ей, хотя кажется, что времени прошло гораздо больше. Ощущение такое, будто я жил у него не десять дней, а десять недель. У него мне было не так уж плохо -- во всяком случае, не хуже, чем в любом другом месте. А впрочем, что значит "плохо"? Непонятное слово. Со временем тревога моя росла. У меня совершенно расшатались нервы, постоянно ныли кишки. Я испытывал внезапные, яростные приступы нетерпения. Почему они за мной не приходят, что они себе думают?! Особенно раздражало меня молчание Беренсов, я был убежден, что они затеяли со мной какую-то коварную игру. Однако за всеми этими волнениями неизменно скрывалось тупое, пресное чувство. Я испытывал разочарование. Я был обескуражен. Я-то ожидал, что чудовищное преступление, которое я совершил, уж во всяком случае, внесет в мою жизнь перемены, что в результате начнет хоть что-то происходить, что потянется череда самых невероятных событий: поиски, страхи, бегство, засада, погони. Не знаю, как я пережил это время. Каждое утро я просыпался словно бы от толчка -- казалось, на лоб мне падала капля чистой, дистиллированной боли. Этот большой старый дом с его запахами и паутиной действовал на меня угнетающе. Я, естественно, много пил, но не настолько много, чтобы забыться. Видит Бог, я всеми силами к этому стремился, я вливал в себя столько спиртного, что немели губы, не сгибались колени, -- но ничего не выходило: убежать от самого себя я не мог. С томительным нетерпением влюбленного я ждал вечера, когда можно будет надеть шляпу и новую одежду -- очередная маска! -- и осторожно выбраться из дому: чем не трепещущий доктор Джекил (Аллюзия на повесть Стивенсона "Странная история доктора Джекила и мистера Хайда" (1886), фантастическую притчу о добром и злом началах, сосуществующих в человеке.), в котором, в предвкушении нового опыта, нетерпеливо ерзает и горячится совсем другое, ужасное существо. Мне казалось, что только теперь я впервые увидел окружающий мир таким, какой он есть: людей, дома, вещи. Каким же невинным выглядело все это, невинным и обреченным. Как мне передать тот спутанный клубок чувств, что я испытывал, когда метался по улицам города, предоставив своему ледяному сердцу насыщаться зрелищами и звуками будничной жизни? Как, например, передать то ощущение власти, которое я ощущал?! Ощущение это возникло не из-за того, что я сделал, а из-за того, что о сделанном никто ничего не знал. Тайна, именно тайна -- вот что ставило меня выше тех унылых особей, среди которых я передвигался, когда угасал день, когда зажигались фонари и скользили домой машины, оставлявшие за собой голубую дымку, что повисала в сумерках, точно пороховой дым. А еще было непрерывное горячечное возбуждение, нечто вроде лихорадки -- с одной стороны, меня преследовал страх, что меня изобличат, а с другой -- не покидало желание, чтобы это поскорее произошло. Я знал, что где-то в пропахших табаком, невзрачных кабинетах какие-то безликие люди даже сейчас, поздно вечером, кропотливо собирают против меня улики. Я думал о них ночью, лежа на большой, громоздкой кровати матушки Френч. Странно было сознавать, что ты являешься объектом столь пристального внимания, странно и даже по-своему приятно. Это представляется вам противоестественным? Но ведь я находился теперь совсем в другой стране, где старые правила неприменимы. Спал я, разумеется плохо. Думаю, заснуть я не мог оттого, что боялся снов. В лучшем случае я забывался на час-другой перед самым рассветом и просыпался изможденный, с болью в груди и с воспаленными глазами. Мучился бессонницей и Чарли: в любое время ночи до меня доносился скрип ступенек, позвякиванье чайника на кухне и вымученное, прерывистое журчанье, доносившееся из уборной, где он опорожнял свой стариковский мочевой пузырь. Виделись мы редко. Дом был достаточно большим, чтобы не ощущать присутствия друг друга. С той первой пьяной ночи он стал меня избегать. Друзей у него, судя по всему, не было. Телефон молчал, в гости к нему никто не приходил. Вот почему я очень удивился и даже перепугался, когда, вернувшись как-то вечером раньше обычного после своих каждодневных городских блужданий, обнаружил на шоссе перед домом три больших черных лимузина, а у стены гавани -- охранника в форме, а также двух подозрительных типов в куртках на молнии. Как и подобает добропорядочному гражданину, вернувшемуся с прогулки в конце дня, я степенно (несмотря на сильное сердцебиение и мгновенно вспотевшие ладони) прошествовал мимо, а затем нырнул за угол и прокрался к дому со стороны конюшен. Пробираясь через заросший сад, я поскользнулся, упал и ободрал левую руку об одичавший розовый куст. Я спрятался в высокой траве и прислушался. Пахло глиной, листьями и кровью, которая выступила на моей пораненной руке. Желтый свет в кухонном окне окрасил опустившиеся сумерки в нежно-голубой цвет. Внутри, у плиты, стояла неизвестная мне женщина в белом фартуке. Когда я открыл заднюю дверь, она резко