волосы не как перья, и хожу не нога за ногу, и сам не в тряпье, и уже давно не ребенок - но как же ты меня не узнаешь? Дерюжка, я - Оборвыш! В одно мгновенье я вскочила на ноги, вскочил и он. Я уцепилась за лацканы его пиджака и в сгущающихся сумерках впилась взглядом ему в лицо. Дыхание у меня перехватило. - Так ты не умер? - спросила я, сама не соображая, что говорю. - Разве что умру от любви, дорогая моя. От бандитской пули я оправился, но любовь поражает насмерть. - А как же Джек? То есть мистер Рейнор? Знаешь, ведь он... - Мне стыдно признаться, дорогая, но это он, хитрец, надоумил меня приехать сюда из Вены. Ах, Айрин, ловко они обложили кругом твою подругу! P.S. Да, а тайны в этой истории никакой нет, вот обидно! Все сочинил Джек Рейнор, чтобы разжечь мое любопытство. Джеймс не имеет к сипаям никакого отношения. Он клянется, что хотя и много странствовал, но в Индии никогда не бывал. ДОЛИНА ПРИЗРАКОВ 1. Как рубят деревья в Китае В полумиле к северу от жилища Джо Данфера, как ехать от Хаттона к Мексиканскому холму, дорога ныряет в темное ущелье. Оно приоткрывается словно нехотя, точно хранит тайну, которую расскажет во благовременье. Въезжая в него, я всегда осматривался: а вдруг это время уже пришло, и я все узнаю. И если я ничего не видел, разочарования не чувствовал. Значит, еще не время, и на то несомненно есть свои причины. Рано или поздно тайна будет открыта - в этом я был уверен, так же, как и в существовании Джо, на чьей земле это ущелье находилось. Я слыхал, что поначалу Джо задумал построить себе дом в дальнем конце ущелья, но потом отказался от этой затеи и возвел свое нынешнее двуединое обиталище - помесь жилого дома с салуном - на другом краю своих владений. Казалось, он хотел подчеркнуть, насколько радикально изменились его намерения. Этот самый Джо Данфер - или, как все его называли, Джо Виски - был заметной фигурой в наших местах. Лохматый долговязый детина, лет около сорока, он весь порос волосами. Лицо жилистое, руки мосластые, а пальцы узловатые, словно тюремные ключи. Ходил он всегда пригнувшись, как будто вот-вот прыгнет и разорвет вас на куски. Помимо той особенности, которой он был обязан своим прозвищем, мистера Данфера отличала еще глубокая неприязнь к китайцам. Однажды я видел, как он пришел в полное неистовство, когда один из его погонщиков позволил какому-то сомлевшему от жары азиату напиться из лошадиной поилки, находящейся в той стороне дома, где был вход в салун. Я рискнул было упрекнуть Джо за нехристианское поведение, на что он буркнул, что, мол, насчет китайцев в Новом Завете ничего не сказано, и уходя, выместил ярость на собаке, ибо собаки в Писании тоже не упоминаются. Спустя пару дней я зашел к нему в салун и застал его одного. Я осторожно коснулся в разговоре его нелюбви к китайцам. К моему величайшему облегчению, его обычная свирепость куда-то улетучилась, и, казалось, он несколько смягчился. - Вы, юнцы с Востока, - высокомерно сказал он, - слишком уж хороши для этих мест. Вы просто не понимаете, что к чему. Люди, которые чилийца от канака отличить не могут, горазды болтать о всяких там свободах для китайских иммигрантов, но если нужно драться за кусок хлеба со сворой поганых китаез, то деликатничать не будешь. И этот длинный бездельник, который наверняка и дня в своей жизни не проработал, открыл крышку китайской табакерки и большим и указательным пальцами захватил понюшку табаку размером со стожок сена. Усилив таким образом свою огневую мощь, он выпалил с возросшей уверенностью: - Это не люди, а полчища жадной саранчи, и они еще сожрут все, что растет в нашей благословенной стране, вот увидишь. Тут он ввел в бой свой резерв и, когда прочистил глотку, продолжил с воодушевлением: - Был у меня один здесь на ранчо лет эдак пять тому назад. Ты послушай, может, чего поймешь. Я тогда жил плохо. Пил слишком много и пренебрегал своим долгом гражданина и патриота. В общем, взял я этого нехристя в повара. Но когда я уверовал и меня собрались выбрать в конгресс штата, тут-то я и прозрел. Спрашивается, что было с ним делать? Выгнать? Тогда бы его нанял какой-нибудь другой, и, может быть, стал бы с ним плохо обращаться. Как я должен был поступить? Как бы поступил на моем месте всякий добрый христианин, особенно, ежели он новичок в этом деле и под завязку нагрузился проповедями о том, что все люди братья, а Бог нам всем отец? Тут Джо умолк в ожидании ответа, но самодовольство, написанное на его лице, было каким-то деланным - как будто человек решил задачу, но сомнительным способом. Потом он встал и залпом выпил стакан виски, налив себе из непочатой бутылки, стоявшей на стойке. Затем продолжал: - А кроме того, никчемный он был, не умел ничего, да и хамил вдобавок. Все они одним миром мазаны. Уж учил я его, учил, да все без толку. И после того, как я подставил ему другую щеку семижды и семь раз, я устроил