-- Какого же? -- спрашивает девушка. -- Я не знаю, ибо архитекторы неточно воспроизвели здесь все детали. Может быть, это просто дворец теней Короля-Солнце. -- Но почему они забросили нашу комнату? -- Она слишком велика и лишена отопления. Последний живший здесь человек был художником и умер от воспаления легких. -- В нашей кровати? -- В нашей кровати. -- Я была слишком маленькой, чтобы запомнить это, -- говорит она. В оконном проеме всегда светится большой прямоугольник неба то сиреневого, то красноватого, в зависимости от времени дня или года. Но этот свет, бессильный разогнать полумрак комнаты, и не нужен любовникам, ибо глаза их отлично видят в темноте. -- Что же все-таки означало то шествие? -- опять спрашивает она. -- Это шло поколение за поколением человечество, к которому мы с тобой принадлежим с виду. Она засыпает. Он проводит губами и лицом по сумрачно мерцающему телу, по двум розовым бутонам, по белому шелку волос и вдыхает ее аромат. -- Сестра моя, любовь моя, мой светлый бубен, я бью в тебя, я вышиваю по тебе, я... Вдруг он замер. Дверь комнаты дрогнула, впуская крысу. Он стремглав кинулся на нее, одним движением острых губ втянул в рот и проглотил вместе с косточками, зловеще прищелкнув черным языком. Забрезжил рассвет. Он приходит все позже и позже, этот рассвет, и однажды утром им чудится, будто он проник в их комнату, воплотившись в нечто живое, живое без начала и без конца. Снег. Но любовников уже нет в постели, комната уже не выдает никакого человеческого присутствия и даже -- странное дело! -- на снегу, занесшем пол, не осталось ни единого следа ног. Только на подоконнике чуть виден легкий мазок крыла. В этом смог убедиться тем же днем человек -- я имею в виду настоящего человека. Он вошел смело, без стука, пересек пустую комнату и взглянул на город, лежавший у него под ногами. Затем прошел, но не по прямой, к кровати, нагнулся и пощупал полотняные простыни, шерстяное одеяло, атласное покрывало и пуховую подушку, глядя на них с опасливым почтением. -- Они еще теплые, -- сказал он вслух. Резко отвернувшись, он вышел в раскрытую дверь. Его решительные шаги оставили на тонком снежном ковре правильный треугольник следов в одной половине комнаты. Но скоро порывы снежного ветра укрыли отпечатки и нанесли по углам чистые белые холмики, оледеневшие к утру. Когда сумрак, неизменно расцвеченный городскими огнями, этими сиренево-голубыми мерцаниями, отраженными сводом небес, затопил наконец пространство комнаты, влюбленные, как и во все другие вечера, уже опьянели от любви. Им не понадобилось много времени, чтобы простыни переняли жар их тел. -- Возлюбленная моя! Безумица моя! -- О мой король, ты пронзаешь меня до глубины естества, ты вырываешь мою душу, мое дыхание, мои перья... Больше всего их очаровывали в собственных телах зубы -- маленькие жемчужно-белые камеи у девушки и крепкие мужские клыки у юноши, -- без единого пятнышка, без единой трещинки. И еще их гладкая кожа с мягкими ямочками в сгибах локтей и над ягодицами. -- Нашей любви не страшен холод, наша любовь бесконечна. -- Бес-ко-неч-на... -- эхом вторила его подруга. И погружалась в сон. Он же иногда вставал, закутывался в старый флаг и проводил ночь на полу у кровати. Временами он чувствовал на щеках или на руке чью-то ледяную ласку, но это было всего лишь касание тусклой золотой бахромы или снежинки. Однажды ночью, когда они еще нежились на своем ложе, дверь опять растворилась. Они даже не заметили этого, упоенные любовным экстазом и сновидениями, в которых забылись, еще не разняв пылающих тел. Но кто-то следил за ними, не двигаясь, затаив дыхание. Спустя час соглядатай покинул комнату на цыпочках, сотрясаясь от беззвучного смеха. Утром он вернулся в сопровождении жандарма, несущего кожаную папку с гербовой бумагой. -- Вот, убедитесь сами, -- сказал он, отворяя дверь. Но в комнате никакой пары не было. И некого было допрашивать, составляя протокол, и некого выгонять из комнаты. -- Ну и ну! -- воскликнул владелец небоскреба. -- Второй раз прихожу сюда днем и застаю кровать пустой. -- Значит, улетучились ваши пташки? -- Да, но по ночам-то они здесь! -- Гм, охотно верю, -- буркнул полицейский. -- Запах любви -- его ни с чем не спутаешь. Мой совет: поставьте на дверь замок с гарантией. Что и было сделано незамедлительно, и хозяин добавил еще один ключик к связке, которую носил на золотой цепочке под рубашкой. Однако, несмотря на запертую