х делах. Мануэль встает и прижимается бровью к наблюдательному глазку. Ночь своей сероватой чернотой, усеянной мелкими светлыми пятнышками, походит на старую копировальную бумагу. Сверкают лишь самые крупные звезды, на юге огнем полыхает Канопус. Под ним - едва заметная красноватая точка, у которой наверняка нет названия на карте неба и которую Мария нарекла в честь своей покойной матери - Эннис. "Она глядит на вас!" - сказала Мария как-то вечером. Сюсюканье? На первый взгляд, да. Поначалу это его раздражало. Потом он изменил свое мнение. Теперь ему даже необходимо слышать от нее подобные вещи. Теперь он мог бы ответить "да" на вопрос, который задала ему Мария при выходе из больницы: "Вы способны забыть о сенаторе? Для меня это важно". В тот день на ней было серое платье с темно-красным поясом, воротником и манжетами. Опираясь на две палки, она толчками двигала перед собой толстую, закованную в гипс ногу, испещренную синими, черными, зелеными или красными надписями, - это ее друзья поставили на гипсе свои имена. "Да, я рыжая, - объявила она, заметив, что Мануэль смотрит на ее волосы, - потому что мама у меня была ирландка! Этим объясняется и все остальное..." Ни отец, ни мачеха не приехали взять ее из больницы, и этим тоже кое-что объяснялось. Зато Мануэль был рядом, сознательно пропуская ради нее заседания сената и уже понимая, что на сей раз речь идет не о легкой интрижке; да и Мария тоже прекрасно это понимала - недаром пятью минутами позже, сидя в той самой машине, колесо которой проехало по ее ноге и которая сейчас везла ее домой, она звонким голосом, появляющимся у нее всегда в минуты волнения, признается: "Вы должны отдавать себе отчет в том, что с нами происходит, Мануэль: ведь у нас нет ничего общего, кроме желания быть вместе". Ничего общего? Это еще неизвестно. Обездоленная юность, жажда реванша, тяга к партнеру, уважение к его способностям в сочетании с некоторым презрением к его интересам - такое сродство не сбросишь со счетов. Схожесть характера, схожесть устройства - так стыкуются и люди, и вагоны, независимо от того, что они в себе содержат; важно лишь, каким силам подчиняется их страсть, их движение. Да, _движение_ - именно ему они оба пытались поначалу сопротивляться. Прямота Марии почти граничила с дерзостью. Имея возможность более свободно распоряжаться своим временем, она не баловала Мануэля частыми свиданиями. Но и не отталкивала его совсем. Когда же они встречались, неизменно была с ним весела, улыбчива, но безжалостна. "Послушайте, Мануэль, вы же социалист и атеист. А я верю в бога, и, имейте в виду, не просто для приличия: без святой воды я как рыба, выброшенная на сушу". * * * Мануэль снова вытягивается на матрасе. Полюбить женщину, чьи взгляды ему так чужды, - вот уж никогда бы не поверил, что способен на это. Тем более сейчас! Когда сподвижники Мануэля впервые, еще в рамках законности, подверглись нападению, церковь, церковь Марии, хранившая до той поры молчание, тут же вполне определенно высказалась против них. Временами ему казалось, что он - перебежчик, переметнувшийся в лагерь Марии; потом он начинал уверять себя, что перебежчиком станет когда-нибудь она - сбросит это свое серое платье, а вместе с ним и свои убеждения. "Кто меня любит, пусть следует за мной!" Это провозглашает всякая истина, и та, что будет высказана позже других, возьмет над девушкой верх. Мануэль поворачивается на левый бок, потому что стоит ему полежать несколько минут на правом, как дает о себе знать болевая точка - видимо, разыгрался колит, - на что он вот уже которую неделю не обращает внимания. Почему он не порвал с Марией? На этот вопрос трудно ответить, но самое поразительное, конечно, то, что как раз в бидонвилле Сан-Хуана, где Мария, так сказать, на его территории нанесла ему удар, она победила. В тот день на ней было это же серое платье с темно-красной отделкой. Мануэль шел с митинга, который он проводил под открытым небом, шел в окружении одетых в отрепья детишек; они с трудом пробирались по усеянной отбросами, грязной дороге, и вдруг на пороге одной из хибар, собранных из латаного-перелатаного толя, фанеры и картона, с куском прозрачного пластика вместо окна и дверью, сооруженной из рекламного плаката, прославляющего вверх ногами достоинства "Мацусита электрик индастриал", появилась она. - Мария! - завопили дети, тут же окружив ее двойным кольцом лохмотьев и улыбок. - Мария! Что вы здесь делаете? - глухо произнес Мануэль не без чувства уважения и одновременно злости. Нетрудно было догадаться, что делала Мария в той хибаре, откуда она вышла, перекинув через руку сложенный передник, со значком "Марта", приколотым к груди, и что вообще она делала тут, в бидонвилле, где, казалось, все детишки знали ее; это сразу же объясняло, почему без всяких причин, даже не ссылаясь на семейные обстоятельства, она