так, чтобы его здесь больше не было. И чертовски рад, что у меня на это хватило мозгов. Свою чертовскую радость, честно говоря, не показавшуюся мне убедительной, Джо тут же победно отметил очередным глотком. - Около пяти лет назад я решил построить себе хибару. Еще до того, как эту построил, только на другом месте. И послал О Ви с Гофером, работал у меня такой чудной коротышка, валить лес. Конечно, я и не думал, что от О Ви будет много проку - с его-то сияющей, что твой майский день, рожей и черными глазищами. Просто дьявольские глазищи у него были, таких в нашей чащобе больше и не встретишь. И Джо стал рассеянно рассматривать дырку в перегородке, отделяющую салун от гостиной, как будто она и была одним из тех глаз, чей размер и цвет делали его слугу непригодным к выполнению своих обязанностей. - Вы, слюнтяи с Востока, ничему не верите насчет этих желтых чертей! - выпалил он внезапно, опять начиная злиться, но как-то не слишком убедительно. - А я тебе скажу, что этот китаеза был самой упрямой скотиной в окрестностях Сан-Франциско. Эта жалкая желтая дрянь со своей косичкой подрубала молодое деревце со всех сторон, как червяк обгладывает редиску. Говорил я ему, что так нельзя, терпеливо объяснял, как правильно рубить, чтобы потом валить в нужную сторону, но чуть отвернусь, - тут он отвернулся от меня, подкрепив демонстрацию еще одним глотком, - он опять за свое. Представляешь?! Пока смотрю на него - вот так, - и он уставился на меня мутным взором, в глазах у него, очевидно, уже двоилось, - этот желтый дьявол работает как надо, стоит отвернуться, - Джо встал и опять приложился к бутылке, - он снова за свое. Я на него смотрю с укоризной - вот так, - а ему хоть бы хны. Несомненно, мистер Данфер и на меня хотел поглядеть просто с укоризной, не более, но взгляд, который он на меня устремил, у любого невооруженного человека вызвал бы серьезнейшие опасения. Потеряв всякий интерес к его бессвязному и бесконечному повествованию, я встал, чтобы откланяться. Но не успел я сделать и шага, как он повернулся к стойке и с невнятным "вот так" прикончил бутылку одним глотком. Господи, как он взревел! Словно погибающий титан! А потом откачнулся назад, как пушка откатывается после выстрела, и рухнул на стул, будто его, как быка, оглушили ударом обуха по темени. Сидит и с ужасом косится на стену. Проследив за его взглядом, я увидел, что дырка в стене и вправду превратилась в человеческий глаз, большой черный глаз, взирающий на меня безо всякого выражения, что было страшнее самой сатанинской ярости. Кажется, я закрыл лицо руками, чтобы не видеть этого наваждения, да и наваждение ли это было? Тут появился слуга, небольшого росточка белый, выполнявший у Джо всю работу по дому, - и чары рассеялись. Я вышел от Джо, всерьез опасаясь, не заразился ли я белой горячкой. Конь мой был привязан к поилке для скота, я отвязал его, сел в седло и дал ему волю. На душе у меня было до того погано, что я не заметил, куда он меня понес. Я не знал, что и думать, и как всякий, не знающий, что думать, размышлял долго и безрезультатно. Единственным утешительным соображением было то, что наутро мне надо уезжать, и, скорее всего, больше я сюда уже никогда не вернусь. Внезапно дохнуло холодом, я как будто очнулся и, подняв голову, увидел, что въехал в полумрак ущелья. День был удушающе жаркий, и переход от немилосердного, видимого глазу зноя, поднимающегося от выжженных полей, к прохладному сумраку, напоенному запахом кедров, наполненному птичьим щебетом в чаще ветвей, изумительно меня освежил. Я попрежнему мечтал разгадать тайну ущелья, но, не увидев с его стороны желания пойти мне навстречу, спешился, отвел коня в подлесок и крепко привязал к молодому дереву. Потом сел на камень и задумался. Я смело начал с анализа причин своего предубеждения против этого места. Разбив его на составляющие элементы, я сгруппировал их в полки и роты, потом, собрав огневую мощь логики, обрушился на них с укрепленных неопровержимых позиций под гром неотразимых выводов и оглушительный грохот общего интеллектуального штурма. Но когда моя мыслительная артиллерия подавила всякое сопротивление противника и уже еле слышно погромыхивала на горизонте чистых абстракций, поверженный враг оправился от поражения, молча выстроился в мощную фалангу и, напав с тыла, захватил меня в плен со всеми потрохами. Непонятно отчего, мне стало страшно. Я поднялся, чтобы стряхнуть с себя это ощущение, и пошел по заросшей узкой тропе, что вилась по дну ущелья вместо ручейка, о котором природа не сочла нужным позаботиться. Деревья по обе стороны тропы были обычными, ничем не примечательными растениями, с несколько искривленными стволами и причудливо изгибающимися ветвями, но ничего сверхъестественного в них не было. Посреди дороги валялось несколько камней, покинувших свои позиции на стенах ущелья, чтобы перейти на независимое