Стивен Винсент Бене. Рассказы ---------------------------------------------------------------------------- Перевод с английского Stephen Vincent Benet Составление В. Голышева и А. Зверева М., Известия, 1988 OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- Содержание А. Зверев. "Потоков рожденье..." Из цикла "Рассказы об американской истории" Дьявол и Дэниел Уэбстер. Перевод В. Голышева Счастье О'Халлоранов. Перевод И. Бернштейн Якоб и индейцы. Перевод В. Голышева За зубом к Полю Ревиру. Перевод И. Бернштейн Джонни Пай и Смерть Дуракам. Перевод М. Лорие Из цикла "Фантазии и пророчества" Кровь мучеников. Перевод В. Голышева Кошачий король. Перевод И. Бернштейн Колокол поздний... Перевод О. Гулыги Рассказ Анджелы По. Перевод М. Лорие Из цикла "Рассказы о нашем времени" Очарование. Перевод В. Голышева Все были очень милы. Перевод В. Голышева Цветение и плоды. Перевод О. Слободкиной "Потоков рожденье..." При жизни Стивену Винсенту Бене (1898-1943) выпало испытать и громкую славу, и нападки литературных антагонистов, считавших его глубоко старомодным писателем. Пик славы пришелся на 20-е годы, и это неудивительно: Бене - плоть от плоти яркого поколения, которое дало американской литературе Фицджеральда и Хемингуэя, Дос Пассоса и Каммингса, Вулфа и Ринга Ларднера. Почти ровесники, они изначально были очень друг другу близки всем характером мирочувствования. Редко случается, чтобы даты рождения оказались настолько значимыми. Об этой значимости позаботилась история. Юность тех, кто начинал в 20-е годы, шла под далекий, едва слышный через океан грохот сражений первой мировой войны. Кто-то из них, как Хемингуэй и Каммингс, в отрядах Красного Креста поспешил к месту событий, не дожидаясь, когда на передовой появятся американские дивизии. Другим осталось наблюдать европейскую бойню со стороны, и они, подобно Фипджеральду, томились в армейском лагере где-то в Алабаме или, как Фолкнер, едва успевали примерить форму летного училища. Но потрясение, произведенное войной, ощутили они все. Война означала конец большой эпохи. Время раскололось, и смутно обозначилось начало нового, незнакомого мира. Бене тогда был студентом Йельского университета, одного из самых старых и наиболее престижных в США. Сын кадрового военного, он рвался на фронт, но пришлось довольствоваться йельскими буднями, решительно не изменившимися, словно ничего серьезного не происходило за увитыми плющом оградами колледжей. Рутина держалась крепко, а все-таки свежим ветерком потянуло и в этих аудиториях, помнивших голоса людей, чьи имена вошли в историю. Интересам и увлечениям молодых сухая ученость отвечала менее всего. Уже слышались сетования на их вызывающую непочтительность к авторитетам, на их легкомыслие, насмешливость, цинизм. Вскоре вернутся воевавшие, и тут выяснится, что отнюдь не мимолетной модой было это презрение к практицизму, в чем бы он ни проявлялся, эта жажда сиюминутной радости, этот скепсис в отношении былых ценностей. Очень часто все это проявлялось в формах едва ли не шутовских, хотя даже за откровенными проделками, предназначенными дразнить приверженцев благопристойности и традиций, распознавался дух времени. В тогдашнем умонастроении было много безрассудного, эфемерного, наносного, были позерство и игра. Но было и нечто серьезное. Ведь в конечном счете это умонастроение явилось отзвуком той ломки, которой подвергся миропорядок, потрясенный войной и Октябрьской революцией. Оглядываясь на свою юность, Фицджеральд напишет: "Казалось, что пройдет год-другой, и старики уйдут наконец с дороги, предоставив вершить судьбы мира тем, кто видел вещи как они есть". Этого не произошло. Но сама вера в это у лучших из того поколения была святой, какой бы наивной ни виделась она нам сегодня. Бене безраздельно принадлежал этой эпохе с ее беспокойной атмосферой. Эпоха жила предчувствием социальных катастроф и коренных перемен всего порядка жизни; в стихах молодого Бене эти предчувствия неотступны и неотступно желание осознать "вещи как они есть" - без самообманов. Эмоциональный регистр его поэзии той поры предугадуем: жестокая ирония на одном полюсе, героика - на другом. Бене беспощаден, когда в поле его зрения попадают ханжи и демагоги, староверы и духовные мастодонты, вздыхающие над безумствами "гибнущей" молодежи. Его смех разит без промаха. Его гротеск граничит с шаржем, а сарказм густо подчеркнут, словно в клоунских репризах, не страшащихся никакого преувеличения. И тот же Бене становится патетичным, несколько велеречивым, едва под его пером начнут оживать прекрасные страницы американской истории, вписанные революционерами 1776 года, а затем борцами против рабства, мечтавшими о неущемленной демократии, об истинном царстве справедливости. Две эти стихии - едкое остроумие и высокая риторика - существуют, почти не пересекаясь, в творчестве Бене до самого конца 20-х годов, когда увидел свет его поэтический манифест, каким оказалась поэма "Тело Джона Брауна". Заглавием поэмы послужила строка песни, с которой шли на поле боя полки северян. В 1859 году, за два года до Гражданской войны Джон Браун с небольшим отрядом поднял восстание, послужившее ее прологом. Восстание подавили, а Джона Брауна повесили, но в памяти народа он остался навеки. О его мужестве на бастионах форта Харперз-Ферри, а потом в суде ходили легенды. Он становился фольклорным персонажем и приобретал те обобщенные черты, которые всегда присущи героям, вбирающим в себя целые пласты исторического опыта нации. Такие герои притягивали Бене неодолимо. Он видел в них исток и начало американского самосознания, сгусток энергии, определившей динамику движения американской истории в ее величественных взлетах и трагических кульминациях. Опасность, подстерегавшая Бене, пока он придерживался подобного взгляда на фольклор и на всю национальную мифологию, обнаружилась быстро - ею была идеализация, чреватая поэтической выспренностью и риторикой. Бене воспевал исходный героический порыв и терялся перед противоречиями, обусловившими последующее угасание или перерождение идеалов, так отчетливо выраженных в людских судьбах, которые сделались преданием. Первотолчок не сопрягался с завершением, отнюдь не оправдавшим великих ожиданий; начала и концы не обретали в поэзии Бене художественного единства. Происходила мифологизация истории, тогда как целью Бене была историческая правда. Он долго бился над этой задачей, постепенно приближаясь к ее решению, по мере того как иссякал энтузиазм 20-х годов и драматически менялась Америка, пережившая невиданных масштабов социальную встряску, какой стало следующее десятилетие. То, что в эти годы создавал Бене, - "Ода Уолту Уитмену, написанная во время кризиса", антифашистская стихотворная публицистика ("Литания для современных диктатур", "Кошмарный сон в разгаре дня"), а особенно поэтический эпос "Западная земля", так им и не завершенный, - говорило прежде всего о трудно обретенной способности воспринимать историческую жизнь во всем объеме ее содержания: от самых ранних эпизодов, окутанных романтикой и надеждой, до сиюминутной злобы дня. Дело было не в том, что раздвинулись хронологические рамки. Иным стало художественное мышление Бене. "Отселе я вижу потоков рожденье И первое грозных обвалов движенье"... Если не толковать строки Пушкина просто как кавказский пейзаж, пожалуй, ими можно всего точнее определить ту точку, с какой смотрит на историю родной страны Бене в самых значительных своих произведениях. Они помечены 30-ми годами - грозным, драматическим временем, когда угроза, исходившая от фашизма, росла буквально на глазах, и уже полыхала война в Испании, и впереди, как сказал Хемингуэй, было "пятьдесят лет необъявленных войн". Подобно герою хемингуэевской "Пятой колонны", которому принадлежит эта ставшая крылатой фраза, Бене тоже "подписал контракт на участие в них всех" - чтобы защитить гуманность, разум и человеческое достоинство. Откроем его "Литанию для современных диктатур", поэму, написанную в 1938 году, вчитаемся в полные боли и гнева строки О тех, кто выращивал хлеб и был застрелен возле снопов, О тех, кто выращивал хлеб и был отправлен в пески или в тундру И там тосковал, как по раю, по хлебному полю, О тех, на кого донесли их родные дети, чистенькие гаденыши, В награду получившие мятный пряник и похвалу Образцового Государства, О всех задушенных, кастрированных и просто уморенных голодом Во имя создания Образцовых Государств... Перевод М. Бородицкой А теперь обратимся к одной из самых замечательных новелл Бене, "Кровь мучеников". Может быть, она и не очень для него характерна, подразумевая стилистику, которая обычно отличала Бене. Но не написать ее он не мог. Человек, ожидающий расстрела в фашистской тюрьме, хотел служить только науке, не обращая внимания на политику, которая ему глубоко безразлична. Он верил в испытанные научным анализом факты, и только. Он старался не замечать далее исчезновения самых талантливых своих учеников, подпавших под действие закона о чистоте расы, старался игнорировать преступный конформизм коллег, обладавших в своей области мировым именем. И все-таки ему оказалась уготована судьба мученика, та, которую с ним разделяли тысячи и тысячи людей, еще вчера и не помышлявших, что их ждет прямое столкновение с системой бесчеловечности, воплощенной фашистскими "образцовыми государствами". А значит, ждет и тот неотвратимый выбор, перед которым оказался - и не дрогнул - профессор Мальциус. Этот рассказ Бене появился незадолго до брехтовской "Жизни Галилея". Сегодня новелла американского поэта, как и драма великого немецкого реформатора театра