вот уже два месяца отказывалась проводить с ним вечера и в будни и в воскресенья, которые он, несмотря ни на что, умудрялся высвобождать для нее. На ее лице промелькнула досада, но это все равно ничего не меняло. Втайне от всех она оказывала помощь ближнему под флагом благотворительного общества, которое - увы! - вовсе не стремилось способствовать осознанию этим ближним своих прав. Но Мария была не из тех, кто стоит и молчит. - Простите, что я не пошла вас послушать, - сказала она. - Мы с вами работаем с одним контингентом, разница лишь в том, что мне приходится ходить из дома в дом. У меня тут шестеро детишек, и мать ждет седьмого... Вы, наверное, едете в город? Она взяла Мануэля под руку, и, только когда они отошли подальше и остались одни, он осмелился на ответное нападение: - Насколько я понимаю, здесь вы добровольно занимаетесь тем, что отказались делать в семье ваших родителей. - Добровольно - это значит без принуждения, - уточнила Мария. И, чуть сильнее опираясь на его руку, чтобы заставить Мануэля идти помедленнее, она проговорила, быть может излишне чеканя слова: - И прошу вас, не произносите по этому поводу речей. Вы сейчас скажете, что, проявляя от случая к случаю благотворительность, справедливости не добьешься. Да, я оказываю помощь людям. Ну и что? Что в этом предосудительного? - Ничего, - ответил Мануэль, - однако нашлись верующие, которые поняли, что трудиться во имя жизни небесной немного эгоистично и что на этой земле надо, пожалуй, не только помогать ближнему, но и вытаскивать людей из ада. К сожалению, вы не отдаете себе отчета в том, что демоны - это те же люди, только определенной породы... - Короче говоря, - прервала его Мария, - вы отметаете мои доводы лишь потому, что они не совпадают с вашими... Вы чувствуете сейчас, что я очень далека от вас, и это вам не нравится. - Верно, - признался Мануэль. - Если бы вы были моей женой, мне было бы легче. * * * Ему показалось, будто он снова лег, на самом же деле он все стоит возле лестницы, не решаясь нажать на кнопку. Мотор работает почти бесшумно, совсем как у холодильника, но не хочется раньше времени будить Марию. Тюрьма, ссылка, неизвестность, подстерегающая его опасность, которая может ныне разделить их стеной куда более неодолимой, чем разное мировоззрение, - все это он перенес бы легче, если бы... Разве она уже не дала согласия? "Мы последуем их примеру, когда вы захотите, Мануэль..." Была же написана эта фраза поперек карточки с приглашением на свадьбу ее сестры. Правда, если необходим священник, лучше уж сразу пригласить на свадьбу хунту! Да разве может любовь ждать, когда за дверью бродит смерть? Пусть Мария наконец решает! Нужно только нажать на эту кнопку. У лестницы всего двенадцать ступеней, потом налево по коридору, и там еще восемь шагов. Потом он толкнет дверь. И скажет... Щелчок. Раздается жужжание мотора. Но Мануэль может поклясться: он не дотрагивался до кнопки. Рука его по-прежнему лежит в кармане пижамы - пижамы Оливье, слишком большой для него, с подвернутыми штанинами и рукавами. Мотор жужжит, лестница опускается, и в постепенно расширяющееся отверстие проникает тусклый голубоватый свет - не от плафона, а от бра, висящего в глубине коридора - там, где он заворачивает к ванной. Раскладывается лестница за двадцать секунд. Вначале возникает кубистская картина: две плоскости, бегущие к третьей, и между ними - темные треугольники. Затем она становится сюрреалистической: в рамке отверстия появляется голова, потом плечи и длиннющая ночная рубашка с буквой "С", вышитой на груди, - она ниспадает до самой земли, оставляя открытыми лишь пальцы с бледно-розовыми ногтями, возле которых опускается последняя ступенька. Обычно, как только лестница достигает земли, в механизме, работающем беззвучно, раздается легкое металлическое дребезжание. Вот и теперь, верная себе, металлически задребезжала деталь. - Вы спуститесь? - спрашивает Мария. - Вы подниметесь? - спрашивает Мануэль. * * * Всю ночь люк остается распахнутым, и сделано это вовсе не на случай тревоги - о нем просто забыли. Мануэль спустился к Марии, взял ее на руки, отнес в комнату для гостей. Если у него чуть и подгибались ноги, то не от тяжести, а от волнения, от воспоминаний о "Марте" из благотворительного общества. Наивность иной раз проявляется совсем неожиданно, а по простоте и открытости Мануэлю было до Марии далеко. Она никогда не принадлежала к тем девушкам, которые уступают постепенно - долго ходят с мальчиками, взявшись за руки, потом позволяют расстегнуть пуговицы на кофточке и в конце концов сдаются. Но недружелюбие судьбы подстегивает решимость. Возле кровати Мария выпрямляется и чуть приподнимает плечи, круглящиеся под узкими бретельками, что держат широкий батистовый колокол, внутри которого спрятано ее тело. - Брат Лоренцо не явился на свидание... - шепчет