повернулась и тихонько вскрикнула: "Господи помилуй, кто вы такой?!" Это была пожилая особа в крашенном хной парике, с плохо пригнанными искусственными челюстями и рассеянным видом. Звали ее, как вскоре выяснится, Мэдж. "Они все наверху", -- сказала она и опять повернулась к плите, потеряв ко мне интерес. Вместе с Чарли я насчитал шесть человек, хотя в первый момент мне показалось, что их было вдвое больше. Собрались они в большой мрачной гостиной на первом этаже; стоя у окна с выпивкой в руках, они раскачивались и кивали головами, точно нервные аисты, и тараторили с такой скоростью, будто от этого зависела их жизнь. За окнами в гавани мерцали огни, а в далеком небе огромная свинцовая туча опускалась, точно крышка, над последними тлеющими угольками заката. При моем появлении разговор стих. Среди гостей была только одна женщина, высокая, худая, с огненно-рыжими волосами и запоминающимся белым как бумага лицом. Чарли, стоявший ко мне спиной, увидел мое отражение в скошенных глазах гостей и повернулся с усталой улыбкой. "А, -- сказал он, -- это ты... " Его разметавшиеся седые волосы отливали сталью. Он был в галстуке-"бабочке". "Мог бы, между прочим, и предупредить!" -- услышал я свой собственный звенящий от бешенства голос. У меня дрожали руки. В комнате повисло было неловкое молчание, но вскоре разговор возобновился. Женщина продолжала молча смотреть на меня. Из-за бледной кожи, ярких волос и длинной нежной шеи вид у нее был перепуганный, как будто давным-давно ей поведали какую-то страшную тайну, с которой она так и не смогла свыкнуться. Бормоча что-то извиняющимся голосом, Чарли подхватил меня под локоть своей дрожащей старческой рукой и мягко, но решительно стал подталкивать к дверям. Страх, который я испытывал совсем недавно, постепенно сменился раздражением. Очень хотелось стукнуть его хорошенько или же вырвать клок волос из его преторианской шевелюры. "Скажи Мэдж, -- говорил он, -- скажи Мэдж, чтобы она тебя накормила, а я скоро спущусь". Чарли так волновался, что казалось-- вот-вот расплачется. Он стоял на верхней ступеньке и следил, как я спускаюсь вниз, будто боялся, что, стоит ему отвести глаза, как я подымусь опять, и только когда я благополучно достиг последней ступеньки и направился на кухню, он вернулся к гостям. В кухне нечем было дышать, и у Мэдж, стоявшей в клубах пара у плиты в сбившемся набок парике, вид был еще более разгоряченный и встрепанный, чем несколько минут назад. "Ну и кухня! -- с досадой проговорила она. -- Наказанье божье!" Она была, по ее собственному колоритному замечанию, "приходящей женщиной мистера Френча", которая приглашалась, когда "устраивали званые обеды". Я заинтересовался. Вот уж действительно званые обеды! Я помог ей: откупорил несколько бутылок вина и, взяв одну бутылку себе, сел за кухонный стол. В бутылке оставалось меньше половины, когда во входную дверь громко постучали, * и сердце мое опять тревожно забилось. Я вышел в прихожую, но Чарли уже трусил вниз по лестнице. Когда он открыл дверь, я сначала увидел тех двоих, в куртках на молнии, а потом упитанного мужчину и высокую холеную женщину, царственной походкой входивших в дом. "А, Макс", -- сказал Чарли и с неуклюжей поспешностью шагнул мужчине навстречу. На женщину он внимания не обратил. Макс небрежно пожал ему руку, а затем провел ладонью по своему низкому тяжелому лбу. "Господи, далеко же тебя занесло! -- воскликнул он. -- Я уж думал, мы никогда не доедем". Они двинулись к лестнице, Чарли и Макс впереди, женщина сзади. На ней было уродливое синее платье "в пол", на шее жемчужное ожерелье в три ряда. Она огляделась по сторонам, встретилась со мной глазами и смотрела на меня до тех пор, пока я не отвернулся. Тут из кухни вышла Мэдж. "Явился пройдоха со своей раскрасавицей", -- шепнула она мне в плечо. Я подождал, пока они подымутся наверх, а когда Мэдж вернулась на кухню, последовал за ними и вновь проскользнул в гостиную. Чарли, Макс и миссис Макс стояли у окна и любовались вечерним пейзажем, а остальные гости раскачивались и кудахтали, изо всех сил стараясь в их сторону не смотреть. Я схватил с камина несколько бутылок и стал бегать по комнате, обслуживая собравшихся. У мужчин был вымытый, напряженный, немного взволнованный вид, какой бывает у старшеклассников, когда они первый раз отправляются на пикник без взрослых. Исключение составлял старик с носом цвета апельсина-королька и пятнами по всему жилету; он стоял в стороне -- подавленный, с остекленевшим взглядом. Все остальные внимательно смотрели сквозь меня, а этот, стоило мне подойти поближе, сразу же оживился. "Так как ты думаешь, -- громко сказал он, -- победим мы или нет?" Я понял, что вопрос этот риторический. "Обязательно", -- решительно ответил я и подмигнул ему. Он поднял брови и сделал шаг назад --в глазах его читалось сомнение. "Черт его знает, -- буркнул он. -- Не поручусь". Я пожал плечами и вежливо отошел в