которая ему длинна, и чистые трусы. "Черт, до чего от тебя всегда воняет мочой, -- враждебно говорит Даг, -- ты что, не расстегиваешь ширинку, когда писаешь?" Из гардеробной приносят воскресные штаны -- синие шорты с жесткими стрелками и идиотскими помочами. Пу протестует, но Май неумолима и готова, если потребуется, прибегнуть к насилию. "Высморкайся! -- приказывает она, держа чистый носовой платок перед носом Пу. -Не понимаю, откуда у тебя столько козюлей в носу?" -- Это потому, что Пу все время ковыряет в носу пальцем, -- поясняет Даг, присутствующий при унизительном одевании. -- Ежели чего найдешь, поделимся, ладно? -- И Даг с грохотом скатывается с лестницы. Пу садится на кровать, на него наваливается свинцовая сонливость. Май выходит из гардеробной, "Что случилось?"-- спрашивает она участливо. "Меня тошнит", -- бормочет Пу. "Поешь, и сразу станет лучше. Пошли, Пу!" Кишки ворочаются и дрожат, твердая какашка давит на задний проход, просясь наружу. "Мне надо по-большому, -- несчастным голосом говорит Пу, -- очень надо". "Сходишь после завтрака", -- постановляет Май. "Нет, мне надо сейчас", -- шепчет он, чуть не плача. "Тогда поскорее беги в уборную!" "Мне надо сейчас", -- повторяет Пу. "Бери ведро", -- говорит Май, подталкивая ногой эмалированное ведро, наполовину заполненное грязной водой после умывания. Она помогает Пу с помочами и стаскивает с него шорты и трусы. Еще минута, и было бы поздно. "Живот болит, чертовски болит", -- жалуется Пу. Май садится на край кровати и берет его руку. "Через несколько минут пройдет", -- утешает она. С лестницы кричит Мэрта: "Пу там? Пора завтракать. Пу там? Эй! Май!" -- "У Пу болит живот, -- кричит Май в ответ, не выпуская его руки. -- Придем, когда придем". "У Пу болит живот", -- передает Мэрта матери. Обе стоят на лестнице. "Сильно болит?" -- спрашивает мать. "Ничего страшного, мы уже почти закончили", -- успокаивает Май. В столовой разговоры и возня, звон посуды и столовых приборов. "Ну, значит, скоро придете", -- говорит мать спускаясь. Лоб у Пу в испарине, сквозь загар проступила бледность. Глаза совсем ввалились, губы пересохли. Май гладит его по лбу. "Во всяком случае, температуры у тебя нет, значит, ничего серьезного, правда? Фу, какая вонища, может, ты чего не то съел?" Пу мотает головой, и еще одна волна спазмов сотрясает его тело. "Черт, дьявол, дерьмо, -- выдавливает он сгибаясь. -- Черт. Дьявол. Дьявольщина". "Тебя что-то заботит?"--спрашивает Май. "Чего?"--разевает рот Пу. На секунду спазмы отпускают. "Ты чем-то расстроен?" -- "Не-е". -- "Чего-нибудь боишься?" -- "Не-е". Приступ прошел, щеки Пу приняли свой обычный цвет, дыхание восстановилось. "Мне надо подтереться". "Можно вырвать лист из альбома для рисования, -- предлагает Май. -- Хотя бумага слишком плотная, пожалуй. Возьмем вот эту красную шелковку". "Нет, черт побери, -- говорит Пу, -- это же шелковка Дагге, он обычно заворачивает в нее свои самолеты, если мы ее возьмем, он меня пришьет". "Я знаю, -- решительно говорит Май, -- возьмем фланельку для умывания, ничего не поделаешь. Я постираю ее потом. Поднимай попу, Пу. Вот так, теперь славно, да?" За завтраком мизансцена приблизительно та же, что и за обедом. Единственное различие -- более строгие костюмы, ведь сегодня воскресенье, воскресенье двадцать девятого июля и, как уже говорилось, Преображение Господне. Обеденный стол накрыт не белой скатертью, а желтой узорчатой клеенкой. С люстры свисает медный ковш с полевыми цветами. Воскресное утро, восемь часов. В бергмановской семье царят обычаи воинства Карла XII. В будни завтрак в половине восьмого, по воскресеньям на полчаса позже -- вялая уступка матери, которая любит немного поваляться в постели по утрам. Отец же, напротив, утром бодр, он уже успел искупаться в реке, побриться и перечитать свою проповедь. Предстоящая поездка привела его в состояние прямо-таки веселого возбуждения. Пу вместо обычной овсянки дали тарелку горячей размазни. Ароматной нежной размазни и ломоть белого хлеба с сыром. Приготовленных собственноручно Лаллой. Возражать никто не осмеливается, хотя и владыки-родители, и еще кое-кто из присутствующих считают, что размазня -- это каприз Пу, а любые виды капризов способствуют зарождению и развитию всяческих грехов. Но никто не осмеливается протестовать против размазни, приготовленной Лаллой, -- ни мать, ни отец, никто другой. Пу хлебает, он весьма доволен, но молчит. Боль улеглась, уступив место приятному оцепенению. Лаллина размазня заполняет сосущую пустоту, согревает изнутри -- ведь от желудочных колик весь леденеешь. Дверь в прихожую и дверь на крыльцо распахнуты настежь. Песчаная площадка сверкает в ярком свете. -- Сегодня будет жарко, -- говорит мать. -- Уж не грозы ли нам ждать. -- Каждый высказывается по поводу возможной грозы. Тетя Эмма совершенно уверена, ее колени предсказывают