ка только что подползла к цифре "10", часовая неподвижно стояла перед цифрой "8". - Раньше, - продолжал Пауль, - он был чемпионом своей дивизии по чистке пистолетов: за три минуты разбирал, чистил и собирал пистолет. Дома он заставлял меня стоять рядом и засекать время. Сроду у него не уходило на это больше трех минут. Он швырнул на дорогу окурок и опять посмотрел на церковные часы. - Ровно в семь пятьдесят он кончал со всей этой волынкой, наводил марафет и в восемь ноль-ноль уже сидел за столиком в своей пивной. - Пауль соскользнул со столба и, подняв руку, протянул ее Грифу. - Когда мы опять увидимся? - спросил он. - Не скоро, - ответил Гриф, - но когда-нибудь я все же вернусь в этот городишко. А пока буду работать у дяди: солить рыбу, потрошить... Девушки там все время улыбаются, а по вечерам ходят в кино, может быть, они не станут хихикать. Уверен. У них такие белые руки, и они такие хорошенькие. Когда я был маленький, они совали мне в рот шоколадки, но теперь я уже не маленький. Не могу я, - добавил он тише, - сам понимаешь, не могу я вернуться в эту комнату. Она ведь будет стоять у меня над душой, пока я все не уберу. У тебя есть деньги? - Да, мне уже выдали карманные деньги на все каникулы. Дать? - Давай. Я тебе их потом пришлю. Пауль открыл кошелек, пересчитал мелочь, отогнул карманчик, где лежали бумажки. - Это все мои деньги для Цаллигкофена. Восемнадцать марок. Устраивает? - Да, - сказал Гриф, он взял бумажки, мелочь и сунул все вместе в карман брюк. - Я буду ждать здесь, пока ты не попадешь в рекламу "Пиво оружейника". Стреляй быстрее, выпусти всю обойму. Мне надо это услышать собственными ушами, увидеть собственными глазами, и тогда я не торопясь пойду в Дрешенбрунн и сяду на ближайший поезд. Только не говори никому, где я. - Не скажу! - Пауль бежал, подбрасывая камешки носками ботинок; пробегая по подземному переходу, он заорал благим матом, чтобы услышать эхо; только у ограды вокзала, недалеко от забегаловки в доме Дренша, он замедлил шаг, потом пошел еще тише, обернулся, но кладбищенских ворот еще не было видно, он увидел только большой черный крест в середине кладбища и белые надгробья за ним; чем ближе он подходил к вокзалу, тем больше рядов могил за крестам открывалось его глазам - два ряда, потом три, пять... А вот и ворота; Гриф еще сидит на столбе. Пауль пересек привокзальную площадь, он шел очень медленно; сердце у него громко колотилось, но он знал, что это не от страха, а скорее от радости; он с удовольствием выпустил бы всю обойму в воздух и изо всех сил кричал бы при этом "Иерусалим". Ему было даже немного жаль большую круглую рекламу "Пиво оружейника" - две скрещенные сабли поддерживали снизу пивную кружку с переливающейся через край пеной. Я не имею права промазать, думал он, вытаскивая из кармана пистолет. Перед ним была сплошная стена фасадов, он сделал несколько шагов назад к двери в мясную и чуть было не отдавил руки уборщице, которая мыла выложенный плитками порог. - Убирайся отсюда, паразит! - донеслось до него из полутьмы. - Извиняюсь, - сказал Пауль и встал неподалеку от входа. Мыльная пена текла у него между ног по асфальту в сточную канаву. Отсюда удобнее всего, думал он, она висит как раз передо мной, круглая, как луна в полнолуние. Отсюда я не промажу. Он вынул из кармана пистолет, взвел курок и, прежде чем поднять пистолет и прицелиться, улыбнулся. Теперь он не ощущал неодолимой потребности что-нибудь сломать, разбить. И все же он должен был выстрелить; существуют положения, когда отступать нельзя; если он спасует, Гриф не уедет в Любек, не увидит белые руки хорошеньких работниц, не пойдет с какой-нибудь из них в кино. О боже, думал Пауль, ведь я стою не на таком уж большом расстоянии. Я должен попасть, должен. Но он уже попал, звон разбитого стекла был, пожалуй, громче звука выстрелов. Сперва из рекламы вылетел круглый