заре меня отведут к виселице и повесят! Ибо кто убьет человека, и сам должен быть убит, таков закон Божий и человеческий. А ныне, в свой последний день, я испросил позволения писать, и оно мне было дано. Теперь, во имя Господа и в согласии с истиной, я опишу, как было дело. Простясь с Бенедиктой, я вернулся в свою хижину, сложил пожитки и стал ждать служку. Но он все не шел; мне предстояло провести в горах еще одну ночь. Раздраженный бесплодным ожиданием, я не находил себе места. Стены тесной хижины давили меня, воздух казался слишком душен и горяч для дыхания. Я вышел наружу, лег на камень и стал смотреть в небо, такое черное и так густо осыпанное блестками звезд. Но душа моя не летела к небесам, она стремилась вниз к избушке на берегу Черного озера. И вдруг я услышал слабый, отдаленный вскрик, как будто бы человеческий голос. Я сел, прислушался - все тихо. Наверно то была ночная птица, подумал я. Хотел было снова улечься, но вскрик повторился, только на этот раз, почудилось мне, с другой стороны. То был голос Бенедикты! В третий раз прозвучал он, теперь словно бы из воздуха - словно бы прямо с неба надо мною - и я отчетливо услышал свое имя. Но, Пресвятая Матерь Божья, какая мука была в том голосе! Я вскочил. - Бенедикта! Бенедикта! - позвал я. Молчание. - Бенедикта! Я иду к тебе, дитя! И я бросился во мраке бегом по тропе, спускающейся к Черному озеру. Я бежал сломя голову, спотыкаясь о камни и корни деревьев. Ссадины от падений покрыли мое тело, в клочья изодралась одежда, но что мне за дело? С Бенедиктой беда, и я один могу спасти и защитить ее. Вот наконец и Черное озеро. Но в избушке все было тихо - ни огня, ни голоса. Кругом мир и тишина, как в Божьем храме. Я посидел, подождал и ушел оттуда. Голос, который звал меня, не мог принадлежать Бенедикте; должно быть, это злые духи решили потешиться надо мною в несчастии. Я думал подняться обратно в свою хижину, но невидимая рука направила меня во тьме в другую сторону; и хотя она привела меня туда, где меня ждет смерть, я верю, то была рука Господа. Я шел, сам не зная куда, не разбирая дороги, и очутился у подножья высокого обрыва. По нему, змеясь, поднималась узкая тропинка, и я начал восхождение. Взойдя до половины, я запрокинул голову, посмотрел наверх и увидел тенью на звездном небе какой-то дом у самого обрыва. У меня сразу же блеснула мысль, что это - охотничий домик, принадлежащий сыну зальцмейстера, и я стою на тропе, по которой он спускается, навещая Бенедикту. Милосердный Отец Небесный! Ну, конечно же, Рохус ходит этой дорогой, другого-то спуска туда нет. И здесь я его дождусь. Я забился под выступ скалы и стал ждать, думая о том, что я ему скажу, и моля Бога смягчить его сердце и отвратить его от злого дела. В скором времени я и вправду услышал, как он спускается. Камни, задетые его ногой, катились по крутому склону и гулко летели вниз, с плеском падая в озеро. И тогда я стал молить Бога, если мне не удастся смягчить сердце молодого охотника, пусть он оступится и сам, как эти камни, покатится в пропасть, ибо лучше ему принять внезапную смерть без покаяния и быть осужденным на вечные муки, чем остаться в живых и погубить невинную душу. Вот он вышел из-за скалы и очутился прямо передо мною. Я встал у него на дороге в слабом свете молодого месяца. Он тотчас же меня узнал и спросил, чего мне надо. Я ответил кротко, объяснил ему, зачем преграждаю ему путь, и умолял его повернуть назад. Но он оскорбительно посмеялся надо мною. - Ты, жалкий рясоносец, - сказал он. - Перестанешь ты когда-нибудь совать нос в мои дела? Глупые здешние девчонки раскудахтались, какие-де у тебя белые зубы и прекрасные черные глаза, а ты возьми и вообрази, будто ты не монах, а мужчина. Да ты для женщин все равно что козел! Напрасно я просил его замолчать и выслушать меня, напрасно на коленях молил, чтобы он, пусть и презирая меня и мое ничтожное, хотя и священное звание, зато почитал бы Бенедикту и не трогал ее. Он отпихнул меня ногой в грудь. И тогда, уж более не владея собой, я вскочил и обозвал его убийцей и негодяем. Тут он выхватил из-за пояса нож и прорычал: - Сейчас я отправлю тебя в преисподнюю! Но я быстро, как молния, перехватил его руку, сдавив запястье, вырвал у него нож и, отбросив себе за спину, крикнул: - Нет, безоружные и равные, мы будем бороться на смерть, и Господь нас рассудит! Мы бросились друг на друга, как дикие звери, и крепко обхватили один другого. Мы боролись, то пятясь, то наступая, на узкой горной тропе, справа отвесно подымалась каменная стена, а слева зияла пропасть, и внизу плескались воды Черного озера! Я напрягал все силы, но Господь был против меня. Он позволил моему врагу взять надо мною верх и повалить меня у самого обрыва. Я был в руках сильнейшего противника, его глаза, точно угли, тлели у самого моего лица, колено давило мне на грудь. А голова моя висела над пропастью. Я был в полной