воспринимаются как разведка темы, которой, как выяснилось после Хиросимы, было уготовано очень большое будущее, - темы ответственности людей науки, тяжко расплачивающихся за иллюзии в том роде, будто они служат чистому знанию и это оправдывает компромиссы, вынужденно совершаемые за стенами лабораторий. Но тогда, в 30-е годы, "Кровь мучеников" прозвучала по-другому: как удар колокола, призывающий опознать беду, обрушившуюся на человечество. И среди написанного Бене этот рассказ останется как одно из неоспоримых свершений. Он умел становиться суровым хроникером и беспощадным обличителем, этот литературный антиквар, каким считали Бене ценители его прозаических и стихотворных повествований, обращенных к далекой старине, о которой с нежностью сказано в стихотворении "Американские названия": Я полюбил с незапамятных пор Острую свежесть этих имен, Мне по душе этот пестрый узор: В яркой раскраске Индейский Каньон, Мертвая Роща, Косматый Бизон. Перевод М. Бородицкой Он вообще на редкость разнообразен в своих творческих устремлениях. В "Крови мучеников" - высокая публицистика и драматический накал, а в другом антифашистском рассказе, "Кошачий король", - фантазия, гротеск, "дьяволиада", невероятная ситуация и условные персонажи. Однако и ситуация, и персонажи обретают зловещую реальность, а для этого достаточно хотя бы упоминания о черной рубашке, подаренной Муссолини и красующейся на знаменитом дирижере, который не только по диковинной внешности, но по всей своей сути схож с Князем тьмы, принявшим очень современное обличье авантюриста от искусств, возведенного фашизмом в ранг великого музыканта. В "Кошачьем короле" феерический финал, вряд ли способный внушить читателю успокоение оттого, что он внешне благополучен. Напротив, самое запоминающееся в новелле Бене - та доверчивость к зловещим мистификациям, которую выказывает американское общество во время гастрольных триумфов маэстро Тибо за океаном. И сама вакханалия, сопутствующая этим гастролям, сама безоглядная мода на все сиамское - от кошек до принцесс, - конечно, иносказательный образ, за которым скрыта острая тревога Бене. Не беспричинная тревога: на каждом шагу он убеждался в непробиваемом душевном очерствении своих сограждан, словно не чувствовавших поднявшегося в мире урагана, пока он не обрушился на них самих. Близкое, очень близкое будущее подтвердит зоркость Бене, уже в 30-е годы распознавшего опасности, которые Америка считала для себя нереальными. И в творчестве Бене тех лет более всего примечательно неотступное, безошибочное чувство надвинувшегося испытания, в котором человеку предстоит пройти проверку на стойкость гуманных своих начал, на духовную зрелость и гражданское мужество. Он лучше многих своих литературных современников различал, как зарождаются исторические потоки и какие обвалы они с собой несут. Может быть, это определяющее свойство дарования Бене и его творческой индивидуальности. В полной мере оно выявилось лишь под конец недолгого писательского пути Бене, и, чтобы это произошло, он вынужден был многим пожертвовать - прежде всего литературным престижем, так быстро завоеванным в годы писательской юности. Бене ценили, пока он оставался острословом, умеющим пригвоздить к позорному столбу любое ничтожество, но его попытки воссоздать ход американской истории показались вымученными, потому что не соответствовали уже укоренившейся репутации этого поэта. Критика обвиняла его в высокопарности, искусственности, ходульности, словно не замечая, что создаваемые Бене картины расцвечены сотнями живых штрихов, помогающих не просто добиться объемности изображения, но донести историческую истину в реальном богатстве ее содержания. Называя Бене консерватором в искусстве, проглядели то движение к реализму, которое было сущностью его творческих исканий. Оно происходило в поэзии Бене 30-х годов, и столь же отчетливо оно выявилось в его прозе. Он не слишком высоко ценил свои новеллы, лишь незадолго до смерти собрав печатавшееся по журналам в небольшом сборнике "Истории, рассказанные на ночь" (1939). Проза оставалась для Бене, как теперь принято говорить, маргинальной областью творчества. Основные усилия были отданы эпической поэзии, и с нею связывались самые большие замыслы: имя Уитмена в заглавии "Оды, написанной во время кризиса" ясно сказало, что Бене задумывал собственные "Листья травы". Будущее рассудило по-другому - поэтическая эпика Бене осталась, главным образом, достоянием литературоведов, а для широкого читателя его имя сохранили новеллы, писавшиеся от случая к случаю. В литературе такое происходит нередко. Многие ли сейчас помнят "Жанну д'Арк", которую Марк Твен считал главным делом своей жизни? Но без книг о Томе Сойере и Геке Финне мы не представляем себе американскую литературу. Не раз писалось, что в Бене