сторону. Чарли увидел меня, и на лице у него застыла напряженная улыбка. "Я пила водку", -- холодно сказала мне миссис Макс, когда я предложил ей джину. Мое внимание привлек ее муж. У него было такое грубое, такое обветренное лицо, как будто он долгое время жил в гораздо более суровом климате, чем все присутствовавшие. Его движения, манера держаться, медленно, вдумчиво поворачивать голову или подносить руку ко лбу -- все это носило на себе печать исключительности и одновременно театральной выверенноети. Голос у него был тягучий и гортанный, в его отрывистой речи было что-то властное, неуловимо притягательное. Это был голос человека, который упрямо идет вперед, устраняя все препятствия на своем пути. Я представил себе, как он рассеянно топчет все, что попадает ему под ноги: цветы, улиток, врагов. "Признавайся, Чарли, -- говорил он, -- ты все тот же: купить подешевле, продать подороже, а?" Чарли покраснел и незаметно взглянул на меня. "Вот именно, -- подхватила миссис Макс, -- назло всем". Она говорила громким ровным голосом, глядя куда-то мимо мужа. Казалось, свои замечания она отпускает в расчете на ироничного собеседника, что незримо стоит за ее спиной и слушает. Впрочем, и Макс тоже на нее не смотрел, словно ее голос ей не принадлежал. Он хрипло рассмеялся. "Ну что, раздобыл ты мне эту голландскую мазню?" Чарли молча покачал головой и тоскливо улыбнулся. У него начало подрагивать левое веко, как будто внезапно ожила залетевшая туда муха. Я предложил ему виски, но он быстро прикрыл бокал ладонью. Отмахнулся от меня и Макс. Сзади ко мне подошла женщина с ярко-рыжими волосами. "Вы поцарапали руку", сказала она, и несколько секунд мы все, Макс со своей дамой, Чарли, рыжеволосая и я, молча смотрели на мои вздувшиеся пальцы. "Да, -- сказал я, -- упал на розовый куст". И засмеялся. Полбутылки вина, которые я выпил, сидя на кухне, ударили мне в голову. Чарли украдкой переминался с ноги на ногу, боясь, по-видимому, что я сейчас совершу нечто непотребное. Только теперь я понял, как он меня боялся. Бедняга Чарли. По черной как чернила воде бесшумно скользила освещенная яхта. "Отличный вид", -- без тени улыбки проговорил Макс. В столовой сова взирала на гостей из-под своего стеклянного колпака с изумлением и некоторой тревогой. К этому времени Пэтч, то бишь Мэдж, окончательно сбилась с ног, и я помогал ей носить приборы и блюда, с лихой небрежностью официанта расставляя еду на столе. Должен признаться, я получал удовольствие. Я веселился, точно ребенок, попавший на костюмированный бал. Я двигался, будто во сне; уж не знаю, как это получилось, но в течение двух часов, изображая из себя слугу Чарли, я избавился и от себя самого, и от тех ужасов, что уже много дней меня преследовали. Я даже придумал себе роль, выработал... как бы сказать... определенный стиль поведения, который не был моим, но который -- так мне тогда казалось -- был не менее естественным или, во всяком случае, не менее правдоподобным, чем мое истинное "я". (Мое истинное "я"!) Я перевоплотился во Фредерика Незаменимого, верного слугу мистера Френча, без которого этот сварливый богатый старый холостяк не прожил бы и дня. Он протянул мне руку помощи, когда я, совсем еще мальчишкой, работал официантом в какой-то вонючей дыре, -- и вот теперь был предан ему душой и телом, готов ради него на все. Разумеется, и я бывал с ним резок, в особенности когда он приглашал гостей. (Ревность? Его знакомые не раз подымали эту тему, но нет, решили они, этим Чарли не грешит: "Вы же помните провинциалку с лошадиным лицом, тайную любовь всей его жизни?") Мы и в самом деле были как отец и сын, вот только сын был чересчур упрям, а отец излишне мягкотел. Иногда трудно было сказать, кто из нас хозяин, а кто слуга. В тот вечер, например, когда ужин подходил к концу, я уселся за стол вместе с гостями и наполнил свой бокал -- как будто это было в порядке вещей. Наступила тишина, Чарли нахмурился и стал гонять по скатерти хлебные шарики, Макс со злобным видом уставился в окно на огни гавани, а его телохранители, сидевшие по обе стороны от него, напряглись и нервно переглянулись. Некоторое время я сидел неподвижно, но затем встал, взял свой бокал и со словами: "Ну-с, нам, дамам, пожалуй, лучше уйти" -- бросился вон из комнаты. В прихожей я, естественно, прислонился к стене и расхохотался, однако руки у меня дрожали. Страх сцены -- не иначе. Ах, какой бы из меня вышел актер! Что бы такое сделать? Я пошел наверх, в гостиную. Нет, я пошел на кухню. Опять Мэдж: парик, вставные зубы, белый фартук -- все это мы уже видели. Я выбежал из кухни и в прихожей обнаружил рыжеволосую -- Рыжика. Она как раз выходила из столовой. Под лестницей было темно, там мы и встретились. Я с трудом различал во мраке ее лицо, она не сводила с меня глаз -- серьезных, испуганных. "Почему вы такая грустная?" -- спросил я и увидел, что она не знает, куда девать руки; потом она спрятала их за