его власти. Я ждал, что он спихнет меня вниз. Но он этого не сделал. Несколько страшных мгновений он продержал меня между жизнью и смертью, а затем прошипел мне на ухо: "Видишь, монах, мне стоит только двинуть рукой, и ты камнем полетишь в пропасть. Но я не намерен лишать тебя жизни, потому что ты мне не помеха. Девушка - моя, и ты отступишься от нее, понял? С этими словами он отпустил меня, поднялся и пошел по тропе вниз к озеру. Шаги его давно смолкли, а я все еще лежал, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Великий Боже! Разве я заслужил такое унизительное поражение и всю эту боль? Я же хотел всего лишь спасти человеческую душу, а надо мной, с попущения Небес, восторжествовал ее погубитель. Наконец, превозмогая боль, я поднялся на ноги. Все тело мое было разбито, я еще чувствовал нажим Рохусова колена на груди и его пальцев - на горле. С трудом пошел я вниз по тропе. Избитый, израненный, я хотел явиться перед Бенедиктой и своим телом загородить ее от зла. Правда, я шел медленно, с частыми остановками, но лишь когда занялась заря, а я все еще не достиг избушки, мне стало ясно, что я опоздал и не смогу оказать бедняжке Бенедикте последнюю мелкую услугу - отдать, защищая ее, остаток своей жизни. Вскоре я услышал, что Рохус возвращается, напевая веселую песню. Я спрятался за скалой, хотя и не из страха, и он прошел мимо, не заметив меня. Гору в том месте рассекала сверху донизу глубокая трещина, словно прорубленная мечом титана. На дне ее валялись камни, рос колючий кустарник и бежал ручеек, питаемый талой водой с высоких горных ледников. В этой расселине я прятался три дня и две ночи. Слышал, как звал меня мальчик-служка, разыскивавший меня по всему склону. Но я молчал. За все время я ни разу не утолил огненной жажды из ручья и не съел даже горстки ежевики, в изобилии черневшей на кустах. Я умерщвлял таким образом свою грешную плоть, подавлял бунтующую природу и смирял душу перед Господом, пока, наконец, не почувствовал, что совершенно очистился от зла, освободился от пут земной любви и готов отдать жизнь свою и душу одной только женщине - Тебе, Пресвятая Матерь Божья! После того как Господь свершил это чудо, на душе у меня стало светло и легко, словно крылья выросли и влекут меня к небесам. И я стал радостно, во весь голос восхвалять Господа, так что звенели вокруг высокие скалы. Я кричал: "Осанна! Осанна!" Теперь я был готов предстать перед алтарем и принять святое миропомазание. Я уже был не я. Бедный заблудший монах Амброзий умер; я же был в деснице Божией лишь орудие для свершения Его святой воли. Я помолился о спасении души прекрасной девы, и когда я произносил молитву, вдруг перед очами моими в сиянии и славе явился Сам Господь, окруженный несчетными ангельскими силами, заполнившими полнеба! Восторг охватил меня, от счастья я онемел. С улыбкой доброты неизреченной на устах Господь так обратился ко мне: - Ты не обманул доверия и выдержал все посланные тебе испытания, не дрогнув, а потому на тебя теперь целиком возлагается спасение души безгрешной девы. - Ты же знаешь, о Господи, - ответил я, - что я не имею возможности это выполнить, да и не знаю, как. Господь приказал мне встать и идти, и я, отвернувшись от Его ослепительного лика, источавшего свет в самые недра рассевшейся горы, послушно покинул место моего прозрения. Отыскав старую тропу, я стал подниматься по крутому скалистому склону. Я шел наверх в ослепительных лучах заката, отраженных багровыми облаками. Вдруг что-то побудило меня посмотреть под ноги: на тропе, в красных закатных отсветах, словно в пятнах крови, лежал острый нож Рохуса. И я понял, для чего Господь попустил этому дурному человеку одолеть меня, но не дал меня убить. Я был оставлен в живых ради иной, еще более великой святой цели. И вот в руки мне вложено орудие для ее достижения. Ах, Господь, Господь мой, как таинственны пути Твои! 35 "Девушка - моя, и ты отступишься от нее!" Так сказал мне этот дурной человек, когда держал меня за горло над пропастью. Он сохранил мне жизнь не из христианского милосердия, но из глубокого презрения, для него моя жизнь была пустяк, который и отнимать не стоит. Он знал, что желанная добыча все равно достанется ему, жив я или нет. "Ты отступишься. Она - моя". О, заносчивый глупец! Разве ты не знаешь, что Бог простирает длань Свою над полевыми цветами и над птенцами в гнезде? Уступить Бенедикту тебе, отдать на погибель ее тело и душу? Ты еще увидишь простертую для ее защиты и спасения длань Божью. Еще есть время - душа ее еще непорочна и незапятнана. Вперед же, и да исполнится веление Всемогущего Бога! Я опустился на колени в том месте, где Бог подал мне орудие ее защиты. Вся душа моя была устремлена к возложенному на меня делу. Я был охвачен восторгом, и перед моим взором, точно видение, стояла картина предначертанного мне торжества. Затем, поднявшись с колен и запрятав нож в