существование на его дне. Впрочем, их каменное спокойствие не имело ничего общего с неподвижностью смерти. Правда, в тишине ущелья таилось нечто гробовое, и вершины деревьев таинственно шептались, колеблемые ветром, - но и только. Я не думал как-то связывать пьяные откровения Джо Данфера с тем, что сейчас искал, и только когда я вышел на вырубку и начал натыкаться на поваленные деревца, меня осенило. Вот где Джо затеял строительство своей "хибары"! Это подтверждалось и тем, что некоторые деревья были подрублены со всех сторон явно никудышным дровосеком. Другие же были повалены по всем правилам, и у соответствующих пней была грубая клиновидная форма - здесь поработал настоящий мастер. Расчищенная полянка была не более тридцати шагов в ширину. Сбоку виднелось небольшое возвышение - естественный круглый холмик. Кустов на нем не было, и весь он зарос буйной травой, а из травы торчал могильный камень. Помнится, я нисколько не удивился этой находке. Я глядел на нее с тем же чувством, с каким Колумб, должно быть, взирал на горы и долины Нового Света. Прежде чем подойти к ней, я неторопливо закончил обзор окрестностей. Даже часы достал и старательно завел, несмотря на неурочное время. Могила, довольно короткая и явно давнишняя, оказалась в лучшем состоянии, чем можно было ожидать в этом медвежьем углу; я даже приоткрыл рот от удивления, увидев клумбу с садовыми цветами, носившими следы недавней поливки. Камень в свое время определенно служил в качестве дверной ступеньки. На нем была высечена или, скорее, выдолблена надпись. Она гласила: О Ви - китаец. Возраст неизвестен. Работал у Джо Данфера. Этот камень поставлен Джо Данфером на вечную память китаезе. И пусть он послужит предостережением всем желтым, чтобы хамили поменьше. Черт бы их побрал. Славная была девчонка. Не могу выразить, как я был поражен этой необычной эпитафией. Сухое, но вполне точное определение усопшего, беспардонное признание своей вины, кощунственное проклятие, нелепое изменение пола и общего тона - все говорило о том, что автор был столь же безумен, сколь и удручен этой смертью. Разгадку я нашел, раскапывать дальше мне не хотелось, и, бессознательно не желая портить драматический эффект, я круто повернулся и пошел прочь. Более четырех лет я не возвращался в эти места. 2. Тот, кто правит здоровыми быками, должен быть сам в здравом уме - Нно... Пошел, хурда-мурда. Таким странным образом ко мне обратился чудной человечек, который сидел на телеге с дровами, запряженной парой быков. Быки тянули телегу с легкостью, симулируя, однако, страшное напряжение, не способное, впрочем, обмануть их господина и повелителя. Поскольку возница взирал при этом прямо на меня, а я стоял на обочине, было не совсем понятно, к кому собственно он обращается: ко мне или к ним. Трудно было также сказать, в самом ли деле их звали Хурда с Мурдою и им ли предназначался приказ: "Пошел". Так или иначе, никто из нас команды не послушался. Отведя от меня взгляд, странный человечек вытянул Хурду с Мурдою по спине длинной палкой и спокойно, но с чувством сказал: "У, шкура чертова", - как будто у них была одна шкура на двоих. Увидев, что он остался глух к моей просьбе подвезти меня и медленно, но верно проезжает мимо, я поставил ногу изнутри на обод колеса. Вращаясь, оно подняло меня на уровень ступицы, и уже оттуда, отринув церемонии, я залез на телегу и, пробравшись вперед, сел рядом с возницей. Он, однако, даже не посмотрел в мою сторону, а опять хлестнул свою скотинку, присовокупив следующий совет: "Поживей, дурачье поганое". Затем хозяин упряжки, вернее, бывший хозяин - мне начинало казаться, что теперь здесь все - мое, - обратил на меня свои большие черные глаза, показавшиеся мне почему-то неприятно знакомыми, отложил палку, которая, вопреки ожиданиям, не расцвела и не превратилась в змею, скрестил руки на груди и мрачно вопросил: - Что ты сделал с Виски? Напрашивался ответ: "Выпил". Однако в вопросе ощущался скрытый смысл. Да и в самом человечке было что-то такое, что отнюдь не располагало к шуткам. Поскольку я не знал, что отвечать, то попросту промолчал, чувствуя, что остаюсь под подозрением, а молчанием как бы признаю свою вину. Тут щеки моей коснулась прохладная тень, я поднял голову. Мы спускались в ущелье! Не могу описать нахлынувшие на меня чувства. Я не был здесь с тех пор, как четыре года назад оно открыло мне свою тайну, словно друг признался мне в давнишнем преступлении, а я его подло покинул. Мне отчетливо вспомнился Джо Данфер, его отрывочные признания и маловразумительная эпитафия. Интересно, что же с ним сталось? Я резко повернулся и задал этот вопрос вознице. Не отводя взгляда от быков, он буркнул: - Шевелись, черепашье семя! Он похоронен рядом с О Ви, на том конце ущелья. Хочешь посмотреть? Вас всегда тянет на то самое место... так-что я тебя ждал. Тпр-у-у. При этом возгласе Хурда с Мурдою, черепашье