погиб прозаик, который мог бы потягаться с любым из своих прославленных соотечественников и современников. Это не совсем точно: и масштабы дарования все же не те, что у Фолкнера или Вулфа, и поэзия Бене, объективно говоря, явление слишком крупное, чтобы вести речь о несостоявшейся писательской судьбе. Вероятно, разумнее не противопоставлять, а сопоставлять то, что им написано в прозе и в стихах. Тут много общего, хотя, разумеется, у новеллы свои законы и традиции, с которыми Бене считался не по наитию, а совершенно сознательно. Как прозаик он близок О. Генри, корифею рассказа, в котором обязательна фабульная интрига, а развязка, как правило, неожиданна. После открытий Чехова и многому Чехова научившегося Шервуда Андерсона такой тип новеллы стал исчезать из американской литературы уже во времена Бене, и рассказы, вошедшие в эту книжку, вовсе не сводимы к формуле, хорошо нам известной из наследия О. Генри. Но что-то от этой формулы они сохраняют. Порой это видно, что называется, невооруженным глазом. Прочтите "Все были очень милы", обратив внимание на последний абзац, даже на последнюю фразу, - вот он, непредсказуемый поворот, заставляющий совсем поиному оценить героя и всю его предшествующую исповедь. Может быть, покажется, что перед нами только артистический трюк, но на самом деле это не так. Бене слишком хорошо понимал, что эффект зависит не от событий самих по себе, но от атмосферы, в которой они развертываются. И эта атмосфера им воссоздана со всей необходимой тщательностью - при помощи тех самых мелочей, малозаметных подробностей, оттенков интонации, которыми так виртуозно владел Андерсон. Невольное саморазоблачение героя подготовлено не логикой фабулы, а логикой всего существования в мещанском мирке с его интересами, не простирающимися дальше адюльтера, который подогревается соперничеством ничтожных самолюбий. Поэтика финального аккорда, разработанная О. Генри, служит не занимательности, а серьезному художественному обобщению. Это преобразование давно известных приемов особенно наглядно в тех новеллах Бене, где он использует исторические и фольклорные сюжеты. С детства увлекавшийся народными балладами о деятелях американской революции и о пионерах, прокладывавших пути на "индейскую территорию", простиравшуюся от Миссисипи до самого тихоокеанского побережья, Бене посвятил этим первопроходцам исторических путей Америки свои лучшие поэмы. Посвящен им и целый цикл новелл, объединенных не только материалом, но и стилистикой, а вернее, всем характером осмысления коллизий и персонажей, которые в них вовлечены. Поль Ревир, Дэниел Уэбстер, Джонни Пай - обо всех них, реально существовавших и мифологизированных народным воображением, написано до Бене столько, что сами имена говорят американскому сознанию не меньше, чем нам, к примеру, имена Ивана Сусанина или княжны Таракановой. Писателю, обратившемуся к таким персонажам, нельзя не принимать во внимание давно закрепившийся образ, нельзя игнорировать поэтические ходы, найденные фольклором и предшествующей литературой. Бене и не пытается придать своим толкованиям подчеркнутую необычность. Он, кажется, вообще не вступает в спор с традицией. По первому впечатлению, перед нами просто обработка широко известных эпизодов хроник и преданий. Но такое впечатление обманчиво. Этот сказ, перемежаемый где прибауткой, где афористической сентенцией, принадлежит художнику XX столетия, видящему не только истоки, но и завершения, способному проследить всю цепь событий, связывающих концы и начала. На пространстве эпической поэмы звенья этой протяженной цепи Бене воссоздавал последовательно и без пропусков, в новелле приходилось спрессовывать повествование; многое уходило в подтекст, однако не исчезало бесследно. И вновь безотказно работала у Бене точная подробность, мимолетный штрих, который иной раз важнее, чем само описываемое происшествие. Его новеллы изобилуют действием, в них все время возникают новые фабульные кульминации, судьбы героев меняются внезапно и круто, но эта насыщенность неожиданностями, типичная для О. Генри и его учеников, у Бене, во всяком случае, не самоценна. Он тоже любит экзотические ситуации, и талмудист Якоб, перенимающий обычаи краснокожих, или подручный мельника, который затевает опасную игру со Смертью Дуракам, - персонажи, для него органичные. Другое дело, что Бене не дорожит их красочностью, позволяющей извлекать множество юмористических сюжетных положений. Юмор присутствует в его рассказах постоянно, однако еще ощутимее присутствует размышление о причудливых перепадах американской истории, о ее началах и концах. Старая Америка, теперь воспринимаемая как едва ли не фантастическая страна и в фольклорном предании, на которое опирался Бене, действительно изображаемая осуществившимся царством фантазии, на его