непогоду уже несколько дней. Лалла говорит, что простокваша в погребе осеклась, впервые за это лето. Мэрта утверждает, что тяжело дышать, у нее красные круги под глазами, на верхней губе капельки пота, наверное, температура. Отец весело замечает, что небольшая гроза не повредит, крестьянам нужен дождь. "Если пойдет дождь, будет хороший клев, -- вставляет Даг, злорадно ухмыляясь. -- Выдержит ли дождь мой бедный братишка? А уж как он грома боится, просто жуть". Разговоры продолжаются. Мы разговариваем, а жизнь проходит, где-то сказал Чехов, и так оно, наверное, и есть. Проем двери на крыльцо внезапно заполняет круглая, чуть пошатывающаяся фигура. Это дядя Карл с небольшим чемоданом в руке. Он смущенно улыбается. "Ой, привет, Карл! -- кричит отец. - Заходи съешь чего-нибудь, и выпить найдется. У тебя, клянусь, вид такой, будто ты масло продал, а деньги потерял!" "Входи и садись, милый Карл, -- говорит мать. В ее голосе сердечности несколько меньше, чем у отца. -- Что-нибудь случилось, почему ты с чемоданом?" "Подать прибор?" -- спрашивает Мэрта, приподнимаясь со стула. "Нет, нет, не беспокойся, -- бормочет Карл, вытирая пот грязным носовым платком. -- Можно я посижу немного?" Не дожидаясь ответа, он семенит через столовую, отпуская поклоны направо и налево, и устраивается на диване возле окна. Отец достает из буфета бутылку и рюмку: "На здоровье, брат!" Карл осушает рюмку одним глотком, стекла пенсне запотевают. "Спасибо, Эрик, ты истинный христианин, проявляешь милосердие к ничтожнейшему из ничтожных". -- Что-нибудь случилось? -- повторяет вопрос мать, строго глядя на брата. Карл с каким-то боязливым видом протирает запотевшее пенсне. И конфузливо смеется: -- Случилось и случилось! Все время что-то случается, не так ли? Время разбрасывать камни и время собирать камни, как написано в Писании: -- Но ты, похоже, собрался уезжать? -- по-прежнему весело спрашивает отец. -- Во всяком случае я собираюсь переехать. - Переехать? И куда же ты собрался переехать? Позволь спросить. -- В голосе матери появился холодок. - Точно не знаю. Но главное -- сохранить свое человеческое достоинство. -- Что случилось!? -- Третий раз. Теперь мать скорее обеспокоена, чем строга. Карл водружает пенсне на нос и поворачивается. Присутствующие с интересом наблюдают за ним. -- Я лучше поговорю с Эриком. Этот разговор не для детей и малявок. -- Оставайся здесь, отдохни, а вечером поговорим, -- быстро предлагает отец, ни единым взглядом не посоветовавшись с матерью. -- Сейчас мне некогда. Мы с Пу едем на велосипеде в Гронес читать проповедь. Но мы наверняка вернемся к обеду в Воромсе. Голубые глаза дяди Карла наполняются слезами. Он несколько раз кивает в подтверждение достигнутой договоренности. - Ты золотой человек, Эрик! Мать подает знак, все встают и читают молитву: "Благодарим Тебя, Господи, за трапезу, аминь". "Выходим ровно без четверти девять, -- приказывает отец и смотрит на свои золотые часы, которые висят на цепочке и заводятся маленьким ключиком. Потом обращается к дяде Карлу: -- Если хочешь остаться на несколько дней, это можно устроить. Мы потеснимся. Не правда ли, Карин?" Но мать не отвечает, она лишь качает головой и уходит на кухню, прихватив с собой миску с кашей. -- Хочешь заработать двадцать пять эре? -- спрашивает Даг, дружески улыбаясь Пу. Одна рука у него спрятана за спиной. Они стоят за кухонной лестницей, где Пу только что помочился, хотя это запрещено. - Еще бы. -- Ладно. Вот смотри, я кладу монету. -- Даг кладет двадцать пять эре на ступеньку. Вид у него таинственно-возбужденный. -- И что мне надо сделать? -- Съесть вот этого червяка. - Чего? - Закрой рот, у тебя глупый вид. -- Я должен съесть этого червяка? Даг держит извивающегося дождевого червя перед носом Пу. - Ни за что. -- Ну, а если я тебе дам пятьдесят эре? - Нет. Ни за что! -- Семьдесят пять эре, Пу! Это большие деньги. На крыльце появляется пудель Сюдд, облизывающийся после завтрака. Он угодливо виляет хвостом, приветствуя свое божество, а на Пу, антагониста, бросает презрительные взгляды. - Зачем тебе надо, чтобы я съел этого червя? Ведь противно же. -- Ребята поручили мне испытать твое мужество. - Чего-чего? -- Ну да, если ты окажешься достаточно мужественным, ты сможешь стать членом нашего тайного союза и вдобавок заработаешь семьдесят пять эре. -- Давай крону. -- Спятил, что ли? Крону! За крону надо съесть, по крайней мере, какашку тети Эммы. -- А у тебя есть семьдесят пять эре? -- с подозрением спрашивает Пу. -- Вот смотри, пожалуйста. Три блестящих монетки по двадцать пять эре. Прошу. А вот червяк. Ну! -- Я съем половину. - Это что еще за глупости! Либо ты ешь червя целиком, либо вообще ничего. Я так и знал. Ты трусливое дерьмо и никогда не войдешь в наш союз, правда ведь, Сюдд? Даг поворачивается к Сюдду, который открывает рот, вываливая длинный язык. Сюдд