семя, остановилось как вкопанное. И не успел звук "у" заглохнуть в конце ущелья, как оно уже лежало на пыльной дороге, подвернув под себя все свои восемь ног, совершенно не заботясь о том, как это отразится на его "чертовой шкуре". Чудной человечек соскользнул на землю и зашагал вниз по ущелью, не соблаговолив обернуться и посмотреть, иду я за ним или нет. Я шел. Было примерно то же самое время года и почти тот же самый час, что и тогда, когда я был тут в последний раз. Оглушительно трещали сойки, и деревья шептались так же тихо и таинственно. В сочетании этих двух звуков я уловил причудливое сходство с открытым бахвальством Джо и его загадочными недомолвками. Так же причудливо соединялись грубость и нежность в его, единственном литературном произведении - эпитафии. В ущелье все вроде бы оставалось по-прежнему, кроме тропинки, которая почти полностью заросла травой. Однако, когда мы вышли на поляну, перемен оказалось предостаточно. Следы "китайской" рубки уже ничем не отличались от "меликанских". Как будто варварство Старого Света и цивилизация Нового разрешили свои противоречия, придя в общий упадок. Впрочем, таков удел всех цивилизаций. Холмик еще существовал, но весь порос куманикой, которая, подобно гуннам, подавила и заглушила изнеженную траву, а гордая садовая фиалка либо сдалась под натиском своей лесной плебейки-сестры, либо просто выродилась. Новая могила была гораздо больше и длиннее старой. Рядом с ней та казалась еще короче. Старый могильный камень похилился и завалился под сенью нового. Необычную надпись стало невозможно прочесть - ее скрыл слой листьев и земли. Новая эпитафия не обладала литературными достоинствами старой. Она была даже неприятна в своей грубости и краткости: "Данфер Джо сдох". Я равнодушно отвернулся и счистил листья с могилы язычника. Издевательские слова, явившиеся на свет после долгого забвения, обрели теперь некий драматизм. Мой провожатый, стоящий рядом со мной, словно бы еще посуровел. Мне даже померещилось в его облике нечто похожее на мужество и гордость. Впрочем, когда он увидел, что я на него смотрю, он снова стал самим собой, и в лице его проявились черты нечеловеческие и неуловимо знакомые, отталкивающие и манящие. Я решился положить конец всем этим тайнам. - Дружище, - спросил я, показывая на меньшую могилу, - этого китайца ухлопал Джо Данфер? Человечек стоял, прислонясь к дереву, и смотрел то ли на зеленые верхушки, то ли на голубое небо над ними. Не опуская взгляда, даже не изменив позы, он медленно ответил: - Сэр, это было убийство при смягчающих обстоятельствах. - Значит, он все-таки убил его. - Убил, еще бы. Кто ж этого не знает? Разве он сам в суде не признался? Разве приговор не гласил: "Смерть вследствие здорового христианского чувства, воспылавшего в груди белого человека"? И разве его за это не отлучили от церкви? А наши независимые избиратели не сделали его мировым судьей в пику святошам? - А правда, что Джо убил китайца за то, что тот не умел или не хотел валить деревья, как принято у белых? - Истинная правда. Коли уж и судебный протокол это подтвердил - стало быть, правда. А то, что я еще кое-что знаю, суду это ни к чему. Не меня тут хоронили, не я и речь над могилой говорил. А дело-то в том, что Виски ревновал ко мне. Тут бедняга надулся, как индюк, и стал поправлять воображаемый галстук, глядясь, как в зеркало, в собственную отставленную ладонь. - Виски ревновал к тебе? - повторил я с невежливым изумлением. - Именно что так. А чем я плох? Он приосанился, принял изящную позу и разгладил складки на своей потрепанной куртке. Затем, внезапно понизив голос, он очень тихо и задушевно продолжил: - Уж как Виски жалел этого китаезу, и сказать нельзя. Я один знал, как он к нему присох. Часа без него, подлеца, прожить не мог. Как-то пришел он на поляну, а мы с китаезой баклуши бьем - он спит, а я вроде рядом лежу и у него из рукава тарантула вытаскиваю. Ну, Виски - за топор и на нас. Я-то увернулся, а О Ви крепко досталось - топором прямо в бок. Он и покатился. Виски - на меня, глядь- а у меня на пальце тарантул повис. Тут-то он понял, какого дурака свалял. Отшвырнул топор, упал на колени рядом с О Ви, а тот дернулся в последний раз, открыл глаза - глаза у него точь-в-точь как мои были, - обхватил руками Вискину башку, притянул к себе и замер. Да ненадолго. По телу у него пробежала дрожь, охнул он и помер. По ходу повествования рассказчик совершенно преобразился. Комические, вернее, саркастические нотки при описании этой сцены полностью исчезли, и я с трудом подавлял волнение. Этот прирожденный актер так меня заворожил, что все мои симпатии были на его стороне. Я шагнул к нему, чтобы пожать ему руку, но тут он широко ухмыльнулся и заключил уже со смешком: - Когда Виски башку-то поднял - было на что посмотреть: волосы всклокочены, рожа белая, как полотно, одежу - хоть выкидывай, а