е, какие меры предпринял бы он, случись ему оказаться во главе французских войск в 1757 году, то есть в бытность его двадцатилетним юношей. Стуча ладонью по карте, он выстраивал там и сям ряды пробок - взамен войска, - доставаемых из особой жестянки - свидетельницы давности игры его. По мере рассказа раздражение во мне иссякло ввиду очевидности наблюдаемой мною мономании. Признаться, применяясь к пробкам и картам, план кампании составлен был не без мастерства. В поле, разумеется, встречаем мы иное. Берусь утверждать, положа руку на сердце, что в этом плане приметна была и новизна. Собеседник же мой, большой охотник поговорить, буквально захлебывался от слов. "Вот, глядите, - бормотал он. - Ясно и болвану, как должно было поступать. Будь флот и десять тысяч отборных войск, то и такой немощный, подобный мне..." Он предался мечтам. От душевных усилий пот проступил на бледном его лице. Нелепым и вместе трогательным казалось мне зрелище моего мечтателя. "Вы встретили бы известное сопротивление", - заметил я удовлетворенно. "Разумеется, - поспешил парировать он. - Англичан я ценю по заслугам: превосходная кавалерия, отличная пехота. Но артиллерия отстает, а я все же канонир..." Не желая низвергать его с небес на землю, я чувствовал, однако, что пора. "Ваш, майор, опыт в поле, - сказал я, - должен быть необъятен". Он посмотрел на меня молча и с неколебимым высокомерием. "Напротив, весьма невелик, - ответствовал он бесстрастно. - Но во всяком из нас либо есть знание своего дела, либо нет, и этого довольно". Его большие глаза вновь остановились на мне. Без сомнения, он слегка помешан. И все же я нашелся спросить: "Как бы то ни было, майор, что произошло с вами?" "Что происходит, - отвечал он не менее бесстрастно, - с тем, кому нечего поставить на карту, кроме способностей ума? В молодости я пожертвовал всем ради Индии, там, мнилось мне, восходит моя звезда. Отрекся от всего, питался отбросами, чтобы попасть туда - corpo di Baccho! {Клянусь Бахусом! (итал.)} - я ведь не де Роган и не Субиз {Л. Р. де Роган (1735-1803) - епископ Страсбургский, во время Французской революции - депутат Генеральных Штатов. Шарль де Роган Субиз (1715-1787) - принц, любимец мадам Помпадур, участник Семилетней войны.}, чтоб заслужить королевский фавор. Наконец юношей я достиг индийских берегов и тотчас сделался одним из защитников Пондишери. - Он сардонически рассмеялся и отхлебнул портвейну. - Ваши соотечественники милостивы с пленниками, - продолжал он, - но до конца Семилетней войны, до 1763 года, я оставался заточенным. Кому надобно обменивать безвестного артиллерийского лейтенанта? Засим последовали десять лет гарнизонной службы на Маврикии. Я встретил там мадам, она креолка. Приятное, однако, место - Маврикий. Когда боеприпасы для учебных стрельб бывали в достатке, мы палили по морским птицам. - Он невесело усмехнулся. - Тридцати семи лет им пришлось произвести меня в капитаны и даже перевести во Францию. На гарнизонную службу. Ее нес я в Тулоне, Бресте..." - Перечисляя, он загибал пальцы на руке. Тон его мне не понравился. "Позвольте, - сказал я, - а война в Америке? Хоть и малое дело, но не возможно ль было..." "Кого ж послали они? - проговорил он быстро, - Лафайета, Рошамбо, де Грасса {Маркиз M. M. де Лафайет - французский генерал и политический деятель. В 1777 г., зафрахтовав корабль, отплыл с отрядом добровольцев в Америку, где участвовал в Войне за независимость. Жан Ж. Б. Рошамбо - французский маршал, участник Французской революции. Граф Ф. И. де Грасс - участник многих колониальных морских сражений, участник Войны за независимость в Америке.} - отпрысков благородных семейств. Что ж, в года Лафайета и я бы сделался добровольцем. Успех надобен юным, а там - весна-то проходит. В сорок лет с лишком всякий имеет обязанности. У меня, например, большая семья, пускай и не я в том повинен. - Он улыбнулся каким-то потаенным своим мыслям. - Впрочем, я писал Континентальному конгрессу, - сказал он с задумчивостью, - но они предпочли фон Штойбена {Ф. В. фон Штойбен - генерал, участник Семилетней войны и Войны за независимость в Америке.}, превосходного, честнейшего фон Штойбена, однако ж болвана. За что им и было воздано. Я также писал Британскому военному ведомству, - продолжил он ровным голосом. - Позже я намерен и вам показать мой план кампании. Генерал Вашингтон в три недели оказался б с тем планом разбит". Обескураженный, я не отводил от него глаз. "Офицер, что не гнушаясь платит шиллинг с портретом короля, посылая врагу план разгрома союзника своей страны, - сказал я сурово, - прослыл бы у нас изменником". "А что есть измена? - спросил он равнодушно. - Не точнее ли назвать ее амбицией без успеха? - Он проницательно посмотрел на меня. - Вы, верно, потрясены, генерал, - сказал он. - Сожалею. Но знакомо ль вам проклятие, - голос его