сквозь лунный свет и безмолвие. Вдруг послышался голос моего бедного мужа, исполненный испуга и удивления, и голос сына, успокаивающий, разубеждающий; они стояли в тени деревьев... близко, совсем рядом! Их лица были обращены ко мне, глаза мужа устремлены прямо на меня. Он видит... наконец, наконец-то он меня видит! Когда я поняла это, мой страх рассеялся, как дурной сон. Смертельное заклятие снято: любовь победила! Вне себя от восторга я вскрикнула... должно быть, вскрикнула: "Видит! Наконец-то он видит! Теперь он все поймет!" С трудом сдерживая себя, я приближалась к ним, красивая и улыбающаяся. Сейчас он заключит меня в свои объятия, я стану ласково утешать его, возьму за руку моего сына. И мы будем говорить, говорить, и рухнет преграда между живыми и мертвыми. Увы! Увы! Его лицо побелело от ужаса, а глаза стали как у загнанного зверя. Он все пятился от меня, а потом бросился бежать и исчез в лесу... Где он?.. Мне не дано этого знать. Мой бедный мальчик, он остался совсем один. Я бессильна внушить ему, что я здесь, рядом с ним. Скоро и он должен перейти в мир невидимого. И я потеряю его. Навсегда. ПО ТУ СТОРОНУ Много лет назад по пути из Гонконга в Нью-Йорк я на неделю остановился в СанФранциско. За долгие годы, проведенные вдали от родного города, я стал преуспевающим бизнесменом - мои доходы в Азии превзошли самые смелые ожидания; я был богат и мог позволить себе вновь посетить свою страну и восстановить дружбу с теми из товарищей моей юности, кто был еще жив и - как я надеялся - все еще питал ко мне теплые чувства. Прежде всего мне хотелось повидать Мона Демпьера, моего старого школьного друга, с которым мы даже когда-то переписывались, но - как это обычно и бывает у мужчин - переписка давно оборвалась. Вы, наверное, замечали, что нежелание написать неофициальное письмо тем сильнее, чем большее число миль отделяет вас от вашего корреспондента. Это закон. Я помнил Демпьера красивым сильным юношей с явной склонностью к науке, еще более явной несклонностью к работе и прямо-таки поразительным равнодушием к разного рода мирским утехам, включая богатство, коего, впрочем, он унаследовал достаточно, чтобы ни в чем не нуждаться. То, что никто из его аристократических родственников никогда не занимался ни торговлей, ни политикой, равно как не страдал под тяжким бременем славы, составляло предмет его особой гордости. Мон был немного сентиментален и слегка суеверен, чем, по-видимому, и объясняется его интерес к изучению оккультизма, но здоровая психика всегда надежно предохраняла его от фантастических и опасных воззрений. Время от времени он совершал бесстрашные вылазки в область нереального, ни на миг не забывая, однако, что его подлинной родиной была и остается иная страна, пусть частично, но все же исследованная и нанесенная на карту, - та область, которую мы именуем объективной реальностью. Вечер моего визита к нему выдался грозовым. Стояла калифорнийская зима, и дождь без передышки хлестал по опустевшим улицам, а порой, подхваченный внезапными порывами ветра, яростно кидался на дома. Я взял извозчика, и после долгих блужданий он отыскал, наконец, нужное место в малонаселенном районе на океанском побережье. Дом, признаться, довольно уродливый, стоял посередине участка, на котором - насколько мне удалось разглядеть в темноте - не росло ни травы, ни цветов. Три-четыре деревца корчились и стонали под ветром и ливнем. Казалось, они из последних сил стараются вырваться из этой жуткой обстановки, чтобы броситься в море в надежде на лучшую. Дом был двухэтажным кирпичным сооружением с угловой башней, возвышающейся еще на один этаж. В ее-то окне и горел единственный видимый свет. Что-то в облике этого дома заставило меня вздрогнуть, чему, впрочем, вполне могла способствовать и струйка воды, проникшая мне за шиворот, пока я бежал от пролетки к двери. В ответ на мою записку, извещавшую о намерении его навестить, Демпьер написал: "Не звони, дверь открыта, поднимайся наверх", что я и сделал. На лестнице было почти совсем темно - единственным источником освещения