он тогда щеголем ходил. Поглядел на меня и отвернулся: что, мол, с тобой считаться. Тут палец мой укушенный страшно заболел. Ударило мне в голову, и рухнул Гофер без памяти. Потому и на дознании не был. - А чего же ты потом держал язык за зубами? - спросил я. - Уж такой у меня язык, - ответил он. И больше на эту тему не сказал ни слова. - С тех пор Виски пристрастился к выпивке и все сильнее и сильнее ненавидел желтых, но я не думаю, что он стал счастливее, убив О Ви. И не больно-то об этом разглагольствовал, когда со мною был. Он распускал язык, только ежели находил благодарного слушателя вроде тебя, поганца этакого. Поставил он камень и выбил на нем надпись по своему разумению. Три недели выбивал - то так, то эдак - в промежутках между выпивками. Я свою за один день выбил. - Когда Джо умер? - спросил я не слишком заинтересованно. Его ответ меня совершенно потряс: - А сразу после того, как я в дырку в стене посмотрел, гляжу, а ты что-то сыплешь ему в стакан, отравитель проклятый. Опомнясь от поразительного обвинения, я был готов задушить наглеца, как вдруг меня осенило. Я все понял. Устремив на него пристальный взгляд, я спросил как можно спокойнее: - Скажи, а давно ты сошел с ума? - Вот уже девять лет, - взвизгнул он, выбросив вперед сжатые кулаки. - Девять лет, как этот скот убил женщину, которая любила его больше, чем меня, а ведь я следовал за ней из самого Сан-Франциско. Он выиграл ее там в покер. Я заботился о ней, когда этот подлец, которому она принадлежала, стыдился признать ее и дурно с ней обращался. А потом ради нее я хранил его тайну, покуда он сам ею не подавился. И когда ты отравил его, я выполнил его последнюю волю - похоронил рядом с ней и камень в головах поставил. И больше никогда не приезжал на ее могилу - не хотел его здесь встретить. - Гофер, бедняга, он уже умер. - Потому-то я его и боюсь. Я довел его обратно до быков и пожал ему руку на прощание. Вечерело. Я стоял на обочине в сгущающихся сумерках и глядел вслед удаляющейся телеге. Вечерний ветер донес до меня звуки палочных ударов и крик: - Нно! Пошел! Божьи одуванчики! ДОРОГА ПРИ ЛУННОМ СВЕТЕ I Свидетельство Джоэла Хетмена, младшего Я несчастнейший из смертных. У меня есть все - богатство, положение в обществе, приличное образование, отменное здоровье и многие иные преимущества, весьма ценимые теми, кому они даны, и вожделенные для тех, кто ими обделен, однако я иной раз думаю, что был бы счастливее, не имей я ничего этого - тогда бы мне не пришлось постоянно мучиться от несоответствия между моим внешним и внутренним состоянием. Труд и лишения отвлекли бы меня от мрачной тайны, которая неотступно будоражит ум, но не поддается разгадке. Я единственный ребенок Джоэла и Джулии Хетмен. Отец мой был состоятельный плантатор; к матушке, которая отличалась не только умом, но и красотой, он питал страстную и требовательную привязанность и постоянно, как я теперь понимаю, ревновал ее. Дом наш находился в нескольких милях от Нэшвилла, штат Теннесси, и являл собой громадное, беспорядочно выстроенное сооружение, чуждое какому-либо архитектурному стилю. Стоял он недалеко от дороги, в парке, среди деревьев и кустарников. В то время, о котором я пишу, мне исполнилось девятнадцать лет и я был студентом Йельского университета. Однажды я получил от отца телеграмму, в которой он, ничего не объясняя, настоятельно требовал, чтобы я тотчас выехал домой. Дальний родственник, встречавший меня на железнодорожной станции в Нэшвилле, объяснил причину столь поспешного вызова: моя матушка варварски убита - кем и почему, остается только гадать - при следующих обстоятельствах. Отец уехал в Нэшвилл, пообещав вернуться на следующий день пополудни. Однако обстоятельства его переменились и он вернулся на исходе той же ночи. Как объяснил он коронеру, у него не оказалось при себе ключа, и, не желая будить прислугу, он пошел на всякий случай к черному входу. Повернув за угол, услышал, как тихо затворилась дверь, и смутно различил в темноте мужскую тень, метнувшуюся за деревья. Он погнался было за незнакомцем, потом обыскал сад, но тщетно. Решив, что это тайный обожатель одной из служанок, он вошел в дом - дверь оказалась незапертой - и стал подниматься по лестнице. Дверь матушкиной спальни была отворена, и он ступил в непроглядную тьму, но тут же упал ничком, споткнувшись обо что-то тяжелое. Не стану вдаваться в подробности; это было тело моей бедной матушки, задушенной неизвестным злодеем. Из дома ничего не украли, слуги не слышали ни звука, и, не читая этих страшных отметин у нее на шее, - о Господи! помоги мне забыть их! - никаких следов убийцы найдено не было. Я бросил свои занятия в университете и остался с отцом, который, разумеется, очень переменился. Обычно степенный и немногословный, теперь он впал в глубочайшее уныние; был ко всему безучастен, но вдруг, ни с того, ни с сего, от какого-то