а к окну кухни и заговорила с матерью Альберта с таким видом, будто бы это ее совершенно не касается. - И ты ничего не хочешь предпринять? - сказала бабушка, яростно стряхивая пепел с сигареты. - Тогда я сама поеду туда и убью его собственными руками! Поедешь ты со мной или нет? - Поеду, поеду, успокойся! - устало сказал Альберт. - Но что в этом толку? - О чем только все вы думаете? - сказала бабушка. - Садись в машину! - Как хочешь, - сказал Альберт. Он положил газету на подоконник, влез в машину, открыл изнутри заднюю дверцу и усадил бабушку рядом с собой. - Ты, значит, останешься? - уже из машины крикнула бабушка матери Мартина. - Да, я подожду вас здесь, - ответила та. - Не забудьте захватить мой чемодан, слышите? Но шофер уже выехал со двора. Вскоре такси скрылось за поворотом. Колокола умолкли, и мать Альберта сказала матери Мартина: "Заходите, что же вы?" Та кивнула и сказала кельнерше: "Дайте-ка мне девочку!" Кельнерша поставила Вильму на подоконник. Генрих очень удивился, увидев, как мать Мартина ловко взяла ее на руки и, улыбаясь, вошла в дом. Потом зацокал целлулоидный мячик и донесся смех Вильмы. Хорошо это все, славно, но только не для него. В ресторане затянули песню: "Милый лес, родимый лес, краше всех земных чудес!" Из кухни в зал прошла кельнерша с подносом, уставленным пивными кружками. Мать Альберта на кухне вскрыла большую банку с консервированными сосисками, потом стала готовить салат. На веранде смеялась мать Мартина. Смеялась и Вильма. Генрих удивился: мать Мартина показалась ему вдруг такой хорошей и доброй. Да, все здесь хорошо, но ему от этого не легче. Ведь сейчас его мама "сожительствует" с кондитером. Она променяла Лео на кондитера. Это хотя и выгодно, но ужасно! На дороге напротив дома остановился желтый почтовый автобус. Распахнулись дверцы, на землю спрыгнул Глум и помог сойти Больде. Больда подбежала к открытому окну кухни и воскликнула громко: - Что-то теперь будет? Но мать Альберта, улыбнувшись, ответила: - Ничего там не случится! А ты вот скажи лучше, где я вас всех спать положу? - Я не могу успокоиться, просто места себе не нахожу, - сказала Больда. - Ах, я и на старой кушетке высплюсь. Глум засмеялся и сдавленно прохрипел: - На полу! Солома есть? Потом он с Больдой отправился в церковь, чтобы позвать Вилля и Мартина. "Милый лес, родимый лес, краше всех земных чудес!" - пели в ресторане, а мать Альберта на кухне вилкой выуживала из банки большие розовые сосиски. С веранды донесся голос матери Мартина: - _Не подходи так близко!_ - закричала она и тут же засмеялась неприятно и резко. Генрих испугался и, обернувшись, увидел, что Вильма, бежавшая к утиному ставку, остановилась, услышав окрик, и засеменила обратно. Мать Мартина подозвала его к себе, взяла его за руку и спросила: - Ты играешь в пинг-понг? - Плохо, - ответил он. - Я как-то пробовал играть. - Давай, я научу тебя, хочешь? - Да, - сказал он, хотя играть ему не хотелось. Она выдвинула стол на середину веранды, снова укрепила сетку и подняла лежавшие на полу ракетки. - Становись вот здесь, - сказала она и показала, как надо подавать мяч. Удар был сильный, мяч пролетел высоко над сеткой, и Генрих легко отбил его. Вильма ползала по полу и радостно повизгивала. Ей очень нравился белый летающий мячик. Каждый раз, когда он падал, она поднимала его и несла к столу. Но отдавала она мячик только матери Мартина, а не Генриху. Все время Генрих думал о том, что его мама сожительствует сейчас с кондитером. Это было очень скверно, и казалось ему куда более _безнравственным_, чем сожительство с Лео. Колокола вновь зазвонили мерно и торжественно, священник сейчас благословляет паству. Потом курят ладан и поют "Tantum ergo". Он пожалел, что не пошел с Мартином, они стояли бы с ним рядом в полутьме между исповедальней и дверьми. Генрих быстро усвоил, что мяч надо подавать резким и сильным ударом. Несколько раз ему уже удалось так подать мяч, что мать Мартина не смогла его отбить. Она засмеялась, но стала играть с