дрогнул. - Проклятие быть не у дел, когда должно быть - при деле? В пыльном гарнизоне сидя, лелеяли вы замыслы, способные и Цезаря с ума свести? Замыслы, которым не суждено было сбыться? Судьба молотка, лишенного гвоздей, - известна вам?" "Да, - отозвался я невольно, ибо нечто в его словах понуждало к правдивости. - Все это мне знакомо". "Тогда вам открыты бездны, неведомые христианину, - вздохнул он. - А ежели я изменник, что ж, наказание уже настигло меня. Мне дали бы бригадира, когда б не болезнь, следствие чрезмерных трудов, - не эта горячка, в которой пролежал я несколько недель. И вот я здесь, получаю половину жалованья, и не будет более войны на моем веку. К тому же Сегюром {Сегюр Л. Ф. (1753-1830) - граф, участник Войны за независимость в Америке, позже посол в Санкт-Петербурге.} объявлено, что офицеры отныне должны быть дворяне в четвертом поколении. Что ж, пожелаем им выиграть следующую кампанию усилиями сих офицеров. Я тем временем пребываю наедине с пробками, картами и наследственным своим недугом. - Он улыбнулся и хлопнул себя по животу. - Моего отца он убил тридцати девяти лет. Со мною вышла заминка, но скоро придет и мой черед". И верно, заметно стало, как огонь его глаз погас и щеки обвисли. Мы еще с минуту поболтали о предметах малозначащих, после чего я простился, задавая себе вопрос, не стоит ли прекратить сие знакомство. Безо всякого сомнения, характер он изъявляет незаурядный, но кое-какие его речи мне претят. Притягательная сила его очевидна, даже притом, что флер великого невезения скрывает от нас его истинный облик. Но почему же называю я его великим? Его тщеславие и впрямь велико, но какие надежды мог он связывать со своею карьерой? Выраженье его глаз, однако, нейдет из моей головы... Говоря по совести, он озадачил меня, породив твердое намеренье добраться до сути... 12 февраля 1789 г. ...Недавно я приобрел новейшие сведения касательно моего друга майора. Как я уже писал, я приготовился было прекратить знакомство, но назавтра он настолько был учтив при встрече со мной, что я не мог измыслить повода. С той поры я был избавлен от дальнейших изменнических откровений, хотя при обсуждении нами военного искусства сталкивался всякий раз с его несказанным высокомерием. Он даже сообщил мне на днях, что Фридрих Прусский, хотя и будучи сносным генералом, нуждался в совершенствовании своей тактики. В ответ я лишь рассмеялся и сменил тему разговора. Временами мы играем в войну посредством пробок и карт. Всякий раз поддельное мое поражение производит в нем почти детский восторг... Невзирая на водолечение, недуг его, видимо, усугубляется, а рвение его к моему обществу живо трогает мою душу. Он человек большого ума и вместе с тем принужден был всю жизнь водить компанию с низшими. По временам это должно было лишать его терпения... То и дело размышляю о том, какой жребий выпал бы ему на гражданском поприще. Он обнаруживает задатки актера, однако ж его рост и телосложение весьма несообразны трагическим ролям, а юмор комедианта ему недоступен. Лучший для него путь, верно, был бы в служении католической церкви, где последний из рыбаков может рассчитывать на ключи от св. Петра... Впрочем, видит бог, из него вышел бы скверный священник... Но возвращаюсь к своему повествованию. Лишенный привычной его компании в течение нескольких дней, я зашел к нему однажды вечером осведомиться о причине. Дом его называется "Св. Елена" - здешняя жизнь полна святых имен. Я не слышал ссорящихся голосов до той поры, пока растрепанный лакей не провел меня в дом, когда поздно уж было б ретироваться. Сейчас же, прогрохотав по коридору, явился и приятель мой. Гнев и усталость отражались на бледном лице его. При виде меня его выражение разительно переменилось. "Ах, генерал Эсткорт! - вскричал он. - Что за удача! Я давно уж ожидал вашего визита, ибо желаю представить вас моей семье". Он рассказывал мне прежде о двух неродных детях от первого брака мадам. Сознаюсь, я любопытствовал их увидеть. Но, как скоро открылось, тогда говорил он не о них. "Итак, - сказал он, - мои сестры и братья имеют собраться здесь на семейный совет. Вы пришли точно вовремя!" Он сжал мою руку, всем своим видом выражая злорадную детскую naivete {наивность (франц.).