она. - Ничего не поделаешь: обойдемся без него. Я дарю вам то, в чем не могу больше себе отказывать. Хотя в ее тоне нет ни капли торжественности, сравнение с веронскими влюбленными, к которому она прибегает уже во второй раз, и обручальное кольцо сестры, по-прежнему надетое на палец, говорят о том, что для нее это сакраментальная ночь. Она быстро сдергивает через голову длинную рубашку, и та падает на пол, а вслед за ней падает пижама Мануэля, тесемку которой Мария развязывает сама. Обнаженная девушка стоит и смотрит на обнаженного мужчину. И оба улыбаются, открывая друг друга: он - обнаружив, что она так чудесно, так женственно сложена, она - видя перед собой этого мускулистого, волосатого зверя. Наивность берет в них верх, они перестают смущаться: он - своей боевой оснащенности, она - того, что сдает оборону и готова крикнуть осаждающим: "Двери города открыты!" И тем не менее обоим не хватает слов, не хватает раскованности движений, и Мария первой опускается на постель. Вот они уже лежат рядом. Вот поворачиваются друг к другу. И Адам и Ева, в который уже раз, свершают то, что им предопределено. Первое "ты" рождается на устах Марии: - Ты делаешь мне больно. Она больше не повторит этого. Люди неверно судят о природе огня, который хранят весталки: он горит в них самих. Благодать нисходит на Марию, почти мгновенно; она из стороны в сторону вертит головой на подушке, до конца используя тот редкий дар, которым с первого же раза природа одарила ее в любви; наслаждение властно заполняет все ее существо, и в этом хорале для двух голосов голос Марии звучит на диво полнозвучно. - Довольно! - наконец говорит она. В жизни каждой женщины бывает час, когда она предстает в виде maja desnuda {Махи обнаженной (исп.).} и редко выглядит идеальной, и Мануэль, очнувшись, еще раз оглядывает это крепко сбитое, покрытое веснушками, но поразительно юное тело, не отмеченное ни складками, ни жиром, ни воспоминаниями. Потом взгляд Мануэля добирается до лица, где блестят два зеленых глаза и влажные губы, чуть приоткрытые над полоской белоснежных мелких зубов. Волосы солнечным ореолом разметались, рассыпались, лучатся на подушке, озаряя всю комнату. И обоих захлестывает волна нового чувства - волна нежности. XIV  Оливье, как и каждое утро, встал рано, чтобы успеть закинуть удочки с первыми лучами солнца. Вернулся он с пустыми руками, но сильно проголодавшись. В доме все еще спали. Положив спиннинг и сачок, который так и не коснулся воды, он облокотился на балюстраду галереи, построенной из грубо обструганных стволов. - Сельма! - тихо позвал он. Стеклянная дверь, выходившая на террасу, была наполовину отворена, но в комнате шевелился лишь кусок занавески с бахромой. Жаль! Природа иногда подтрунивает над нами. И Оливье пожалел, что не взял с собой фотоаппарата. Когда-то скопление грозовых туч в небе над Кореей, отдаленно напоминавшее скорбящего Христа, принесло целое состояние одному фотографу: американские журналы просто передрались из-за снимка. А сейчас, прямо напротив Оливье, поднимался огромный красный диск, перепоясанный по центру длинным, идеально белым облачком. Диск этот был словно бы насажен на верхушку кипариса, и все в целом представляло собой великолепное панно запрещенной здесь ныне символики! Солнце и хунта, точно сговорившись, перечеркивали восток. - Сельма! - чуть громче позвал Оливье. Запрокинув голову, слегка сожалея о том, что вот уже три дня из города нет вестей, не решаясь признаться себе самому, что патрон, должно быть, столкнулся с серьезными трудностями, Оливье смотрел на синюю чашу, по которой плыли другие облака - белые комочки с золотистыми краями, с темными пятнами, похожие на картофелины, с которых ветер снимает кожуру. Вот и все, что осталось от вчерашней пелены туч, пролившихся ночным дождем, о котором можно судить по сверкающим листьям, по темнеющей гальке да по светлым пятнам сухой земли под деревьями, где голуби раскручивают свои нескончаемые рулады. Даже над озером стлалась дымка, словно тонкое шерстяное покрывало, прорезанное остриями тростников, из-под которого взлетали наискось стаи розовоклювых уток. Было еще прохладно. Утренняя хрусткость воздуха взламывалась криком птиц, прорежалась зелеными яблоками, висевшими на деревьях. - Сельма! На сей раз в ответ прозвучало счастливое мурлыканье только что проснувшейся женщины. И почти тотчас на пороге появилась тень в лиловой ночной рубашке, из которой торчали две покрытые гусиной кожей голые руки. - Вик еще спит, - сообщила Сельма, облокачиваясь на перила рядом с Оливье. - Ну и хорошо. А то ему уже не с кем играть. - Они боятся, - отозвался Оливье. Сам пейзаж подтверждал это. Если вид со стороны озера напоминал Канаду с ее затерянными среди деревьев шале из грубо обструганной ели и сохранял свою первозданную прелесть для туриста, которому посчастливилось сюда