дверь, влюбленные по-прежнему сливались в объятиях на своей узкой бело-золотой постели. А владельцу дома и в голову не приходило беспокоить их визитами. Но вот как-то ночью, разбуженный смутным беспокойством, он встал, накинул одежду, поднялся в лифте на верхний этаж и, очутившись перед запертой дверью, с величайшими предосторожностями открыл ее. Подобравшись к кровати, он споткнулся обо что-то длинное, лежащее рядом с ней, и тут его схватили. Он начал было отбиваться, но юноша с орлиным носом держал, словно в тисках, этого грузного пятидесятилетнего толстяка, безжалостно нанося ему удары крепкой головой, и тот взмолился о пощаде. -- Не думайте звать на помощь, иначе я вышвырну вас в окно! -- крикнул ему юный любовник, ибо это был он. -- Да по какому праву вы здесь находитесь? -- завопил хозяин дома. Молодой человек не ответил. -- Вы будете говорить или нет? Если бы вы хоть попросили сдать вам комнату! Но расположиться здесь вот так, без всякого стеснения, точно кукушки в чужом гнезде!.. -- Не смейте поминать эту мерзкую птицу! -- строго прервал его юноша. -- Ладно, теперь уже все равно! Этот этаж будет перестроен, тут разместится аптека. Завтра утром сюда придут рабочие. Так и быть, я не стану поднимать шум. но чтобы вы очистили помещение завтра же, на рассвете! -- На рассвете. Проснувшись, она только коротко вздохнула, улыбнулась и -- фьюйть!.. Две белые молнии прорезали опустевшую комнату. Как и обещал владелец дома, утром прибыли каменщики и маляры со своими стремянками, красками и позолотой. Они вынесли на площадку узенькую кровать с аккуратно сложенной постелью; в десять часов за ней явился антиквар. Разобрав кровать, он спустил ее вниз на лифте. В полдень сын одного из рабочих принес обед -- горячий суп и телячьи эскалопы с рисом в сложенных стопкой судках. Он обошел комнату, встал у окна, нагнулся. -- Эй, гляньте-ка, здесь в стене дыра! Что-то там виднеется... какие-то чудные птицы... вроде бы совы. Прижались друг к дружке и сидят... Но люди, занятые работой, не обратили на это внимания. Ремонт нужно было закончить к утру. Перед уходом мальчишка сказал: -- Да, точно совы. Завтра приду за ними с клеткой. К вечеру половина комнаты была уже выкрашена и обтянута малиновым репсом; все трещины скрыла штукатурка, а глубокую нишу под окном рабочие тщательно замуровали. С особым тщанием. Красное кресло Это было старое вольтеровское кресло луи-филипповой -- или около того -- эпохи, найденное на чердаке богатой альпийской фермы. Внук хозяев, Арчибальд, чьи деды некогда владели бессчетными стадами коров -- истинных королев, если судить по их рогам и вымени (иными словами, первых в округе по красоте и свирепости, первых по надоям), -- ныне мог бы сказать о былом благоденствии только то, что его корова языком слизнула. Он был художником-живописцем, а следовательно, обладал тонкой, чувствительной натурой и мужественным, но нарциссическим характером. К тому же он был влюблен. Предметом его страсти стала блистательно-прекрасная девушка, молчаливая, с темными, как ночь, волосами, глазами и бровями и с таким безупречным телом, что при каждом свидании главным занятием художника было насладиться им с головы до ног. И поскольку оба они происходили из крепких, живучих крестьянских родов и вдобавок имели склонность и охоту к познанию -- не только в любви, но и во многих других науках, -- то выказывали одаренность во всем, чем бы ни занимались, благодаря первозданной силе, глубоко заложенной в них предыдущими поколениями. Девушка очень скоро приобрела опыт в упражнениях любви, научилась кокетливо одеваться, а умелый макияж превращал в смуглую жемчужину ее лицо, на котором перламутровыми бабочками трепетали веки. Иногда это лицо, потрясенное волнением, целиком скрывалось под челкой и длинными прядями с отблеском водорослей. Однако братья девушки корили ее за все эти метаморфозы, утверждая, что она выглядит настоящей девкой; известно, что братья -- самые ревнивые сторожа своих сестер, разумеется, если не состоят при них сводниками. Но она, в своих высоких черных шнурованных ботинках со звонкими каблучками, в своей прилипчивой юбочке, упрямо взбегала по винтовой лестнице на верхний этаж мрачного городского дома, под крышу, где художник устроил себе мастерскую с застекленным потолком. И неизменно, до и после любви, она усаживалась в красное вольтеровское кресло. Она была художнику и женой, и рабой, и натурщицей, и Арчибальд всегда