служила одинокая газовая горелка, закрепленная на самом верху. Тем не менее я, искусно избежав несчастного случая, сумел добраться до площадки третьего этажа и через распахнутую дверь вошел в квадратную комнату башни. Демпьер в халате и домашних туфлях поднялся мне навстречу, тепло меня приветствуя, и, если вначале я и подумал было, что ему все же следовало встретить меня внизу у входа, однако взгляда на него хватило, чтобы все мысли о негостеприимстве тут же развеялись. Он страшно изменился. Ему едва перевалило за сорок, а он уже был совершенно седой, сгорбленный, высохший. На мертвенно-бледном лице, изрезанном глубокими морщинами, горели неестественно большие глаза. Их блеск был почти пугающим. Предложив мне сесть и пододвинув ко мне коробку с сигарами, он с безусловной искренностью уверил меня в удовольствии, доставленном ему моим визитом. Какое-то время мы поболтали о том о сем, но я никак не мог отделаться от тягостного впечатления, произведенного на меня случившейся с ним переменой. Должно быть, он это почувствовал, так как вдруг произнес, усмехаясь: - Я вижу, ты несколько разочарован во мне - non sum qualis eram(1). Я нашелся не сразу, но потом все-таки выдавил: - Да нет, почему? Твой латинский все тот же. Он снова усмехнулся. - Нет, будучи мертвым языком, он подходит мне все больше и больше. Но не спеши! Пожалуйста, немного терпения! Там, куда я отправляюсь, наверное, говорят на еще более совершенном наречии. Ты бы хотел получить весточку на том языке? Улыбка сбежала с его лица, и, когда он договорил, его взгляд, направленный прямо на меня, выражал такую серьезность, что мне стало не по себе. Однако я не собирался поддаваться его настроению и показывать, как сильно подействовали на меня его слова о близкой смерти. --------------------------- (1) Я не тот, что был (лат.). - Полагаю, - сказал я, - человеческий язык не скоро еще перестанет служить нашим нуждам; ну а потом в этой службе не будет нужды. Он ничего не ответил, и я тоже умолк, не зная, как вывести беседу из тупика, в который она зашла. Вдруг, когда буря за окном ненадолго успокоилась, в мертвой тишине, показавшейся мне зловещей после недавнего дикого воя, раздалось негромкое постукивание в стену за спинкой моего стула. В дверь обычно стучат не так. Больше всего это было похоже на условный знак, подтверждение чьего-то присутствия в комнате за стеной. Наверное, почти у каждого из нас есть опыт подобного общения, хотя мы и не слишком любим о нем распространяться. Я взглянул на Демпьера, возможно, немного озадаченно, но он этого явно не заметил. Забыв обо всем на свете, он смотрел на стену с выражением, которое я затрудняюсь определить, хотя память о нем жива во мне и поныне. Положение становилось неловким. Я поднялся, чтобы откланяться. Вдруг он как будто очнулся. - Прошу тебя, сядь, - пробормотал он, - это просто... там никого нет. Но постукивание повторилось с той же мягкой настойчивостью, что и прежде. - Прости, - сказал я, - уже поздно. Я зайду завтра, договорились? Он улыбнулся несколько машинально, как мне показалось. - Весьма деликатно с твоей стороны, только все это ни к чему. Поверь, в башне нет других комнат. Там никого нет. По крайней мере... Не договорив, он встал и распахнул окно, единственное окно в стене, откуда, казалось, и доносилось постукивание. - Смотри. Не вполне понимая, как следует поступить, я подошел к окну и выглянул. Хотя дождь опять лил, как из ведра, в свете стоящего неподалеку фонаря было довольно отчетливо видно, что там действительно "никого нет". Никого и ничего, только гладкая стена башни. Демпьер закрыл окно и, указав мне на стул, уселся на прежнее место. Само по себе это происшествие не отличалось, наверное, большой таинственностью. Могло быть множество правдоподобных объяснений (хотя ни одно из них до сих пор не приходит мне в голову), и все же я испытал какое-то странное чувство. Не последнюю роль тут сыграла и та горячность, с какой мой друг пытался уверить меня, что ничего не происходит. Эти попытки придавали случившемуся особую