складки одежды, я повернул назад и стал спускаться к Черному озеру. Молодой месяц, как божественная рана, зиял у меня над головой, будто чья-то рука вспорола ножом священную грудь Неба. Дверь избушки была приоткрыта, и я долго стоял, любуясь прелестным зрелищем. Комнату освещал огонь, полыхающий в очаге. Перед огнем сидела Бенедикта и расчесывала свои длинные золотистые волосы. В прошлый раз, когда я смотрел на нее снаружи, она была печальна; теперь же лицо ее светилось от счастья, я даже не представлял себе, что она может так сиять. Не разжимая губ, изогнутых в чувственной усмешке, она тихо и нежно напевала мотив одной из здешних любовных песен. Ах, как она была прекрасна, небесная невеста! И все же ее ангельский голос вызвал у меня гнев, и я крикнул ей через порог: - Что это ты делаешь, Бенедикта, в столь поздний ночной час? Поешь, словно в ожидании милого, и убираешь волосы, будто собралась на танцы. Всего три дня назад, я, твой брат и единственный друг, оставил тебя в тоске и горе. А сейчас ты весела как новобрачная. Бенедикта вскочила, обрадованная моим приходом, и бросилась ко мне, чтобы поцеловать мне руку. Но едва только взглянув на мое лицо, она вскрикнула и отшатнулась в ужасе, как будто это был не я, а сам дьявол из преисподней. Однако я к ней приблизился и спросил: - Так почему же ты причесываешься, когда уже ночь на дворе? Почему тебе так весело? Неужто этих трех дней тебе хватило, чтобы пасть? Ты стала любовницей Рохуса? Она стояла неподвижно и смотрела на меня с ужасом. - Где ты был? - спросила она. - И зачем пришел? Ты болен. Сядь, господин мой, прошу тебя, посиди и отдохни. Ты бледен, ты дрожишь от холода. Я приготовлю тебе горячее питье, и тебе станет лучше. Но встретив мой грозный взор, она замолчала. - Я пришел не ради отдыха и твоей заботы, - произнес я. - А ради повеления Господня. Отвечай, почему ты пела? Она подняла на меня глаза, полные младенческой невинности, и ответила: - Потому что забыла на минутку о твоем предстоящем отъезде и была счастлива. - Счастлива? - Да. Он приходил сюда. - Кто? Рохус? Она кивнула. - Он был так добр, - проговорила она. - Он попросит у отца позволения привести меня к нему, и может быть, зальцмейстер возьмет меня в свой большой дом и уговорит его преподобие настоятеля снять с меня проклятье. Ну разве не прекрасно будет? Но тогда, - она вдруг снова сникла и потупила глаза, - ты, наверно, забудешь меня. Ты ведь заботишься обо мне, потому что я бедная и у меня никого нет. - Что? Он уговорит отца принять тебя в их дом? Взять под свою опеку - тебя, дочь палача! Неразумный юнец, он выступает против Бога и Божьих служителей и надеется повлиять на Божью Церковь! Все это ложь, ложь, ложь! О, Бенедикта, заблудшая, обманутая Бенедикта! Я вижу по твоим улыбкам и слезам, что ты поверила лживым посулам этого презренного негодяя. - Да, - ответила она и склонила голову, точно произносила символ веры перед церковным алтарем. - Я верю. - Так на колени, несчастная! - воскликнул я. - И благодари Бога, что Он послал тебе одного из избранных Своих, чтобы душа твоя не погибла ныне и навечно! Объятая страхом, она затрепетала. - Чего ты от меня хочешь? - Чтобы ты молилась об отпущении своих грехов. Меня вдруг пронзила восторженная мысль. - Я - священнослужитель! - воскликнул я. - Миропомазанный и посвященный в сан Самим Богом, и во имя Отца и Сына и Святого Духа я прощаю тебе твой единственный грех - твою любовь и даю тебе отпущение без покаяния. Я снимаю с твоей души пятно греха, а ты заплатишь за это своей кровью и жизнью. С этими словами я схватил ее и насильно заставил опуститься на колени. Но она хотела жить. Она плакала и рыдала. Обхватив мои ноги, она молила и заклинала меня Богом и Пресвятой Девой. Потом вдруг вскочила и попыталась бежать. Я поймал ее, но она вырвалась из моих рук и, подбежав к распахнутой двери, стала звать на помощь: - Рохус! Рохус! Спаси меня, о спаси меня! Я бросился за ней, вцепился ей в плечо и, полуобернув ее к себе, вонзил нож в ее грудь. А потом крепко обнял и прижал к сердцу, чувствуя своим телом ее горячую кровь. Она открыла глаза, посмотрела на меня с укоризной, как будто жизнь, которую я отнял, была сладка и прекрасна. Затем тихо опустила веки. Глубоко, судорожно вздохнула. Наклонила голову к плечу и так умерла. Я обернул прекрасное тело в белую простыню, оставив лицо открытым, и уложил ее на пол. Но кровь просочилась на полотно, и тогда я распустил ее длинные золотые волосы и прикрыл ими алые розы у нее на груди. Как невесте небесной я положил ей на голову венок эдельвейсов, которым она недавно украсила образ Пресвятой Девы, и мне вспомнились те эдельвейсы, что она когда-то бросила мне в келью, чтобы утешить меня в моем заточении. Покончив с этим, я развел огонь в очаге, так что на запеленутое тело и прекрасное лицо упали багровые отсветы, словно лучи славы Господней. И зарделись золотые