заранее принять меры предосторожности. Но одно дело - адвокат, совсем другое - муж. Прежде в семьях не считали оскорбительным руководиться принципом: Paterna paternis, materna maternis {Отцу - отцово, матери - материнское (лат.).} и бдительно следить за своим добром (вовсе, однако, не рассчитывая, что это поможет спасти его в случае развода). А сегодня попробуйте поговорить на эту тему с владычицей ваших дум. Только нотариус при заключении брачного контракта занимается данным вопросом, но жениху в угаре счастья полагается, согласно хорошему тону, проявлять безразличие и слушать рассеянно, когда заходит об этом речь. Я краснел от стыда при одной только мысли, что услышу, как тесть говорит сквозь зубы: - Боже мой, Абель, ну, если вы так хотите... А теща добавит: - Знаете ли, когда женишься... Да, когда женишься, то муж должен отдать все, не правда ли? Отцовское это имущество или материнское, оно отныне и мое и твое, оно превращается в общую собственность. С деньгами происходит то же самое, что со всем остальным. Однако я успел убедиться, что другая сторона заняла более твердую позицию. - Это моя рента! - воскликнула Мариэтт, когда мы однажды поспорили о том, как употребить деньги, которые по нашему брачному контракту давал ей каждый месяц отец. Точно таким же образом она еще раз заявила мне: "Это мое пособие", закончив этими словами упреки по поводу моей "свободной" профессии, в которую приходится вкладывать много, а получать мало. На этот счет у меня нет иллюзий: если б ей каким-то образом досталось наследство, тесть заботливо записал бы деньги на ее имя. Разве можно не обеспечить женщину? Разве не следует ставить женщин в более выгодное положение, ведь они выбиваются из сил и не получают за это никакого вознаграждения, надо же дать им возможность выжить (что они почти всегда и делают) в случае нашей измены или же гибели, не так ли? Новое доказательство, - сказал бы юрист, - в праве передачи собственности, сдвиг в направлении paterna maternis. Я шучу, конечно. Но лишь отчасти. Гимарши нашли мой поступок вполне естественным. И не заслуживающим особых похвал. Они меня даже не поблагодарили. Конечно, год был трудным: седьмой год часто бывает таким. Люди с такой приторной обходительностью твердят нам: "У вас прелестная семейка", что и мы сами, размышляя о ней, с трудом избавляемся от этой елейности. Нужно время для того, чтоб разочарование как следует встряхнуло нас и мы согласились бы заметить, что некоторые стороны наших отношений, которыми мы дорожили, уже потускнели, зато стали более определенными другие, которых мы надеялись избежать. У меня нет излишней склонности к подведению итогов. Я преспокойно живу, не углубляясь в механику своего существования, предоставляя все естественному ходу вещей. Но с некоторого времени случается, что я запираюсь у себя в кабинете и сижу в кресле, размышляя о том, что же у меня не ладится. И то, что не ладится, мне всегда кажется таким банальным и мелким. Эрик - это особый случай: редко встретишь человека, столь безоружного перед волей жены и перед жизненными трудностями. Рен - тоже особый случай. Другое дело я. Посмотрю вокруг и убеждаюсь: я "издан" в тысячах экземпляров. То, что не ладится, прочно связано с тем, что в порядке, и поэтому почти незаметно. Замечает ли это сама Мариэтт? Она - женщина, брак - ее профессия; ее родители, ее дети, ее дом - все это поглощает ее без остатка, она живет, и в этом ее сила. Я же склонен подвергать свою жизнь анализу, и в этом моя слабость. Я ныне не очень-то расположен быть довольным своей жизнью. Впрочем, сами видите: вот я жалуюсь на что-то, а на что, собственно? На то, что Мариэтт, если и жалуется, вернее, она никогда не жалуется на