забрести, то со стороны деревни все точно вымерло. Господин Мерсье охотно предоставлял сотрудникам свой "сарай", и Легарно хорошо знали соседнее селение с его дымными домишками и полуголой, говорливой, легко приручаемой, даже порою назойливой детворой. Когда Легарно впервые приехали сюда два года назад, в деревне был праздник. Только что разделили землю большого поместья по соседству, и крестьяне, забыв прежние ссоры и дрязги, не обращая внимания на мелкие подлости бывшего хозяина, уже, казалось, плотно обосновались на собственной земле, уже вросли в нее, как свечи в торт. Теперь ничего этого не было и в помине. Мощный трактор вспахивал поле, ничуть не заботясь о том, где чей участок; границу между ними окончательно стирала вторая машина, снабженная многолемешным плугом, который проводил километровые борозды. Управляющий объезжал поля на серой в яблоках лошади; его сопровождали два пеших помощника с охотничьими ружьями через плечо. Неопределенного возраста женщина с обвислой грудью искоса поглядывала на них, склонившись над мотыгой. Чуть дальше с десяток занятых прополкой крестьян при приближении начальства немедленно застывали, наклоняя в знак приветствия голову. - Что стало с Агапито? - прошептала Сельма. - Ты видел? Его дом сгорел. Из тридцати глинобитных домишек деревни по меньшей мере три были совершенно разрушены, и на их месте торчали лишь обгорелые остатки стен. Естественно, лучше было не спрашивать, что сталось с их обитателями, и в особенности с Агапито - душой местного кооператива. - Да, кстати, - вновь заговорила Сельма, - через пять минут после того, как ты ушел на рыбалку, звонил Эрик. Сквозь сон я смутно поняла, что мы можем вернуться, но что патрон просит тебя зайти к нему, прежде чем ехать домой. - Ну что ж, давай собирать чемоданы, - отозвался Оливье. - Лучше не тянуть время, а то наши друзья, уж верно, зубами щелкают от голода. Ты, разумеется, позвонишь Марии и предупредишь ее о возвращении хозяев. Не хотелось бы, чтобы по приезде мы наткнулись на сенатора... - и прикусил язык. - Min sockerdocka! {Сладенький мой! (швед.).} - воскликнула Сельма. Догадываясь, что это ласковое обращение относится не к нему, Оливье повернул голову и улыбнулся совершенно голому Вику, такому светловолосому, такому загорелому, что он казался ожившим негативом. - Кто это сенатор? - спросил ребенок; на лице и на животе его темнело по кружочку - рот и пупок. XV  В саду на вьющихся розах оставалось три запоздалых цветка, хрупких, как ее счастье. Решив приучить соседей к появлению в доме Легарно новой служанки, Мария развешивала белье. Она не успела еще пришпилить последним, восьмым зажимом простыню, под весом которой провисла веревка, как к калитке строевым шагом подошел и резко остановился необычно многочисленный сменный караул. На мгновение Мария оцепенела, согнувшись от внезапной боли в желудке и предоставив ветру надувать тяжелое полотнище, с которого ей на ноги капала вода, потом совладала с собой. Отбросив обычную неприступность, придающую смене караула вид военного парада для устрашения местных жителей, командир лихо подмигнул Марии. Она ответила легким взмахом руки. Ну и ну! Чтобы не остаться в долгу, сержант отдал ей честь, повергнув в изумление хозяйку соседней виллы - густо осыпанную пудрой матрону, которая исподтишка, поверх садовой ограды, внимательно наблюдала за происходящим. Взвод, стуча каблуками, чеканил шаг. Ближайший караульный развернулся на девяносто градусов и двинулся вперед - в воздухе восемь раз мелькнула высоко выбрасываемая нога, солдат достиг противоположного тротуара, снова развернулся и примкнул к взводу; снимали караулы. - Adelante, de frente! {Вперед, шагом марш! (исп.).} - крикнул сержант. Мария подошла ближе и даже рискнула приоткрыть калитку, не выходя, однако, на тротуар. Слева у стены парка не осталось ни одного часового; справа солдаты, один за другим, присоединялись к взводу, который, продвигаясь от поста к посту, плотной массой откатывался в дальний конец улицы, покачивая ружьями и бедрами. Видимо, они сняли кордон и открыли парк. Мария неторопливо вернулась в дом и быстро прошла по коридору. Лестница была уже опущена: у Мануэля возникла та же мысль. Перескакивая через ступеньки, он добрался до своей обсерватории, но тут же спустился, покачивая головой. - Нет, - сказал он, - убрали только часовых, стоявших вокруг парка, а возле посольского сада по-прежнему не меньше десятка касок. Туда нам не про- браться... Который час? - Половина двенадцатого, - ответила Мария. - Бедный мой мальчик, придется тебе снова лезть наверх: Легарно могут приехать с минуты на минуту. Оба вздохнули. И словно натянулась связующая их резина - то был взгляд двух влюбленных, которым предстоит расстаться. - Я, кажется, не рад их приезду, - заметил Мануэль. - Эти три дня мы жили почти нормальной жизнью. - Не