спину, согнула ногу в коленке и стала, точно кокетничающая школьница, вертеть плечами и бедрами. "С чего вы взяли, что я грустная? -отозвалась она. -- Никакая я не грустная". Казалось, она вот-вот заплачет. Неужели она разглядела во мне ужас и стыд, неужели это сразу бросилось ей в глаза? А ведь она искала встречи со мной, я это знал. Я вытянул руку, толкнул дверь у нее за спиной, и мы неожиданно очутились в совершенно пустой комнате. В комнате стоял сухой луковый запах, такой же, как в Кулгрейндже, на чердаке. У стены, точно разбитое зеркало, примостился параллелограмм лунного света. Я по-прежнему держал в руке эти проклятые тарелки. Я поставил их на пол у наших ног и, не успел еще разогнуться, когда она, коснувшись моего плеча, сказала что-то неразборчивое. Потом тихо, удивленно засмеялась, как будто сама не ожидала услышать звук собственного голоса. "Не важно, --- сказала она. -- Не важно". Она дрожала в моих объятиях. Спустя мгновение от нее остались одни зубы, дыхание, судорожное пожатие пальцев. Мою голову она стиснула с такой силой, словно хотела раздавить ее. Она сбросила туфли, и, падая, они гулко застучали по голым доскам. Она уперлась приподнятой ногой в закрытую дверь у себя за спиной и качнулась назад, упираясь все сильней и сильней. Бедра у нее были холодные. Она рыдала, слезы падали мне на руки. Я кусал ее в горло. Мы были похожи... не знаю... мы были похожи на двух гонцов, что, встретившись в темноте, обменялись страшными вестями. "Господи, -- выдохнула она, -- Господи... " -- и уронила голову мне на плечо. Наши руки сплелись. Комната возникла вновь: лунный свет, запах лука. И только одна мысль: ее белое лицо, ее волосы. "Прости меня", -- сказал я. И почему-то засмеялся. Впрочем, смехом это назвать было трудно. Как мирно проходят теперь дни, здесь, на излете года. Сидя в этой глухой серой комнате, я иногда воображаю, что я абсолютно один, что кругом на многие мили нет ни одной живой души. Это все равно что находиться в трюме огромного серого корабля. Воздух тяжел и недвижен, давит мне на уши, на глаза, на виски. Наконец-то объявлен день суда. Я понимаю, что это событие должно было бы, по идее, меня мобилизовать, вызвать возбуждение или страх -- но нет, ничего этого не происходит. Что-то случилось у меня с чувством времени, теперь я мыслю исключительно в категориях вечности. Теперь дни, недели этой пошлой судебной мелодрамы представляются мне не более чем булавочным уколом. Я стал вечным узником. Сегодня его честь опять заговорил о том, как мне построить свое выступление в суде. Некоторое время я его не перебивал, но затем слушать его пустую болтовню надоело, и я сказал, что откажусь от его услуг, если он не будет говорить прямо, без обиняков. С моей стороны это было чистейшим лицемерием, ибо я после последнего его визита окончательно уяснил: он намекает на то, что возможна какая-то договоренность; из разговоров, которые ведутся здесь, я давно уже понял, что в большинстве случаев защите и обвинению удается договориться. "И чего же хочет от меня суд?" -- поинтересовался я. По тому, как бедняга начал потеть и суетиться, я вроде бы понял, на что он намекает: ну конечно же, они пытаются спасти репутацию Чарли! (Кто бы мог подумать, что их волнует Чарли или его репутация?) Я, естественно, готов был сделать для Чарли все, что только можно, хотя об этом, по-моему, думать надо было раньше. "Ладно, дружище, -- сказал я, подняв руку, -- я признаю себя виновным -- и что дальше?" Он пристально посмотрел на меня поверх очков. "А дальше, как говорится, на нет и суда нет", -- сказал он, и я, хоть и не сразу, понял смысл его каламбура. Его честь печально усмехнулся. Он подразумевал, что на первом же заседании я отведу все обвинения в том виде, в каком они мне предъявлены, признаю себя виновным в убийстве, судья быстренько сведет процедурные вопросы до минимума (я же пошел ему навстречу!), объявит приговор, и на этом все кончится, дело будет объявлено закрытым. Ничего гарантировать он, конечно, не может, но считает своим долгом выработать самую выгодную для клиента линию поведения -- в рамках закона, понятное дело. Когда его честь начинает рассуждать таким образом, он совершенно неотразим. "И чего же мы этим добьемся? В чем, собственно, тут хитрость?" -- недоумеваю я. Он пожимает плечами. Хитрость в том, что суд не станет заслушивать показания свидетелей. Только и всего. Последовала пауза. "И это его спасет?" -- спросил я. Он озадаченно нахмурился, и тут только я сообразил, что был не прав, что вовсе не в Чарли дело. Я засмеялся. Я уже, кажется, говорил, что иногда наивность моя поистине безгранична. Его честь покосился на дверь (да, да, именно так и было) и шепнул заговорщически, навалившись в целях конспирации на стол: "Ваш Чарли Френч никого не волнует. Не в нем дело". Ваша честь, мне это не нравится, мне это совсем не нравится. Разумеется, я признаю себя виновным (разве я не признавал