жизнь в целом, то постоянно жалуется лишь на какие-то мелочи. Показалось, скажем, облако, сорвались три капельки дождя, она вздохнет: - Что за погода! Стиральная машина разладилась - забыла ее вовремя смазать, - Мариэтт начинает трясти ее, дергает рукоятку, возмущается: - Всего полгода назад я вызывала мастера. Какие легкомысленные люди эти техники! У нее подсознательное желание все подвергать критике. Ткани, оказывается, куда хуже, чем прежде. Вода пахнет хлором. Собаки на улице опрокидывают урны с мусором. Картошка вся в глазках. У моих клиентов вечно грязные ботинки, к тому же они повсюду сбрасывают пепел с сигарет. Приходящая прислуга постоянно опаздывает. И еще любит присчитывать себе лишние часы. Если я возвращаюсь домой, когда Мариэтт складывает простыни, и не предложу сразу помочь ей, она восклицает: - Нет уж, не помогай! Я как-нибудь сама справлюсь, хотя так неудобно тянуть с углов эти простыни. Соберусь помочь ей с посудой: - Куда лезешь! С твоими-то нежными ручками... А час спустя она скажет Габ, что чей-то там муж все сам мастерит в доме, а я, мол, ни к чему не способен. Эрик тоже ни в чем не смыслит. - Они умеют только детей делать, - скажет Габ. А детишки играют рядом, тут же. Рвут в клочья бумажки, возятся с кубиками, с пластилином, вопят, катаются по полу, топочут ножками. Но все их выходки вызывают умиление, нежность. Что бы они ни творили, этим чудовищам все прощается, ведь они маленькие. Имеется еще таможня. Я не в претензии, что Мариэтт опустошает мои карманы. Каждый раз, когда я переодеваюсь, она это заботливо проделывает. Похоже, что без ее попечения я бы вместе с костюмом сдал в химчистку свой бумажник, забыв его в кармане. Она задает мне кучу вопросов и чем дальше, тем больше интересуется моим распорядком дня, прислушивается через открытую дверь, когда я звоню по телефону. Дело совсем не в каких-то подозрениях: одно время я так и думал, но оказывается, льстил самому себе, она об этом и не помышляет, уверена во мне полностью. Дело и не в простом любопытстве, этого слова здесь недостаточно. Дело здесь во всепоглощающей рутине нашей жизни, где сочетаются все крепнущая убежденность Мариэтт в праве владеть своим достоянием и осознанная ею обязанность (она простирает ее и на меня) надзирать за детьми, иными словами, знать о них все досконально и сиюминутно. Точно такую же бдительность проявляет моя теща к тестю, Габриэль - к своему Эрику, мадам Typс - к мосье Турсу, и это дает преимущество женщинам. Я есть ты, ты есть я, я хожу твоими ногами, а ты остаешься дома на моих. Я все должна знать о тебе, пока я существую на свете. А я бываю занят, рассеян, забывчив. Разве я не повстречал на улице такого-то? Да, как будто. Припоминаю: да, столкнулся с ним на Эльзасской улице. Мариэтт возмущена: - И ты мне ничего не сказал? Имеются и денежные заботы. Иной раз они особо чувствительны и почти постоянно болезненно ощутимы. Конечно, мелкий буржуа считает себя бедняком, потому что он всегда смотрит на тех, кто выше, и никогда на тех, кто ниже. Мои средства многим могут показаться достатком, пока эти люди не достигнут такого положения. Но верно и то, что - кроме людей привилегированных, которых само их богатство обрекает на нелепую роль, - мужчину в его семье всегда пожирают без остатка (во всяком случае, таково его ощущение). Если у Мариэтт денег не хватает, она как-нибудь обойдется. Если ж у нее появятся деньги, тотчас расходы увеличатся и дойдут до такого уровня, что превзойдут мои возможности. Мне не чужда гордость, что я один кормлю четыре рта. Но все же преобладает ощущение, что права на руководство это мне не дает. Вот Эрик, он зарабатывает немного и отдает жене все, что получает. - Но это же самое