ним всерьез, лицо ее приняло сосредоточенное выражение. Трудно было следить за полетом мяча и вовремя отбивать его. Генрих думал совсем о другом: об отце, о дядях, о кондитере, который сейчас сожительствует с его мамой. А у Мартина мама красивая, высокая, стройная, белокурая. Теперь она очень нравилась ему, особенно когда, не прерывая игры, вдруг поворачивалась к Вильме и ласково улыбалась ей. Вильма сияла, ей это тоже очень нравилось. Улыбка у мамы Мартина была светлая, такая же хорошая, как и все здесь, - как звон колоколов, как запах сдобного теста. Все это ему здесь дарили - и улыбку и колокольный звон, - и все же подарок оставался чужим. Ему снова вспомнился запах Лео - запах туалетной воды и помады, вспомнилась и его пилочка для ногтей. Она останется теперь навсегда у мамы в шкатулке с нитками. Он стал играть внимательней, старался подавать мячи резко и сильно. Мячи пролетали низко над сеткой, и мама Мартина еле успевала отбивать их. - С тобой, дружок, шутить не приходится! - сказала она. Но вскоре все вернулись из церкви, и им пришлось прекратить игру. Мартин бросился к матери и крепко обнял ее. Глум сдвинул столы на веранде, а Больда накрыла их большой зеленой скатертью и расставила тарелки. Свежее, только что сбитое масло влажно поблескивало в масленке. - А сливовое варенье ты и забыла! - сказал Билль сестре. - Ребята его очень любят! - Принесу, принесу, - откликнулась старушка. - Чего уж там ребята, ты и сам до него большой охотник! Билль покраснел, все рассмеялись. Глум хлопнул его по спине и, ухмыльнувшись, прохрипел: "Не робей, приятель!" И все снова рассмеялись. Вильме пора было спать, но ей разрешили посидеть еще немного. Все заспорили, где ее уложить. Все, кроме матери Мартина, наперебой зашумели: "Со мной!", "У меня!" - но когда наконец спросили об этом Вильму, она сразу же подбежала к брату. Генрих даже покраснел от радости. В ресторане было шумно. Люди приходили, уходили. За столиками звали кельнершу, требовали пива. Больда встала и, отодвинув стул, сказала: "Пойду помогу на кухне". Глум взял пустой мешок и пошел во двор - набивать его соломой; вспотевший Билль носился по дому, собирая одеяла, а Генрих с Мартином поднялись наверх в комнату над верандой, где для них постелили большую двуспальную кровать. Там же уложили и Вильму. Стемнело. На кухне Больда с кельнершей мыли посуду, разговаривали, смеялись. Мать Альберта пошла в зал за стойку, из ресторана доносились восклицания, смех. Генрих выглянул в окно. Во дворе мерцали два тусклых огонька: Глум и Билль, покуривая трубки, сидели на скамье у сарая. На веранде осталась только мать Мартина. Она сидела у стола, курила и задумчиво смотрела во мрак. - Ребята, тушите свет и в постель, живо! - услышали они ее голос. И тут только Мартин вспомнил, что он весь вечер не видел Альберта. Он крикнул в окно: - Мама, а где дядя Альберт? - Он скоро вернется. Они уехали с бабушкой. - А куда? - В Брерних. - А зачем? Мать помолчала. Потом вновь донесся ее голос: - Там Гезелер. Он должен с ним поговорить. Мартин замолчал. Облокотившись на подоконник, он смотрел вниз на темную веранду. За его спиной щелкнул выключатель, заскрипели пружины. Генрих забрался на кровать. - Гезелер? - крикнул в темноту Мартин. - Значит, Гезелер жив? Мать не ответила, и Мартин удивленно подумал, что нисколько не взволнован появлением Гезелера. Он никогда не говорил с Генрихом о смерти отца. История с Гезелером казалась ему слишком запутанной и сомнительной, как и вся бабушкина премудрость. Имя Гезелера так упорно вдалбливали ему в голову и так упорно заставляли повторять, что оно перестало страшить его. Гораздо страшней было то, что случилось там, в подземелье, где выращивали грибы. Тут все было страшней и проще. В этом подземелье убили человека, который написал портрет папы. Там били и мучили папу и дядю Альберта. Правда, наци, сделавших все это, он представлял себе довольно смутно. Может быть, они и впрямь не такие уж страшные? Но погреб он видел сам, своими