пряди на ее груди, как языки красного пламени. Так я и оставил ее. 36 Я шел вниз крутыми тропами, но Господь направлял мои шаги, так что я не споткнулся и не упал в пропасть. На рассвете я добрался до монастыря, позвонил в колокол и подождал, когда мне откроют. Брат привратник, должно быть, принял меня за демона, он поднял такой крик, что сбежался весь монастырь. Но я прошел прямо в покои настоятеля и, стоя перед ним в окровавленной рясе, поведал ему, для какого дела избрал меня Господь, и объявил, что я теперь посвящен в духовный сан. И вот тогда-то меня схватили, заточили в башню, а затем судили и приговорили к смерти, как если бы я был убийцей. О, глупцы, бедные, безмозглые болваны! И лишь один человек посетил меня нынче в темнице - это была Амула, смуглянка, она упала передо мной на колени, целовала мне руки и восхваляла меня как избранника Божия и Его орудие. Ей одной открылось, какое великое и славное дело я совершил. Я просил Амулу отгонять стервятников от моего тела, ведь Бенедикта на Небе. И я скоро буду с нею. Хвала Богу! Осанна! Аминь. (К старинному манускрипту добавлено несколько строчек другим почерком: "В пятнадцатый день месяца октября в год Господа нашего тысяча шестьсот восьмидесятый брат Амброзий был здесь повешен, и на следующий день тело его зарыто под виселицей неподалеку от девицы Бенедикты, им убитой. Сказанная Бенедикта, хоть и считалась дочерью палача, была на самом деле (как стало известно от молодого Рохуса) незаконной дочерью зальцмейстера и жены палача. Тот же источник достоверно свидетельствовал, что сия девица питала тайную запретную любовь к тому, кто ее убил, не ведая о ее страсти. Во всем прочем брат Амброзий был верным слугой Господа. Помолимся за душу его!") ПАСТУХ ГАИТА В сердце Гаиты юношеская наивность не была еще побеждена возрастом и жизненным опытом. Мысли его были чисты и приятны, ибо жил он просто и душа его была свободна от честолюбия. Он вставал вместе с солнцем и торопился к алтарю Хастура, пастушьего бога, который слышал его молитвы и был доволен. Исполнив благочестивый долг, Гаита отпирал ворота загона и беззаботно шел со своим стадом на пастбище, жуя овечий сыр и овсяную лепешку и по временам останавливаясь сорвать несколько ягод, прохладных от росы, или утолить жажду из ручейка, сбегавшего с холмов к реке, что, рассекая долину надвое, несла свои воды неведомо куда. Весь долгий летний день, пока овцы щипали сочную траву, которая выросла для них волею богов, или лежали, подобрав под себя передние ноги и жуя жвачку, Гаита, прислонившись к стволу тенистого дерева или сидя на камушке, знай себе играл на тростниковой дудочке такие приятные мелодии, что порой краем глаза замечал мелких лесных божков, выбиравшихся из кустов послушать; а взглянешь на такого в упор - его и след простыл. Отсюда Гаита сделал важный вывод - ведь он должен был все-таки шевелить мозгами, чтобы не превратиться в овцу из своего же стада, - что счастье может прийти только нечаянно, а если его ищешь, то никогда не найдешь; ведь после благосклонности Хастура, который никогда никому не являлся, Гаита превыше всего ценил доброе внимание близких соседей - застенчивых бессмертных, населявших леса и воды. Вечером он пригонял стадо обратно, надежно запирал за ним ворота и забирался в свою пещеру подкрепиться и выспаться. Так текла его жизнь, и все дни походили один на другой, если только Бог не гневался и не насылал на людей бурю. Тогда Гаита забивался в дальний угол пещеры, закрывал руками лицо и молился о том, чтобы он один пострадал за свои грехи, а остальной мир был пощажен и избавлен от уничтожения. Когда шли большие дожди и река выходила из берегов, заставляя его с перепуганным стадом забираться выше, он упрашивал небесные силы не карать жителей городов, которые, как он слышал, лежат на равнине за двумя голубыми холмами, замыкающими его родную долину. - Ты милостив ко мне, о Хастур, - молился он, - ты дал мне горы, и они спасают меня и мое стадо от жестоких наводнений; но об остальном мире ты должен, уж не знаю как, позаботиться сам, или я перестану тебя чтить. И Хастур, видя, что Гаита как сказал, так и сделает, щадил города и направлял потоки в море. Так жил Гаита с тех пор, как себя помнил. Ему трудно было представить себе иное существование. Святой отшельник, который обитал в дальнем конце долины, в часе ходьбы от жилья Гаиты, и рассказывал ему о больших городах, где ни у кого - вот несчастные! - не было ни единой овцы, ничего не говорил пастуху о том давнем времени, когда Гаита, как он сам догадывался, был так же мал и беспомощен, как новорожденный ягненок. Размышления о великих тайнах и об ужасном превращении, о переходе в мир безмолвия и распада, который, он чувствовал, ему предстоит, как и овцам его стада и всем прочим живым существам, кроме птиц, - эти размышления привели Гаиту к заключению, что доля его тяжела и горька. "Как же