шума - дверь ли захлопнется, шаги ли раздадутся - забеспокоится, переполошится - испугается, пожалуй, сказал бы кто-то. Вздрогнет, бывало, весь побледнеет, а потом снова погрузится в мрачную апатию, еще глубже прежнего. Что до меня, то я тогда был молод, и этим все сказано. Юность - благословенная земля Галаад(1), своим бальзамом она врачует все раны. Ах, если бы мне снова вернуться в эту волшебную страну! До той поры не ведавший страданий, я не умел понять, насколько тяжела постигшая меня утрата, не мог верно оценить всей силы нанесенного мне удара. Однажды ночью, несколько месяцев спустя после этого ужасного несчастья, мы с отцом возвращались из города домой. Полная луна уже три часа как взошла на востоке; торжественный ночной покой сковал все вокруг; только наши шаги да стрекот цикад нарушали тишину. Черные тени деревьев косо падали на выбеленную лунным светом призрачную дорогу. Мы уже подошли к тонувшим в глубокой тени воротам нашего дома, в котором не светилось ни единого огонька, как вдруг отец стиснул мне руку и сдавленно прошептал: - Боже мой! Что это? - Я ничего не слышу, - отвечал я. - Но ты видишь... видишь? - Он указал на дорогу прямо перед собой. - Ничего не вижу, - сказал я. - Пойдем же, отец... тебе нездоровится. Он выпустил мою руку и остановился, как вкопанный, посреди залитой лунным светом дороги, вперил взор в пустоту и окаменел. Лицо его, белое, скованное ужасом, поразило меня. Я тихонько потянул его за рукав, но он, кажется, забыл о моем существовании. И вдруг он начал пятиться, ни на секунду не отрывая взора от того, что видел, или думал, что видит. Я хотел было идти за ним, но в нерешительности остановился. Помню, до этой минуты я совсем не чувствовал страха, но тут внезапно меня пробрала дрожь. Словно могильный холод дохнул мне в лицо, охватил все тело, пробежал по волосам... В этот миг внимание мое отвлек свет, внезапно вспыхнувший в верхнем окне: одна из служанок, разбуженная зловещим предчувствием, повинуясь безотчетному порыву, засветила лампу. Я обернулся к отцу, смотрю, а его нет, и за все эти годы никаких известий о его судьбе не просочилось ко мне из пределов страны Неведомого. ------------------------ (1) Галаад - область в Палестине, восточнее реки Иордан. "Пойди в Галаад и возьми бальзама, дева, дочь Египта" - Книга Пророка Иеремии, 46, II. II Свидетельство Каспара Граттана Сегодня я еще как бы жив, а завтра здесь, в этой комнате найдут лишь бренное тело, которое столь долго было мною. Разве что в угоду болезненному любопытству ктото откинет покров с моего лица. Или даже спросит: "Кто это?" Вот единственный ответ, который я умею дать: Каспар Граттан. Право, этого достаточно. Имя это скромно служило мне более двадцати лет моей, кто знает, сколько длящейся, жизни. Я, правда, сам его себе присвоил, но ведь у меня не было другого. Во избежание путаницы в этом мире каждый должен иметь имя, даже если оно не удостоверяет личности владельца. Иные, случается, носят номер, да ведь по нему тоже всего не распознаешь. Однажды, например, иду я по улице в некоем городе, очень далеко отсюда. Навстречу двое в форме. Один умолкает на полуслове, нацеливает мне в лицо удивленный взгляд и говорит своему спутнику: "Да ведь это, кажется, 767". Нечто знакомое и пугающее слышится мне в этих цифрах. Побуждаемый неодолимой силой, я бросаюсь в переулок, бегу, бегу и наконец падаю в изнеможении на проселочной дороге. Никогда не забыть мне этот номер - он приходит на память, сопровождаемый бессмысленными ругательствами, раскатами невеселого смеха, лязгом железных дверей. Уверен, имя, пусть даже самозванное, все же лучше, чем номер. Скоро в убогой кладбищенской книге я обрету и то, и другое. Каково богатство! Для тех, кто прочтет эти записки, позволю себе сделать маленькую оговорку. Не ищите здесь повести о моей жизни - ее я не знаю. Перед вами лишь разрозненные, не связанные между собою воспоминания; некоторые из них отчетливы, точно нанизанные на нитку сверкающие бусины, другие смутны и странны - пурпурные сны с пустыми черными провалами, мертвое пылание багряных огней святого Эльма среди великого безмолвия. Стоя на берегу вечности, я оглядываюсь назад, на пройденный мною путь, запятнанный кровью моих израненных ног и растянувшийся на двадцать лет. Они влекутся сквозь нужду и страдания, эти петляющие и нетвердые следы путника, согбенного тяжким бременем. "Вдали от всех, бредет он, согбенный, устало"(1) О, эти вещие строки, они пророчат мою судьбу - поразительно и жутко! Откуда начинается сия via dolorosa(2), эта поэма страданий, со вставными эпизодами греха, я не ведаю, - там все подернуто дымкой. Мой взор охватывает только двадцать лет, а ведь я старик! Никому не дано помнить свое рождение - о нем узнают понаслышке. У меня все иначе; жизнь явилась мне вдруг, в готовом виде, и сразу наделила всем, что обычно дается людям лишь в