ухмыляется, это очевидно. -- Давай сюда твоего чертова червяка, -- говорит Пу в бешенстве от жадности и злости. Он засовывает червя в рот и начинает жевать, он жует, жует, жует. Глаза наполняются слезами. Пу продолжает жевать. Червь извивается, крутится под языком, один его конец пытается улизнуть через отверстие в уголке рта, но Пу запихивает его обратно. И глотает, глотает, глотает. Желудок бурно протестует, но Пу подавляет протест. - Все, съел, -- говорит он. -- Открой рот, я проверю. Пу разевает рот, брат проверяет -- долго и тщательно. Потом велит Пу захлопнуть пасть, чтобы червяк не выскочил. Затем собирает монетки и зовет Сюдда. -- Что за дела, черт! -- кричит Пу. Даг оборачивается и сокрушенно говорит: -- Мы с ребятами решили проверить, насколько ты глуп. Ежели ты настолько глуп, что ешь дождевого червя за семьдесят пять эре, то ты слишком глуп, чтобы состоять в нашем союзе, и абсолютно слишком глуп, чтобы получить семьдесят пять эре. Пу бросается с кулаками на брата, но получает сильный удар под ложечку, а Сюдд в то же самое время вцепляется ему в штанину. У Пу перехватывает • дыхание, и он садится на ступеньку. Даг и Сюдц удаляются, весело болтая. Во дворе они встречаются с Марианн. Пу не слышит их разговора, но подозревает, что они строят какие-то интересные планы. Он сражается с червем в желудке, раздумывая, не стоит ли ему блевануть, засунуть два пальца и блевануть, но колеблется -- такого удовольствия брату он не доставит. В эту минуту жизнь не стоит ни шиша: Дождевой червь в животе и месса в Гронесе! Пу совсем сник 5 -- никому на свете сейчас так не погано, как ему. Папа сидит в беседке с дядей Карлом. Он курит первую после завтрака трубку, а дяде Карлу предложена сигара и еще одна рюмка. Дядя Карл говорит безостановочно, отец подбадривающе улыбается. С чего бы это отец вдруг так расположился к нему? Но вот отец смотрит на часы и говорит, наверное, что им с Пу пора идти, если они не хотят опоздать на товарняк, который именно по воскресеньям имеет обыкновение прибывать минута в минуту. Отец поднимается и похлопывает Карла по руке. На главное крыльцо выходит мать с зеленым отцовским чемоданчиком и зовет Пу. Даг выводит велосипед, поклажу привязывают к заднему багажнику. Передний багажник предназначен для Пу. Марианн втыкает букетик колокольчиков в петлицу отцовского пиджака. Выбегает Мэрта со своим фотографическим ящиком, она обожает фотографировать. Тетя Эмма после завтрака посетила уборную и сейчас, осторожно переваливаясь, спускается по тропинке. Под мышкой у нее зажат номер "Евле дагблад". Из кухни выходит Лалла с уложенными в пакет припасами на дорогу, который в ходе некоторой дискуссии запихивают в чемоданчик: там лежат отцовские брыжи, чистая белая рубашка, пасторское облачение и сама проповедь. А вдруг бутылка с молоком разобьется и зальет облачение и проповедь? Сперва бутылку намереваются положить на дно, а одежду сверху, потом молоко вовсе отвергают: настоятель ведь приглашает на кофе, а отец обещал Пу "Поммак", они его купят в лавке на обратном пути. Теперь Мэрта будет фотографировать, она хочет, чтобы мать тоже была в кадре, вроде бы как прощалась с отцом, но мать отказывается -- нет, спасибо, пусть позируют только путешественники. В конце концов получается следующий снимок: отец стоит в несколько деревянной позе, держась за сильно вывернутый вверх руль. На нем легкий пиджак и шляпа. Черные пасторские брюки он надел на себя -- они не поместились в чемоданчике, штанины внизу прихвачены зажимами. Белая рубашка без воротника и ботинки дополняют экипировку. Пу в уже описанном одеянии плюс белая льняная панама, которая ему чуть великовата и потому покоится на его оттопыренных ушах. Лицо в тени. Он уже сидит на переднем багажнике, разведя в стороны длинные ноги. Все говорят, перебивая Друг друга, желают приятного путешествия, мать сообщает, что бабушка перенесла обед на целый час, они просто не имеют права опоздать. Тетя Эмма предупреждает, что будет гроза, совершенно точно будет гроза. Вдали, у выпасов, над далекими горами чернеет полоса туч, белые облака тонкими пальцами тянутся к центру небосвода. "Предвестник грозы", -- говорит тетя Эмма. Мать целует Пу и по меньшей мере два раза велит ему быть поосторожнее, чтобы не попасть ногой в спицы переднего колеса. Дядя Карл машет сигарой из беседки: "Хорошего улова душ, уважаемый брат!" Даг вертится вокруг Марианн, а Сюдд вокруг Дага. Май стелет постель в материной комнате на втором этаже. Отодвинув широкую кружевную занавеску на единственном открывающемся окне, она окликает Пу и машет ему рукой. Пу вяло машет в ответ. На Май выходное летнее платье с вырезом каре, когда она наклоняется, Пу видит ее грудь. Копну недавно вымытых рыжих волос не в силах удержать никакая коса, и ее милое конопатое лицо словно охвачено кольцом огня. Путешествие начинается