значимость. Демпьер действительно доказал, что там никого нет, но ведь в этом-то и заключалась загадка, а никакой разгадки он не предложил. Его молчание начало действовать мне на нервы. - Друг мой, - сказал я, боюсь, не без издевки в голосе, - я не собираюсь оспаривать твое право держать в доме сколько угодно призраков и водить с ними дружбу; меня это не касается. Но лично мне как человеку сугубо практического склада, исключительно "от мира сего", покойней и уютней без привидений. Я возвращаюсь в гостиницу к тем, кто пока еще во плоти. Что и говорить, это была не очень-то учтивая тирада, но мой приятель, похоже, нисколько не обиделся. - Останься, - сказал он, - я ужасно благодарен тебе за твой приход. То, что ты слышал сегодня, я сам слышал до этого дважды. Теперь я знаю, что это не галлюцинация. Это очень важно для меня, ты даже представить себе не можешь, насколько. Возьми сигару и запасись терпением. Я хочу тебе все рассказать. Дождь явно зарядил надолго; его невнятный монотонный гул лишь изредка прерывался надсадными завываниями ветра и жалобным треском сучьев. Было уже совсем поздно, но жалость и любопытство превратили меня во внимательного слушателя. Я не прервал рассказ моего друга ни единым словом. - Десять лет назад, - начал он, - я снимал квартиру на первом этаже в одном из домов, что почти не отличаются друг от друга, на Ринкон-Хилл. Когда-то этот район был из лучших в Сан-Франциско, но к тому времени, как я туда перебрался, пришел в упадок и запустение частично из-за своей примитивной архитектуры, не соответствующей утончившимся вкусам наших богатых сограждан, а частично из-за неутомимой деятельности городских властей. Тот ряд домов, в одном из которых я жил, стоял немного в глубине квартала. Перед каждым домом был разбит маленький садик, отделенный от соседнего низким железным заборчиком. От ворот до входной двери тянулась посыпанная гравием дорожка, с математической точностью делившая участок ровно пополам. Однажды утром, выйдя из дома, я увидел девушку, входившую в соседний сад слева. Стоял теплый июньский день, и на ней было легкое белое платье и широкополая соломенная шляпа, щедро украшенная цветами и лентами по тогдашней моде. Но я недолго любовался изысканной простотой ее наряда, ибо, увидев ее лицо, не мог уже думать ни о чем земном. Не бойся, я не собираюсь осквернять ее удивительную прелесть своими неуклюжими словами. Весь имеющийся у меня опыт лицезрения Прекрасного, все мои мечты о Красоте были явлены в этой живой картине, созданной Небесным Художником. Я был настолько потрясен, что, не отдавая себе отчета в неуместности подобных действий, обнажил голову - подобно тому, как богобоязненный католик или благочестивый протестант снимает шляпу перед образом Божьей Матери. Девушка не выразила неудовольствия; она просто посмотрела на меня чудесными темными глазами - от ее взгляда у меня перехватило дыхание - и молча проследовала в дом. Я остался стоять как вкопанный, со шляпой в руке, болезненно сознавая всю бестактность своего поведения, однако находясь под таким впечатлением от этого видения несравненной красоты, что чувство раскаяния было, признаюсь, менее острым, чем следовало. Потом я отправился по своим делам, но мое сердце осталось там, у садовой ограды. Не случись этой встречи, я едва ли вернулся бы домой раньше позднего вечера, но тут же к середине дня я снова стоял в своем саду, делая вид, что меня очень занимают какие-то невзрачные цветочки, которых раньше я вообще никогда не замечал. Увы, она так и не появилась. Ночью я почти не спал, потом настал день, полный томительного ожидания, которому также не суждено было сбыться. Зато на следующий день, когда я бесцельно бродил вокруг своего дома, я опять увидел ее. Разумеется, я не стал повторять своего безрассудства со сниманием шляпы, не рискнул даже слишком надолго задержать на ней взгляд, хотя мое сердце чуть не выпрыгнуло из груди от волнения. Я невольно вздрогнул и покраснел, когда она обратила на меня свои огромные черные глаза. Она явно меня узнала, при этом в ее взоре