страницах предстает специфической и неповторимой реальностью, какую создала история. Повсюду в новеллах Бене видны и увлеченность этой исторической живописью, и большой содержательный смысл возникающих перед нами картин. Мы захвачены их достоверностью, мы словно видим все это самым непосредственным образом. И паруса в филадельфийской бухте, принимающей суда с переселенцами из какого-нибудь немецкого герцогства, которым предстоит осваиваться в просторном мире, сменив потертые камзолы на наряд из шкур и научившись торговать с индейскими вождями лентами да бусами. И наспех сколоченные городки, где толпа, уличив заезжего лекаря в шарлатанстве, тут же выносит его на шесте в чистое поле. И провинциальных олухов, по дешевке раскупающих часы с жучком, тикающим вместо механизма. И мастерскую серебряных дел ремесленника, изготовляющего "все новое - новых людей, новое серебро, может быть, кто знает? новую нацию". Эта поразительно разноликая, неустоявшаяся, всклокоченная жизнь заокеанской республики в самые ранние годы ее становления у Бене показана настолько рельефно и емко, что сама многогранность образа заставляет задуматься о тех загадках, которые тогдашняя история оставила далеким потомкам, так и не нашедшим удовлетворительного ответа вплоть до наших дней. Если столь динамичным и разнородным было начало, отчего с ходом десятилетий действительность Америки становилась все более однотонной, пока ее не начали определять тусклые краски, что преобладают в таких рассказах Бене, как "Очарование" или "Все были очень милы"? Отчего так измельчали, сделались настолько предсказуемыми людские помыслы и заботы, отчего, перефразируя заглавие еще одного рассказа Бене, цветение принесло плоды вовсе не те, какие сулило? Собственного ответа не было и у Бене. Но у него было чувство движения истории, ощущение ее направленности, которое можно назвать почти безошибочным. Достоинство реальное и немаловажное. Наверно, ему Бене больше всего обязан тем, что и спустя полвека как поэт, как прозаик остается интересен читателям, сколько бы раз ни возвращалась американская литература к мотивам, его волновавшим. А. Зверев Из цикла "Рассказы об американской истории" Дьявол и Дэниел Уэбстер Перевод В. Голышева Вот какую историю рассказывают в пограничном краю, где Массачусетс сходится с Вермонтом и Нью-Гэмпширом. Да, Дэниел Уэбстер умер - во всяком случае, его похоронили. Но когда над Топким лугом гроза, слышно, говорят, как раскатывается по небесам его голос. И говорят, если подойти к его могиле да позвать его громко и ясно: "Дэниел Уэбстер! Дэниел Уэбстер!" - задрожит земля и деревья затрясутся. И немного погодя услышишь басовитый голос: "Сосед, как там Союз стоит?" И уж тогда отвечай: "Крепко стоит Союз, стоит как скала в броне, единый и неделимый", а не то он прямо из земли выскочит. Так мне, по крайней мере, в детстве рассказывали. И не было когда-то в стране человека больше его. В президенты он так и не вышел, но больше его человека не было. Многие надеялись на него почти как на Господа бога, и ходили про него и про все, что его касалось, истории в таком же роде, как про патриархов и тому подобных. Будто бы, когда он речь начинал говорить, на небе проступали звезды и полосы; а раз он с рекой заспорил и заставил ее в землю уйти. Говорят, когда он лес обходил с удилищем своим, Самобоем, форель из ручьев прямо в карманы к нему прыгала - знала, что от него не увильнешь. А в суде он так говорил, что на небе ангелы подпевать начинали, а глубь земная ходила ходуном. Вот какой это был человек, и большая ферма его на Топком лугу была ему под стать. Куры у него росли - сплошь из белого мяса, до кончиков когтей, за коровами ухаживали, как за детьми, а у барана его, Голиафа, рога завивались как вьюн и прошибали железную дверь. Но Дэниел был не из фермеров-белоручек, он знал, чем земля живет; вставал он затемно и сам успевал присмотреть за всеми работами. Рот - что у твоего волкодава, лоб - гора, глаза - что уголья в топке, - вот каков был Дэниел в лучшие годы. А самое большое его дело в книги не попало, потому что тягался он с самим дьяволом - один на один, и не на живот, а на смерть. И вот как, рассказывают, это вышло. Жил в Крестах, в Нью-Гэмпшире, человек по имени Йавис Стоун. Человек, надо сказать, неплохой, но незадачливый. Посадит он картошку - жучок сжует, посеет кукурузу - червь сгложет. Земля у него была добрая, да только не впрок ему; и жена была славная, и дети, да только что ни больше ртов у него в дому - еды все меньше делается. У соседа на поле камень вылезет, у него - валун вымахает. Купит он лошадь со шпатом - сменяет на лошадь с колером, да еще приплатит. Бывают же на свете такие люди. Но однажды все это Йавису опостылело. В то утро он пахал и вдруг сломал лемех о камень - а вчера еще, поклясться