дствия. Так что я действительно более или менее представлял себе, как действуют мошенники вроде Стронсона. Большую часть украденных денег припрятывают, затем получают восемь или десять лет тюрьмы и, отсидев положенное, преспокойно уезжают в какую-нибудь островную Вест-Индию или на Азоры и живут себе там припеваючи. Может быть Кантабиле пытается наложить лапу на часть денег, припрятанных Стронсоном где-нибудь в Коста-Рике? Или, потеряв двадцать тысяч долларов (часть из которых, вероятно, принадлежит семье Кантабиле), он решил устроить грандиозную сцену? И хочет, чтобы я созерцал ее. Мое присутствие доставит ему удовольствие. Ведь именно благодаря мне он угодил в колонку Майка Шнейдермана. Он, должно быть, замыслил что-то даже более впечатляющее и сенсационное. И почему я то и дело вляпываюсь в такие приключения? То же самое вытворял со мной Сатмар, Джордж Свибел охотно организовал игру в покер, чтобы открыть мне глаза на кое-что, даже судья Урбанович сегодня выделывался передо мной в своем кабинете. Наверное, в Чикаго меня прочно связывают с искусством и выразительностью, с некими высшими ценностями. Разве не я автор "Фон Тренка" (фильма), получивший награды от французского правительства и клуба "Зигзаг"? Я до сих пор ношу в бумажнике тонкую и измятую ленту в петлицу. Но -- о! -- бедные мы, бедные, все до единого такие непостоянные, невежественные, беспокойные и неугомонные. Даже ночью не можем толком выспаться. Не можем войти в контакт с милосердными, обновляющими ангелами и архангелами, которые существуют, чтобы своей теплотой и любовью и мудростью укреплять нас. Н-да, бедные мы души, вот мы кто, как скверно мы живем, и как страстно жаждал я что-нибудь изменить, улучшить или подправить. Хоть что-нибудь! Кантабиле заперся с мистером Стронсоном наедине, и этот Стронсон, на фотографии в газете с омерзительно жирным лицом и стрижкой "под пажа", очевидно уже доведен до безумия. Возможно, Кантабиле предложил ему сделку -- сделку о сделке ради сделки. Или совет, как договориться с взбешенными клиентами из мафии. Такстер поднял ноги, чтобы дать возможность уборщику пропылесосить под ними. -- Думаю, нам лучше уйти, -- сказал я. -- Уйти? Сейчас? -- Думаю, нужно сматываться отсюда. -- О нет, Чарли, только не заставляй меня уходить. Я хочу посмотреть, что будет дальше. У меня никогда больше не будет такой возможности. Этот Кантабиле совершенно бешеный. Просто прелесть. -- Жаль, что ты не спросил меня, прежде чем ринуться в "тандерберд". Тебя так восхищает бандитский Чикаго, что ты просто не мог ждать. Полагаю, ты собираешься извлечь пользу из этого приключения: пошлешь заметку в "Ридерс дайджест"* или выкинешь еще какую-нибудь глупость... Пойдем, нам с тобой многое нужно обсудить. -- Это может подождать, Чарльз. Знаешь, ты иногда поражаешь меня. Вечно жалуешься, что изолирован от мира, но стоит мне приехать в Чикаго, как я обнаруживаю тебя в центре крупной заварушки. -- Он пытался подлизаться, зная, как я мечтал прослыть знатоком Чикаго. -- А что, Кантабиле, играет с тобой в одном клубе? -- Думаю, Лангобарди его даже на порог не пустит. Он на дух не переносит мелкое жулье. -- Так Кантабиле -- мелочь? -- Понятия не имею, кто он на самом деле. Но ведет себя как крестный отец мафии. А сам -- обыкновенная бестолочь. Правда, его жена защищает докторскую. -- Это та шикарная рыжая дамочка на платформах? -- Нет, не та. -- Слушай, а здорово он постучал в дверь условным сигналом? А эта прелестная секретарша? Обрати внимание на эти витрины со статуэтками доколумбовой эпохи и коллекцией японских вееров. Говорю тебе, Чарльз, на самом деле никто не знает эту страну. Это потрясающая страна! Все, кто пытается объяснить, что такое Америка -- полные придурки. Они только бросаются заумными фразами. Ты, именно ты, Чарльз, должен написать об этом, изложить свою жизнь день за днем, добавив, конечно, некоторые свои идеи. -- Такстер, я тебе уже рассказывал, как в Колорадо водил своих девочек посмотреть на бобров. Служба охраны лесов развесила вокруг озера природоведческие плакаты с описанием их жизни. Только бобрам на все это глубоко плевать. Грызут себе деревья и плавают и живут обыкновенной бобровой жизнью. А вот нас, человекоподобных бобров, описания нашей жизни будоражат. На нас влияет все, что мы слышим о себе. Будь то от Кинси*, Мастерса* или Эриксена*. Мы читаем о кризисе личности, об отчуждении и прочем, и все это на нас влияет. -- Неужели ты не хочешь внести вклад в процесс морального падения твоего приятеля? Господи, как я ненавижу слово "вклад"! Да к тому же ты сам постоянно выполняешь глубокий анализ. К примеру, заметка, которую ты прислал для "Ковчега", -- кажется, она как раз у меня с собой, -- где ты предлагаешь экономическую интерпретацию человеческих чудачеств. Где же она? Я уверен, что клал ее в атташе-кейс. Ты утверждаешь, что на