}. "Они не верят, что я вправду вожу знакомство с английским генералом, вот так удар для них! - шептал он, шагая вместе со мной по коридору. - Ах, какая досада, что вы в цивильном платье и без ордена! Впрочем, нельзя требовать слишком многого!" Ну, дорогая моя сестра, что за сборище являла собой гостиная! Это была небольшая комната, неряшливо обставленная в сквернейшем французском вкусе. Там и сям громоздились безделушки мадам и сувениры Маврикия. Все сидели, как и принято у французов, за послеобеденным ромашковым чаем. Воистину неф св. Петра показался бы мал для этой команды! Здесь находилась старая мать семейства, прямая как аршин, с яркими глазами и горьким достоинством в лице, каковое нередко встречаем мы у итальянских крестьянок. Видно, все ее побаивались, кроме моего приятеля, изъявлявшего, однако, ей великую сыновнюю любезность, что немало говорило к его чести. Далее, присутствовали две сестры: одна толстая, смуглолицая и злобная, другая со следами былой красоты и знаками известной профессии в "роскошном" туалете и нарумяненных щеках. Упомяну еще мужа злобной сестры (Бюра или Дюра, владелец гостиницы, господин со скуластым, грубой красоты лицом и ухватками кавалерийского сержанта) и двух братьев моего героя, из коих один напоминает овцу, другой - лису, а оба вместе походили на моего приятеля. Овцеподобный брат хотя бы более других приличен. Он служит адвокатом в провинции и гордится сверх меры недавним своим выступлением перед Апелляционным судом в Марселе. Лисоподобный занимается сомнительными делами, он, видно, из тех, кто шатается по пивным и несет вздор о правах человека в духе мосье Руссо. Я бы не доверил ему свои часы, хоть он и баллотируется в Генеральные Штаты. Что же касается до семейного согласия, делалось видно с первого взгляда, что ни один из них не верит остальным. Притом, что это еще не все их племя. Поверите ли, существуют еще два брата, из коих второй по меньшинству своими делами и произвел надобность в сем собрании. Он, видимо, паршивая овца далее среди этого сброда. Уверяю Вас, голова моя закружилась, и даже будучи представлен кавалером ордена Подвязки, я не потрудился восстановить истину. Меня ввели сразу же в сей интимный круг. Старая леди продолжала покойно потягивать чай, как будто это была кровь ее врагов, но все прочие наперебой сообщали мне подробности жизни скандальной их семьи. Единодушие их сказывалось лишь в двух предметах - ревности к моему приятелю как фавориту маменьки и осуждении мадам Жозефины, которая слишком многое о себе мнит. Одна лишь увядшая красотка, хоть замечания ее в адрес невестки не стоит повторять, судя по всему, любит своего брата, майора; она долго толковала со мной о его достоинствах, распространяя вокруг запах духов. Сообщество сие уподоблю разве банде итальянских контрабандистов, не то стае хищных лис, ибо они говорили, точнее, лаяли все вместе. Одна мадам Mere {мать (франц.).} способна была утихомирить их. При всем том приятель мой изъявлял полное удовлетворение. Он будто выставил их мне напоказ, как цирковых зверей, но и не без любви, как это ни покажется странным. Не скажу наверное, какое чувство владело тогда мною - уважение к семейной привязанности или сожаление об обременительности оной. Не будучи самым старшим, мой приятель среди родни своей, бесспорно, сильнейший. Хотя они знают об этом и то и дело порываются к мятежу, он правит своим семейным конклавусом что ваш домашний деспот. Смеяться над этим можно лишь сквозь слезы. Но нельзя не признать, что здесь, по меньшей мере, мой друг предстает заметной персоною. Я поспешил ретироваться, провожаемый многозначительными взглядами увядшей красавицы. Друг мой сопровождал меня до дверей. "Ну что ж, - говорил он, усмехаясь и потирая руки, - я благодарен вам бесконечно, генерал. Перед самым приходом вашим Жозеф - это овцеподобный - похвалялся, что имеет знакомство с sous-intendant, но английский генерал - ого! Жозеф позеленеет теперь от зависти!" Он в восхищении потирал руки. Сердиться на это ребячество не было смысла. "Я, разумеется, рад сослужить вам службу", - сказал я. "О, огромную службу, - отозвался он. - Бедняжка Жози будет хотя на полчаса избавлена от колкостей. Что же касается до Луи (Луи - это паршивая овца), то дела его плохи, ох как плохи! Но мы что-нибудь придумаем. Пускай вернется к Гортензии, она стоит троих таких, как он!" "Большая у вас семья, майор", - сказал я, не найдясь, что еще добавить. "О да, - подхватил он, - весьма большая. Жаль, что остальных тут нет. Хотя Луи наш - дурень, изнеженный мною в юности. Что ж! Он-то был дитя, Жером же сущий олух. Но все же, все же... мы еще побарахтаемся... да, побарахтаемся. Жозеф продвигается понемногу в юриспруденции, ибо и на него находятся дураки. А Люсьен, будьте покойны, возьмет свое, только допустите его до Генеральных Штатов... Внуки мои уже подрастают, есть немного денег - совсем немного, - быстро сказал он. - На это им не приходится рассчитывать. Однако ж и то спасибо, особенно ежели вспомнить, с чего начинали. Отец, будь он жив, остался б доволен. Элиза, бедняжка, умерла, но оставшиеся все заодно. Грубоваты мы, верно, для стороннего взгляда, но сердца у нас праведные. В детстве, - он усмехнулся, - я желал для них иного будущего. Думал, если фортуна улыбнется мне, всех своих сделаю королями, королевами... Смешно помыслить - Жозеф, такой тупица, и вдруг король! Ну да то были детские мечты. Впрочем, когда б не я, все они и посейчас жевали бы на острове каштаны". Последнее было произнесено с довольно изрядным высокомерием, потому я не знал, чему удивляться более - абсурдным его похвалам или холодному презрению, адресованным этим людям. Я почел за лучшее молча пожать ему руку. Я был не в силах поступить иначе, ибо кто бы ни начинал с жерновом на шее... ординарною персоною уже не останется. 