глазами! Смрадные темные коридоры, пюпитры с уродливыми кнопками, постаревшее лицо дяди Альберта, который всегда говорил правду. А вот о Гезелере Альберт говорил с ним очень редко. Внизу затянули новую песню: На лесной опушке, где пасутся лани, В хижине убогой я увидел свет. Не забыть мне юность, первые признанья, Милая отчизна сердцу шлет привет. Мартин выпрямился, отошел от окна и осторожно забрался на кровать. Вильма уткнулась головкой ему в плечо. Повернувшись к Генриху, Мартин тихо спросил: - Ты спишь? И Генрих тотчас так же тихо, но отчетливо ответил: - Нет, не сплю. "В хижине убогой я увидел свет", - пели внизу. К дому подъехала машина, и Мартин услышал взволнованный голос Альберта: "Нелла! Нелла!" - громко звал он. Мама, все еще сидевшая на веранде, вскочила, опрокинув стул, и выбежала во двор. Больда на кухне сразу умолкла. Потом он услышал, как мать Альберта заговорила с людьми в ресторане, и песня внизу вдруг оборвалась. В доме внезапно все затихло. - Что-то случилось! - прошептал Генрих. На лестнице послышались стоны, плач. Мартин встал, на цыпочках подошел к двери и выглянул в узкий освещенный коридор. Альберт и Больда под руки вели по лестнице бабушку. Он испугался: бабушка вдруг показалась ему совсем _старой_. Он никогда не думал, что она такая _старая_, и никогда еще не видел ее плачущей. Она бессильно повисла на плече у Альберта, и ее всегда румяное лицо стало землистым. - Укол, скорей сделайте мне укол! - стонала она. - Да, да, слышите: Нелла говорит по телефону с врачом, - ответил Альберт. - Хорошо, только бы скорей! Из-за плеча Больды выглядывал перепуганный Вилль. Появился и Глум. Он пробрался вперед и, оттеснив Больду, подхватил бабушку под руку. Вдвоем с Альбертом они медленно повели ее в большую комнату в конце коридора. Тут Мартин увидел маму; она бежала по лестнице, прыгая через ступеньку, и крикнула: - Я звонила Гурвеберу: он сейчас выезжает! - Ну вот, - сказал Альберт бабушке, - не волнуйся, он сейчас приедет. Но вот двери закрылись, и коридор опустел. Мартин долго смотрел на широкую коричневую дверь. Из комнаты не доносилось ни звука. Первым в коридор вышел Глум, потом Вилль и мама с Альбертом. С бабушкой осталась одна Больда. Генрих заворочался на кровати и сказал: - Ложись скорей, простудишься! Мартин тихонько прикрыл дверь и, не зажигая света, осторожно пробрался к кровати. Внизу снова запели, но на этот раз очень тихо: "На лесной опушке, где пасутся лани, в хижине убогой я увидел свет!" Дядя Альберт и мама ушли на веранду. Они тихо разговаривали о чем-то - слов нельзя было разобрать. Мартин чувствовал, что Генриху тоже не спится. Ему очень хотелось поговорить с Генрихом, но он не знал, как начать разговор. Внизу перестали петь. Из зала доносился шум отодвигаемых стульев. Мартин слышал, как люди поднимались из-за столиков и, рассчитываясь с кельнершей, шутили и смеялись. Он тихо спросил Генриха: - Окно не будем закрывать? - А тебе не холодно? - Нет, не холодно. - Тогда не закрывай. Генрих снова умолк, и Мартин сразу вспомнил все, что случилось сегодня. Вспомнил он и переселение, и то слово, которое мать Генриха сказала кондитеру: "Ну, не тебе меня..." И он вдруг понял, о чем сейчас думает Генрих, понял, почему он так неожиданно убежал с лужайки. Ведь его мама сейчас, наверное, говорит кондитеру: "Теперь можешь меня..." Страшно было даже подумать об этом. Мартину стало грустно и захотелось плакать. Но он сдержал слезы, хотя Генрих все равно не увидел бы в темноте, что он плачет. Все, все это _безнравственно_. Вот и бабушка потребовала сейчас, чтобы ей сделали укол, просто так, даже не покричав перед этим про _кровь в моче_. Мартин с испугом подумал, что раньше она кричала про _кровь в моче_ через каждые три месяца; теперь не прошло и четырех дней, как ей сделали укол, а она уже снова посылает за доктором. Она старая стала, совсем старая! Сегодня он впервые увидел, как бабушка плачет. Ничего этого раньше не было! Но самое страшное, что бабушка даже не притворяется