не было ни тени дерзости или кокетства. Не стану утомлять тебя ненужными подробностями; с тех пор я часто встречал девушку, но ни разу не заговорил с ней, ни разу не попытался привлечь к себе ее внимание. Наверное, тебе не просто понять причины такого самоотречения, потребовавшего поистине нечеловеческих усилий. Разумеется, я был влюблен по уши, но себя не переделаешь. Как ты знаешь, я обладал тем, чем одни глупцы так восхищаются, а другие, еще большие, так гордятся, то есть аристократическим происхождением. Ну а девушка, несмотря на всю ее красоту, изящество и очарование, принадлежала к другому классу. Я узнал ее имя, которое нет смысла теперь называть, и выяснил кое-что о ее семье. Она была сиротой, бедной родственницей чудовищно толстой старухи - хозяйки меблированных комнат, в одной из которых и жила. Я располагал весьма скромным доходом и не имел предрасположения к женитьбе; тут, по-видимому, требуется особый дар. Если бы я породнился с этим семейством, мне невольно пришлось бы принять их образ жизни, расстаться с моими книгами и научными занятиями, а в социальном плане перейти в разряд простолюдинов. Легко, конечно, осуждать подобные соображения, и я сам себе не адвокат. Наверное, я заслуживаю обвинительного приговора, но по справедливости все мои предки тоже должны были бы предстать перед судом. Разве не является смягчающим обстоятельством необоримая сила наследственности? Кровь моих предков яростно противилась такому мезальянсу. Мои вкусы, привычки, инстинкт, наконец, остатки здравомыслия - все восставало против этого союза. Кроме того, будучи неисправимо сентиментален, я находил особую прелесть именно в этих неличных, исключительно платонических отношениях. Знакомство могло бы их опошлить, а брак разрушил бы наверняка. Такой женщины, рассуждал я, какой кажется это удивительное создание, просто не может быть. Так зачем же мне самому развеивать свои грезы? Практические выгоды из всех этих соображений были очевидны. Честь, гордость, благоразумие, верность усвоенным идеалам - все требовало моего незамедлительного отъезда, но на это у меня не хватало воли. Самое большее, на что я был способен, - это положить конец нашим как бы случайным встречам. Я даже из дома стал выходить не раньше, чем - как мне было известно - она уходила на уроки музыки, а возвращался ночью. Но ничего не помогало, все равно я был, как в трансе; меня преследовали восхитительные видения, вся моя интеллектуальная жизнь была подчинена однойединственной мечте. О, друг мой, едва ли тебе, человеку, поступки которого напрямую соотносятся со здравым смыслом, ведом тот рай безумцев, в котором я тогда жил! Однажды по дьявольскому наущению я впал в непростительную словоохотливость и словно бы невзначай выведал у своей сплетницы-хозяйки, что спальня девушки примыкает к моей. Нас разделяла лишь противопожарная стена. Поддавшись бестактному побуждению, я тихонько по ней постучал. Естественно, никто не отозвался. Я был как в бреду, и повторил эту непристойную выходку, но опять без всякого результата. Лишь тогда я нашел в себе силы остановиться. Прошло около часа. Я сидел, погруженный в свои инфернальные занятия, как вдруг услышал, а может быть, мне это только показалось, ответный стук. С бешено колотящимся сердцем, сбросив книги на пол, я подскочил к стене и негромко с равными промежутками трижды постучал по ней. На этот раз ответ был явным, не оставляющим никаких сомнений: раз, два, три - точное повторение моего сигнала. Вот все, чего я добился, но и этого было более чем достаточно. На следующий вечер и много раз с тех пор это безумие повторялось, причем "последнее слово" всегда было за мной. Я был на верху блаженства, но из дурацкого упрямства упорно продолжал избегать встреч. В конце концов - как и следовало ожидать - ответы прекратились. Наверное, думал я, ее возмущает моя нерешительность, и вот я решил увидеться с ней, представиться и - что? Что дальше? Я не знал и до сих пор не знаю, что могло бы из этого выйти. Одно мне известно: дни напролет я искал встречи с ней, но ее