зрелости. О прежнем существовании я знаю не более, чем другие, - ведь у каждого хранятся в памяти какие-то смутные намеки - то ли сны, то ли явь. Знаю только, что впервые себя осознал уже совсем взрослым, взрослым и душою и телом, и принял это как должное. Я брел по лесу, полуодетый, со стертыми ногами, неописуемо уставший и голодный. Увидев фермерский дом, я подошел и попросил хлеба. Меня накормили и спросили мое имя. Я его не знал, хотя понимал, что каждый должен иметь имя. Крайне смущенный, я укрылся в лесу; когда пришла ночь, я лег под дерево и уснул. На следующий день я пришел в большой город; не стану его называть, как не стану излагать и последующие события моей жизни, которая вот-вот оборвется, жизни скитальца, преследуемого одной неотвязной мыслью: карать зло - преступление, но карать преступление - зло еще большее. Попробую пояснить эту мысль на примере. Помнится мне, будто я жил однажды неподалеку от крупного города - преуспевающий плантатор, женатый на женщине, которую любил, но подозревал в неверности. И будто бы у нас был ребенок, одаренный, многообещающий юноша. Я вижу его смутно - размытый силуэт, часто и вовсе уходящий за рамки картины. В один злополучный вечер мне взбрело на ум испытать верность жены самым избитым способом, не раз описанным в пошлых романах. Я собрался в город, предупредив жену, что буду обратно не раньше, чем завтра пополудни. А сам вернулся на исходе ночи, обошел дом, чтобы войти через заднюю дверь: замок ее не защелкивался, о чем я позаботился заранее. Подходя к двери, я услышал, как она тихо отворилась и снова затворилась, и увидел, как мимо меня скользнул мужчина и растворился во мраке. Убью, подумал я, и бросился за ним, но он исчез. Ему повезло - я его не узнал. Теперь иногда я гадаю: человек ли то был? ------------------------------ (1) Строка из поэмы "Путник" О. Голдсмита (1764). (2) Дорога страдании (лат.). Обезумев от ревности и гнева, в слепой животной ярости я вбежал в дом и ринулся по лестнице к спальне жены. Дверь была закрыта, но тоже незаперта, я распахнул ее и в полной темноте бросился к кровати. Ощупал - постель была смята, но пуста. "Она внизу, - подумал я, - Темно, и я упустил ее". Хотел было выскочить, но впотьмах ткнулся не в ту сторону... а, нет, именно в ту! Я буквально споткнулся об нее - она сидела, забившись в угол. Еще миг, и я сдавил ей горло, не давая крикнуть, коленями уперся в нее, чтобы не вырвалась, и в кромешной тьме, молча, я все сжимал и сжимал пальцы, пока тело ее не обмякло... На этом сон кончается. Я веду рассказ в прошедшем времени, хотя более подошло бы настоящее, ибо снова и снова в моем сознании разыгрывается страшная драма - снова и снова обдумываю план, утверждаюсь в своих подозрениях, караю зло. Потом - пустота; дожди барабанят по грязным окнам, снега падают на мою жалкую одежду, колеса громыхают по убогим улицам, где в нищете и низменных занятиях проходит моя жизнь. Солнце не светит мне больше. Птицы не поют. Вот другое видение, еще один ночной кошмар. Я стою в тени и залитой лунным светом дороге. Чувствую рядом чье-то присутствие, но чье - не знаю. В тени большого дома мне видится мелькание белых одежд; вот прямо передо мною на дороге появляется женская фигура - моя несчастная жена! В ее лице печать смерти, на шее - страшные отметины. Она останавливает на мне бесконечно печальный взгляд, в котором нет ни упрека, ни ненависти, ни угрозы, в нем только узнавание. Я отступаю в ужасе... ужас владеет мною и сейчас, когда я пишу. Не могу больше начертать ни слова. Видите? Какие они... Ну вот, теперь я спокоен, но, право, добавить мне нечего - случай этот, всплыв из бездны мрака и сомнений, снова канул туда. Да, я вновь владею собой - "я - капитан моей души"(1). Но это не конец, это иная ступень на пути искупления. Мое покаяние неизбывно, оно лишь меняет форму. Иногда оно принимает вид спокойствия. В конечном счете я наказан всего лишь пожизненно. "Приговорен к мукам ада до конца жизни". Глупо: преступник сам назначает себе срок. Мой срок истекает сегодня. Мир всем и каждому, мир, которого я был лишен. -------------------- (1) Строчка из стихотворения "Invictus" английского поэта У. Э. Хенли (1849-1903). III Свидетельство покойной Джулии Хетмен, полученное через медиума Бэнроулза Я легла рано и почти тотчас погрузилась в спокойный сон, от которого очнулась с безотчетным чувством страха, столь нередким, помнится, в той, прежней жизни. Я не могла отделаться от этого чувства, хотя понимала всю его бессмысленность. Мой муж, Джоэл Хетмен, был в отъезде; слуги спали в другой половине дома. Впрочем, ничего необычного в том не было, и прежде я никогда не боялась. Тем не менее сейчас страх мой сделался столь невыносимым, что переборол оцепенение. Я села и засветила лампу. Против ожидания, легче мне не стало; свет только усилил тревогу. Мне пришло в голову, что полоска