данной конкретной стадии капитализма может существовать некая связь между сужением инвестиционных возможностей и поиском новых ролей или сфер приложения собственной индивидуальности. Ты даже процитировал Шумпетера, Чарли. А! Вот она: "Такие драмы кажутся исключительно внутренними, но они, вероятно, экономически обусловлены... когда люди думают, что они утонченно находчивы и изобретательны, они просто отражают общую потребность общества в экономическом росте". -- Убери эту статью, -- взмолился я. -- Бога ради, не цитируй при мне мои же великие идеи. Сегодня я этого не перенесу. Мне действительно нетрудно выдавать подобные возвышенные мысли. Вместо того, чтобы сожалеть о такой моей словоохотливой слабости, Такстер завидовал ей. Он страстно хотел быть членом интеллигенции, принадлежать к пантеону и провозглашать Манифесты, как Альберт Швейцер*, Артур Кестлер*, Сартр или Витгенштейн*. Он не понимал, почему я им не доверяю. У меня было слишком высокое самомнение, слишком много снобизма, к тому же, как говорил Такстер, я чрезвычайно обидчив. Но тем не менее я не имел ни какого желания становиться вождем мировой интеллигенции. Гумбольдт добивался этого изо всех сил. Он верил во всепобеждающий анализ поэзии, предпочитал "идеи" и готов был отказаться от вселенной как таковой в пользу внутреннего мирка высших культурных ценностей. -- Как бы там ни было, -- сказал Такстер, -- ты должен бродить по Чикаго, как Ретиф де ла Бретонн* по улицам Парижа, и писать свою хронику. Она станет сенсацией. -- Такстер, я хочу поговорить с тобой о "Ковчеге". Мы с тобой собирались дать новый толчок интеллектуальной жизни страны и превзойти "Американ меркьюри", "Дайал"*, "Ревиста дель Оксиденте"* и прочих. Мы годами обсуждали и строили планы. Я потратил кучу денег. Два с половиной года я оплачивал все счета. И где же "Ковчег"? Я считаю тебя прирожденным великим редактором и верю в тебя. Мы разрекламировали наш журнал, и люди прислали материалы. А мы держим их рукописи по сто лет. Я получаю недоуменные письма и даже угрозы. Ты сделал из меня козла отпущения. Все винят меня и ссылаются на тебя. Ты строишь из себя специалиста по Ситрину и всем трезвонишь, как я работаю, как плохо я понимаю женщин, как много у меня слабостей. Меня это не слишком задевает. Тем не менее, я хотел бы, чтобы ты поменьше распространялся обо мне. И еще, ты вкладываешь в мои уста разные заявления, мол, Икс -- идиот, а Игрек -- кретин. Но у меня никаких предубеждений против Икса или Игрека нет и в помине. А есть они как раз у тебя. -- Честно говоря, Чарли, первый номер до сих пор не вышел потому, что ты прислал мне слишком много антропософских материалов. Ты не дурак, значит, что-то в ней есть, в этой антропософии. Но Господи ты боже мой, мы не можем печатать всю эту ерунду про душу. -- А почему нет? Говорят же люди о психике, почему бы не поговорить о душе? -- Психика -- это научное понятие, -- заявил Такстер. -- К твоим новым терминам людей нужно приучать постепенно. -- А на кой черт ты закупил столько бумаги? -- спросил я. -- Хотел, чтобы мы могли выпустить пять номеров подряд, ни о чем не беспокоясь. К тому же мы приобрели ее по выгодной цене. -- И где эти тонны сейчас? -- На складе. Знаешь, мне кажется, тебя беспокоит совсем не "Ковчег". А Дениз, которая на тебя взъелась, суды, деньги, все горести и тревоги последних дней. -- Нет, ты не прав, -- возразил я. -- Иногда я очень благодарен Дениз. Вот ты говоришь, мне следует стать Ретифом де ла Бретонном и шататься по улицам. Знаешь, если бы Дениз не судилась со мной, я бы вообще не выходил из дому. Это из-за нее мне приходится выходить в город. И только поэтому я не теряю связи с жизнью. Это в высшей степени поучительно. -- Как так? -- Видишь ли, я понимаю, насколько распространено желание навредить ближнему своему. Думаю, это явление присутствует и при демократии, и при диктатуре. Только у нас власть закона и законников сооружает этакий юридический частокол. Так что навредить можно изрядно, можно превратить жизнь ближнего в сплошной кошмар, только укокошить нельзя безнаказанно. -- Твоя любовь к просветительству делает тебе честь, Чарли. Серьезно, я не шучу. После двадцати лет дружбы я имею право сказать это, -- заявил Такстер. -- Ты весьма своеобразная личность, но в тебе действительно живет что-то такое -- даже не знаю, как это назвать, -- достоинство, что ли? Если ты говоришь "душа", а я говорю "психика", наверно, у тебя есть на это свои причины. Возможно, у тебя действительно есть душа, Чарльз. А это, бесспорно, поразительный факт, о ком бы ни шла речь. -- У тебя она тоже имеется. Как бы там ни было, думаю, нам лучше отказаться от нашей затеи издать "Ковчег" и ликвидировать активы, если, конечно, что-нибудь еще осталось. -- Подожди, Чарльз, не надо опрометчивых поступков. Мы легко можем поправить наши дела. Осталось