мог, камня тут не было. Вот стоит он, смотрит на лемех, а правая лошадь закашлялась - тягучим таким кашлем, так что жди болезни и деньги готовь коновалам. А у двух ребят - корь, жена прихварывает, и у самого - нарыв на большом пальце. Нет больше сил терпеть. "Ей-ей, - говорит Йавис Стоун и глядит вокруг прямо-таки с отчаянием, - ей-ей, хоть душу черту продай! И продал бы, за два гроша продал бы!" Сказал он этак, и стало ему не по себе, но, конечно, слов своих назад не взял, потому что - ньюгэмпширец. А все же, когда солнце село и видит он, что слова его не услышаны, от души у него отлегло - потому что все-таки верующий. Только все бывает услышано, раньше или позже, и об этом в Писании сказано. И точно, на другой день примерно к ужину подъезжает в красивой коляске знакомец в черном и вежливо спрашивает Йависа Стоуна. А Йавис сказал своим, что это адвокат, приехал, мол, насчет наследства. Но сам он знал, кто это такой. Не понравился ему гость, особенно - как он зубы скалил, когда улыбался. Зубы белые, полон рот - и заточены, говорят, как иголки, но в этом я не поручусь. А еще ему не понравилось, что собака посмотрела на гостя, завыла и бросилась наутек, поджав хвост. Но, давши слово - хоть и не совсем, - Йавис не отступился, и пошли они с приезжим за сарай и заключили сделку. Йавису пришлось уколоть палец, чтобы расписаться, и незнакомец одолжил ему серебряную булавку. Ранка зажила быстро, но остался маленький белый шрам. После этого дела у Йависа сразу пошли на лад, начал он богатеть. Коровы стали тучные, лошади гладкие, урожаи - соседям на зависть; молнии, бывало, по всей долине секут, а его сарай стороной обходят. Скоро стал он в округе одним из самых зажиточных людей. Предложили ему в окружную управу войти, он вошел; поговаривать стали, что пора его выдвинуть в Сенат штата. Словом, зажила его семья счастливо, можно сказать, как сыр в масле катаются. Кроме Йависа. Первые годы и он не тужил. Это большое дело - когда человеку начинает везти, тут и голову потерять недолго. Конечно, случалось, особенно в ненастье, нет-нет да и заноет белый шрамик. И раз в год, как часы, проезжал мимо в красивой коляске незнакомец. Но на шестой год он слез с коляски, и с этого дня Йавис Стоун лишился покоя. Идет незнакомец нижним лугом, по сапогам тросточкой похлопывает - черные сапоги, красивые, но Йавису они еще в первый раз не понравились, особенно мыски. Поприветствовал его гость и говорит: - Ну вы и молодчина, мистер Стоун. Знатное у вас, мистер Стоун, имение. - Кому нравится, кому нет, - отвечал мистер Стоун, потому что он был ньюгэмпширец. - Ну зачем же умалять свое трудолюбие? - сказал незнакомец легкомысленным тоном, улыбаясь во весь свой зубастый рот. - Мы же знаем, в конце концов, как вам это далось, - ведь все поставлено согласно договору и спецификации. Так что в будущем году, когда срок... кхм... закладной истечет, жалеть вам будет не о чем. - Вот насчет закладной, сударь, - промолвил Стоун и огляделся вокруг, ища подмоги у земли и неба, - у меня насчет нее появляются кое-какие сомнения. - Сомнения? - говорит незнакомец, уже без прежней приятности. - Ну да, - сказал Йавис Стоун. - Тут все-таки СЩА, а я как-никак человек верующий. - Он прокашлялся и заговорил смелее. - Да, сударь, - сказал он, - я начинаю сомневаться, что такая закладная будет признана судом. - Есть суды и суды, - отвечал незнакомец, лязгнув зубами. - Впрочем, мы можем еще раз взглянуть на документ. - И вытащил большой черный бумажник, полный каких-то листков. - Симпсон... Слейтер... Стивене... Стоун, - бубнил он. - Ага! "Я, Йавис Стоун, на семилетний срок..." Кажется, все в порядке. Но Йавис Стоун не слушал, потому что он увидел, как из бумажника выпорхнуло что-то другое. Мотылек словно бы, да не мотылек. Смотрит на него Стоун, и чудится ему, будто он говорит тихим писклявым голосом, тонким ужас- но, тихим ужасно - и ужасно по-человечьи: "Сосед Стоун! Сосед Стоун! Помоги мне, помоги ради бога!" Но не успел Йавис и глазом моргнуть, как гость сорвал с шеи большой яркий платок, поймал в него это существо - прямо как бабочку - и начал связывать углы платка. - Извините, что отвлекся, - сказал он. - Так вот, говорю... А Йавис Стоун весь задрожал, как напуганная лошадь. - Это голос Скряги Стивенса! - прохрипел он. - А вы его в платок! Гость немного смутился. - Да, правда, надо бы его в коробку поместить, - сказал он с ненатуральной ухмылкой, - но у меня там довольно редкие экземпляры, не хочется их стеснять. Что ж, случаются такие маленькие ляпсусы. - Не знаю, что у вас там за ляпсусы, - отвечал Йавис Стоун,- только это голос Скряги Стивенса. А сам-то он живехонек! Ведь не скажете вы, что нет! Во вторник его видел - бодрый и прижимистый, как сурок! - Во цвете лет... - промолвил приезжий, скорчивши постную