с головокружительного спуска. Отец -- опытный, но рисковый велосипедист. Пригорок, ведущий от дальберговского жилища, ухабист и каменист, к тому же узок и, как сказано, крут. Выбравшись на проезжую дорогу, отец принимается жать на педали. "Черт, до чего жарко, -- говорит он, снимает шляпу и протягивает ее Пу. -- Держи крепко". Товарняк уже стоит на станции, и маневровый паровозик усердно маневрирует -- тяжело груженные вагоны с лесом пойдут на лесопильню в Йимон, пустые вагоны -- на склад в Иншен, а три вагона, до верху забитые душистыми, свежераспиленными досками остаются на станции Дуфнес для дальнейшей отправки на строительство нового дома Добрых тамплиеров. Тормозные кондуктора, вылезшие из своих тесных будок, прогуливаются по платформе, кто-то пьет пиво прямо из горлышка, закусывая его бутербродом, кто-то курит трубку, станционный работник мечется между двумя южными стрелками у моста, паровозик, пыхтя, подает назад, два мужика возятся со сцеплениями, звенят буфера и тяжелые железные крюки. Солнце стоит прямо над излучиной реки. Отец и Пу заходят в контору и здороваются с дядей Эрикссоном: "Вот как, господин пастор собирается ехать в такой ранний воскресный час, да еще с сыном?" "Я читаю проповедь в Гронесе", -- объясняет отец. "Значит, тогда на поезде до Юроса, а оттуда на велосипеде, я полагаю?" Дядя Эрикссон вынимает из ящичка кассы маленький коричневый бумажный билет и пробивает его компостером. "Велосипед надо сдавать в багаж?"-- интересуется отец. "Нет, можете взять с собой в купе. По воскресеньям пассажиры садятся только в Лександе". Со второго этажа спускается фру Эрикссон. Шея ее изуродована зобом, глаза чуть не вылезают из орбит. Она сердечно улыбается беззубым ртом. В руках -- чашка с кофе. "Я подумала, что господин пастор не откажется выпить чашечку, -- говорит фру Эрикссон на своем диалекте Орса. -- А маленький Пу хочет карамельку, да?" Она вынимает из кармана передника липкий кулек и угощает Пу собственноручно приготовленными красно-белыми карамелями. Пу кланяется и благодарит. "А как ваши дела, фру Эрикссон?" -- спрашивает отец, глядя прямо в выпученные глаза фру Эрикссон. "Да не слишком хорошо, господин пастор. На прошлой неделе была в больнице в Фалуне, потому как по ночам сильно задыхаться стала. Доктор сказал, что меня надо оперировать, он хочет удалить часть щитовидки, но я не знаю, хотя задыхаться вот так ужасно, но я ведь каждый день принимаю йодистую соль, правда, она мало помогает, мне все хуже и хуже. А вид у меня -- страшно смотреть. Прошлым летом зоб был не виден, он за эту зиму такой жуткий сделался. Это все началось, когда я заболела туберкулезом и потеряла... да вы, господин пастор, сами знаете... да, не слишком хорошо, а там наверху такая духота, в спальне у нас по вечерам солнце, иногда я перетаскиваю матрас сюда, в зал ожидания. Тут ведь окна на север и всегда чуток прохладно. Как-то приехал инспектор, увидел матрас и сказал, что в зале ожидания спать нельзя, это запрещено, а Эрикссон заявил ему, что ему плевать и пусть, мол, инспектор, ежели хочет, подаст на нас в суд, ну тот и испарился. Пу залез на стол у окна, выходящего на станционную площадь -- его больше интересуют усилия маневрового паровозика, нежели зоб фру Эрикссон. Посасывая карамель, он следит за двумя вагонами с древесиной -- от легкого толчка паровоза они сами послушно катятся на запасной путь у здания станции. Один из мужиков положил на рельсы тормозную колодку, и тяжелые вагоны смиренно останавливаются, слегка дернувшись взад и вперед, точно живые. -- Они закончили, -- кричит Пу, слезая со стола. -- Все готово! -- Пу хочется поскорее в путь, предстоящая поездка в поезде, пусть и короткая, вызывает у него легкую лихорадку. "Что же, тогда поехали, господин пастор". Дядя Эрикссон достает свою форменную фуражку и красный флажок, на древке которого прикреплена зеленая пластинка. Когда подают сигнал пластинкой, это означает "готов к отправлению". Отец опустошает чашку до самой гущи, благодарит и пожимает руку. "Я поговорю с моим хорошим другом, профессором Форсселем о вашей болезни, фру Эрикссон. Возможно, он найдет какой-нибудь выход". -- Спасибо, спасибо, не утруждайте себя, господин пастор. Один из тормозных кондукторов помогает занести велосипед и чемоданчик в маленький пассажирский вагон в конце состава. Вагон допотопный, выкрашенный в серо-зеленый цвет, с дверями посередине. Интерьер спартанский: двенадцать коротких деревянных скамеек друг напротив друга, по шести по обе стороны прохода. Возле каждой второй скамейки стоит плевательница, пол устлан истертым коричневым линолеумом с узором, в одном торце возвышается железная печка. Окошки открыты, впуская летнее утро. На потолке -- две стеклянные чаши, в которых упрятаны газовые светильники. В вагоне пахнет • проолифенным деревом и железом. Пу висит на окне, он в