совсем немного. -- Больше я не могу вкладывать в это дело средства. Дела мои плохи -- то есть, финансовые. -- Но не хуже, чем у меня. Тут даже сравнивать нечего. Из Калифорнии меня просто выкинули! -- Насколько плохи наши дела? -- Ну, я свел твои обязательства до минимума. Ты обещал выплатить Блоссом зарплату. Ну помнишь, секретарша Блоссом? Вы встречались в сентябре. -- Мои обязательства? Насколько я помню, в сентябре мы договорились временно отказаться от ее услуг. -- Но кроме нее никто не умел обращаться с компьютерами ИБМ. -- Так ведь на них так и не начали работать! -- Так ведь она не виновата! Мы находились в состоянии полной готовности. Я мог начать в любой момент. -- Дело лишь в том, что ты считаешь себя слишком важной персоной, чтобы обойтись без секретарши. -- Не будь таким жестоким, Чарльз. Вскоре после того, как ты уехал, ее муж погиб в автокатастрофе. Разве бы ты позволил, чтобы я уволил ее в такой момент? У тебя доброе сердце, Чарльз, что бы ты ни говорил. Так что я сам взялся истолковать твое поведение в такой ситуации. Это же всего лишь полторы штуки баксов. И еще вот что: счет за лесоматериалы для того крыла, которое мы начали строить. -- Я не просил тебя строить это крыло. Я был категорически против. -- Как же так, мы же договаривались, что будет отдельный корпус. Не мог же ты думать, что я весь этот редакционный бардак устрою у себя дома? -- Я совершенно определенно сказал тебе, что не собираюсь принимать в строительстве никакого участия. И даже предупреждал тебя, что огромный котлован рядом с домом может повредить фундамент. -- Ну ладно, это не настолько серьезно, -- сдался Такстер. -- Лесоторговая компания может совершенно спокойно разобрать все, что построено, и забрать обратно свои материалы. Теперь что касается задержки перевода -- мне ужасно жаль, но это не моя вина. "Банко Амброзиано ди Милано" задержал выплату. Все эта чертова бюрократия! Кроме того, сейчас в Италии полная анархия и хаос. В любом случае, у тебя есть мой чек... -- У меня его нет. -- Как нет? Он должен был прийти почтой. Почтовая служба что хочет, то и творит. Это был мой последний взнос -- тысяча двести долларов -- в "Пало-Альто Траст". Мое имущество уже распродали. Так что теперь они должны эту тысячу двести тебе. -- А может быть, они чека так и не получили? Может, из Италии его отправили на дельфине? Он не улыбнулся. Момент был слишком серьезный. В конце концов, мы говорили о его деньгах. -- Эти крохоборы из Калифорнии должны были все переоформить и выслать чек на свой банк. -- Может быть, чек "Банко Амброзиано" все еще не оплачен, -- предположил я. -- Ладно, теперь о другом, -- он достал из атташе-кейса продолговатый блокнот. -- Я составил график, по которому ты будешь получать обратно потерянные деньги. Ты должен получить первоначальную стоимость акций. Я решительно на этом настаиваю. Думаю, ты купил их по четыре сотни. Ты переплатил, конечно, сейчас они падают. Однако это не твоя вина. Скажем, когда ты перевел их для меня, они стоили восемнадцать тысяч. Про дивиденды я тоже помню. -- Ты не должен платить дивиденды, Такстер. -- Нет, должен. Узнать, какие дивиденды платит ИБМ, ничего не стоит. Ты сообщишь мне цифру, и я вышлю тебе чек. -- За пять лет ты вернул по этому займу меньше, чем тысячу долларов. Ты выплачивал проценты, вот и все. -- Процентная ставка -- это мелочь. -- Все пять лет ты погашал основную сумму по две сотни в год. -- Сейчас я не могу вспомнить точные цифры, -- сказал Такстер, -- но я знаю, что банк окажется должен тебе после того, как продаст акции. -- Акции ИБМ сейчас стоят меньше, чем две сотни за штуку. Так что банк тоже терпит убытки. Впрочем, проблемы банка меня мало волнуют. Но Такстер пустился в объяснения, как он за пять лет вернет сумму долга, дивиденды и все остальное. Подвижные черные зрачки его узких глаз цвета неспелого винограда перебегали с цифры на цифру. Он собирался уладить дело наилучшим образом, достойно и даже аристократично, абсолютно честно и ни в коей мере не уклонясь от своих обязательств перед другом. Я видел, что он действительно верит в то, что говорит. Знал я и то, что тщательно продуманный план возмещения моих убытков он считает уже осуществленным. Эти длинные желтые листочки блокнота, заполненные цифрами возмещения убытков, внимание к мелочам и заверения в вечной дружбе отныне и навеки полностью уладили наши дела. Каким-то магическим образом. -- Я должен быть скрупулезно точным с тобой в этих мелочах. Маленькие суммы для тебя важнее, чем большие. Знаешь, меня иногда удивляет, что нам с тобой приходится тратить время на пустяки. А ведь ты можешь заработать сколько угодно. Ты просто не знаешь собственных возможностей. Странно, правда? Тебе стоит только повернуть рычаг, и деньги сами посыплются тебе на колени. -- Какой рычаг? -- спросил я. -- Ну, например, ты можешь пойти к