себя виновным с самого начала?), но меня не устраивает, что я не буду давать показаний; меня это совершенно не устраивает. Это несправедливо. Даже такой мерзавец, как я, должен иметь возможность выговориться. Я не раз представлял себе, как занимаю место для дачи свидетельских показаний, как спокойно, с достоинством держусь, как неброско (газетчики любят это слово) одет. А потом голосом, не терпящим возражений, излагаю свою версию случившегося. И вот теперь меня лишают моего звездного часа (уверен, последнего в жизни). Нет, это несправедливо. Как ни странно, тот вечер у Чарли Френча я припоминаю с трудом. То есть сам-то вечер я помню, а вот люди запечатлелись в памяти неясно, расплывчато. Я гораздо яснее вижу огни на воде, узкую полоску заката, наплывающую свинцовую тучу, чем лица всех этих трогательных взрослых мальчиков. Даже от Макса Молиньюкса сохранились в памяти лишь дорогой костюм и какая-то напыщенная грубость. Да и что мне до него и до ему подобных, черт возьми! Пусть себе берегут свою репутацию, мне на это наплевать; распускать же сплетни я не намерен! Весь вечер прошел точно в тумане -- как, впрочем, и многое за те десять дней. Господи, даже бедная Рыжик была в моем безумном состоянии не более реальной, чем пьяное сновидение. Нет, постойте, эти слова я беру назад. Пусть утробно хихикают сколько хотят, но заявляю с полной ответственностью: ее я помню отчетливо, с нежностью и состраданием. Ведь она была и, скорее всего, навсегда останется последней женщиной, с которой я занимался любовью. Любовью? И это можно назвать любовью? А что же это? Ведь она мне доверилась. Она ощущала запах крови и ужаса, но не отшатнулась, а раскрылась, подобно цветку, и дала мне возможность на мгновение перевести дух среди ее лепестков, обменяться с дрожью в сердце нашей бессловесной тайной- Да, я помню ее. Я падал, а она подхватила меня, моя Гретхен. Кстати, звали ее Мэриан. А впрочем, какая разница. Гости засиделись допоздна, только миссис Макс уехала сразу после ужина. Я видел, как ее увозили: она очень прямо восседала на заднем сиденье одного из черных лимузинов -- изможденная Нефертити. Проводив ее, Макс с друзьями вновь поднялись наверх и пьянствовали до самого рассвета. А я всю ночь просидел на кухне, играя с Мэдж в карты. Где была Мэриан? Не знаю -- я ведь, как обычно, надрался. Как бы то ни было, счастье наше было уже позади, и, встреться мы той же ночью снова, ничего, кроме неловкости, не возникло бы. И все же я ходил, по-моему, ее искать: карабкался по лестнице, бродил по темным спальням, на что-то натыкался, падал... Еще запомнилось почему-то, как я стою у широко открытого окна, очень высоко, и слушаю музыку, таинственные звуки колоколов и труб, которые постепенно стихали, растворялись в воздухе, словно в ночь уходила какая-то шумная процессия. В действительности музыка, видимо, играла на танцплощадке или в ночном клубе, в гавани. Я же до сих пор воспринимаю ее как шум покидающего меня Бога и его свиты. На следующий день погода переменилась. Поздним утром, когда я и мое похмелье продрали глаза, солнце еще жарило так же весело и безжалостно, как и всю неделю, а разбросанные по побережью дома плавали в бледно-голубой дымке. Так что издали казалось, будто на небе изображены какие-то таинственные геометрические фигуры. Я стоял у окна в одних трусах, чесался и зевал. В тот момент я поймал себя на мысли, что почти уже привык к этому странному образу жизни. Я словно бы свыкся с болезнью, перестал бояться, как боялся в первые дни, озноба и высокой температуры. Звонил церковный колокол. Воскресенье. Любители прогулок фланировали вдоль моря со своими собаками и детьми. Через дорогу, у стены гавани, заложив руки за спину и неподвижно глядя на воду, стоял какой-то мужчина в плаще. Снизу доносились голоса. Мэдж была на кухне -- мыла посуду после гостей. Она с любопытством посмотрела на меня. Я был в халате Чарли. Как же получилось, что я не обратил внимания на появившуюся в ее голосе рассудительность? Тон этот должен был меня насторожить. В то утро ей помогала племянница, невзрачная девочка лет двенадцати, у которой было... А впрочем, какая разница, что у нее там было, как она выглядела? Всех этих свидетелей теперь все равно не вызовут. Я сидел за столом, пил чай и смотрел, как они трудятся. Чувствовалось, что девочка меня побаивается. "А мистер Френч ушел, -- сказала Мэдж; руки у нее были в мыльной пене. -- Я с ним в дверях столкнулась". В ее тоне сквозил упрек, как будто Чарли убежал из дому из-за меня. А ведь так оно, собственно, и было. К обеду на горизонте выросла огромная туча -- серая, шероховатая, точно накипь, и море, черно-синее, с белыми прожилками, заволновалось. С востока приближалась колышущаяся дождевая завеса. Человек, стоявший у стены гавани, застегнул плащ. Воскресная толпа гуляющих давно разошлась. Но он -- он оставался стоять, как стоял. Ну вот и дождался. Как странно: я-то