возбуждении, он поедет на поезде, через несколько 5 секунд дядя Эрикссон даст знак, паровоз выпустит черное облако, и вагоны покатятся по рельсам. Отец нашел газету "Борленге-постен" и углубился в раздел "Публичные сообщения": "В церкви Гронес пастората Гагнеф завтра, в воскресенье в одиннадцать часов утра состоится проповедь пастора Эрика Бергмана из Стокгольма. Во время богослужения состоится причащение святых даров Господних". Но поезд все никак не трогается, Пу с опасностью для жизни высовывается из окна, чтобы выяснить причину. Дядя Эрикссон читает какие-то бумаги, а станционный работник объясняет и жестикулирует. Паровоз пыхтит и вздыхает, словно жалуясь на утомительную жару и предстоящие подъемы. На втором этаже станционного домика за занавеской мелькает обезображенное лицо фру Эрикссон. Но вот послышались голоса, и Пу поворачивается в другую сторону. Там бодро шагают Марианн, Даг и дядя Карл. В руках у них удочки, а Даг несет за ручку жестяную банку для червей, в крышке которой проделаны дырочки. У дяди Карла на спине ранец -- это снедь. - Привет, -- кричит Марианн, -- Вы еще не уехали? -- Куда собрались? -- спрашиваег отец, становясь рядом с Пу у узкого окошка. -Удить рыбу в Холодном ручье, -- трубит дядя Карл. -- Ма должна вот-вот прийти, и сестричка Карин отправила нас на прогулку. Она сочла, что будет лучше поговорить с Ма наедине. Я, во всяком случае, ничего против не имел. Наконец поезд, тяжело скрипя и усердно выпуская клубы дыма, трогается. Все машут руками. Пу мельком замечает, что Марианн обнимает Дага за плечи. Губы у него растягиваются от восторга, и он энергично машет рукой брату. Они исчезают из вида, в лицо бьет встречный ветер и едкий угольный дым. На повороте под горой паровоз свистит, вагон бросает из стороны в сторону, стучат на стыках колеса. Вот они покидают реку и ныряют в лес. Паровоз старается изо всех сил, пошел подъем, деревянный вагончик трещит и трясется. "Сядь на скамейку, -- велит отец. -- Нельзя так висеть на окне, это опасно". Схватив Пу за брючный пояс, он стаскивает его вниз. Отец с сыном сидят друг напротив друга, отец продолжает читать газету. -Пап! -- Да? -- Отец опускает газету. - Что такое история? -- Рассказ о прошлом. - Тогда смерть дедушки -- история. -- История бывает разная. Есть большая история -- история войн и королей, всего народа, а есть малая -- история семьи. Таким образом, можно сказать, что дедушкина смерть -- тоже история. Отец сидит подавшись вперед, локти на коленях, пальцы переплетены. Он внимательно смотрит на сына. Когда отец с кем-то разговаривает, кто бы это ни был, он смотрит собеседнику прямо в глаза и сосредоточенно слушает. - Вам, папа, не нравится жить с нами в Дуфнесе? - Мне не слишком по душе Дуфнес, только и всего. Я люблю маму и моих детей, а Дуфнес нет. -- Почему? -- Я чувствую себя взаперти, если ты понимаешь, что я хочу сказать. -- Не понимаю. -- Я не распоряжаюсь собой. -- А кто распоряжается? Бабушка? -- Можно и так сказать. -- Поэтому вы и ненавидите бабушку. - Ненавижу? Отец, улыбаясь уголками рта, разглядывает свои сцепленные пальцы. -- Даг утверждает, что папа и бабушка ненавидят друг друга. - У нас с твоей бабушкой разные точки зрения по множеству вопросов. Почти по всем. Ну вот мы и ссоримся. Ты должен это понимать. -Угу. - Иногда бывает страшно тяжело. Особенно летом. Мы вынуждены жить бок о бок, и тогда чуть что начинаются всякие неурядицы. Зимой, когда бабушка живет в Уппсале, а мы в Стокгольме, легче. -- Я люблю бабушку. -- И продолжай ее любить. Бабушка любит тебя, ты ее. Так и должно быть. - Вы бы обрадовались, если бы бабушка умерла? -- Вот это загнул! Чему же мне радоваться? Во-первых, я знаю, что и ты, и мама, и Даг, и множество других людей будут горевать, а во-вторых, человеку не пристало думать о подобных вещах. Пу задумывается. Все это трудно, но важно. Кроме того, нечасто у отца есть время поговорить. Надо пользоваться случаем. -- Ну да, -- горестно вздыхает Пу. -- А мне вот хочется, чтобы много кто умер и стал историей! Тетя Эмма, и Даг, и... - Это совсем другое дело, -- прерывает отец. -- Ты не представляешь себе, что означает смерть. Поэтому и бросаешься такими пожеланиями, не имея в виду ничего конкретного. -- Я иногда представляю себе, что мама умерла, и тогда мне делается грустно. -- А иногда тебе хочется, наверное, чтобы твой отец умер, да? Когда ты, к примеру, злишься. Отец улыбается, улыбаются и губы и глаза, голос неопасный. Значит, это и есть настоящий разговор, думает Пу. Разговоры или "беседы" Пу обычно ведет с бабушкой в Уппсале, вечерами, когда он приезжает погостить к ней на рождественские каникулы. У матери с отцом никогда не хватает времени на беседы. -- Никогда я не желал, чтобы папа умер, -- врет Пу с бесхитростным выражением лица. Отец треплет Пу по щеке, по-прежнему улыбаясь. - Извини меня, Пу, но