13 марта 1789 г. ...Здоровье моего приятеля заметно ухудшилось. Теперь я каждый день навещал его, исполняя тем свой христианский долг. Да к тому же я странно, беспричинно привязался к нему. Больной из него, впрочем, несносный - и я, и мадам, преданно, хотя и неумело ходящая за ним, часто страдаем от мерзкой его грубости. Вчера я заявил было, что не намерен далее сносить это. "Что же, - сказал он, остановив на мне свои необыкновенные блестящие глаза, - выходит, и англичане покидают умирающих?" ...Засим я принужден был остаться, как и подобало джентльмену... При всем том я не нахожу в нем настоящего к себе чувства... По временам он силится казаться любезным, хотя это не более чем игра... О да, даже на смертном одре... сложный характер... 28 апреля 1789 г. Болезнь моего майора подходит к роковой развязке. За последние несколько дней он заметно ослаб. Видя близость конца, он часто и с примечательным самообладанием о нем заговаривает. Я полагал, что сие положение обратит его мысли к Богу, однако он приобщился Святых Тайн безо всякого, боюсь, христианского раскаяния. Вчера по уходе священника он заметил: "Ну что ж, с этим покончено" - тем тоном, будто только что заказал себе место в почтовом дилижансе, а вовсе не собирается вот-вот предстать перед Творцом. "Вреда от этого не будет, - задумчиво проговорил он, - может статься, этак все и есть. Не правда ли?" Он усмехнулся неприятно поразившею меня усмешкой, после чего попросил меня почитать ему - не Библию, как я надеялся, а кое-какие стихи Грея. Прослушав их с сугубым вниманием, он попросил меня повторить две строфы: "И гробожитель червь в сухой главе гнездится, Рожденной быть в венце иль мыслями парить". И далее: "И кровию граждан Кромвель необагренный, или Мильтон немой, без славы скрытый в прах". После чего сказал: "Да-да, это более нежели правда. В детстве думал я, что гений проложит себе путь и сам. Но тут прав ваш поэт". Мне больно было слышать это, ибо болезнь, полагал я, должна была бы вызвать в нем справедливейшую, ежели не менее дерзкую, оценку его способностей. "Полноте, майор, - сказал я, пытаясь утешить его, - все мы не можем стать великими. Вам не на что сетовать... Не говорили ли вы, что преуспели в жизни?.." "Преуспел? - воскликнул он, сверкнув глазами. - Я преуспел? Бог мой! Умирать в одиночестве! Никого вокруг, не считая бесчувственного англичанина! Глупец, имей я шанс Александра, я превзошел бы его самого! А ведь пробьет час - это всего горше, Европу уже сотрясают новые роды. Родись я при Короле-Солнце, я сделался бы маршалом Франции! Родись я хотя двадцать лет назад, я бы вылепил новую Европу своими руками за полдюжины лет! Почему душа моя помещена в моем теле в проклятое сие время? Неужели ты не понимаешь, глупец? Неужели никто не понимает?" Здесь кликнул я мадам, ибо он явно был в бреду. С трудом удалось нам успокоить его. 8 мая 1789 г. ... Бедный мой друг тихо покинул этот свет. Как это ни странно, смерть его пришлась точь-в-точь на день открытия Генеральных Штатов в Версале. Тяжко бывает наблюдать последние минуты жизни, но он отошел неожиданно кротко. Я сидел подле него, за окном бушевала гроза. Угасающему его сознанию в раскатах грома чудились, верно, артиллерийские залпы, ибо внезапно он поднялся на подушках и прислушался. Глаза его сверкнули, по лицу пробежала судорога. "Армия! - прошептал он, - за мной!" - и когда мы подхватили его, он уж был бездыхан... Негоже говорить так христианину, однако я рад, что смерть дала моему другу то, в чем отказала жизнь, что хотя на пороге ее, но увидел он себя во главе победоносных войск. О, Слава, искушающий нас призрак... (Опускается страница рассуждений генерала Эсткорта о тщете честолюбивых замыслов.) ... Лицо его после смерти приобрело сосредоточенность и не лишено было даже величия... Очевидно сделалось, что в молодости был он красив. 26 мая 1789 г. ...Собираюсь ехать, с остановками, до Парижа и в июне достичь уже Стокли. Здоровье мое совершенно восстановлено, и единственное, что еще удерживало меня здесь, это попытки уладить запутанные дела моего покойного друга. Он оказался уроженцем Корсики, а не Сардинии вовсе - обстоятельство, не только многое объясняющее в характере его, но и дающее лишнюю заботу адвокатам {Корсика, бывшая до этого колонией Генуэзской республики, присоединена к Франции в 1796 году, то есть при жизни героя рассказа, тогда как Сардиния оставалась частью Сардинского королевства. По-видимому, адвокатам трудно было решить, родился герой во Франции или за границей.