думал, что испытаю ужас, впаду в панику, что я покроюсь холодным потом или меня проберет дрожь, -- но ничего этого не было и в помине. Наоборот, меня охватила какая-то немыслимая эйфория. Я расхаживал по дому, словно пьяный капитан -- по палубе попавшего в шторм корабля. Какие только безумные мысли не приходили мне в голову! Надо забаррикадировать стены и окна. Надо взять в заложницы Мэдж и ее племянницу и обменять их на вертолет. Надо дождаться возвращения Чарли и выбраться из дому, прикрываясь им, как щитом, и приставив к его горлу нож, -- с этой целью я даже спустился на кухню поискать подходящее лезвие. Мэдж кончила мыть посуду и, налив себе чаю, села за стол и развернула воскресную газету. Когда я стал рыться в ящике с ножами и вилками, она бросила на меня подозрительный взгляд и, помолчав, спросила, буду ли я обедать один или дождусь мистера Френча. Я громко рассмеялся. Обедать! Засмеялась -- пискливо, как попугай, обнажив белесую, блестящую десну, -- и племянница. Стоило мне посмотреть на нее, как она мгновенно захлопнула рот-- будто занавес упал. "Джасинт, -- резко сказала ей Мэдж, -- ступай-ка домой". -- "Не двигаться!" -- закричал я. Они обе вздрогнули, у Джасинт задрожал подбородок, глаза ее наполнились слезами. Я перестал искать нож, снова помчался наверх и приник к окну. Человека в плаще не было. Я вздохнул с таким невероятным облегчением, точно все это время старался не дышать полной грудью. По стеклу бежали ручейки дождя, крупные капли плясали на асфальте и на поверхности воды, отчего издали казалось, будто море закипает. Я услышал, как открылась и хлопнула входная дверь, и под окном возникли Мэдж с племянницей -- они бросились бежать через улицу, натянув куртки на голову. Почему-то было ужасно смешно смотреть, как девочка перепрыгивает через лужи, а Мэдж трусит следом. И тут я заметил машину, она стояла чуть поодаль, на противоположной стороне. Через лобовое стекло, по которому струились дождевые потоки, можно было различить две крупные неподвижные фигуры на переднем сиденье. Я сидел на стуле в гостиной, уставившись в одну точку, вцепившись в подлокотники и сдвинув колени. Не знаю, сколько времени я так просидел в этом тускло освещенном, сером пространстве. У меня, во всяком случае, создалось впечатление, что прошло несколько часов, чего, разумеется, быть не могло. После вчерашнего в комнате пахло спиртными парами и табаком. Шум дождя за окном убаюкивал. Я впал в своего рода транс, в забытье. Мне привиделось, как я, еще мальчишкой, поднимаюсь по поросшему лесом склону горы неподалеку от Кулгрейнджа. Был март, один из тех ветреных голландских дней, когда по голубому, точно фарфоровому, небу несутся наперегонки пепельного цвета облака. Деревья надо мной качаются и стонут от ветра. Вдруг раздается оглушительный треск, в глазах у меня темнеет, и рядом со мной обрушивается нечто, похожее на крыло громадной птицы. Это упала ветка. Меня она не задела, однако идти дальше я не мог -- остановился как вкопанный, оцепенев от страха. Ужаснули меня тяжесть и скорость падающего предмета. Я испытал даже не страх, а глубокое потрясение от того, как же мало я значу. С тем же успехом я мог бы быть трещиной в воздухе. Земля, ветка, ветер, небо, мир были точными и необходимыми координатами происшедшего. Только я один был не на месте, только моя роль сводилась к нулю. И природе я был безразличен. Если б меня убило веткой и я бы лежал, уткнувшись лицом в опавшие листья, день шел бы своим чередом, как будто ничего не произошло. То, что могло произойти, не имело бы значения -- по крайней мере, большого значения. Да, кому-то я мог бы причинить неприятности. Каким-то живым существам пришлось бы из-под меня выбираться. Какой-нибудь неприкаянный муравей, возможно, заблудился бы в окровавленной раковине моего уха. Но свет оставался бы таким же, и ветер дул бы точно так же, как раньше, и стрела времени не задержалась бы ни на секунду в своем полете. Я был ошарашен. Это мгновение запомнилось мне навсегда. И вот теперь на меня должна упасть еще одна ветка, я слышал тот же треск над головой, чувствовал, как опускается такое же темное крыло. Пронзительно, как будто раздался звон разбитого стекла, зазвонил телефон. В трубке стоял гул. Кто-то, если я правильно понял, спрашивал Чарли. "Его нет! Его нет дома!" -- закричал я и бросил трубку. Почти сразу же телефон заверещал снова. "Подожди, подожди, не вешай трубку, -- раздался тот же голос, -- это я, Чарли". Я, разумеется, рассмеялся. "Я звоню с улицы, -- сказал он, -- понимаешь, с улицы". Я продолжал смеяться. Последовала пауза. "Здесь полицейские, Фредди, -- сказал он, -- они хотят поговорить с тобой, произошло какое-то недоразумение". Я закрыл глаза. Тут только я понял: какая-то частица меня, оказывается, еще надеялась, что все обойдется, не могла до конца поверить, что наступил конец. Казалось, помехи символизируют собой тревогу и смущение самого