писал ее полуодетой, то есть в сиреневых чулках, с обнаженной грудью, но в старозаветном корсете с китовым усом, который он тоже раскопал на бабушкином чердаке. А потом она устраивалась поуютнее в красном кресле и иногда даже засыпала в нем. Однажды ему почудилось, будто поблекшая обивка кресла стала ярче; спустя несколько дней гобелен принял совсем уж кричащий кроваво-красный цвет. И в то же время он заметил, что юная его подруга как будто побледнела. -- Тебе нездоровится? -- спросил он ее. -- Да нет, просто я немного устала, но я так люблю это кресло! -- Не выдумывай, ты же не можешь любить его больше меня! -- Какие глупости! -- улыбнулась она. Теперь он всегда писал ее сидящей или свернувшейся клубочком в кресле. Он считал, что этот карминово-красный цвет выгодно подчеркивает светлеющую с каждым днем кожу девушки и ее черные как смоль волосы. Она начала подкрашивать оранжевым щеки и губы, подводить зеленым глаза, но и они, прежде такие темные, теперь понемногу обесцвечивались. Его, однако, это не слишком обеспокоило, ведь он, как и все художники, был ребячлив и жесток. Ему даже нравилось пробуждать в ней ревность, рассказывая о красотках, которых он встречал на улицах: -- Какая посадка головы, какой гордый круп!.. -- Породистая кобыла, да и только! -- договаривала девушка, внешне всегда сговорчивая и добродушная, но что она думала и -- ах! -- что чувствовала при этом?! А он играл мускулами, чуть ли не гарцевал перед нею, страшно довольный собой. Еще он рассказывал ей свои сны, и она замечала, что для нее там не находилось места. "Но, милая, нам никогда не снятся те, кого мы любим!" -- возражал он. Да, он вполне заслуживал, чтобы она тоже пересказала ему все те пылкие речи, какие нашептывали ей мужчины на улице, ибо она была более чем красива -- волнующе прекрасна. Но она не могла их повторить -- слова не шли у нее с языка. И тогда взгляд ее расширялся, в нем загоралось глухое темное пламя, и она думала: "Я не могу быть машиной для страданий, нет, я больше не могу!.." И все-таки она оставалась с Арчибальдом, и он продолжал писать ее портреты; на выставках все восхищались этими темными композициями, озаренными сиянием белоснежной груди, "которой не хватает лишь всаженного по рукоятку, обагренного кровью кинжала", как выразился один критик. Однажды, когда он думал, что она уснула в кресле, и готовился начать ее новый портрет, он с изумлением увидел, что передние ножки кресла обуты в высокие женские ботинки со шнуровкой зигзагом. Сперва он почел это шуткой и протянул руку, чтобы разбудить и побранить свою подругу. Но пальцы его встретили лишь кроваво-красную ткань обивки. Девушка исчезла. Он принялся искать ее по всей мастерской и в уголке под скатом крыши, служившем им кухней. Заглянул даже под кровать и в шкаф -- никого. "Но не ушла же она без ботинок!" Однако, вернувшись к креслу, он увидел, на сей раз с ужасом, что слегка изогнутые ручки кресла одеты в черное, и признал длинные замшевые перчатки, которые девушка надевала для выхода в театр. -- Не нравятся мне эти шутки! -- гневно вскричал он и стал ждать ее возвращения. Но она не вернулась -- ни в тот день, ни в последующие, и хотя он искал ее по всему городу, но нигде не нашел. Даже братья ее не знали, куда она подевалась. Пришлось ему вернуться к себе; с грустью созерцал он красное кресло, которое все сильнее и сильнее зачаровывало его. -- Любовь моя, любовь моя! Где ты скрываешься? Вдруг он услышал легкий вздох и заметил, что подлокотники из лимонного дерева приняли необыкновенно мягкий, соблазнительный изгиб. Они так и манили его усесться меж них, и он повиновался. Вольтеровское кресло оказалось столь нежным, столь уютным, что он позабыл в нем всю свою печаль и сладко задремал. На рассвете он проснулся и вновь отправился на поиски своей подруги по городу, в предместья, в окрестные деревни. Вернулся он домой поздно вечером, падая с ног от усталости и мечтая лишь об одном -- поскорее опуститься в кресло, где он горько заплакал. И вновь ему послышался тихий вздох, а когда он откинул голову назад, то заметил, что спинка кресла, доселе плоская, вздымается теперь двумя холмиками грудей. И как же нежна и податлива была эта любовно подставленная ему грудь, и как ласково зазвучал идущий прямо из сиденья голос, подобный голосу чревовещателя: -- Я здесь, возлюбленный мой! Тогда он сунул в рот большой палец, как делал это во младенчестве, и безмятежно заснул.