}. Встречался я и с его хищными родственниками, всеми вместе и поодиночке, чему обязан прибавлением седых волос... Наконец я преуспел в утверждении прав вдовы на наследство, и это уже немало, ибо единственным утешением, смягчившим для меня сие деяние, было поведение ее сына от первого брака, достойнейшего и добродетельнейшего юноши... ...Вы, несомненно, изобразите меня себе весьма бесхарактерной персоной, ибо я потратил столько времени на случайного знакомца, к тому же далеко не джентльмена и даже не того, чьи христианские добродетели восполняли бы отсутствие воспитания. Но все же на нем лежала печать трагедии, которой вторят звучащие и поныне в моих ушах стихи Грея. Никак не удается мне забыть, с каким выраженьем на лице говорил он об этих стихах. Вообразите гения, лишенного подобающих ему обстоятельств, впрочем, все это чистейший вздор... ...Что до практических дел, майор, оказалось, завещал мне военные мемуары, бумаги, комментарии, географические даже карты. Бог один знает, что мне делать с ними! Неловко было бы сжечь их sur le champ {сразу же (франц.).}, хотя и дорого везти с собой в Стокли содержащие их огромные саквояжи. Вернее всего мне взять их в Париж, где и сбыть старьевщику. ...В обмен на неожиданное это наследство мадам испросила у меня совета относительно камня и эпитафии своему покойному мужу. Сознавая, что откажись я, и они неделями будут браниться о сем предмете, я набросал некий план, ко всеобщему, надеюсь, удовлетворению. Ун, как оказалось, особо пожелал, чтобы эпитафия была начертана по-английски, сказав, что Франция довольно с него получила и при жизни. Таков последний всплеск умирающего тщеславия, вполне, впрочем, простительного. Как бы то ни было, я сочинил нижеследующее: Здесь покоится Наполеон Буонапарте Майор королевской артиллерии Франции Родился 15 августа 1737 года в Аяччо, Корсика. Умер 5 мая 1789 года в Сен-Филипп-де-Бэн Мир праху твоему ...Немалое время я раздумывал, как добавить сюда строки Грея, те самые, что все еще звучат у меня в ушах. Впрочем, по размышлении я отказался от этой мысли, ибо, хотя и уместные, они слишком жестоки к праху. Рассказ Анджелы По Перевод М. Лорие В то время я был очень молодым человеком в издательском деле - моложе, наверно, чем нынешние молодые люди, - ведь это было еще до войны. Диана целилась из лука в небо над Мэдисон-сквер-гарден, который действительно находился на Мэдисон-сквере, и сотрудники в нашей нью-йоркской редакции, которые постарше, еще донашивали бумажные нарукавники и люстриновые пиджаки. Редакции бывают молодые и старые: кипучие, сверкающие, самонадеянные новые редакции, гудящие голосами неопытных экспертов, и смирившиеся, печальные маленькие редакции, которые уже поняли, что настоящих успехов им не добиться. Но под вывеской "Трашвуд, Коллинз и Кo" царила атмосфера прочной традиции и солидного достоинства. По выцветшему ковру в приемной в разное время шагало множество знаменитых ног - может быть, чуть меньше, чем я уверял молодых людей от других издателей, но легенды, несомненно, были. Легенда о Генри Джеймсе, об Уильяме Дине Хоуэлсе {Уильям Дин Хоуэлс (1837-1920) - известный американский прозаик, один из самых влиятельных критиков своего времени, друг Генри Джеймса и Марка Твена.} и еще о молодом человеке из Индии, по фамилии Киплинг, которого приняли за мальчика из типографии и бесцеремонно выпроводили вон. На новых авторов наша атмосфера всегда производила большое впечатление - пока они не заглядывали в свои договора и не обнаруживали, что даже их австралийские права каким-то образом стали неотъемлемой собственностью фирмы "Трашвуд, Коллинз и Кo". Но стоило им лично свидеться с мистером Трашвудом, и они убеждались, что самые удачные их произведения выпущены в свет из строжайшего чувства долга и, безусловно, в ущерб издательскому карману. Мой стол стоял дальше всех других и от радиаторов и от окна, так что летом я жарился, а зимой замерзал и был совершенно счастлив. Я был в Нью-Йорке, я участвовал в выпуске книг, я видел знаменитостей и каждое воскресенье писал об этом письма своему семейству. Правда, порой знаменитости во плоти выглядели не так внушительно, как в печати, но они давали мне чувствовать, что я наконец-то вижу Настоящую Жизнь. А мою веру в человека неизменно поддерживал мистер Трашвуд - его худое, усталое лицо-камея и седая прядь в темных волосах. Когда он касался моего плеча и говорил: "Так, так, Роббинз, потрудились", я чувствовал, что меня посвящают в рыцари. Лишь много позже я узнал, что работаю за троих, но даже если б знал и тогда, это не играло бы роли. И когда Рэндл Дэй, от Харпера, нахально обозвал нас "святыми грабителями", я возразил ему подходящей цитатой про филистеров. Ибо мы в то время говорили о филистерах. Честно говоря, состав авторов у нас в то время был отличный: хотя