Чарли. "Чарли, Чарли, почему ты прячешься в телефонной будке? Неужели ты мог подумать, что я причиню тебе зло?" -- спросил я и, не дожидаясь ответа, повесил трубку. Хотелось есть. Я спустился на кухню, сделал себе громадный омлет, съел полбуханки хлеба и выпил пинту молока. Я сидел, широко расставив локти и уставившись в тарелку, и заглатывал пищу со звериным равнодушием. Из-за дождя комната была погружена во мрак. Чарли я услышал сразу, стоило ему войти в дом: он никогда не умел бесшумно ходить по жизни. Он заглянул на кухню и -- без особого успеха -- изобразил на лице улыбку. Я указал ему на стул, и он с опаской присел на краешек. Тем временем я принялся за вареную картошку, оставшуюся от вчерашнего ужина, -- никак не мог наесться. "Чарльз, -- сказал я, -- вы ужасно выглядите". Я не преувеличивал: лицо у него посерело, осунулось, глаза провалились. Рубашку он застегнул на все пуговицы, однако галстука не надел. Он провел рукой по подбородку, и я услышал, как шуршит щетина. "Сегодня пришлось очень рано встать", -- сказал он; его подняли с постели и вызвали в участок. В первый момент я не сразу понял, о каком участке идет речь. Он не отрывал глаз от моей тарелки с вареной картошкой. Что-то в окружавшей нас тишине изменилось: я понял вдруг, что дождь прекратился. "Господи помилуй, Фредди, что ты нагворил?" -- проговорил он еле слышно. Казалось, он не столько потрясен, сколько озадачен. Я достал из холодильника еще одну початую бутылку молока. "А помните, Чарли, как вы угощали меня в "Джаммете" и в "Парадисо"?" Он только пожал плечами. Было непонятно, слушает он меня или нет. Молоко свернулось. Я все равно его выпил. "Знаете, я ужасно любил ходить с вами по ресторанам, -сказал я, -- хотя виду не подавал". Я нахмурился. Что-то я не то говорю, подумал я. Мои слова сворачивались, точно молоко. Когда я лгу, то говорю глухим, невыразительным голосом. Да и вообще зачем надо было ворошить прошлое, воскрешать старую, никому теперь ненужную ложь? Или я, сам того не сознавая, уже готовился к будущим исповедям? Нет, не совсем так. Я просто хотел попросить у него прощения, а как было сделать это, не солгав? Сейчас передо мной сидел дряхлый старик: плечи поникли, голова болтается на тощей жилистой шее, рог перекосился, слезящиеся глаза устремлены в одну точку. "Я виноват, Чарли, сказал я, -- виноват, черт возьми". Интересно, полицейский случайно вошел именно в этот момент или же, стоя за дверью, подслушивал? В кино, я заметил, вооруженный убийца, вжавшись в стену и тараща от возбуждения глаза, всегда ждет в коридоре, пока разговор не подойдет к концу. Видимо, данный блюститель закона неплохо разбирался в кино. У него было продолговатое скуластое лицо и гладкие черные волосы, одет он был в подбитый ватой военный китель. Автомат, который он держал -- топорная модель с тупым, очень коротким стволом, -- был поразительно похож на игрушечный. Когда он появился на кухне, вид у него был более удивленный, чем у нас с Чарли. Я не мог не восхищаться той сноровкой, с какой он взломал заднюю дверь. Она болталась на петлях, а сломанная щеколда повисла, как язык у гончей. Чарли встал. "Все в порядке, сержант", -- сказал он. Полицейский переступил через порог. Он смотрел прямо на меня. "Ты арестован, -- сказал он. -- Слышишь, ублюдок?" За его спиной, во дворе, неожиданно показалось солнце, и все осветилось, влажно заблестело. Через переднюю дверь вошли еще несколько полицейских; сначала я решил, что их человек десять, однако, присмотревшись, обнаружил только четверых. В одном из них я узнал того типа, что утром стоял под домом, у стены гавани, -- узнал по плащу. Все были вооружены пистолетами разных марок и калибра. Я оторопел. Они встали по стенам, глядя на меня с плохо скрываемым любопытством. Дверь в прихожую оставалась открытой. Чарли двинулся было туда, но один из полицейских обронил: "Стоять". В тишине слышно было приглушенное воркование полицейских раций снаружи. Ощущение было такое, будто все мы ждем появления монарха. Однако появился вовсе не монарх, а хрупкий, похожий на мальчишку, человек лет тридцати с золотистыми волосами и прозрачными голубыми глазами. У него были поразительно маленькие, я бы даже сказал изящные, руки и ноги. Он подошел ко мне как-то неуверенно, бочком, глядя в пол с загадочной улыбочкой. "Меня зовут, -- сказал он, -- Хаслет, инспектор Хаслет". (Привет, старина, надеюсь, ты не в обиде, что я назвал твои ручки изящными, -- это чистая правда, поверь. ) Странное его поведение -- эта улыбочка, косой взгляд -- объяснялось, скорее всего, робостью. Робкий полицейский! Этого я никак не ожидал. Он оглянулся. Всем стало как-то неловко, никто не знал, что делать дальше. Хаслет снова как-то косо посмотрел на меня. "Ну что, -- сказал он, не обращаясь ни к кому в отдельности, -- дело сделано?" И тут внезапно все ожило. Тот, с автоматом (назовем его сержант Хогг), сделал шаг вперед и, положив оружие на