меньшее, что он может сделать! - говорит Мариэтт. Для меня "самое меньшее" должно быть, конечно, больше, поскольку это в моих силах; вместе с тем достойно сожаления, что это "большее" весьма относительно и быстро переходит в невозможное, хоть это невозможное вполне возможно для многих других. В этом, без сомнения, и заключается причина горького ощущения, что я не могу удовлетворить все потребности моих близких, их постоянные просьбы поддерживают во мне это ощущение, привычка подавляет в них признательность, а их желания все возрастают по мере того, как мне удается удовлетворять их. Засим имеется мое одиночество. Постоянно я занят своим суровым ремеслом, мои занятия немного удивляют, а зачастую отпугивают. Я манипулирую статьями законов, а вокруг меня манипулируют детскими рубашечками, сладкими словечками для розовых ангелочков, молочными кашками. Я компетентен в иных делах, порою странных, всему этому чуждых, а в домашних делах ничего не понимаю. То, что мне совсем не любопытно, им весьма интересно, и наоборот. Мариэтт вначале пыталась приобщиться к моим трудам, теперь у нее совсем другие заботы. Наше общение стало весьма ограниченным. Кроме главного пункта: сколько я заработал, чтоб накормить тех, кого она произвела на свет. Конечно, я обязан быть на уровне каждодневных забот. У меня почти нет для этого времени. И желания тоже нет. И возможностей. Мариэтт - она из рода Гимаршей - в своем доме напоминает каплю масла в воде: она тут же растекается во все стороны; а я - капля воды в масле - я съеживаюсь, как росинка. А еще имеется недостижимость одиночества. И в этом никакого противоречия с тем, что сказано выше. Внутреннее одиночество может крайне нуждаться в одиночестве внешнем. Побыть одному в своем доме для меня стало вещью невозможной. Даже в кабинете, где я принимаю свою клиентуру, шум меня преследует, и с каждым днем он все возрастает. Нате вам: явился Никола, тут же упал и сразу заревел: а-а-а; потом слышу: тук-тук, что-то приколачивает; потом - крак, что-то разбил; или загудел: ту-ту-ту, изображает поезд. К этому добавляется и вой транзистора: Мариэтт любит подметать пол под музыку. Шумит миксер, плещется вода в стиральной машине, гудит пылесос. Ребятишки Габриэль - чуть постарше - идут на выручку к Никола, берут приступом лестницу. Мариэтт, добрая душа, кричит: - Потише вы там! Наверху папа работает. Разве у нас тишины дождешься, да никогда! Даже в уборной. Всегда найдется он или она, кому не терпится, и они начинают толкать дверь. Одно время моим убежищем стала ванная комната. Мне нравилось пораньше утром спокойно погрузиться в ванну, чтоб волосы на коже шевелились, как водоросли, чтоб время, тело, заботы утрачивали свою тяжесть. Но Мариэтт начинала сердиться: - Ну, скоро ты выйдешь? Мне нужно умыть малышей. Имеется вышеупомянутый кризис власти. Дети творят все, что хотят. Им безразлично, что говорит Мариэтт, ее губы для них - это прежде всего присоски для поцелуев. Конечно, я пытаюсь вмешиваться. Но можно ли вечером требовать от Никола послушания, если днем этого никто не добивается? Меня сразу одергивают: - Он будет плакать, ты этого хочешь? Малыш такой нервный! Я отступаюсь. Да, в сущности, мне вовсе и не хочется вмешиваться. Мне не понравилось бы, если б у меня оспаривали мои права (впрочем, их и не оспаривают). Но как только я начинаю их осуществлять, я наталкиваюсь на трудности. Не хватает находчивости и внимательности, когда дело касается пустяков, я не люблю прибегать к власти по мелочам, это мне не по душе и даже оскорбляет. И тем самым я соглашаюсь на то, чтобы прибегали к власти, когда дело касается меня. Когда дело касается "незначительных" вопросов, Мариэтт, плохо воспитывающая детей