порой ты задаешь действительно дурацкие вопросы. Пу с умным видом кивает и улыбается в ответ. Товарняк тормозит с жутким шумом -- визг, лязг, скрежет. Под горной грядой простираются леса, на крутых склонах вынырнули усадьбы. Отец хлопает Пу по коленке: вот мы и приехали, не забудь панаму и возьми мою шляпу. Поезд останавливается на полустанке Юрос -- это маленькая будка путевого обходчика на пересечении железнодорожных путей с большаком -- ни тебе запасных путей, ни семафора, только рассохшийся деревянный перрон. Обходчик -- толстая женщина -- вылезает, переваливаясь, из будки, в дверь ей приходится протискиваться боком. Она приветствует пастора как старого знакомого и помогает ему вытащить велосипед и чемоданчик. Зной уже стоит стеной, на пригорке мычит корова. Выглянувший из кабины машинист расслабленно отдает честь отцу и сыну. Обходчица подает знак, что можно отправляться, и поезд плавно скользит вниз по склону к Сиффербу, без дыма, без скрежета, без лязга. - Чашечку кофе? -- предлагает толстуха. -- Нет, спасибо, фру Бругрен. Мы и так опаздываем. - Чертовски обидно, что я никак не выберусь в церковь, но Ульссон в больнице, и я здесь одна должна управляться и в будни, и в воскресенье. Может, мальчик хочет сока? -- Нет, спасибо, -- вежливо отвечает Пу. - Тогда желаю вам счастливого пути. -- Спасибо, фру Бругрен, и передайте привет господину Ульссону. - Господин пастор, как по-вашему, это Бог нас карает? -- Почему Бог должен карать? -- Я хочу сказать, мы ведь с Ульссоном в грехе живем по словам миссионерского пастыря. Он был тут в прошлый понедельник и скандалил, а на следующий день Ульссон наступил на ржавый гвоздь, и у него началось заражение крови, пришлось в больницу везти. Это кара Божья, господин пастор? Отец обеими руками вцепился в руль велосипеда. Спешки как не бывало, он не смотрит на горестно вздыхающую фру Бругрен. Его задумчивый взгляд устремлен на склон, спускающийся к реке, и солнечный пожар в черной воде. Наконец он переводит глаза на опечаленную женщину. -- Нет, -- решительно говорит отец. -- Я убежден, что миссионерский пастырь Стремберг ошибается. Бог не карает фру Бругрен и господина Ульссона за это прегрешение -- если это вообще прегрешение. Бог не мелочен, жалко только, что он позволяет своей глупой пастве быть глупыми и злопамятными. Но если, фру Бругрен, вас мучают подобные мысли, то поговорите с господином Ульссоном. Если решитесь, я с удовольствием вас обвенчаю. Черкните несколько и слов. Я живу в Дуфнесе. Ну да вы ведь знаете. Толстуха кивает несколько раз и сглатывает, в данный момент она не способна вымолвить ни слова, лишь кивает, да, я поговорю с Ульссоном, в четверг поеду в больницу, пришлют смену из Лександа. -- До свидания, фру Бругрен. -- До свидания, господин пастор. Пу молча кланяется и взбирается на багажник, отец ставит правую ногу на маленький шпенек, торчащий из ступицы заднего колеса, а левую резко бросает на педаль. Это придает велосипеду приличную скорость на спуске к реке. Пу, держа отцовскую шляпу, широко разводит ноги -- не попасть бы ступней в спицы. Вдалеке слышится свисток товарняка, а вообще вокруг неподвижная летняя тишина. Воздух пропитан острым запахом коров и чабреца. Чахлая рожь, клонящаяся к обочине дороги, бьет Пу по голым ногам. Пу чувствует, что отец в хорошем настроении, и у него тоже становится весело на душе. Вот отец начинает насвистывать, потом вполголоса напевать и наконец поет в полный голос: В уборе пышном лес стоит, И черный прах земли укрыт Покровом сочной зелени. Цветов прекрасных океан, Как летний пестрый сарафан Роскошней Соломона одеяния. Отец притормаживает. Дорога круто забирает вправо, внезапно под колесами лишь зыбкий песок. "Тут надо поосторожнее, а то шею сломаем! Держись крепче, если меня поведет в сторону. Дай-ка шляпу, лучше я ее надену, чтобы не получить солнечный удар". Пу обеими руками вцепился в багажник. Отец медленно крутит педали. "Здесь и вправду надо быть поосмотрительнее, -- рассудительно говорит Пу. -- Опрокинемся, и нам крышка". Миновав опасный участок, Пу с отцом несутся дальше вниз по пологому склону вдоль реки. Свистят и похрустывают колеса, сверкает темная водная гладь, неспешно плывут бревна, сбиваясь в кучу возле ограждений. Грозовая стена над горными грядами выросла на палец. Отец, тихонько напевая, усердно крутит колеса. Пу незнакома мелодия, может, это вовсе и не мелодия. Сейчас отец в отличном расположении духа, никаких сомнений. Но поездка с ним - всегда рискованное предприятие. Никогда не знаешь, чем оно кончится. Иногда хорошего настроения хватает на целый день, а иногда, неизвестно почему, пастора настигают демоны, и он становится немногословным, замкнутым и раздражительным. - Ну как, Пу, теперь не жалеешь, что поехал со мной? -- Отец перестал напевать и хлопает Пу по панаме. -- Не жалею, -- врет Пу, с