света под дверью укажет мое убежище тому безымянному зловещему существу, что таится снаружи. Вы, все еще облеченные в свои тела и подвластные ужасам, рожденным вашим воображением, можете представить, как должен быть велик страх, который вынуждает искать спасения от ужасов ночи - во тьме! От отчаяния бросаться в объятия невидимого врага! Потушив лампу, я натянула на голову одеяло и притаилась, дрожа, не в силах позвать на помощь, утратив способность молиться. В таком жалком состоянии я пробыла, должно быть, не один, как вы говорите, час - для нас времени не существует. Наконец, вот оно - тихие, ковыляющие шаги на лестнице! Медленные неуверенные шаги, точно оно не видит, куда ступает; мой смятенный разум ужасался приближению этой безмозглой, безглазой силы, к которой тщетно взывать о пощаде. Мне вдруг показалось, что я оставила на лестнице зажженную лампу, и раз оно пробирается ощупью, значит, это не ведающее света исчадье ночи. Как глупо, ведь я сама только что погасила свет в комнате. Но что поделаешь? Страх не рассуждает. Он лишен разума. Он рождает зловещие картины, он нашептывает трусливые советы, которые не вяжутся между собой. Мы это слишком хорошо знаем, мы - это те, кто ступил в царство ужаса, кто томится в вечном сумраке среди призраков прошлой жизни; одинокие и невидимые даже для самих себя и друг для друга, и тем не менее осужденные скрываться ото всех, мы жаждем говорить с любимыми существами, но мы немы и полны страха перед ними, как и они перед нами. Иногда стена рушится, неумолимый закон отступает: бессмертная любовь или ненависть снимают заклятие, и мы становимся зримы для тех, кого призваны остеречь, утешить или покарать. В каком обличье мы являемся им, нам неведомо, но мы повергаем в ужас даже тех, кому тщимся даровать покой и утешение и от кого страстно ждем сострадания. Умоляю, простите за это неуместное отступление ту, что некогда была женщиной. Вам, которые вопрошают нас столь несовершенным способом, вам... не дано нас понять. Вы задаете пустые вопросы о том, что нам неведомо или запретно. Нам многое открыто, но мы бессильны передать вам свое знание - на вашем языке оно лишено смысла. Мы вынуждены говорить с вами на жалком языке рассудка, ведь это все, что вы способны понять. Вам кажется, что мы принадлежим иному миру. Нет, нам знаком лишь один мир - ваш, но для нас он лишен солнечного света и тепла, музыки и смеха, пения птиц и душевного общения. О Боже! Что за участь быть призраком, трепетным и пугливым, в отчаянии мечущимся в этом неузнаваемом мире! Нет, я не умерла от страха: неведомое нечто отступило и стало удаляться прочь. Я слышала, как оно уходит, спускается по лестнице, спешит, словно само чего-то боится. Тогда я поднялась, чтобы позвать на помощь. Едва коснулась дрожащей рукой дверной ручки, как - Боже милостивый! - услышала, что оно возвращается. Поднимается по лестнице быстрыми, тяжелыми шагами, от которых содрогается весь дом. Я забиваюсь в угол, вжимаюсь в пол. Шепчу молитву. Мысленно зову моего дорогого мужа. Вот слышу, дверь отворяется. Потом - беспамятство. Очнулась и чувствую, как чьи-то руки сдавили мне горло... как я слабо отбиваюсь, а оно прижимает меня к полу... язык вываливается у меня изо рта... И вот я вступаю в иное существование. Нет, я не знаю, кто это был. Нам не дано знать о прошлом более того, что знали мы в момент смерти. Нам открыто то, что совершается сейчас, но наши представления о прошлом не меняются - все, что нам известно о нем, начертано в нашей памяти. Мы не ведаем той истины, с высот которой можно взирать на хаотичный пейзаж страны былого. Мы все еще обретаемся в Долине Теней, таимся в пустынных местах, всматриваемся сквозь лесные чащобы в ее безумных и злобных обитателей. Что можем узнать мы нового об этом ускользающем прошлом? То, о чем я вам расскажу, случилось ночью. Мы различаем приход ночи, ибо тогда вы удаляетесь в свои жилища, и мы покидаем свои тайные убежища, безбоязненно приближаемся к нашим прежним домам, заглядываем в окна и даже проникаем внутрь и глядим в ваши спящие лица. Я подолгу медлила у того места, где со мной произошла эта жестокая перемена - мы часто так поступаем, пока живы те, кого мы любим или ненавидим. Тщетно искала я, как дать о себе знать, как объяснить мужу и сыну, что я существую, что по-прежнему люблю их и мучительно им сострадаю. Если я склонялась над спящими, они пробуждались. Если являлась к ним, когда они бодрствуют, они обращали ко мне страшный взгляд своих живых глаз, и я немела от ужаса... В ту ночь я тщетно их искала... и боялась найти. Их не было ни в доме, ни на залитой лунным светом лужайке. Хотя солнце для нас утеряно навсегда, луну, и полную, и ущербную, мы видим все время. Она сияет нам ночью, а порою и днем, она восходит и садится, как в той, прежней, жизни. Я покинула лужайку и, охваченная печалью, бесцельно заскользила по дороге