мне жить, - думал он, - если я не знаю, откуда я появился на свет? Как могу я выполнять свой долг, если я не ведаю толком, в чем он состоит и каков его источник? И как могу я быть спокоен, не зная, долго ли все это продлится? Быть может, солнце не успеет еще раз взойти, как со мной случится превращение, и что тогда будет со стадом? И чем я сам тогда стану?" От этих мыслей Гаита сделался хмур и мрачен. Он перестал обращаться к овцам с добрым словом, перестал резво бегать к алтарю Хастура. В каждом дуновении ветра ему слышались шепоты злых духов, о существовании которых он раньше и не догадывался. Каждое облако предвещало ненастье, ночная тьма стала источником неисчислимых страхов. Когда он подносил к губам тростниковую дудочку, вместо приятной мелодии теперь раздавался заунывный вой; лесные и речные божки больше не высовывались из зарослей, чтобы послушать, но бежали от этих звуков прочь, о чем он догадывался по примятым листьям и склоненным цветам. Он перестал следить за стадом, и многие овцы пропали, заблудившись в холмах. Те, что остались, начали худеть и болеть из-за плохого корма, ибо он не искал теперь хороших пастбищ, а день за днем водил их на одно и то же место - просто по рассеянности; все его думы вертелись вокруг жизни и смерти, а о бессмертии он не знал. Но однажды, внезапно прервав свои раздумья, он вскочил с камня, на котором сидел, решительно взмахнул правой рукой и воскликнул: - Не буду я больше молить богов о знании, которого они не хотят мне даровать! Пусть сами следят, чтобы не вышло для меня худа. Буду выполнять свои долг, как я его разумею, а ошибусь - они же и будут виноваты! Не успел он произнести эти слова, как вокруг него разлилось великое сияние, и он посмотрел вверх, решив, что сквозь облака проглянуло солнце; но небо было безоблачно. На расстоянии протянутой руки от него стояла прекрасная девушка. Так совершенна была ее красота, что цветы у ее ног закрывались и склоняли головки, признавая ее превосходство; такой сладости был исполнен ее вид, что у глаз ее вились птички колибри, чуть не дотрагиваясь до них жаждущими клювами, а к губам слетались дикие пчелы. От нее шел свет такой силы, что от всех предметов протянулись длинные тени, перемещавшиеся при каждом ее движении. Гаита был поражен. В восхищении преклонил он перед ней колени, и она положила руку ему на голову. - Не надо, - сказала она голосом, в котором было больше музыки, чем во всех колокольчиках его стада, - ты не должен мне молиться, ведь я не богиня; но если ты будешь надежен и верен, я останусь с тобой. Гаита взял ее руку и не нашел слов, чтобы выразить свою радость и благодарность, и так они стояли, держась за руки и улыбаясь друг другу. Он не мог отвести от нее восторженных глаз. Наконец, он вымолвил: - Молю тебя, прекрасное создание, скажи мне имя твое и скажи, откуда и для чего ты явилась. Услышав эти слова, она предостерегающе приложила палец к губам и начала отдаляться. Прекрасный облик ее на глазах менялся, и по телу Гаиты прошла дрожь - он не понимал, почему, ведь она все еще была прекрасна. Все кругом потемнело, словно огромная хищная птица простерла над долиной крыла. В сумраке фигура девушки сделалась смутной и неотчетливой, и когда она заговорила, голос ее, исполненный печали и укора, казалось, донесся издалека: - Самонадеянный и неблагодарный юноша! Как скоро пришлось мне тебя покинуть. Не нашел ты ничего лучшего, как сразу же нарушить вечное согласие. Невыразимо опечаленный, Гаита пал на колени и молил ее остаться, потом вскочил и искал ее в густеющей мгле, бегал кругами, громко взывая к ней, - но все тщетно. Она скрылась из виду совсем, и только голос ее прозвучал из тьмы: - Нет, поисками ты ничего не добьешься. Иди делай свое дело, вероломный пастух, или мы никогда больше не встретимся. Настала ночь; волки на холмах подняли вой, испуганные овцы сгрудились вокруг Гаиты. Охваченный заботой, он забыл о горькой потере и постарался довести стадо до загона, после чего отправился к святилищу и горячо поблагодарил Хастура за помощь в спасении овец; затем вернулся в свою пещеру и уснул. Проснувшись, Гаита увидел, что солнце поднялось высоко и светит прямо в пещеру, озаряя ее торжественным сиянием. И еще он увидел сидящую подле него девушку. Она улыбнулась ему так, что в улыбке ожили все мелодии его тростниковой дудочки. Он не смел открыть рта, боясь обидеть ее снова и не зная на что решиться. - Ты хорошо позаботился о стаде, - сказала она, - и не забыл поблагодарить Хастура за то, что он не позволил волкам перегрызть овец; поэтому я пришла к тебе снова. Примешь меня? - Тебя любой навсегда бы принял, - ответил Гаита. - Ах! Не покидай меня больше, пока... пока я... не переменюсь и не стану безмолвным и неподвижным. Гаита не знал слова "смерть". - Я бы хотел, - продолжал он, - чтобы ты была одного со мной пола и мы могли бороться и бегать наперегонки и никогда