грустью думая о своих паровозиках, рельсах и железной дороге, которую он собирался провести от уборной до спиленной березы. Там местность все время идет под уклон, поэтому можно сцепить несколько вагончиков и пустить их самостоятельно, они докатились бы до самой стрелки -- прямо как тот электрифицированный поезд, что ходит в Юрсхольм. У паромной переправы уже ждут повозки с прихожанами, которые здороваются с отцом. Отец отвечает, приподнимая шляпу. Там стоит сгорбленный старик в меховой шапке, с грязной коровой, бока ее вымазаны навозом. От ни; здорово воняет, вокруг кружатся синие мухи, но старика и корову, похоже, это не смущает. По воде шлепают несколько босоногих мальчишек. Они направляются к Юпчерну купаться и ловить окуней. Через реку натянуты стальные тросы. Паром, которым управляют вручную, соединен с тросами железными петлями и подвижными ржавыми колесиками. Пассажиры-мужчины цепляются за трос захватами из просмоленной древесины. Таким образом плоскодонный корабль перемещается взад и вперед посильно изрезанному в этом месте речному руслу, И кружащиеся в черной бурля щей воде топляки глухо бьются о борт парома. Отец тут же разговорился с двумя женщинами в одноколке -- младшая в местном национальном наряде, старшая, с серым под загаром лицом, в трауре Она сидит молча, уставясь на свои покрытые пятнами руки. Говорит младшая -- ее торопливая речь, окрашенная диалектом, напоминает катание с горки -- вверх и вниз. Отец слушает и кивает. "Вот как, все случилось так быстро? Это ведь было неожиданно?" -- "Конечно, он был такой энергичный, весь сенокос работал с нами, намеревался ехать на соревнования по стрельбе, да, это было I прошлое воскресенье. Мать принесла кофе, глядит, а он лежит отвернувшись, и глаза закрыты, ну она и подумала, что он опять заснул. А он мертвый". Пу садится на дощатый пол на носу. Снимает сандалии и опускает ноги в воду, ледяную даже сейчас, в разгар лета, и течение засасывает их. Когда паром отчаливает от пришвартованного к берегу покачивающегося плота, отец отходит от женщин в одноколке, берет деревянный шест, крепит его к тросу и помогает остальным мужчинам тащить паром через стремнину и топляки. Пу перебирается еще ближе к краю, чтобы остудить комариные укусы под коленками. Внезапно кто-то хватает его за плечи и отшвыривает назад, сильная пощечина, еще одна. Отец разъярен: "Знаешь ведь, что я запретил! Не соображаешь, что тебя может утянуть под паром, и никто и не заметит?" Следует еще одна пощечина, значит, всего три. Пу смотрит на отца, он не плачет, нет только не здесь, перед этими чужими людьми. Он не плачет, но сгорает от ненависти: бандит чертов, вечно дерется, я убью его, вот вернусь домой, придумаю для него какую-нибудь мучительную смерть, он будет молить меня сжалиться, Гулко стучат бревна, журчит вода, палит солнце, в мозгу и глазах резь. Пу стоит в сторонке, но на виду. Женщины в одноколке, наблюдавшие за сценой кивают головами и перешептываются, сейчас говорит молодая. Пу не слышит ее слов, он видит женщин со спины, потому что отошел к краю кормы. Отец помогает тащить паром, изо всех сил работая деревянным шестом, он тоже зол, это заметно. Он сбросил пиджак и закатал рукава рубашки. Шляпа сдвинута на затылок. •Еще один взгляд в будущее. -- В чем моя вина? Отец сидит за письменным столом, я -- в потертом кожаном кресле в глубине комнаты. За окном -- свинцово-серый зимний день без теней, на крышах и в воздухе снег. Отец поворачивается ко мне лицом, темный контур на фоне прямоугольника окна. Я с трудом различаю черты его лица, но хорошо слышу голос. -- В чем моя вина? Он повторяет вопрос, а что я могу ответить? На столе лежит один из материных дневников. - Я открыл ее второй банковский сейф и там обнаружил еще дневники. Представляешь, Карин вела дневник с марта 1913 года, когда мы поженились, почти до самой кончины -- последняя запись сделана за два дня до смерти. Каждый день. - Вы знали, что мать ведет дневник? -- Я как-то спросил ее, и она ответила, что обычно вкратце записывает разные события, но чтобы... Отец качает головой, перелистывая раскрытую тетрадь в коричневом переплете: "... каждый день". -- Я пытаюсь прочитать и понять, я имею в виду, чисто технически. У матери такой мелкий почерк. Мне приходится пользоваться лупой. Отец поднимает лупу, словно бы извиняясь: ежедневно, микроскопический почерк, шифры. - Вообще-то у матери был четкий и разборчивый почерк. А здесь совсем другой. И потом, она часто сокращает имена и слова. А иногда употребляет • какое-то зашифрованное слово, которое совершенно невозможно понять. Глубоко вздохнув, отец протягивает мне тетрадку, я встаю и беру ее в руки. 1927 год: мать в больнице, обширная операция, удаление матки и яичников. Три месяца. Беспокойство о доме и детях. Отец приходит каждый день. "Я же не могу попросить его не приходить, я так устаю от его страхов. Как будто я должна испытывать угрызения совести из-за того, что нахожусь здесь". 