какому-нибудь издателю с проектом и сам назначить себе аванс. -- Я уже набрал крупные авансы. -- Да это же ерунда! Ты можешь получить гораздо больше. Я сам обдумывал кое-какие идеи. Для начала мы с тобой могли бы сделать Бедекер по культуре, -- сколько лет я стараюсь раскрутить тебя на эту работу! -- такой себе справочник для образованных американцев, которые едут в Европу и устают слоняться по магазинам в поисках флорентийской кожи и ирландских простыней. Они сыты по горло галдящей толпой обыкновенных зевак. Допустим, эти культурные американцы попали в Вену. В нашем справочнике они найдут перечень исследовательских институтов, которые стоит посетить, список небольших библиотек, частных коллекций, ансамблей камерной музыки, названия кафе и ресторанов, где можно встретить математиков или скрипачей. В справочнике также будут адреса поэтов, художников, психологов и прочих. Туристы станут посещать их студии и лаборатории. Беседовать с ними. -- Чем давать такую информацию туристам, алчущим околокультурных забав, с тем же успехом ты можешь отправить туда расстрельную команду и прикончить всех этих поэтов. -- Да любое европейское министерство туризма придет в восторг от этой идеи. И немедленно согласится сотрудничать. А может, даже вложит какие-нибудь деньги. Чарли, мы бы могли сделать такой справочник для каждой европейской страны, и не только для столиц, но и для всех крупных городов. Мы бы с тобой отхватили на этой идее миллион! Я взял бы на себя организационную сторону дела и сбор материала. Сам бы все сделал. Тебе осталось бы только напустить ителлектуальной атмосферы и подбросить идей. Для детальной разработки понадобится, конечно, штат. Можно начать с Лондона, а потом перейти к Парижу, Вене и Риму. Ты только скажи, и я прямиком отправлюсь в какое-нибудь солидное издательство. Да под твое имя мы получим авансом двести пятьдесят тысяч. Поделим их пополам, и все твои заботы останутся позади. -- Париж и Вена! А почему не Монтевидео и Богота? Там не меньше культуры. И кстати, почему ты в Европу отправляешься морем, а не самолетом? -- Это мой любимый способ путешествовать, очень успокаивает. У моей старенькой мамы осталось немного удовольствий, и одно из них -- организовывать такие вот круизы для своего единственного сына. На этот раз она сделала и еще кое-что. Бразильские футболисты-чемпионы совершают турне по Европе, а она знает, что я люблю футбол. Я имею в виду первоклассный футбол. Вот она и достала мне билеты на четыре матча. Ну и потом, это деловая поездка. А еще я хочу повидать своих детей. От вопроса, как ему удается, разорившись в пух и прах, путешествовать первым классом на "Франс", я удержался. Да и поинтересуйся я, это ничего бы не дало. Мне никогда не удавалось переварить его объяснения. Правда, я помню, как он объяснял мне, что бархатный костюм с голубым шелковым шарфом, повязанным на манер Рональда Колмана*, вполне годится в качестве вечернего туалета. И что миллионеры в строгих вечерних костюмах на таком фоне выглядят жалкими оборванцами. И ведь действительно, женщины боготворили Такстера. Как-то вечером, во время его предыдущего круиза, пожилая дама из Техаса, если, конечно, ему можно верить, под скатертью незаметно уронила Такстеру на колени замшевый мешочек с бриллиантами. Он благоразумно вернул его. Мне он сказал, что ни за что бы не пошел в услужение к богатой старой развалине. Даже если она способна на великодушные жесты в духе Востока или эпохи Возрождения. А ведь жест-то как-никак действительно был широким, продолжал он, вполне уместным для океанских просторов и широкой души. Но Такстер всегда сохранял удивительную преданность, достоинство и благородство по отношению к жене -- ко всем своим женам. Он нежно любил свою разросшуюся со временем семью с кучей детишек от нескольких женщин. Если Такстеру и не суждено осчастливить мир Великим Манифестом, то, по крайней мере, он оставит в нем генетический след. -- Не имея наличных, я бы попросил маму отправить меня третьим классом. Сколько ты собираешься оставить чаевых, когда будешь покидать "Франс" в Гавре? -- поинтересовался я. -- Дам старшему стюарду пять баксов. -- В таком случае, если тебе удастся сойти на берег живым, считай, что тебе повезло. -- Вполне достаточно, -- заявил Такстер. -- Этот народ запугивает американских богачей и презирает их за трусость и невежество. Потом он сказал: -- Дело мое за границей связано с международным консорциумом издателей, для которых я разрабатываю одну идею. Вообще говоря, Чарли, я позаимствовал ее у тебя, но ты наверняка не помнишь. Ты как-то сказал, что интересно было бы поездить по миру и взять интервью у второсортных диктаторов, даже у третьего и четвертого сорта. У всяких генералов Аминов*, Каддафи и всего их племени. -- Они б утопили тебя в домашнем бассейне, если бы знали, что ты собираешься назвать их