мистер Трашвуд, подобно почти всем процветающим издателям, редко когда прочитывал книгу, он обладал поразительным чутьем на все многообещающее, и притом обещающее нравиться долго. С другой стороны, были и такие имена, в которых я, как идеалист, сильно сомневался, и среди них первое место занимала Анджела По. Я мог вытерпеть Каспара Брида и его ковбоев, узколицых, мускулистых, с сердцем как у малого ребенка. Мог проглотить Джереми Джазона, доморощенного философа, чьи сафьяновые книжечки "Вера путника", "Обет путника", "Очаг путника" вызывали во мне примерно то же ощущение, как сломанный ноготь, скользящий по толстому плюшу. Издателям нужно жить, и у других издателей тоже были свои Бриды и свои Джазоны. Но Анджела По была не просто автор - это было нечто вроде овсяных хлопьев или жевательной резинки: американский общественный институт, неопрятный, неотвратимый и огромный. Я мог бы простить ее - а заодно и Трашвуда с Коллинзом, - если бы книги ее расходились хотя бы прилично. Но "Нью-Йорк таймс" уже давно стала писать о ней: "Еще одна Анджела По... безусловно, покорит своих неисчислимых читателей", а потом спешила перейти к старательному пересказу фабулы. Я часто спрашивал себя, какой незадачливый рецензент писал эти конспекты. Ведь ему нужно было прочесть все ее книги, от "Ванды на болотах" до "Пепла роз", а чтобы это было по силам одному человеку, я просто не мог себе представить. Место действия в романах бывало разное - от норвежских фиордов до берегов Тасмании, и каждая страница свидетельствовала о глубоком знании чужой страны, какое можно почерпнуть лишь добросовестным изучением самых болтливых путеводителей. Но менялись только декорации, марионетки бессовестно оставались те же. Даже в Тасмании дикие розы на щеках героини не поддавались воздействию климата и злостных, но на редкость неизобретательных ловушек злодея-циника в костюме для верховой езды. Злодеи, сколько помнится, почти всегда носили такие костюмы и обычно были воинствующими атеистами, хотя и занимали высокое положение в обществе. Героини были миниатюрные, не от мира сего и местную флору любили называть по именам. И надо всем этим, пресный, томительный и сладкий, как вкус огромной пышной пастилы, витал неподражаемый стиль Анджелы По. Временами этот стиль доводил какого-нибудь начинающего рецензента до бешенства, и он писал беспощадную рецензию из тех, что пишут очень молодые рецензенты. Тогда девушка на телефоне получала предупреждение, и мистер Трашвуд откладывал все другие дела, назначенные на этот день. Ибо Анджела По прочитывала свои рецензии со страстью. Вот по такому случаю я и увидел ее впервые. Я проходил мимо кабинета мистера Трашвуда, когда оттуда выскочил мистер Коллинз, видимо очень озабоченный. Толстенький человечек, гроза производственного отдела, все личные контакты с авторами он, как правило, передавал мистеру Трашвуду. Но в тот день Анджела По возникла у нас, когда мистера Трашвуда не было, и застала его врасплох. - Послушайте, Роббинз, - обратился он ко мне без предисловий, как человек, который идет ко дну, - есть у нас какая-нибудь первоклассная рецензия на последнюю По? Ну, знаете, из таких, где сплошной мед и масло? "Уошоу газетт" только что обозвала ее "поставщиком литературных карамелек", если б мне добраться до того, кто у них там ведает газетными вырезками, без крови бы не обошлось. - Да знаете, - начал я, - к сожалению... - И вдруг вспомнил: Рэндл Дэй имел зловредную привычку присылать мне самые льстивые рецензии на Анджелу По, какие мог выискать, и одну из них прислал мне только в то утро, украсив ее веночком из цветов и сердечек. - Представьте себе, есть, - сказал я, - но... - Благодарение богу, - произнес мистер Коллинз с жаром и, схватив меня за руку, бегом втащил в кабинет. Но сперва я не усмотрел причин для странного напряженного выражения на его лице, а также на лице мистера Кодервуда, нашего художественного редактора, который тоже там оказался. В пухленькой скромней старушке с лицом как увядший анютин глазок не было ричего устрашающего. Да, конечно, эта была Анджела По, пусть на десять лет старше, чем самые старые из ее рекламных снимков. А потом она заговорила. Голос был нежный, звенящий, однообразный и непрерывный. И пока он звучал - про мистера Трашвуда и всех ее добрых друзей у Трашвуда и Коллинза, а потом - перехода я не уловил - про то, что цветы в ее садике - тоже ее друзья, - я начал понимать, что кроется за выражением на лице мистера Коллинза. Это была скука, обыкновеннейшая скука, но возведенная в изящное искусство. Ибо когда Анджела По сердилась, она уже не устраивала громких сцен. Она всего лишь говорила своим негромким нежным голосом, и он звучал безжалостно и упорно, как бормашина, вгрызающаяся в зуб. Пытаться перебить ее или изменить тему разговора было безнадежно, нельзя переменить тему разговора, когда