не надоедали друг другу. Услышав эти слова, девушка встала и покинула пещеру; тогда Гаита вскочил со своего ложа из душистых ветвей, чтобы догнать и остановить ее, - но увидел, к своему изумлению, что вовсю хлещет ливень и что река посреди долины вышла из берегов. Перепуганные овцы громко блеяли - вода уже подступила к ограде загона. Незнакомым городам на дальней равнине грозила смертельная опасность. Прошло много дней, прежде чем Гаита вновь увидел девушку. Однажды он возвращался из дальнего конца долины, от святого отшельника, которому относил овечье молоко, овсяную лепешку и ягоды, - старец был уже очень слаб и не мог сам заботиться о своем пропитании. - Вот несчастный! - подумал вслух Гаита, возвращаясь домой. - Завтра пойду, посажу его на закорки, отнесу к себе в пещеру и буду за ним ухаживать. Теперь мне ясно, для чего Хастур растил и воспитывал меня все эти годы, для чего он дал мне здоровье и силу. Только сказал, как на тропе появилась девушка - в сверкающих одеждах она шествовала ему навстречу, улыбаясь так, что у пастуха занялось дыхание. - Я пришла к тебе снова, - сказала она, - и хочу жить с тобой, если ты возьмешь меня, ибо все меня отвергают. Быть может, ты стал теперь умнее, примешь меня такой, какая я есть, и не будешь домогаться знания. Гаита бросился к ее ногам. - Прекрасное создание! - воскликнул он. - Если ты снизойдешь ко мне и не отвергнешь поклонения сердца моего и души моей - после того, как я отдам дань Хастуру, - то я твои навеки. Но увы! Ты своенравна и непостоянна. Как мне удержать тебя хоть до завтрашнего дня? Обещай, умоляю тебя, что даже если по неведению я обижу тебя, ты простишь меня и останешься со мной навсегда. Едва он умолк, как с холма спустились медведи и пошли на него, разинув жаркие пасти и свирепо на него глядя. Девушка снова исчезла, и он пустился наутек, спасая свою жизнь. Не останавливаясь, бежал он до самой хижины отшельника, откуда совсем недавно ушел. Он поспешно запер от медведей дверь, кинулся на землю и горько заплакал. - Сын мой, - промолвил отшельник со своего ложа из свежей соломы, которое Гаита заново устроил ему в то самое утро, - не думаю, что ты стал бы плакать из-за каких-то медведей. Поведай мне, какая беда с тобой приключилась, чтобы я мог излечить раны юности твоей бальзамом мудрости, что копится у стариков долгие годы. И Гаита рассказал ему все: как трижды встречал он лучезарную девушку и как трижды она его покидала. Он не упустил ничего, что произошло между ними, и дословно повторил все, что было сказано. Когда он кончил, святой отшельник, немного помолчав, сказал: - Сын мой, я выслушал твой рассказ, и я эту девушку знаю. Я видел ее, как видели многие. Об имени своем она запретила тебе спрашивать; имя это - Счастье. Справедливо сказал ты ей, что она своенравна, ведь она требует такого, что не под силу человеку, и карает уходом любую оплошность. Она появляется, когда ее не ищешь, и не допускает никаких вопросов. Чуть только заметит проблеск любопытства, признак сомнения, опаски - и ее уже нет! Как долго она пребывала с тобой? - Каждый раз только краткий миг, - ответил Гаита, залившись краской стыда. - Минута, и я терял ее. - Несчастный юноша! - воскликнул отшельник. - Будь ты поосмотрительней, мог бы удержать ее на целых две минуты! ЛЕДИ С ПРИИСКА "КРАСНАЯ ЛОШАДЬ" Коронадо, 20 июня. Я все больше и больше увлекаюсь им. И не потому, что он... может, ты подскажешь мне точное слово? Как-то не хочется говорить о мужчине "красивый". Он, конечно, красив, кто спорит, когда он в полном блеске - а он всегда в полном блеске, - я бы даже тебя не решилась оставить с ним наедине, хоть ты и самая верная жена на свете. И держится он очень любезно. Но не в этом суть. Ты же знаешь, сила подлинного искусства - неразгаданная тайна. Но мы с тобой, дорогая Айрин, - не барышни-дебютантки, над нами искусство любезного обхождения не так уж и властно. Мне кажется, я вижу все уловки, к которым он прибегает, и могла бы, пожалуй, сама ему еще кое-что подсказать. Хотя вообще-то, конечно, манеры у него самые обворожительные. Но меня привлекает его ум. Ни с кем мне не было так интересно разговаривать, как с ним. Такое впечатление, что он знает все на свете, еще бы, ведь он прочел уйму книг, объехал, кажется, весь мир и так много всего повидал, даже чересчур, может быть. И водит знакомство с удивительными людьми. А какой у него голос, Айрин! Когда я его слышу, мне чудится, будто я в театре и надо было заплатить за вход, даже если на самом деле он сидит у меня в гостях. 