третьесортными. -- Не будь глупцом. Я не дам им ни малейшего повода. Они вожди развивающегося мира. В самом деле, замечательная тема. Еще несколько лет назад они были нищими иностранно-богемными студиоузами и светила им разве что карьера мелких шантажистов, а сейчас они грозят гибелью великим державам, или бывшим великим державам. А горделивые правители мира подлизываются к ним. -- А с чего ты взял, что они станут с тобой разговаривать? -- спросил я. -- Да они просто умирают от желания встретиться с кем-нибудь вроде меня. Они мечтают прикоснуться к вечности, а у меня безупречные рекомендации. Они хотят услышать об Оксфорде, Кембридже, Нью-Йорке, о лондонских балах, не прочь обсудить Карла Маркса и Сартра. Пожелай они сыграть в гольф, в большой или настольный теннис -- я и тут не оплошаю. Прежде чем писать статьи, я прочел несколько забавных книжиц, чтобы настроиться на верный тон: Маркс о Луи-Наполеоне -- замечательный опус. Потом заглянул в Светония*, Сен-Симона* и Пруста. Кстати, на Тайване скоро начнется международный конгресс поэтов. Могу написать и об этом. Слухами земля полнится, так что нужно только приложить ухо к земле и слушать. -- Всякий раз, как приложу, я получаю по уху и больше ничего. -- Кто знает, может мне даже повезет взять интервью у Чан Кайши, вдруг успею, прежде чем он копыта отбросит. -- Не представляю, что интересного он может тебе сказать. -- А-а, я об этом позабочусь, -- сказал Такстер. -- Слушай, может, все-таки уберемся из этой конторы? -- предложил я. -- Почему бы тебе хоть разок не согласиться со мной и не поступить по-моему? Что за излишняя осторожность? Пусть произойдет что-нибудь интересное. Что здесь плохого? Поговорить мы можем и здесь, не хуже, чем в любом другом месте. Расскажи мне, как у тебя дела, что у тебя происходит? Всякий раз, встречаясь с Такстером, мы хотя бы раз беседовали по душам. С ним я чувствовал себя свободно и не сдерживался. Несмотря на его экстравагантные глупости, да и мои тоже, между нами существовала какая-то связь. С Такстером я мог говорить обо всем. Иногда мне даже казалось, что эти разговоры помогают мне не меньше психоанализа. Да и стоимость их с годами практически сравнялась. Такстеру удавалось выудить из меня то, о чем я действительно думал. Мой куда более серьезный, можно сказать, просвещенный товарищ Ричард Дурнвальд не желал слушать моих рассуждений по поводу идей Рудольфа Штейнера. "Ерунда! -- отмахивался он. -- Полная ерунда! Я знаю, о чем говорю". В научном мире антропософия не в почете. Дурнвальд резко обрывал разговоры на эту тему, поскольку не хотел терять уважения ко мне. А Такстер спросил: -- Что такое эта Сознающая Душа и как ты понимаешь теорию, что наши кости выкристаллизовались прямо из космоса? -- Я рад, что ты спросил меня об этом, -- сказал я, но не успел продолжить, потому что увидел, что к нам приближается Кантабиле. Приближается -- не то слово, он обрушился на нас каким-то особенным способом, будто перемещался не по обыкновенному полу, устланному коврами, а по какой-то совершенно иной материальной основе. -- Позвольте позаимствовать, -- сказал Кантабиле и забрал у Такстера черную щегольскую шляпу с загнутыми полями. -- Ну вот, -- обратился он ко мне несколько покровительственно и напряженно. -- Вставай, Чарли. Пойдем навестим этого деятеля. Он довольно грубо поднял меня с оранжевого диванчика. Такстер тоже встал, но Кантабиле толкнул его обратно: -- Не ты. По одному. Он потащил меня за собой к двери кабинета. Но перед ней остановился. -- Послушай, -- сказал он, -- разговаривать буду я, не мешай. Здесь особый случай. -- Понятно. Ты придумал новое представление. Только имей в виду, ни цента не перейдет в чужие руки. -- Да что ты, я ничего такого не планировал. Кто может предложить три к двум? Разве что человек с крупными неприятностями. Ты видел статью в газете, а? -- Конечно, -- ответил я. -- А если б не видел? -- Я бы не допустил, чтобы ты понес убытки. Ты прошел мое испытание. Мы друзья. Ладно, пойдем, познакомишься с ним. Насколько я понимаю, изучать американское общество, от Белого дома и до самого дна, -- для тебя что-то вроде долга. А сейчас единственное, что от тебя требуется, -- стоять спокойно, пока я скажу несколько слов. Вот вчера ты не дергался. И все было путем, разве нет? С этими словами он крепко затянул пояс моего пальто и нахлобучил мне на голову шляпу Такстера. Дверь в кабинет Стронсона открылась прежде, чем я успел удрать. Финансист стоял возле огромного президентского стола в стиле Муссолини. Газетное фото вводило в заблуждение только в отношении роста -- я ожидал увидеть мужчину покрупнее. Стронсон оказался упитанным человеком со светло-русыми волосами и землистым лицом. Телосложением он напоминал Билли Сроула. Русые кудри закрывали короткую шею. Впечатление он производил не из приятных. Его щеки скорее походили на