мину. - Слышите? - В долине зазвонил колокол; Йавис Стоун слушал, и по лицу его катился пот. Он понял, что колокол звонит по Скряге Стивенсу и что Стивенс умер. - Ох уж эти долгосрочные счета, - заметил незнакомец со вздохом, - до чего неприятно их закрывать. Однако дело есть дело. Он все еще держал платок, и тошно было Йавису видеть, как он бьется и трепыхается в руке. - Они все такие маленькие? - спросил он сипло. - Маленькие? - повторил приезжий. - А-а, понимаю. Да нет, разные бывают. - Он измерил Йависа взглядом и осклабился. - Не беспокойтесь, господин Стоун, вы пойдете по первому классу. Я бы не рискнул держать вас не в коробке. Конечно, для такого человека, как Дэниел Уэбстер... для него нам пришлось бы построить специальный ящик - и даже тогда, полагаю, вас изумил бы размах крыла. Да, это была бы находка. Лестно было бы подобрать к нему ключик. Но в вашем случае, как я уже сказал... - Уберите вы платок! - сказал Йавис Стоун и начал молить и клянчить. Но в конце концов выпросить ему удалось всего лишь трехлетнюю отсрочку - и то условно. Если вам не приходилось вступать в такую сделку, вы не представляете себе, как быстро могут пролететь четыре года. К концу их Йависа Стоуна знает весь штат, поговаривают, не выдвинуть ли его в губернаторы, а ему это все не в радость. Потому что каждое утро он встает и думает: "Вот еще одна ночь прошла", а вечером, как спать ложиться, вспоминает черный бумажник с душой Скряги Стивенса - и до того ему тошно делается... Наконец стало ему совсем невмоготу, и вот в последние дни последнего года запрягает он лошадь и едет искать Дэниела Уэбстера. Потому что Дэниел родился в Нью-Гэмпшире, как раз в нескольких милях от Крестов, и все знают, что к землякам у него особенная слабость. На Топкий луг Йавис приехал спозаранок, но Дэниел уже на ногах - толкует по-латыни со своими работниками, с бараном Голиафом борется, нового рысака испытывает и отрабатывает речи против Джона К. Кэлхуна. Но когда услышал, что к нему пожаловал ньюгэмпширец, бросил все дела - такой уж был у него обычай. Угостил он Йависа завтраком, с каким пятеро не справились бы, разобрал по косточкам каждого мужчину и женщину из Крестов и наконец спрашивает гостя, чем может ему служить. Тот отвечает, что дело вроде как о закладной. - Давно я не брал дел по закладным, - говорит Дэниел, - да и не беру обычно, разве что в Верховном суде; но вам, если удастся, помогу. - Тогда у меня в первый раз за десять лет появилась надежда, - говорит Йавис Стоун и излагает подробности. Пока он рассказывал, Дэниел ходил по комнате - руки за спиной, то вопрос задаст, то пол глазами сверлит, словно буравами. Когда Йавис кончил, Дэниел надул щеки и выдохнул воздух. Потом повернулся к Йавису, и на лице его, как заря над Монадноком, занялась улыбка. - Да, сосед Стоун, попросили вы у дьявола рогожу... - сказал он, - но я возьмусь вас защищать. - Возьметесь? - переспросил Йавис, еще не смея поверить. - Да - сказал Дэниел Уэбстер. - Мне еще примерно восемьдесят пять дел надо сделать и Миссурийский компромисс подправить, но я возьмусь. Ибо если двое ньюгэмпширцев не смогут потягаться с дьяволом, тогда нам лучше вернуть эту страну индейцам. Потом он крепко пожал Стоуну руку и спросил: - Вы спешили, когда ехали сюда? - Да, признаюсь, не задерживался, - ответил Йавис Стоун. - Обратно поедете еще быстрей, - сказал Дэниел Уэбстер и велел запрягать Конституцию и Кульминацию. Они были одной масти, серые, с белой передней ногой, и летели как пара подкованных молний. Ну, не буду описывать, как взволновалась и обрадовалась вся семья Стоуна, увидя, что к ним пожаловал сам Дэниел Уэбстер. У Йависа Стоуна по дороге сдуло шляпу, когда они обгоняли ветер, но он на это почти не обратил внимания. А после ужина он велел своим идти спать, потому что у него сугубо важное дело к мистеру Уэбстеру. Хозяйка хотела, чтобы они перешли в залу, но Дэниел Уэбстер знал эти залы и сказал, что в кухне лучше. Там они и сели ждать гостя: между ними на столе кувшин, в очаге огонь жаркий, а гость, согласно спецификации, должен прибыть, когда пробьет полночь. Казалось бы, Дэниел Уэбстер и кувшин - лучшей компании нельзя и придумать. Но тикают часы, и Йавис Стоун глядит все печальнее и печальнее. Глаза его блуждают, и хоть прикладывается он к кувшину - видно, что вкуса не чувствует. И вот, как пробило половину двенадцатого, наклонился он и схватил Дэниела за руку. - Мистер Уэбстер, мистер Уэбстер! - говорит он, и голос его дрожит от страха и отчаянной отваги. - Ради бога, мистер Уэбстер, запрягайте коней и езжайте отсюда, пока не поздно! - Вы везли меня в такую даль, сосед, чтобы сказать мне, что вам неприятно мое общество, - спокойно отвечает Дэниел Уэбстер и потягивает себе из кувшина. - Жалкий я горемыка! - застонал Йавис