3 июля. Представляю, сколько глупостей я понаписала тебе в прошлом письме о докторе Барритце, иначе ты не ответила бы мне в таком легкомысленном - чтобы не сказать, неуважительном - тоне. Уверяю тебя, дорогая, в нем куда больше достоинства и серьезности (что совсем не исключает веселости и обаяния), чем в любом из наших общих знакомых. Вот и молодой Рейнор - помнишь, ты познакомилась с ним в Монтерее? - говорит, что доктор Барритц нравится не только женщинам, но и мужчинам, и все относятся к нему с почтением. Мало того, в его жизни есть какая-то тайна - кажется, он связан с людьми Блаватской в Северной Индии. В подробности Рейнор то ли не хочет, то ли не может вдаваться. По-моему, - только не смейся, пожалуйста, - доктор Барритц - что-то вроде мага. Ну разве не здорово? Обыкновенная, заурядная тайна не ценится в обществе так высоко, как сплетня, но тайна, восходящая к ужасным, темным делам, к потусторонним силам, - что может быть пикантнее? Вот и объяснение его загадочной власти надо мною: черная магия. В ней секрет его обаяния. Нет, серьезно - я вся дрожу, когда он устремляет на тебя свой бездонный взор (который я уже пыталась - безуспешно - тебе живописать). Что если он обладает властью влюблять в себя? Жить! Ты не знаешь, как с этим у приспешников Блаватской? Или их сила действует только в Индии? 16 июля. Странная история! Вчера вечером моя тетушка отправилась на танцы - балы устраивают в гостинице довольно часто, а я их не переношу, - и вдруг является мистер Барритц. Было непозволительно поздно, я думаю, он поговорил с тетушкой в бальной зале и узнал от нее, что я одна. А я как раз весь вечер ломала голову, каким бы образом выведать у него правду о его связях с сипайскими убийцами и вообще со всем этим черным делом, но едва он остановил на мне взгляд (ибо, мне очень стыдно, но я его впустила...), как я почувствовала себя совершенно беспомощной. Покраснела, затрепетала - ах, Айрин, Айрин, я безумно в него влюблена, а ты по себе знаешь, что это такое. Ты только представь, я, гадкий утенок с прииска "Красная Лошадь", дочь Бедолаги Джима (так во всяком случае говорят, но уж точно - его наследница), с единственной родственницей на всем белом свете - старой вздорной теткой, которая балует меня, как только может, я, у кого ничего нет, кроме миллиона долларов да мечты уехать в Париж, - я осмелилась влюбиться в Божество! Я готова рвать волосы от стыда - у тебя, конечно, дорогая. Он догадывается о моих чувствах, я в этом убеждена, потому что он пробыл всего несколько минут, ничего особенного не сказал и, сославшись на неотложное дело, ушел. А сегодня я узнала (птичка на хвосте принесла, птичка с золотыми пуговицами), что от меня он прямиком отправился спать. Ну что ты на это скажешь? Не правда ли, примерное поведение? 17 июля. Вчера явился балаболка Рейнор и столько всего наболтал, что я чуть с ума не сошла. Право, он неистощим на злословие - не успев распушить одну жертву, тут же принимается за другую; (Между прочим, он расспрашивал о тебе, и тут, по-моему, интерес его был вполне искренним.) Для мистера Рейнора не существует никаких правил игры; подобно самой Смерти (которая пожинала бы с его помощью щедрую жатву, будь злой язык способен убивать), он не разбирает праздников и будней. Но я его люблю - мы ведь росли вместе на прииске "Красная Лошадь". Его так и звали в ту пору - Балаболка, а меня... ах, Айрин, простишь ли ты мне это? - у меня было прозвище Дерюжка. Бог знает, почему меня так прозвали. Может быть, потому что я носила передники из мешковины. Мы с Балаболкой были неразлучные друзья, старатели так про нас и говорили: Балаболка с Дерюжкой. Потом к нам присоединился третий пасынок Судьбы. Подобно великому Гаррику, которого никак не могли поделить между собой Трагедия и Комедия, он был предметом нескончаемого раздора между Холодом и Голодом. Жизнь его часто висела, можно сказать, на волоске, на одной лямке, как его штаны, поддерживаемая лишь случайным куском, не насыщавшим, но не дававшим умереть с голоду. Скудное пропитание для себя и своей престарелой мамаши он добывал, роясь на куче отвалов, - старатели дозволяли ему подбирать куски руды, которые ускользнули от их внимания. Он складывал их в мешок и сдавал на дробилку Синдиката. Наша фирма стала именоваться "Дерюжка, Балаболка и Оборвыш", я же сама его и пригласила, ведь я всю жизнь преклоняюсь перед мужской доблестью и сноровкой, а он проявил эти качества, отстаивая в поединке с Балаболкой исконное право сильного обижать беззащитную незнакомку, то есть меня же. Потом старый Бедолага Джим напал на золотую жилу, и я надела башмаки и пошла в школу, Балаболка, чтобы не отстать, начал умываться по утрам и со временем превратился в Джека Рейнора из компании "Уэллс, Фарго и Кь", старая миссис Барт отправилась к праотцам, а Оборвыш уехал в Сан-Хуан-Смит, устроился возчиком дилижанса и был убит на дороге при нападении бандитов. Ну и так далее. Почему я рассказываю тебе все это? Потому что на душе у меня тяжело. Потому что я бреду Долиной Уничижения. Потому что ежесекундно заставляю себя сознавать, что недостойна развязать шнурки на ботинках доктора Барритца. Потому что, представь себе, в нашей гостинице остановился кузен Оборвыша! Я с ним еще не разговаривала, да