надо так уж огорчаться, - откликнулась Мария. - То, что происходит сейчас, забудется быстро, главное же, и ты это знаешь, что с нами будет. Она протянула ему руку, и он увидел спокойное, ласковое, исполненное решимости лицо - такое выражение бывало у нее, наверно, когда она ухаживала за чужими детьми. _Что с нами будет_... Неопределенное будущее не возместит сегодняшнего счастья, недаром голосу Марии недоставало тепла. Но Мануэль понял это по-своему и, поднявшись на три ступеньки, ласково сказал: - Прости меня, Мария, мне бы не хотелось, чтобы ты сердилась на меня из-за случайно вырвавшихся слов. - На тебя, Мануэль? И она рассмеялась так легко, как не умеют смеяться мужчины, которые придают слишком много значения своим словам. - Ты имеешь в виду наш сегодняшний спор? Но споры у нас уже бывали, дорогой, и, наверное, будут еще. Мы с тобой - образец компромисса, какого не встретишь в сегодняшнем мире. - Еще бы! - согласился Мануэль. - Думается, если бы порядки в нынешнем мире были иные, мне не пришлось бы сейчас лезть в свою конуру. Она приложила два пальца к губам, как бы прося его замолчать и одновременно посылая ему воздушный поцелуй. И, не дожидаясь, пока Мануэль поднимется по лестнице, она, слегка припадая на еще не окрепшую правую ногу, принялась осматривать комнаты, чтобы сдать законным владельцам дом в образцовом порядке. * * * А наверху Мануэль, вернувшись на свой теперь одинокий надувной матрас, нервно закурил было сигарету, но тут же спохватился и погасил ее. Что же они наговорили друг другу после очередного взрыва сладостного неистовства, которым они отпраздновали свое пробуждение? И зачем? В конце праздника, длившегося целых три дня, может, конечно, возникнуть желание оставить отметину, подпустить в мед ложку дегтя. Да уж, глупее не придумаешь... Так что же было? Мария, натягивая белье, мило подшутила над собой, заявив, что чувствует себя раком-отшельником, потому что он забирается куда только может - в старую пустую раковину, например, - лишь бы спрятать нижнюю, не прикрытую панцирем, вечно уязвимую часть своего тела. Чистосердечное признание. Признание, подразумевающее, что она любит эту свою раковину, быть может, слишком твердую, но зато надежную, иначе говоря, любит тот образ жизни, который он должен ценить больше, чем кто бы то ни было, он, который... Ну нет! Неверное сравнение. Тут все и началось. Сидя на краю постели, даже еще не одевшись, они начали ставить все на свои места - заводить спор о взглядах и вере, сравнивать их достоинства, их силу воздействия... Ну и финал, конечно, получился совсем уж идиотский: - В конце концов, Мария, почему же искупление, раз оно все искупило, не искоренило в нашем мире угнетение и нищету? - А почему, Мануэль, ваши друзья могут быть такими жестокими - даже друг к другу, - стремясь внедрить ту модель счастья, которая представляется им верной? Потрясенная собственным умозаключением, Мария так и осталась с раскрытым ртом, точно слово "счастье" застряло у нее в горле, и, чтобы положить конец разговору, побежала на кухню, а вернувшись, принялась весело болтать всякую ерунду: что велик аллах и наступает рамадан, а потому, кроме чая - притом с умеренным количеством сахара, - ей нечего больше предложить и что она серьезно подумывает, не пойти ли на ближайший базар... И она бы, наверно, пошла, если бы не звонок Сельмы. Пожевывая потухшую сигарету, Мануэль вдыхал ставший для него теперь родным запах воробьев, слушал их чириканье, их крикливые ссоры, размышлял. Ведь любовь - дитя случая, и нужно время, чтобы эта мысль в тебе улеглась, тем более если ты принадлежишь к той проклятой категории так называемых "серьезных людей", которые, даже когда им хорошо, не без опаски поддаются новому чувству. Последние три дня Мануэль, обостренно, болезненно сознавая, сколь хрупко его счастье, все повторял: "По крайней мере, у меня это было". И тут же: "Но что - это?" И чего оно стоит? Когда в жертву любви приносится все, она проявляется точно так же, как и тогда, когда обходишься без жертв. Но разве в данном случае она не особая? И разве может он, Мануэль, примириться с тем, что все зависит от процентного содержания тестостерона? Недаром же поется: "Мне хотелось бы сделать с тобою еще кое-что, чтобы ты убедилась, насколько ты мне дорога..." Словом, покончив с ярмаркой женщин, прошедших по его холостяцкой жизни, Мануэль II остался тем же мужчиной, у него те же привычки, он так же себя ведет, как и Мануэль I. Единственный родственник, которого он в своей жизни знал - прыщавый ловелас, - как-то совершенно уничтожающе высказался по этому поводу: "Что уличная девка, что монашенка, поверь мне, на деле - все одно". То, что это глупость, в основе которой лежит обида на весь слабый пол, Мануэль ни секунды не сомневался. И все же к "личной жизни" он относился несколько настороженно, а среди