ягодицы. Он был в сорочке со стоячим воротничком, и при малейшем движении на груди бряцали украшения: цепи, амулеты, обереги. Стрижка под пажа делала его похожим на свинью в парике. А росту он себе добавлял туфлями на платформе. Оказалось, что Кантабиле притащил меня сюда, чтобы напугать этого человека. -- Посмотри внимательно на моего коллегу, Стронсон, -- заявил он. -- Это тот, о ком я тебе говорил. Запомни его. Ты его еще увидишь. Он достанет тебя везде. В ресторане, в гараже, в кинотеатре и даже в лифте. Он обратился ко мне: -- Это все. Иди, подожди снаружи, -- и повернул меня лицом к двери. Внутри у меня все похолодело от ужаса. Оказаться убийцей, пусть даже соломенным чучелом убийцы, было ужасно. Но прежде чем я успел возмутиться, снять шляпу и положить конец брехне Кантабиле, из ящичка с прорезями на столе Стронсона послышался голос секретарши, чрезвычайно громкий и гулкий. -- Сейчас? -- спросила она. И Стронсон ответил: -- Сейчас! И тут же в кабинет вошел уборщик в серой куртке, подталкивая перед собой Такстера. В руке он держал раскрытое удостоверение. -- Полиция, отдел убийств! -- объявил он и толкнул всех нас троих лицом к стене. -- Минуточку. Дайте посмотреть удостоверение. Что значит "убийств"? -- спросил Кантабиле. -- А ты думал, я собираюсь спокойно терпеть твои угрозы? Как только ты заявил, что закажешь меня, я пошел к прокурору и выписал ордер, -- объяснил Стронсон. -- Два ордера. Один безымянный для твоего друга, наемного убийцы. -- Они считают, что ты из "Корпорации убийств"*? Считают тебя наемным убийцей? -- воскликнул Такстер. Я никогда не слышал, чтобы Такстер смеялся во весь голос. Даже самый сильный восторг он проявлял почти неслышно, но сейчас его восхищению не было границ. -- Кто наемный убийца -- я? -- я попытался улыбнуться. Никто не ответил. -- Да кто тебе угрожал, Стронсон? -- воскликнул Кантабиле. Его влажные карие глаза вызывающе сверкали, а лицо сделалось еще более сухим и болезненно бледным. -- Ребятам из Тройки ты влетел больше чем в миллион баксов, так что ты пропал, парень. Ты покойник. Зачем еще кому-то ввязываться в это дело? Да у тебя шансов меньше, чем у сортирной крысы. Офицер, этот человек -- труп. Хотите посмотреть статью в завтрашней газете? "Инвестиционная корпорация Западного полушария" накрылась. Стронсон просто хочет утащить за собой еще кого-нибудь. Чарли, пойди принеси газету. Покажи ее этому человеку. -- Чарли никуда не пойдет. Всем к стене. Слышал я, ты носишь пушку и зовут тебя Кантабиле. Наклонись-ка, дорогуша. Вот так. -- Мы все подчинились. Под мышкой у полицейского висело оружие. Кобура поскрипывала. Он вытащил пистолет из-за шикарного пояса Кантабиле. -- Да тут не карманная дешевка тридцать восьмого калибра. Это же "магнум". Им слона завалить можно. -- Это он, как я и говорил. Этой самой пушкой он размахивал у меня перед носом, -- заявил Стронсон. -- Похоже, всем Кантабиле свойственно так по-дурацки обращаться с оружием. Разве не твой дядюшка Лентяйчик прихлопнул двух пацанят? Да, класса у вас нет никакого. Тупари. А теперь посмотрим, может, и травка имеется. Сюда бы еще нарушение условий досрочного освобождения. И мы чудненько укатаем тебя, малец. Сопляки, а туда же, стрелять вздумали. Теперь полицейский шарил у Такстера под плащом. Губы Такстера растянулись в довольной гримасе, а переносица скошенного носа пылала от радости и удовольствия, доставленного таким замечательным чикагским приключением. Я злился на Кантабиле. Я был в бешенстве. Детектив ощупал мои карманы, обшарил бока, похлопал по ногам и сказал: -- Вы двое, джентльмены, можете повернуться. Ну и пижоны. Где вы достали эти ботинки с холщовыми вставками? -- спросил он у Такстера. -- В Италии? -- На Кингс-роуд, -- весело ответил Такстер. Детектив снял серую форменную курточку -- под ней оказалась красная рубашка с высоким воротником -- и вывалил на стол содержимое длинного черного бумажника из страусовой кожи, принадлежавшего Кантабиле. -- И кто из них должен был быть курком? Эррол Флинн* в плаще или этот, в клетчатом пальто? -- В пальто, -- показал Стронсон. -- Давай, арестуй его и выставь себя идиотом, -- сказал Кантабиле, все еще лицом к стене. -- Ну давай, на зависть всем. -- А в чем дело? -- заинтересовался полицейский. -- Он что, большая шишка? -- Ты чертовски прав, -- ответил Кантабиле. -- Известнейший человек. Загляни в завтрашнюю газету, его имя в колонке Шнейдермана -- Чарльз Ситрин. Он очень важная персона в Чикаго. -- Ну и что, мы десятками отправляем в тюрьму всяких важных персон. Губернатору Кернеру так даже не хватило мозгов припрятать бабки в надежном месте. Детектив явно был собой доволен. Открытое морщинистое лицо -- лицо действительно бывалого полицейского -- сейчас озарялось веселой улыбкой. Красную рубашку распирала налитая жирком грудь. Безжизненные волосы его парика совершенно