5 Я медленно с помощью лупы читаю, потом захлопываю тетрадь и переправляю ее через весь стол обратно. -- Читаю и читаю. И постепенно начинаю осознавать, что никогда не знал той женщины, с которой прожил больше пятидесяти лет. Отец отворачивается, его взгляд устремлен на падающий снег и белые крыши. Вдалеке бьют часы церкви Хедвиг Элеоноры. Затылок у отца высокий и худой, волосы редкие. "Ничего не знаю", произносит он. - Карин говорит о фиаско. Жизненном фиаско. Ты можешь это понять? Вот тут она пишет: "Как-то раз в одной книге я наткнулась на слова "жизненное фиаско". У меня перехватило дыхание, и я подумала -- жизненное фиаско и есть самые точные слова". -- Мать порой слишком все драматизировала. -- Я пытаюсь найти объяснение. -- И я спрашиваю себя, -- медленно, почти неслышно говорит отец, -- спрашиваю себя, в чем моя вина. -- Но вы ведь с матерью разговаривали? -- Конечно. Разумеется, разговаривали. Вернее, говорила Карин. Что мог сказать я? У Карин было столько идей относительно того, как нам изменить нашу жизнь. Она требовала от меня ответа на ее вопросы, а что я мог ответить? Карин утверждала, что я ленив. Не когда речь шла о работе, а просто ленив, ну, ты понимаешь. Отец вновь поворачивается ко мне лицом, из-за резкого света из окна я не вижу его выражения, но голос молит: скажи же что-нибудь, объясни, дай мне точку опоры. -- Сегодня ночью мне приснилось, что мы с Карин идем по нашей улице. Держимся за руки, иногда мы так делали. Тротуар обрывается в бездну, и там внизу -- блестящее черное зеркало воды. Вдруг Карин выпустила мою руку и кинулась головой в бездну. - Иногда мне кажется, будто мать где-то рядом, -- говорю я нерешительно. -- Я сознаю, что это своего рода тоска и ничего больше, и все же. -- Да, да, -- отзывается отец. -- Сперва обнаруживаешь... нет, не знаю. Не могу объяснить. В чем моя вина? -- Откуда мне знать? -- Словно бы я прожил совсем другую жизнь, не такую, как Карин. Я никогда не призывал Бога к ответу. Такова моя жизнь, думал я, и с этим ничего не поделаешь. Может, я был чем-то вроде послушной собаки? Как Сюдд? Отец горестно улыбается. Дух Сюдда пересекает ковер и, уткнув нос в отцовскую руку, глядит на своего господина печальными глазами. - Мать была, наверное, умнее меня. Она много читала, ездила за границу и... Я же в основном жил своими чувствами и представлениями. Хотя теперь вот лишился всего. Не собираюсь жаловаться, не думай, будто я жалуюсь, но когда я сижу здесь, пытаясь истолковать материн дневник... -- Вы считаете, мама заранее предполагала, что вы прочитаете ее дневники? -- Не уверен. У нас как бы была договоренность, что я умру первым. Понимаешь, своего рода шутка. Это я, главным образом... но это само собой разумелось. И когда у меня обнаружили рак пищевода, все было решено, по крайней мере, я полагал, что решено. -- Хуже всего, пожалуй, что мы испытывали страх. -- Страх? Отец смотрит на меня с искренним недоумением, словно в первый раз слышит это слово. Мы боялись вашего гнева. Он всегда овладевал вами неожиданно, и мы часто не понимали, почему вы ругаетесь и деретесь. - Ты, безусловно, преувеличиваешь. - Вы, отец, спросили, я попытался ответить. -- Я был скорее кроткий человек. - Нет. Мы боялись ваших приступов гнева. И не только мы, дети. - Ты хочешь сказать, что и мать?... что Карин... -- Мне кажется, мать боялась, но по-другому. Мы научились ускользать, и; врать. Правда, должен признаться, говорить об этом сейчас, по-моему, несколько неловко -- два пожилых человека. И немного смешно. - Но мать поистине была не из тех, кто молчал. - Мать играла роль посредника, миротворца. Даг, например, вызывал у вас постоянное бешенство. Я помню, как часто его пороли. Плеткой. По голому телу. До крови, до струпьев. И мать смотрела. - Ты упрекаешь меня... - Нет, я не упрекаю. Я говорю, что наш разговор смешон. Но вы, отец, спросили, и я отвечаю. Мы безумно боялись, выражаясь мелодраматически. - Я помню, Карин говорила... - Что говорила? - Мать иногда, когда сердилась, называла меня "узколобым". В дневниках это есть в нескольких местах: "Эрик непримирим. Эрик не способен прощать и быть снисходительным, и это будучи пастором. Эрик не знает самого себя". Отец весь поник и съежился. Прикладывает руку к щеке. - Я ведь уже понес наказание, правда? -- Наказание? - По-твоему, сидеть здесь, за этим столом, день за днем читая материны дневники, не достаточное наказание? Она ругает даже мои проповеди. Отец саркастически улыбается: - Так что ты и твои брат с сестрой должны быть довольны. Некоторые считают, что ад существует тут, на земле. Теперь я склонен с этим согласиться. Нет, нет, нет. Ты уже уходишь? Паром причаливает, вода заливает доски настила, понтонный мост раскачивается, повозки съезжаю