кусок - пивная кружка; потом выпали сабли; Пауль видел, как из стены дома выскакивают маленькие пыльные облачка - штукатурка, видел железный круглый остов, на котором держалась освещенная реклама: по краям его, словно бахрома, висели осколки стекла. Визг уборщицы заглушил все; она бросилась на мостовую, ринулась обратно, не переставая визжать; какие-то мужчины тоже закричали, люди высыпали из здания вокзала, правда, их было не так уж много; народ выскочил из забегаловки. В доме наверху открыли окно, и в нем на секунду показалась физиономия Дренша. Но никто из толпы не решался подойти близко к Паулю, потому что он все еще держал в руке пистолет; мальчик поднял глаза, бросил взгляд в сторону кладбища: Гриф уже исчез. Прошла целая вечность, прежде чем кто-то подошел к Паулю и взял у него из рук пистолет. За это время он успел подумать о многом. Вот уже десять минут, думал он, как отец орет на весь дом, обвиняет мать, мать, которой уже давным-давно доложили, что я влез на балкон к Катарине; об этом, впрочем, оповестили весь город, и никто не может понять, почему я так поступил и почему выстрелил в светящуюся рекламу пива. Было бы, наверное, лучше, если бы я выстрелил Дреншу в окно. А потом он подумал, не пойти ли ему в церковь и не исповедаться ли: но туда его теперь не пустят. К тому же сейчас уже восемь часов, а после восьми нельзя исповедоваться. Овечка не напиталась моей кровью, думал он, бедная овечка! Все дело ограничилось разбитым стеклом, но зато он увидел грудь Катарины. Она вернется. И теперь у отца наконец появится веская причина почистить свой пистолет. Он даже успел подумать о Грифе, который шагал сейчас в Дрешенбрунн, шел себе по холмам, мимо виноградников. И еще он подумал о теннисных мячах и о банке с повидлом, он вообразил их уже заросшими травой. Вокруг него на почтительном расстоянии собралась целая толпа. Дренш лежал на подоконнике, опершись на локти, и сосал трубку. Никогда я не буду на него похож, думал Пауль, никогда. Любимый конек Дренша был Тирпиц [Тирпиц (1849-1930) - один из идеологов немецкой агрессии и милитаризма. Весьма почитался в фашистской Германии]. "В отношении Тирпица была совершена несправедливость. Настанет время, и история воздаст Тирпицу должное. Беспристрастные ученые уже работают над тем, чтобы восстановить истину о Тирпице..." Тирпиц! Вот именно. Подкрались сзади, думал он, я и сам мог бы догадаться, что они подкрадутся ко мне сзади... За мгновение до того, как Пауля схватил полицейский, он ощутил запах форменного кителя: во-первых, запахло бензином, каким выводят пятна, во-вторых, печным дымом, в-третьих... - Где ты живешь, поганец? - спросил полицейский. - Где я живу? Пауль знал этого полицейского, и тот, в свою очередь, знал его: полицейский продлевал отцовское удостоверение на право ношения оружия; он всегда вел себя очень корректно - прежде чем взять предложенную сигару, трижды отказывался. Да и сейчас он тоже вел себя не то чтобы некорректно - мог сжимать руки куда больнее. - Да, где ты живешь? - Я живу в Долине Грохочущих Копыт, - сказал Пауль. - Враки, - завизжала женщина, которая мыла пол в подъезде мясника, - я знаю его как облупленного, он сын... - Да, да, - прервал ее полицейский, - нам это известно. Пойдем, - сказал он, - я отведу тебя домой. - Я живу в Иерусалиме, - сказал Пауль. - Прекрати болтовню, - сказал полицейский, - и давай иди! - Хорошо, - сказал Пауль, - прекращу. Толпа молча смотрела, как мальчик шел впереди полицейского вниз по темной улице. Он был как слепой, глаза его уперлись в одну точку, а вокруг себя он, казалось, ничего не видит. Но он видел сложенную вечернюю газету в кармане полицейского. И сумел прочесть два слова во второй строчке заголовка: "бездонная пропасть..." - Боже мой, - сказал он полицейскому, - вы ведь сами хорошо знаете, где я живу. - Конечно, знаю, - ответил полицейский. - Иди!