больше и не хочет ждать три месяца. Она уже и четырех дней не может прожить без укола. Жидкость бесцветная, шприц словно пустой! Что-то ушло из его жизни и больше не вернется. Он не мог понять, что это было. Но одно он знал: это как-то связано с Гезелером. - Ты не спишь? - снова спросил он тихо, и снова Генрих ответил: - Нет, не сплю. Ему показалось, что Генрих сердится и не хочет говорить с ним. Понятно, почему Генрих такой грустный - его мама ушла от Лео, но осталась такой же _безнравственной_, если не хуже. Жить с Лео, конечно, тоже _безнравственно_, но она жила с ним уже не первый год. К этому все привыкли. А теперь она вдруг переехала к кондитеру и будет жить с ним. Это очень скверно, но ведь и бабушка поступает не лучше: требует, чтобы ей сделали укол, а про _кровь в моче_ даже и не вспомнила. - Нет, нет, - громко сказал вдруг Альберт на веранде, - лучше раз и навсегда оставить эти разговоры о нашем браке. Мама тихо ответила ему что-то. Потом подошли Больда, Глум и Вилль. Альберт снова заговорил громче: - ...Тогда она бросилась на него с кулаками. Ее пытались удержать, но не тут-то было. Шурбигелю она закатила пару хороших оплеух, а патера Виллиброрда так толкнула в грудь, что он чуть не упал... - Альберт как-то нехорошо засмеялся и продолжал: - Что же мне оставалось делать? Пришлось лезть в драку. Он-то узнал меня потом. - Кто, Гезелер? - спросила мама. - Да, он узнал меня, и, надеюсь, теперь он не потянет нас в суд. Тягаться с ними трудно! - Еще бы! - решительно подтвердил Глум, и мама засмеялась. Но ее смех звучал неприятно и резко. Они замолчали, и в наступившей тишине Мартин услышал спокойный шум мотора. Сначала он подумал, что подъехала машина доктора; но шум доносился из сада, только откуда-то сверху: это жужжал самолет. Звук медленно приближался, он плыл где-то высоко в небе, и Мартин даже вскрикнул от удивления, увидев вдруг в черном квадрате окна красные огоньки самолета и длинный сверкающий шлейф, который он тащил за собой. По темному небу скользили яркие передвигающиеся буквы: "Глуп тот, кто сам еще варит варенье!" Надпись проплыла в квадрате окна и скрылась гораздо раньше, чем он думал. Но вскоре снова донесся шум мотора, и другой самолет, жужжа, протащил по темному небу вторую надпись: "Гольштеге делает это за тебя". - Смотри, скорей! - заволновался Мартин. - Это реклама бабушкиной фабрики! Но Генрих не ответил, хотя и не спал. Внизу вдруг зарыдала мама, а дядя Альберт громко выругался: "Мерзавцы! Какие же они мерзавцы!" Шум моторов удалялся в направлении Брернихского замка, и вскоре вновь наступила тишина. Мартин слышал только, как плачет внизу мама, да время от времени звякают стаканы. Генрих все еще не спал, но он упорно молчал, и это пугало Мартина. Генрих дышал часто и глубоко, словно был взволнован чем-то, а рядом с ним ровно и тихо дышала спящая Вильма. Мартин попытался заснуть - промелькнули в памяти ковбой Хоппелонг Кессиди и утенок Дональд Дак, но ему вдруг стало стыдно думать о таких пустяках. Вспомнились слова молитвы: "Если ты, господи, не простишь нам грехи наши, то кто же тогда останется праведен?" И сразу же из мрака выплыл устрашающий первый вопрос катехизиса: "Зачем пришли мы в мир сей?" "Дабы служить господу, возлюбить его и вознестись в царствие небесное", - машинально прошептал он. "Но служить господу, возлюбить его и вознестись в царствие небесное" это еще _не все_, этого мало! Заученный ответ на страшный вопрос вдруг показался ему жалким, и впервые осознанное сомнение охватило его. Что-то ушло навсегда из его жизни, - он только не понимал, что это было. Ему хотелось заплакать так же громко, как плакала на веранде мама. Но Мартин сдержал слезы; он был уверен, что Генрих все еще не спит и думает о своей маме, о кондитере, о том слове, которое его мама сказала кондитеру. Но Генрих думал совсем о другом - он думал о надежде, озарившей на миг лицо его матери. Это длилось _одно лишь мгновение_, но он знал теперь, что _одно мгновение_ может все изменить.