не вязались со здоровым румянцем щек -- им не хватало естественной соразмерности. Пряди оттопыривались в совершенно неожиданных местах. Такие парики с космами, торчащими в разные стороны, как у скайтерьеров, ожидающих хозяев, можно увидеть на веселых, ярко разрисованных сиденьях в кабинках для переодевания в Сити-клубе. -- Кантабиле пришел ко мне сегодня утром с диким предложением, -- сказал Стронсон. -- Я категорически отказался. Тогда он стал угрожать, что убьет меня, и показал пистолет. Он просто сумасшедший! Он сказал, что вернется с курком. И описал мне, как курок прикончит меня. Как будет выслеживать неделями, а затем снесет мне полголовы, как гнилой ананас. И раздробленные кости, мозги и кровь потекут из моего носа. Он даже рассказал мне, как курок уничтожит улику -- орудие убийства, распилит его ножовкой и раздробит молотком на кусочки, которые потом выбросит по частям в канализационные люки на окраинах. Он обрисовал каждую деталь! -- Ты все равно покойник, жирная задница, -- сказал Кантабиле. -- Через несколько месяцев тебя найдут в сточной канаве и придется счищать с твоего лица трехсантиметровый слой дерьма, чтобы установить личность. -- Нет разрешения на ношение оружия. Замечательно! -- Теперь уведите этих парней отсюда, -- попросил Стронсон. -- Вы собираетесь предъявить обвинения им всем? Вы же получили только два ордера. -- Я собираюсь предъявить обвинения каждому. Я сказал: -- Господин Кантабиле уже объяснил вам, что я не имею к этому делу никакого отношения. Мы с моим другом Такстером выходили из Художественного института, а Кантабиле притащил нас сюда якобы обсудить условия инвестиции. Я могу посочувствовать господину Стронсону. Его запугали. Кантабиле тронулся умом от тщеславия, его разъедает самомнение и отчаянный эгоизм, но все это блеф. Одна из его обычных мистификаций. Наверное, детектив сам скажет вам, господин Стронсон, что я совсем не похож на наемного убийцу вроде Лепке*. Думаю, он видел их десятками. -- Этот человек никогда никого не убивал, -- подтвердил коп. -- Мне нужно ехать в Европу, меня ждут дела. Второе было важнее. Самое худшее в данной ситуации заключалось в том, что происходящее мешало моей хлопотливой поглощенности, моему запутанному вглядыванию в себя. Это была моя внутренняя гражданская война с публичной жизнью, простой и открытой всякому любопытному взгляду, да к тому же характерной для этих мест, для города Чикаго, штат Иллинойс. Как фанатичный книжник, зарывающийся в бесчисленные фолианты и привыкший смотреть на полицейские и пожарные автомобили, на машины скорой помощи с высоты своих окон, как человек, живущий в коконе из тысяч ссылок и текстов, в тот момент я осознал всю уместность объяснения, данного Т. Э. Лоуренсом своему вступлению в Королевские военно-воздушные силы: "Резко погрузиться в среду неотесанных мужланов и найти себя... -- И что из этого вышло? -- ...для оставшихся лет активной жизни". Погрузиться в грубость и насмешки, в непристойность казарм и мерзость нарядов. Да, говорил Лоуренс, многие не пикнув примут смертный приговор, чтобы избежать пожизненного заключения, которое судьба держит в другой руке. Я понял, что он имел в виду. Я понял, что наступает момент, когда кто-нибудь -- и почему бы не кто-нибудь вроде меня? -- делает для решения этого сложнейшего, приводящего в отчаяние вопроса больше, чем все замечательные люди, бравшиеся за него прежде. Но хуже всего, что этот нелепый момент обрывал все мои планы. К семи меня ждали на ужин. Рената обидится. Она не выносила несостоявшихся свиданий. Рената -- девушка с характером, и этот характер всегда проявлялось одинаково; к тому же, если мои подозрения верны, Флонзалей всегда крутился неподалеку. Мысль о замене вечна. Даже самые цельные и уравновешенные личности незаметно подбирают запасные варианты, а Ренате до цельности далеко. Она часто ни с того ни с сего начинала говорить в рифму и как-то удивила меня таким вот стишком: Милый скрылся за углом -- Ждет замена под окном. Сомневаюсь, что кто-нибудь способен оценить острословие Ренаты глубже, чем я. Оно открывало захватывающие горизонты искренности. А мы с Гумбольдтом давно сошлись во мнении, что я способен принять все, что хорошо сказано. И это правда. Рената заставила меня рассмеяться. Позже я попытался вникнуть в ужасный смысл, скрытый за ее словами, внезапно обнаживший неприятную перспективу. Например, она как-то сказала мне: "Лучшее в жизни достается задаром, легко, но нельзя слишком легко обращаться с лучшим в жизни". Любовник в тюрьме открывал перед Ренатой классическую, хотя и пошловатую возможность легкого поведения. Поскольку я имею обыкновение поднимать такие жалкие сентенции до теоретического уровня, никого не удивит, что я начал раздумывать о необузданности подсознательного и его независимости от правил поведения. Однако подсознание всего лишь