было не видно и не слышно. Я бродил по тем улицам, где когда-то видел ее, - увы, она не появлялась. Из моего окна был виден ее сад - она не входила и не выходила. Меня охватило отчаянье. Я решил, что она уехала. Спрашивать хозяйку мне не хотелось: однажды она позволила себе высказаться о девушке с меньшим благоговением, чем та, по моему мнению, заслуживала, и с тех пор я испытывал к ней непреодолимое отвращение. И вот настала роковая ночь. Безумно измученный своими переживаниями и тоской, я лег рано и вскоре уснул, вернее, задремал, ибо нормальным сон в моем состоянии был уже невозможен. Среди ночи какая-то дьявольская сила, вознамерившаяся навсегда разрушить мой душевный покой, вынудила меня открыть глаза, сесть и прислушаться. К чему? Я и сам не знал. Вдруг мне показалось, что я различил слабый стук, как бы отзвук знакомого сигнала. Вскоре он повторился: раз, два, три, такой же тихий, как прежде, но столь же несомненный. Ошибиться я не мог - все мои чувства были напряжены до предела. Я уже собрался ответить, но тут враг рода человеческого остановил меня, нашептывая: отомсти! Она долго и жестоко не замечала тебя, теперь твоя очередь. Чудовищная подлость! Страшное безрассудство, да простит мне его Господь! Остаток ночи я провел без сна, оправдывая свое бессердечие разными бесстыдными отговорками и... прислушиваясь. На следующее утро, выходя из дома, я встретил свою квартирную хозяйку. - Доброе утро, мистер Демпьер, - затараторила она. - Слышали новость? Я ответил, что ничего не слышал, всем своим видом давая понять, что никакие новости меня не интересуют. Но она не обратила на мой вид ни малейшего внимания. - Да вот, больная-то девушка из соседнего дома... Как? Вы не знали? Да ведь она уж давно болела. А теперь... Я прыгнул на нее, как тигр. - А теперь, - вскричал я, - что теперь? - Померла. Но это еще не все. Как я узнал позднее, в ту ночь больная, очнувшись после недели беспамятства, попросила - это были ее последние слова, - чтобы ее кровать передвинули к противоположной стене. Те, кто находился тогда рядом с нею, подумали, что эта просьба - следствие горячки, однако подчинились. И вот уже покидающая наш мир душа попыталась восстановить прерванное общение, снова связать золотой нитью искреннего чувства свою чистоту и целомудрие с подлостью и безразличием человека, признающего лишь один закон - Закон Себялюбия. Как я мог искупить свою вину перед ней? Где те мессы, которые можно было бы отслужить за упокой бездомных душ, носимых слепыми ветрами, особенно в такие непогожие ночи, как нынешняя, - тех бесплотных духов, что стучатся к нам из грозовой тьмы, напоминая о прошлом и прорицая грядущее? Это уже третье посещение. В первый раз я отнесся к происшедшему с недоверием и попробовал разобраться во всем, не выходя за пределы естественно-научных представлений; во второй, после того, как условный сигнал был повторен несколько раз, я ответил, но сам ответа не получил. Сегодняшний случай завершает "роковую триаду", о которой писал Парапелий Некромант. Добавить нечего. Демпьер умолк. Я не знал, что ему сказать. Задавать какие бы то ни было вопросы представлялось мне совершенно невозможным. Поднявшись, я пожелал ему спокойной ночи, стараясь, как умел, выразить ему свое сердечное сочувствие, которое он молча, с благодарностью принял, пожав мне руку. В ту же ночь, один со своим раскаяньем и тоской, он перешел в Неведомое. ТРИ ПЛЮС ОДИН - ОДИН В 1861 году Бэрр Ласситер, молодой человек двадцати двух лет, жил с родителями и старшей сестрой поблизости от Картейджа, штат Теннесси. Семья жила небогато, обрабатывая свой маленький и не очень-то плодородный участок земли. Не имея рабов, они не числились среди "лучших людей" округи; но они были люди образованные, честные и хорошо воспитанные, и их уважали настолько, насколько могли в тех краях уважать семью, не наделенную личной властью над сыновьями и дочерьми Хама. Ласситер-старший в поведении отличался той суровостью, которая обычно говорит о бескомпромиссной верности долгу и часто скрывает чувствительное и