членов его партии многие просто отрицали ее, следуя знаменитому изречению: "Влюбленные - плохие солдаты революции", столь похожему, впрочем, на слова святого Павла: "Мужчина без женщины безраздельнее отдается делам божиим". - Идиоты, сущие идиоты, и первый среди них - я! - сквозь зубы бурчал Мануэль. - Бедняга! Ты что же, утратил все свое красноречие, обнаружив, что способен делить с кем-то жизнь? Помнишь Аттилио, который погиб у тебя на глазах? У него ведь тоже была очаровательная жена; решившись наконец женить- ся, он долгое время не мог прийти в себя и всякий раз смущенно улыбался, принимая поздравления. А теперь вот и ты в замешательстве и так же глупо склоняешься перед предлогами: "в, для, при, с, из-за", не считая других оборотов, которые ты вдалбливал когда-то ученикам на уроках грамматики: "рядом с, по словам, в присутствии", и еще двадцати других, неизменно сопутствующих личному местоимению "ТЫ". Что же это? Выходит, тебе нужно оправдываться перед собой в том, что ты счастлив. Выходит, тебе нужно ставить себе в пример других. Добрых полчаса он еще думал об этом. - А может быть, больше всего тебя смущает все-таки то, что ты переживаешь пору медового месяца, тогда как для тысяч других это самая горькая пора? - пробормотал он, и в эту минуту на улице хлопнула дверца машины. На мгновение замерев, Мануэль потянулся, прильнул к глазку. По саду шли Оливье и Сельма, но Вика с ними не было. * * * Через пять минут раздался условный сигнал, позволявший Мануэлю сойти вниз, в гостиную, где его ждала Мария, - у него возникло странное чувство, будто роли переменились, и они с Марией принимают гостей, ввалившихся с кучей чемоданов к ним в дом. К тому же Сельма выглядела крайне смущенной - своим животом, а в особенности невеселыми вестями, которые она принесла, равно как и подробностями о том, что на самом деле произошло в доме, которые успела сообщить ей Мария. Мужчины, одинаковым жестом обнимавшие плечи своих подруг, были в не меньшем смятении. - Раз уж все так сложилось, - призналась Сельма, - мне ничуть не жаль уезжать из этой страны. - Не волнуйтесь, - тотчас вмешался Оливье, увидев, как побледнела Мария. - Патрон только что уведомил меня, что я объявлен персоной нон-грата и через десять дней мы должны вернуться во Францию. Но он надеется найти возможность отправить вас раньше. Потому мы и оставили Вика в посольстве: мне нужно было встретиться с вами, чтобы через час передать патрону ваш ответ. - Не паникуй, - сказал Мануэль, крепче прижимая к себе Марию. Это обращение "ты" заставило Сельму улыбнуться. Марию зашатало, точно дом вдруг поднялся в воздух и теперь он медленно опускается на землю. - Я сейчас удивлю вас, - продолжал Оливье, - но, вероятно, для очистки совести и в то же время в знак порицания излишне жестоких репрессий американцы, которых наше посольство попыталось осторожно прощупать, согласны вам помочь. - Американцы! - воскликнула Мария. Крыша снова поползла кверху. - Кроме них, никто не сможет вам помочь, - стоял на своем Оливье, не глядя на Мануэля и, как и Мария, не питая особых иллюзий. - Хотя хунта заинтересована в том, чтобы не слишком афишировать их помощь и, конечно, будет яростно протестовать после того, как все совершится, но она никогда не осмелится перехватить машину или вертолет с их опознавательными знаками. Не забывайте, что американский флот курсирует в водах... - Да-да! - еле слышно сказал Мануэль. Страдал он невыносимо и, крепко стиснув одной рукой плечи Марии, а другой прижимая к себе ее голову, пытался что-то придумать, чтобы не сразу отвергать предложение, приняв которое он избавил бы от себя хозяев дома. - Я знаю, скольким я вам обязан, - наконец произнес он, - но, честное слово, даже чтобы отблагодарить вас, даже чтобы спасти ее... - Решайте так, как подсказывает вам совесть, - сказал Оливье; и он, и жена словно застыли как две статуи. - Но, чтобы быть до конца откровенным, должен сообщить вам следующее: хунта считает, что вы скрываетесь в посольстве, и она сделала нам совершенно невероятное предложение: "Отдайте сенатора, и мы выпустим всех остальных, кто прячется у вас". Естественно, мы отказались. - Для меня такой вариант был бы почетнее, - пробормотал Мануэль, - хотя, клянусь, у меня нет никакого желания заниматься сейчас фанфаронством. Губы Марии зашевелились, но ни звука не слетело с них. - Утопить в крови целый народ и спасти одного человека, - продолжал Мануэль, - вот уж верх лицемерия! Спасибо вам, Оливье, за желание помочь, но я не могу принимать участие в рекламном трюке. Что обо мне подумают? Четыре взгляда сплелись, вступив в борьбу; первой не выдержала Сельма. - Да не мучай ты их. Скажи же наконец... - Да, - сказал Оливье, - есть еще один выход, но значительно более рискованный: найти проводника. Нам говорили, что есть место, где можно перейти границу. И многие из