аморально, но не свободно. Согласно Штейнеру, истинная свобода живет только в чистом сознании. Каждый микрокосм отделен от макрокосма. Мир утратил себя на произвольной границе между Субъектом и Объектом. Исходное "я" ищет развлечений. И становится действующим лицом. Вот удел Сознающей Души, как я понимал его. Но в этот момент на меня накатил приступ недовольства самим Рудольфом Штейнером. Недовольство это основано на неприятном отрывке из "Дневников" Кафки, на который указал мой приятель Дурнвальд, считавший, что я еще способен на серьезное интеллектуальное усилие, и намеревавшийся вытащить меня из пропасти антропософии. Кафку, чувствовавшего, что он уже достиг физических пределов рода человеческого, привлекли взгляды Штейнера, а его провидческие положения Кафка считал близкими своим собственным. Он договорился встретиться со Штейнером в отеле "Виктория" на Юнгманштрассе. В "Дневниках" говорится, что Штейнер явился в грязной, заляпанной визитке, с явными признаками серьезной простуды. У Штейнера обильно текло из носу, и Кафка, рассказывая, что он -- художник, завязший в страховой фирме, с отвращением наблюдал, как Штейнер пальцами запихивает носовой платок глубоко в ноздри. Кафка жаловался, что здоровье и характер помешали ему сделать литературную карьеру. И спрашивал, что его ждет, если к литературе и страховому делу он добавит теософию? Ответ Штейнера в "Дневниках" не приводится. Конечно, и самого Кафку распирало от тех же безысходных и изощренных насмешек над Сознающей Душой. Бедняга! -- то, что он рассказывал о себе, не делает ему чести. Гениальный человек застрял в ловушке страхового дела? Какой банальный недуг, ничем не лучше насморка. Гумбольдт бы согласился со мной. Мы частенько говорили о Кафке, и мне известно, что Гумбольдт о нем думал. Но сейчас все они -- и Кафка, и Штейнер, и Гумбольдт -- пребывали в стране смерти, и вся компания, собравшаяся сейчас в кабинете Стронсона, со временем присоединится к ним. Вероятно, сохранив за собой возможность несколько столетий спустя вновь явиться в мире, блистающем ярче прежнего. Впрочем, будущему миру не потребуется слишком сильного блеска, чтобы оказаться ярче мира нынешнего. Как бы там ни было, то, как Кафка описывал Штейнера, меня огорчило. Пока я предавался этим размышлениям, Такстер перешел к действию. Поначалу нагло, но это ни к чему не привело. Поэтому он решил выяснить недоразумение как можно любезнее, стараясь говорить не очень покровительственно. -- И все же, я полагаю, вы не станете использовать этот ордер и арестовывать мистера Ситрина, -- сказал он, мрачно улыбаясь. -- А почему бы и нет? -- поинтересовался коп, засовывая массивный никелированный "магнум" Кантабиле себе за пояс. -- Вы же сами признали, что господин Ситрин не похож на наемного убийцу. -- Он изнурен и бледен. Ему бы смотаться на недельку в Акапулько. -- Все это надувательство просто нелепо, -- заявил Такстер. Он демонстрировал мне всю прелесть своего таланта общения с самыми разными людьми и то, как хорошо он понимает своих соотечественников-американцев и умеет с ними ладить. Но я ясно видел, каким чуждым существом представляется полицейскому Такстер со всей своей элегантностью и манерами в духе Питера Уимзи*. -- Господин Ситрин -- всемирно известный историк. Его даже наградило французское правительство. -- И вы можете это доказать? -- поинтересовался полицейский. -- У вас случайно нет с собой ордена? -- Люди не носят с собой ордена, -- ответил я. -- Ну тогда какие у вас доказательства? -- У меня есть орденская лента. Я имею право носить ее в петлице. -- Дайте взглянуть, -- попросил полицейский. Я вытащил спутанный и ничем не примечательный отрезок выцветшей шелковой светло-зеленой ленточки. -- Это? -- спросил полицейский. -- Я бы ее даже цыпленку на лапку не привязал! Я был полностью солидарен с ним и как житель Чикаго в глубине души тоже потешался над этими дурацкими иностранными знаками почета. Я -- шизалье, смеющийся над собой до посинения. И над французами тоже. Эта штука сослужила службу и французам. Нынешнее столетие оказалось для них не самым лучшим. Они все делали плохо. А что они имели в виду, вывешивая на груди эти ничтожные обрывки лент странного зеленого цвета? В Париже Рената настояла, чтобы я носил ленточку в петлице, и мы подверглись насмешкам настоящего шевалье, с которым обедали. Его лацкан украшала красная розетка, и себя он именовал "сильный ученый". Он презрительно прошелся по моей жизни. "Язык Америки ужасно скуден, просто ничтожен -- заявил он. -- Во французском языке для обозначения ботинка существует двадцать слов". Затем он презрительно отозвался о поведенческих науках -- видимо, принял меня за ученого из этой области -- и очень невежливо о моей зеленой ленточке. Он сказал: "Уверен, что вы написали достойные внимания книги, но такая награда дается людям, которые у