темы нет. Однако же, пока она говорила и каждая минута казалась длиннее предыдущей, так что слабая плоть едва удерживалась, чтобы не расхныкаться от скуки, я начал понимать, что она-то отлично знает, чего добивается. Каким-то образом мы снова и снова возвращались к Анджеле По и к тому обстоятельству, что она ждет мистера Трашвуда, так что я и сам стал чувствовать, что его отсутствие равносильно стихийному бедствию и что, если он скоро не появится, я, чего доброго, зальюсь слезами. К счастью, он приехал вовремя и спас нас, как только он это умел. К счастью или к несчастью, потому что, когда он вошел, я как раз показывал ей рецензию, которую утром прислал мне Дэй. Это уже немного ее успокоило, хотя она не преминула очень серьезным голосом сказать, что рецензий никогда не читает. От них у бабочки ломаются крылья. Какой смысл за этим крылся, я не знал, но, видимо, ответил что-то подходящее, потому что в тот же день, в пять часов пополудни, мистер Трашвуд сообщил мне, что отныне я буду получать в месяц на десять долларов больше. - И между прочим, Роббинз, - сказал он, - не хочется вас зря загружать, но чем-то вы сегодня понравились мисс По. Так вот, мисс По как раз начинает работать над новым романом, на этот раз об Исландии - или о Финляндии, это не так уж важно, - и подарил меня заговорщицкой улыбкой. - Как вам известно, мы всегда достаем для нее все нужные справочники и посылаем ей каждую пятницу, она хочет, чтобы их принес один из сотрудников редакции. Это на западном берегу Гудзона, и свой дом она, боюсь, назвала "Орлиное гнездо", - продолжал он со смешком. - Но сама она, надо сказать, очень разумная маленькая женщина, в делах разбирается как нельзя лучше - да, как нельзя лучше, - и лицо его выразило невольное уважение. - Ну так как, вы согласны? Вот и отлично, договорились. Молодец вы, Роббинз! - добавил он и рассмеялся как школьник. Я собирался сказать ему, что решительно не согласен, но при личном общении с ним все подпадали под его чары. И все же в ту пятницу я забрал саквояж с книгами и сел на паром неохотно и сердито. А добравшись до "Гнезда", нашел там милейшую старую даму, которая напомнила мне моих теток. Я сразу почувствовал себя как дома, она накормила меня до отвала, обхаживала суетливо, но не слишком. К чаю было всего в изобилии, на станцию меня отправили в коляске парой. В обратном поезде я с отчаянием признался себе, что отлично провел время. А в ушах у меня не смолкал звенящий негромкий голосок Анджелы По - не говорил ничего, однако не забылся. Я очень старался определить, что она собой представляет, - она была похожа на любой десяток дам, каких я знал в Сентрал-Сити, - дам с золотыми часиками, приколотыми на груди, которые суетливо, но с толком проводили клубничные фестивали и распродажи на "Дамской бирже". И она не... нет, что-то еще в ней было, какое-то свойство, которое я не мог определить. Благодаря ему она стала Анджелой По, но что это было? Прислуга в ее доме, как я заметил, была вымуштрована и вежлива, и собака по первому ее слову вставала с коврика у камина и уходила. И при этом, когда мисс По спускалась по лестнице, вы инстинктивно поддерживали ее под руку. Я совсем запутался, но испытывал немного виноватое желание снова побывать в "Гнезде". Молодые люди часто бывают голодны, а чай был великолепен. А кроме того, как я и признался Рэндлу Дэю, самый дом стоил платы за вход. Это был один из тех больших деревянных домов с широкими верандами, каких в восьмидесятые годы понастроили на скалистых берегах Гудзона, где они, непонятно почему, напоминали гигантские часы с кукушкой. Были там и газоны, и боскеты, и огромная конюшня с куполом, и подъездная дорога, усыпанная гравием, полы из лучших сортов дерева и картины в тяжелых рамах. Все это могло попасть сюда из какого-то романа Анджелы По, она прекрасно описала это вплоть до газовых рожков. И среди этого великолепия бродил мистер Эверард де Лейси, человек, которого боже вас упаси назвать мистер Анджела По. То была моя первая встреча с супругом знаменитой писательницы, и в памяти у меня она до сих пор занимает исключительное место. Теперь уже не встречаешь их так часто, как в те времена, - этих мужчин с крупными подвижными губами, гамлетовским взором и кожей, которая помнит грим тысячи провинциальных артистических уборных. Новые актеры - это другое племя. Мистер де Лейси был не просто актер, это был трагедийный актер, что отнюдь не то же самое. В молодости он, вероятно, был очень хорош собой - этакой традиционной провинциальной красотой, черные блестящие глаза и кудри Гиацинта, - а голос до сих пор рокотал как у Майкла Строгова, царского курьера. Когда он устремлял на меня свой гамлетовский взгляд и цитировал - конечно, Барда, - мне становилось стыдно, что я - не зала, набитая публикой. Но в этом смысле он держался очень тактично, и мне