Стоун. - Я вас заставил связаться с дьяволом и теперь сам вижу свое безрассудство. Пусть берет меня, если хочет. Я не очень этого домогаюсь, надо сказать, но я потерплю. А вы - опора Союза и гордость Нью-Гэмпшира. Вы не должны ему достаться, мистер Уэбстер! Вы не должны ему достаться! Дэниел посмотрел на огорченного человека, который побелел и весь дрожал возле очага, и положил ему на плечо руку. - Весьма признателен вам, сосед Стоун, - сказал он мягко, - за вашу заботу. Но на столе у нас кувшин, а на руках - дело. А я ни разу в жизни не бросал того и другого на половине. И как раз в эту секунду громко постучали в дверь. - Ага, - хладнокровно заметил Дэниел Уэбстер, - я так и подумал, что часы у вас немного отстают, сосед Стоун. - Он шагнул к двери и распахнул ее. - Входите! - сказал он. Вошел гость - очень темным и высоким показался он при свете очага. Под мышкой он нес коробку - черную лаковую коробку с маленькими отдушинами в крышке. При виде коробки Йавис Стоун тихо закричал и забился в угол. - Господин Уэбстер, если не ошибаюсь, - промолвил гость очень вежливо, но глаза у него загорелись, как у лисицы в чаще. - Адвокат Йависа Стоуна, - сказал Дэниел Уэбстер, но глаза его тоже загорелись. - Могу ли я узнать ваше имя? - У меня их изрядно много, - беззаботно отвечал гость. - На сегодняшний вечер, пожалуй, довольно будет Облома. Меня часто так величают в здешних краях. С этими словами он уселся за стол и налил себе из кувшина. Водка в кувшине была холодная, но задымилась, когда потекла в стакан. - А теперь, - сказал гость, улыбаясь и показывая зубы, - я приглашаю вас как законопослушного гражданина помочь мне вступить во владение моим имуществом. И тут начался спор, горячий и упорный. Сперва у Йависа Стоуна еще теплилась надежда, но когда он увидел, что Дэниела Уэбстера теснят в одном пункте за другим, он только съежился в углу, не сводя глаз с лаковой коробки. Потому что ни вексель, ни подпись не вызывали сомнений - это было хуже всего. Дэниел Уэбстер вертел и так и сяк и стучал кулаком по столу - но уйти от этого не мог. Он предложил мировую; незнакомец и слышать о ней не хотел. Тогда он заявил, что имущество повысилось в цене и сенаторы штата должны стоить больше; гость же настаивал на букве закона. Он был великий юрист, Дэниел Уэбстер, но мы знаем, кто Царь юристов, как сказано в Писании, и похоже было, что Дэниел впервые встретил себе ровню. Наконец гость слегка зевнул. - Ваше усердие в защите клиента делает вам честь, мистер Уэбстер, - сказал он, - но если вы не изволите привести других доводов, у меня туговато со временем... И Йавис Стоун задрожал. Дэниел Уэбстер нахмурился, как грозовая туча. - Туговато или не туговато, а этого человека вам не видать! - загремел он. - Мистер Стоун американский гражданин, а ни один американский подданный не может быть призван на службу иностранному князю. Мы сражались за это с Англией в двенадцатом году и будем сражаться за это вновь со всеми силами ада! - Иностранному? - повторил гость. - Интересно, кто это назовет меня иностранцем? - Я что-то не слышал, чтобы дья... чтобы вы претендовали на американское гражданство, - с удивлением сказал Дэниел Уэбстер. - А кто мог бы с большим правом? - осведомился гость с ужасной своей улыбкой. - Когда впервые притеснили первого индейца - я был там. Когда первое невольничье судно отплыло на Конго, я стоял на палубе. Разве нет меня в ваших книжках, рассказах и верованиях со времен самых первых поселенцев? Разве не поминают меня и сегодня в каждой церкви Новой Англии? Правда, на Севере меня почитают южанином, а на Юге - северянином, но я - ни то, ни другое. Я просто честный американец, как вы, и наилучших кровей, ибо, сказать по правде - хоть я и не люблю этим хвастать, - мое имя в этой стране древнее вашего. - Ага! - сказал Дэниел Уэбстер, и на лбу его налились жилы. - Тогда я настаиваю на Конституции! Я требую суда для моего клиента! - Дело это - вряд ли обычного суда, - заметил гость, мерцая глазами. - Да и в такой поздний час... - Пусть это будет любой суд по вашему выбору, лишь бы судья был американец и присяжные американцы! - гордясь, промолвил Дэниел Уэбстер. - Живые или мертвые; я подчинюсь решению! - Ну и чудесно, - ответил гость, направивши палец на дверь. И вдруг за нею послышались шум ветра и топот ног. Отчетливо и внятно доносился он из мрака. Но не похож был на шаги живых людей. - Боже мой, кто это так поздно? - вскричал Йавис Стоун, дрожа от страха. - Суд присяжных, которого требует мистер Уэбстер, - отвечал незнакомец, отхлебнув из дымящегося стакана. - Извините, если кое-кто из них явится в неприглядном виде, - дорога у них не близкая. При этих словах в очаге вспыхнуло синим, дверь распахнулась, и друг за другом вошли двенадцать человек. Если прежде Йавис Стоун боялся до по