стол, ловко защелкнул у меня на запястьях наручники. (Кстати говоря, не такие уж они неудобные; есть в них даже что-то успокаивающее -- как будто естественней сидеть на цепи, чем пользоваться неограниченной свободой. ) Чарли нахмурился. "Без этого никак нельзя, инспектор?" -- спросил он. Сказано это было с таким чувством, гак проникновенно, с долей серьезного высокомерия, что в первый момент я даже удивился, не услышав аплодисментов. Я посмотрел на него с неподдельным восхищением. От старческого болезненного вида, что бросался в глаза всего пару минут назад, не осталось и следа; теперь Чарли выглядел весьма важно: темный костюм, серебристые кудри. Небритый, в рубашке без галстука, он был похож на государственного мужа, который среди ночи улаживает вспыхнувший в стране конфликт. Поверьте, я вовсе не лицемерю, когда говорю, что восхищаюсь его поразительным умением перевоплощаться. Мне вообще кажется, что безоглядная вера в маску -- это истинный признак утонченного гуманизма. Эту сентенцию я сам придумал или кто-то еще? Не важно. Я встретился с ним глазами, чтобы дать ему понять, как высоко я его ценю, и чтобы... о Господи... чтобы попросить у него прощения, что ли. Потом я подумал, что мой взгляд мог показаться ему скорее насмешливым, чем извиняющимся. По-моему, во время всего этого кухонного фарса на лице у меня играла издевательская ухмылка. У Чарли же рот был крепко сжат, челюсть тряслась от бешенства (беситься у него были все основания), однако в глазах читалась лишь мечтательная грусть. В это время Хогг толкнул меня в спину, и меня быстро вывели в прихожую, а оттуда -- на ослепительный солнечный свет. Тут произошло минутное замешательство: полицейские какое-то время тупо переминались с ноги на ногу, вытягивая свои короткие шеи и во все стороны вертя головами. Чего они боялись -- что меня отобьют? Я обратил внимание, что все они были в кроссовках, только один Хаслет, как и полагалось добропорядочному сельскому жителю, щеголял в добротных коричневых башмаках. Один из его людей столкнулся с ним. "Чем больше полицейских, тем меньше добыча", -- сострил я, но никто не засмеялся, а Хаслет сделал вид, что не расслышал. Я же счел, что сказал нечто необычайно остроумное. Я по-прежнему пребывал в состоянии безумного возбуждения; хотелось прыгать, кусаться, рычать. Все сверкало в чисто вымытом морском воздухе. В солнечном свете ощущалось какое-то таинственное, фантастическое мерцание, мне чудилось, будто я ловлю руками летящие фотоны. Мы перешли улицу. Машина, которую я видел из окна, стояла там же, лобовое стекло было покрыто дождевыми каплями. Двое на переднем сиденье проводили нас любопытным взглядом. Я засмеялся: это были вовсе не полицейские, а какой-то здоровяк со своей "здоровячкой" -- по случаю воскресенья они выехали "на природу", "подышать свежим воздухом". Женщина, лениво жуя конфету, уставилась на наручники, и я, в дружеском приветствии, поднял руки. Хогг еще раз толкнул меня под лопатку, да так сильно, что я чуть не упал. С этим, я это сразу понял, шутки плохи. Машин было две, синяя и черная, -- обе самые обыкновенные, ничем не примечательные. Распахнутые дверцы напоминали крылышки у жука. Меня посадили на заднее сиденье между сержантом Хоггом и рыжеволосым великаном с лицом младенца. Хаслет облокотился на дверцу. "Вы его предупредили?" -- мягко осведомился он. Никто ему не ответил. Два детектива, сидевшие впереди, застыли в неестественных позах, как будто больше всего на свете боялись рассмеяться. Хогг с мрачным видом, стиснув зубы, смотрел прямо перед собой. Хаслет вздохнул и отошел. Шофер осторожно, словно на ощупь, повернул ключ в замке зажигания. "Пока можешь молчать, балаболка", -- процедил Хогг, не глядя на меня. "Спасибо, сержант", -- откликнулся я, решив про себя, что и эта моя фраза -- верх остроумия. Мы, резко рванув с места, отъехали от тротуара, оставив за собой дымок от чиркнувших по асфальту шин. "Интересно, -- подумал я, -- Чарли стоит сейчас у окна или нет?" Подумал, но не обернулся. Отвлекусь на минуту, чтобы сообщить, что умер Хельмут Беренс. Сердце. Господи, моя история превращается в Книгу Мертвых. Как хорошо мне запомнилось это путешествие! В жизни не приходилось ехать так быстро. Мы на бешеной скорости проносились мимо вялого воскресного транспорта, ныряли в переулки, поворачивали на двух колесах, визжа тормозами. Было чудовищно жарко -- все окна ведь были подняты, в машине стоял какой-то мускусный, животный запах. Атмосфера накалилась. Я пребывал в оцепенении, испытывал ужас и в то же время какую-то радость оттого, что несся с такой скоростью, что сидел плечо к плечу с этими огромными потными парнями, которые молча пялились на дорогу, сложив руки на груди и еле сдерживая возбуждение и ярость. Я чувствовал, как тяжело они дышат. Скорость их успокаивала, разряжала. Солнце било нам в глаза -- злобно, неотступно. Я знал: они ждут любого предлога, чтобы навал