ваших уже этим воспользовались. Но неизвестно, добрались ли они до безопасного места. Вас, если узнают, могут выдать, так как вы очень дорого стоите; кроме того, для перехода границы нужна сумма, которую мы не в состоянии вам ссудить, а деньги нужны срочно. - Разумеется, я предпочитаю проводника, - с деланной непринужденностью сказал Мануэль. - Но должен признаться, того, что у меня есть при себе, может хватить лишь на сигареты, а пойти в банк и взять деньги я, естественно, не могу. Он выпустил Марию из объятий и подошел к окну; занавески по неосторожности оставались раздвинутыми; он дернул за шнурок, обернулся, развел руками, и они безвольно повисли вдоль тела. - Позвольте мне дождаться здесь вашего отъезда. А там - попрошу убежища у нашего друга Прелато. - Нет! - воскликнула Мария, сбрасывая оцепенение. - У нас есть еще одна возможность. Завтра четверг; в девять утра я пойду в город. XVI  Оливье предложил отвезти Марию в своем "ситроене", чтобы избежать слежки. Город словно спал, зажатый тисками образцового порядка. На перекрестках все скрупулезно подчинялись сигналам светофора. Они проехали мимо церкви, куда направлялась группа детишек - по трое в ряд, - и падре, который нес сбоку дозор, пересчитывал, задрав палец кверху, свою армию; дети взбирались по ступенькам в аккуратных башмачках, начищенных матерями, для которых слово божие - закон. - Вот здесь венчалась моя сестра, - сказала Мария. Чуть дальше она опустила стекло и бросила на асфальт розу, которую сорвала в саду Легарно, - ее тут же раздавил ехавший позади них "фольксваген". - А тут танк... "Ситроен" не сбавил скорости, и Мария покраснела от досады: на расстоянии в пятьдесят метров ведь точно не определишь то самое место. По тротуару, где в то утро зигзагом проехал бронеавтомобиль, медленно бредет толпа, не глядя на расставленных всюду солдат, которые с равнодушным видом поводят из стороны в сторону дулами автоматов. - Пятая улица направо, третья налево и четвертая опять направо, - сдавленно произносит Мария. Разве она может быть спокойной? Ведь это для нее и безрассудно смелое возвращение к нормальной жизни, и что-то вроде освобождения из-под стражи. О ее отношениях с Мануэлем никто не знал, кроме членов ее семьи, которых уже нет в живых; ее исчезновение может удивлять лишь начальника на работе; единственная сложность этой поездки по городу заключается для нее в том, что она не положила в вечернюю сумочку бумаг, удостоверяющих ее личность, а теперь на любом углу их могут у нее спросить... Все это она не раз повторяла самой себе, Мануэлю и Легарно - и никого ни в чем не убедила. Злой воле случая часто помогает злая воля людей. - Я вполне понимаю сенатора, - внезапно прерывает молчание Оливье. - Но согласитесь: он нам осложняет все дело. От самого дома Оливье молча вел машину. Разумеется, он все понимает. Но настроен, наверное, так же, как Сельма, которая накануне вечером высказала все Мануэлю, пытаясь поколебать его решение. Когда "новая служанка" уложила Вика (чрезвычайно довольного ею), когда разговор возобновился, Оливье ни разу не прервал жену. Конечно, полиция может знать больше, чем они предполагают, может схватить Марию дома и устроить ей мучительный допрос. Кто может за себя поручиться, что будет молчать, когда под ногти тебе медленно загоняют десяток спичек? Сельма не решилась добавить, что идти на риск из гордости - право каждого, но лишь в том случае, если ты не подвергаешь риску других. И когда Мануэль внезапно во время комендантского часа исчез - Мария едва успела перехватить его на улице, - стало ясно, что он все понимает; ей никогда не забыть его искаженного стыдом и нежностью лица. - Ну и тип! - бормочет Оливье. - Он хоть сказал вам, куда направляется? - Нет, - отвечает Мария, - но нетрудно догадаться. Он раза три повторил: "Если кто и должен покинуть этот дом, то это я". "Ситроен" делает последний поворот и едет между двумя рядами новых домов с заниженными потолками, бетонирующих длинную трещину неба. Вдалеке две высокие трубы выплевывают клочки серой ваты на фасады в линялых пятнах выстиранного белья. - Я живу в доме пятнадцать, - говорит Мария, - рядом вон с тем, где выбиты стекла. Через пять минут вы снова тут проедете и взглянете на окна девятого этажа. Если все в порядке, я буду трясти ковер. Что бы ни произошло, большое за все спасибо. * * * Она вышла из машины, даже не взглянув на пострадавший дом семнадцать, где уже шел ремонт; какой-то рабочий, завидев ее, восхищенно присвистнул; Мария вошла к себе в подъезд одновременно с незнакомой пожилой парой, которая поздоровалась с новой консьержкой; та стоит с вязаньем на пороге своей комнаты, протыкая каждого входящего взглядом таким же острым, как спицы в ее руках. Вместе с этой парой - пусть считают, что она их родственница, - Мария пересекла холл и вошла в лифт, куда в последнюю