нравилось, как он относится к мисс По. Ибо эти стареющие люди были безусловно и крепко привязаны друг к другу, и чтобы почувствовать эту связь, достаточно было увидеть их вместе. Они уступали друг другу церемонно, с викторианской учтивостью, которая показалась мне даже трогательной. И Эверард отнюдь не был тем безобидным, необходимым мужем, какими часто оказываются такие мужья. Считалось, что он "отдыхает" от современной греховной сцены, недостойной его талантов, но считалось также, что в любую минуту он может вернуться на подмостки под рукоплескания переполненной залы. Позже я выяснил, что "отдыхал" он почти тридцать лет, с тех самых пор как романы Анджелы По пошли нарасхват. Но это не поколебало ни его, ни ее. "Без мистера де Лейси, - уверяла она своим нежным, звенящим голоском, - я бы никогда не сделала того, что сделала", а Эверард рокотал в ответ: "Дорогая моя, мне оставалось только полить и подрезать розу, а цветы все твои собственные". Чаще бывает, что такие вещи если произносятся вслух, то неискренне. Но тут чувствовалось, что оба По, то есть оба де Лейси искренни до предела. И при этом они обменивались взглядом, как две души, связанные узами более крепкими, чем те, о каких известно бездушному свету. Описывая их, я и сам как будто заимствую стиль Анджелы По. Но трудно было бы в такой обстановке не заразиться ее манерой. Если бы прелестная девушка в простеньком муслиновом платье повстречалась мне в саду и упорхнула, вспыхнув от смущения и с -испуганным возгласом, это смутило бы меня, но не удивило бы нисколько. А бывали времена, когда я так и ждал, что на любом повороте подъездной аллеи встречу хромого мальчика с бледным храбрым личиком, просиявшим под лучами закатного солнца. Но детей у де Лейси не было, хотя они очень заботились о бесчисленных отпрысках родственников мистера де Лейси. И это казалось мне как-то оскорбительно. Я, понимаете, пришел позабавиться. Но, вздохнув, начал если не молиться, так задумываться {Здесь - намек на вошедшую в поговорку фразу из поэмы Голдсмита "Покинутая деревня": "Пришедший позабавиться - вздыхая, молиться начинал". Перевод В. Топорова.}. Они кормили меня отменно, обращались со мной церемонно-учтиво, были сентиментальны, но и великодушны. Мне приходилось нередко выслушивать от Анджелы По нежный, звенящий поток ее слов, но со временем я и к этому привык. И мистер Трашвуд был совершенно прав: она, когда хотела, была чрезвычайно разумна, даже саркастична. И умела принимать критику, что меня удивило. По крайней мере, умела принять ее от Эверарда де Лейси. Бывало, что, когда она вкратце намечала нам какую-нибудь сцену или характер, он вдруг произносил своим звучным, рокочущим голосом: "Нет, дорогая, это не годится". - Но, Эверард, как же тогда Зефе спастись из психиатрической больницы? - А это, моя дорогая, тебе подскажет твой талант. Но в таком виде этот кусок не годится. Я это чувствую. Это - не Анджела По. - Хорошо, дорогой, - говорила она покорно, а потом поворачивалась ко мне: - Вы знаете, ведь мистер де Лейси всегда прав. - А он говорил в ту же секунду: - Я, молодой человек, не всегда прав, но те скромные дарования, какими я обладаю, всегда к услугам миссис де Лейси... - Плоды огромного внутреннего богатства. - Ну, что ты, дорогая, может быть - знание наших отечественных классиков, кое-какой практический опыт в толковании Барда... И тут они грациозно кланялись друг другу, а мне опять неудержимо вспоминались если не часы с кукушкой, то один из тех деревянных барометров, где ясную погоду предвещает старушка, а дождь - старичок. Только здесь старичок и старушка появлялись одновременно. Надеюсь, мне удалось передать впечатление, которое у меня сложилось о них, - двое стареющих людей, чуть диковинных, порядком нелепых, но главное - необходимых друг другу. Для молодого человека очень важно иногда увидеть такое - это укрепляет его веру во вселенскую гармонию, хотя в то время он мог этого и не понимать. Для молодого человека знакомство с настоящей жизнью содержит и страшные минуты: он вдруг обнаруживает, что живые люди, не в книгах, совершают самоубийство в заполненной газом спальне, потому что умереть им хочется больше, чем жить; обнаруживает, что другим людям нравится быть порочными и они добиваются в этом успеха. И тогда он, как пловец за перевернувшуюся лодку, хватается за первую опору, какая попадается под руку. Когда я познакомился с супругами де Лейси, такое показалось бы мне невозможным, но именно они стали одной из опор, за которые я ухватился. И по мере того как я все больше втягивался в бесконечную паутину работы Анджелы По, я стал понимать, сколь многим она обязана своему мужу. О, сам он не мог бы ничего написать, в этом будьте уверены. Но он знал все протоптанные тропинки мелодрамы во всем их фальшивом жизнеподобии, знал, когда что-то "не годилось". Это я знаю точно,