мы почти и не были знакомы. Но как ты думаешь, вдруг он меня узнал? Умоляю, напиши откровенно, как ты считаешь? Он ведь не мог меня узнать, правда? Или по-твоему, ему и без того все обо мне известно, потому он и ушел вчера, увидев, как я вся дрожу и краснею под его взглядом? Но не могу же я купить всех газетчиков, и пусть меня вышвырнут из хорошего общества прямо в море, я не отрекусь от старых знакомых, которые были добры к Дерюжке на прииске "Красная Лошадь". Как видишь, прошлое нет-нет да и постучится в мою дверь. Ты знаешь, прежде оно меня ничуть не беспокоило, но теперь... теперь все иначе. Джек Рейнор ему ничего не расскажет, в этом я уверена. Он, похоже, питает к нему такое почтение, что слово вымолвить боится, как, впрочем, и я сама. Ах, дорогая, почему у меня ничего нет, кроме миллиона долларов?! Будь Джек на три дюйма выше ростом, я, не раздумывая, вышла бы за него, вернулась в "Красную Лошадь" и ходила бы в дерюге до скончания моих горестных дней. 25 июля. Вчера был удивительно красивый закат, но расскажу тебе все по порядку. Я убежала от тетушки и ото всех и в одиночестве гуляла по берегу. Надеюсь, ты поверишь мне, насмешница, что я не выглядывала его украдкой на берегу, прежде чем выйти самой. Как скромная и порядочная женщина ты не можешь в этом усомниться. Погуляв немного, я села на песок, раскрыла зонтик и стала любоваться морем, и в это время подошел он. Был отлив, и он шагал у самой кромки воды по мокрому песку - наступит, а песок у него под ногой так и светится, честное слово. Приблизившись ко мне, он остановился, приподнял шляпу и сказал: - Мисс Демент, вы позволите мне сесть рядом с вами, или мы вместе продолжим прогулку? Мысль о том, что меня может не прельстить ни то, ни другое, даже не пришла ему в голову. Представляешь, какая самоуверенность. Самоуверенность? Дорогая моя, просто нахальство, и больше ничего! И думаешь, простушка из "Красной Лошади" оскорбилась? Ничуть. Запинаясь, с колотящимся сердцем, я ответила: - Как... как вам будет угодно... Ну что может быть нелепее, верно? Боюсь, дорогая подруга, что другой такой дурищи не сыщется на всем белом свете. Он с улыбкой протянул мне руку, я, не колеблясь, даю ему свою, его пальцы сомкнулись на моем запястье, и я, почувствовав, что рука у меня дрожит, зарделась ярче закатного неба. Однако же встала с его помощью и попробовала было руку у него отнять. А он не пускает. Держит крепко, ничего не говорит и заглядывает мне в лицо с какой-то странной улыбкой, то ли нежной, то ли насмешливой, или еще какой-нибудь, не знаю, я ведь не поднимала глаз. А как он был красив! В глубине его взгляда рдели закатные отблески. Ты не знаешь, дорогая, может быть, у этих душителей и факиров при Блаватской вообще глаза светятся? Ах, видела бы ты, до чего он был великолепен, когда стоял, возвышаясь надо мною и склонив ко мне голову подобно снисходительному божеству! Но всю эту красоту я тут же нарушила, так как стала оседать на песок. Ему ничего не оставалось, кроме как подхватить меня, что он и сделал: обнял меня за талию и спрашивает: - Вам дурно, мисс Демент? Не воскликнул, не встревожился, не испугался. А просто осведомился светским тоном, потому что так в подобной ситуации полагается. Я возмутилась и чуть не сгорела со стыда, ведь я испытывала неподдельные страдания. Вырвала руку, оттолкнула его и... плюхнулась на песок. Сижу, шляпа с головы свалилась, волосы растрепались и упали на лицо и плечи. Стыд и срам. - Уйдите от меня, - говорю ему сдавленным голосом. - Прошу вас, оставьте меня! Вы... вы душитель, убийца! Как вы смеете это говорить? Я же отсидела ногу! Этими самыми словами, Айрин! Буквально. И заплакала навзрыд. От его надменности не осталось и следа - мне было видно сквозь пальцы и волосы. Он опустился рядом со мной на колено, убрал волосы с лица и нежнейшим голосом произнес: - Бедная моя девочка, видит Бог, я не хотел тебя обидеть! Как ты могла подумать? Ведь я люблю тебя... люблю столько лет! Он отнял у меня от лица мокрые от слез ладони и стал покрывать их поцелуями. Щеки мои были точно два раскаленных угля, лицо пылало так, что, кажется, даже пар от него шел. Пришлось мне его спрятать у него на плече - больше-то негде было. А по ноге - иголки и мурашки. И ужасно хотелось ее выпрямить. Так мы сидели довольно долго. Он снова обнял меня, а я достала платок, высморкалась, вытерла глаза и только тогда подняла с его плеча голову, как он ни старался чуть-чуть отстраниться и посмотреть мне в лицо. Наконец, когда я немножко пришла в себя и вокруг уже начало смеркаться, я села прямо, взглянула ему в глаза и улыбнулась - улыбнулась самой неотразимой из своих улыбок, как ты понимаешь, дорогая Айрин. - Что значит: "люблю столько лет"? - спросила я. - Милая! Разве ты не догадываешься? - отозвался он так серьезно и прочувствованно. - Конечно, щеки у меня теперь не впалые, и глаза не ввалились, и