минуту набилось еще четыре человека; она поздравила себя с тем, что они принадлежат к числу безымянных обитателей двухсот сорока трех недорогих квартир, среди которых в конце коридора находится и ее скромное жилище. Все кажется таким странным. Глухой звук шагов по каменным плитам, запахи еды, крики детей, бульканье воды в трубах, надписи на стенах, вытертые соломенные коврики у дверей, истоптанные ногами целой семьи, - все говорит о привычной, размеренной жизни. Мария стоит перед своей визитной карточкой, приколотой к двери четырьмя кнопками с белой пластмассовой головкой. Она пришла к себе в гости и потому звонит. Затем отпирает дверь поворотом ключа. Подбирает с пола два письма, захлопывает дверь и инстинктивно, чтобы снова почувствовать себя дома, ставит на проигрыватель первую попавшуюся пластинку, запись Арта Тэйтама - звучат начальные такты "You took advantage of me" {"Ты взял надо мною верх" (англ.).}. Потом подбегает к окну и принимается трясти небольшой коврик, подделку под персидский, что лежит у ее кровати. Черный "ситроен" проезжает мимо, легонько просигналив два раза. Мария кладет коврик на место и, усевшись на него, слушает очередную песню - "I'll never be the same" {"Я никогда не буду тем же" (англ.).}. Песенка как раз про нее! Мария не без удовольствия обводит глазами комнату. Тридцать квадратных метров, приобретенные в рассрочку, с оплатой помесячно; за стеной - ванна, где барышня купается, - и все это принадлежит ей. Это - ее кокон, где она может пользоваться хотя и весьма относительной, но дотоле не изведанной свободой. Здесь она чувствовала себя независимой, застрахованной от приводившей ее в ярость фразы: "дочь моего мужа", которую она беспрестанно слышала в доме, откуда госпожа Пачеко-вторая изгнала всякую память о госпоже Пачеко-первой. Впрочем, память об этой последней бережно перенесена сюда, и теперь со стены улыбается лицо молодой женщины, которая была ее матерью и которая умерла при ее рождении; фотография матери висит напротив фотографии возможного зятя точно в такой же рамке. Все осталось на своих местах, и все изменилось. Эннис Пачеко, ставшая вдовой своего вдовца, смотрит на дочь, которой грозит тоже стать вдовой, только еще до свадьбы. Хватит киснуть! Мария поднимается. Вскрывает первое письмо - это сухое уведомление об увольнении с работы, "поскольку не было представлено ни справки о болезни, ни какого-либо другого оправдательного документа, объясняющего неявку на службу в нарушение приказа о возобновлении работы". Мария вскрывает второе письмо - это напоминание о необходимости заплатить страховку, срок оплаты просрочен уже на две недели. В воздухе запахло угрозой. Оба письма, разорванные на восемь частей, кучкой конфетти летят следом за конвертами в корзину, и Мария, раскрыв шкаф, вытаскивает оттуда свой единственный чемодан. Арт Тэйтам все поет - теперь это "Without a song" {"Без песни" (англ.).}, он исполняет ее с упоением, радостно и бездумно, на вечеринке, для самых близких друзей, даже и не предполагая, что его записывают. Мария раздевается, снимает бежевое платье, принадлежащее Сельме, трусики и лифчик, принадлежащие Сельме, укладывает все в чемодан и голая, покачивая невысокой грудью и небольшим крепким задом, идет к комоду, роется в нем и начинает обратную операцию - надевает то, что принадлежит уже ей самой, и под конец - серое платье с темно-красной отделкой. Затем извлекает из рамки фотографию матери. Фотографию Мануэля брать не стоит - это слишком опасно, у нее будет или оригинал, или ничего. Однако письма его она все же возьмет, несмотря на то что большинство из них написано на бумаге с грифом сената. Одного костюма вполне достаточно. Джинсы. Свитер. Плащ. Немного белья. Домашние туфли она заворачивает в пижаму. И наконец, коробка из-под сигар, разрисованная маленькой Кармен ко дню рождения Марии: в ней лежат вырезки из газет, необходимые бумаги, обручальное кольцо матери и ключи от отцовской квартиры. Вот и все. А прочий скарб, безделушки, посуда, кухонная утварь, проигрыватель, который все еще крутится, - увы, слишком тяжелый! - пылесос, телевизор, мебель, купленная в кредит, - все это станет добычей судебных исполнителей, которые взыскивают за просрочку платежей по векселям, по квартирной плате, по налогам. Тут можно быть спокойной: эти вещи, пущенные с молотка по сниженным ценам в торговом зале грошового аукциона, не покроют долгов, хотя стоят они в три раза дороже... Ну ладно! Вещи есть вещи, и можно позволить себе щемящую жалость, возникающую при расставании с ними. Мария быстро оборачивается. Она смотрит на фотографию Мануэля, короткие усики которого обычно пахнут табаком и слегка царапают кожу при поцелуях. - Будь спокоен! Я не наведу ищеек на твой след, - шепчет она. И выходит с чемоданом в руке, захлопывает, но не запирает дверь, сбегает с восьмого