любящее сердце. Он был выкован из той же стали, из которой куются герои и мученики; но в потаенной глубине его существа угадывался более благородный металл, плавящийся при меньшей температуре, но неспособный окрасить или смягчить твердую оболочку. Благодаря наследственности и воспитанию этот несгибаемый характер наложил отпечаток и на других членов семьи; поэтому дом Ласситеров, хоть и не чуждый любви и привязанности, был настоящей твердыней долга, а долг - увы, долг порой бывает жесток, как смерть! Когда разразилась война, она разделила эту семью, как многие семьи в том штате, на две части: молодой человек остался верен федеральному правительству, прочие стояли за конфедерацию. Это злополучное разделение породило в доме невыносимый раздор, и когда непокорный сын и брат покинул родные стены, открыто заявив, что собирается вступить в федеральную армию, ни одна рука не поднялась для рукопожатия, ни одного слова прощания не было произнесено, ни одного доброго напутствия не прозвучало вслед юноше, твердым шагом уходившему навстречу судьбе. Двигаясь к Нэшвиллу, уже занятому войсками генерала Бьюэлла, он вступил в первую же воинскую часть, какая попалась ему на пути - в Кентуккийский кавалерийский полк, - и со временем превратился из необстрелянного новобранца в бывалого воина. Да, воином он был доблестным, хотя в его устном рассказе, послужившем первоисточником этой истории, упоминаний о подвигах не было - о них автор узнал от его оставшихся в живых однополчан. Ибо рядовой Ласситер, не колеблясь, ответил "Я!", когда его выкликнул сержант по имени Смерть. Через два года после его вступления в армию Кентуккийский полк проходил через его родные места. Этот край жестоко пострадал от военных действии, попеременно (а то и одновременно) оказываясь в руках противоборствующих сторон; одно из кровопролитнейших сражений произошло в непосредственной близости от семейного гнезда Ласситеров. Но об этом молодой солдат не знал. Когда войска встали лагерем недалеко от его дома, он испытал естественное стремление повидать родителей и сестру, надеясь, что время и разлука смягчили в них, как в нем, бесчеловечное ожесточение войны. Получив увольнительную, он вышел из лагеря поздним летним вечером и при свете полной луны направился по усыпанной гравием дорожке к жилищу, где родился и вырос. Солдаты на войне быстро взрослеют; к тому же, в юности два года составляют целую вечность. Бэрр Ласситер ощущал себя едва ли не стариком и был готов увидеть родной дом разрушенным, а округу - опустошенной. Но все как будто осталось попрежнему. Вид каждого знакомого предмета трогал его до слез. Сердце громко стучало в груди, он задыхался, к горлу подступил комок. Бессознательно он все ускорял и ускорял шаг и под конец почти бежал в сопровождении длиннющей тени, немыслимо корчившейся в отчаянных усилиях не отстать. В доме огни были погашены, дверь не заперта. Он медлил, пытаясь овладеть собой; вдруг из дома вышел его отец и встал у порога в лунном свете с непокрытой головой. - Отец! - воскликнул юноша, рванувшись вперед и протянув к нему руки. - Отец! Пожилой человек сурово посмотрел ему в лицо, постоял секунду неподвижно и, не сказав ни слова, удалился в дом. Обескураженный, уязвленный и униженный, солдат в горьком унынии рухнул на деревянную скамью и спрятал лицо в дрожащих ладонях. Но остановить его было не так-то просто - он был слишком хорошим солдатом, чтобы сразу смириться с поражением. Он встал, вошел в дом и направился прямо в гостиную. Она была слабо освещена лунным светом, льющимся в незанавешенное восточное окно. У камина на низенькой табуретке - кроме нее, в комнате никакой мебели не было - сидела его мать, неотрывно глядя на холодный пепел и почерневшие угли. Он заговорил с ней - робко, неуверенно, в вопросительном тоне, - но она не ответила, не пошевелилась и не выказала никакого удивления. Конечно, у отца было достаточно времени, чтобы известить ее о возвращении непокорного сына. Он подошел к ней ближе и уже готов был дотронуться до ее руки, как вдруг из соседней комнаты в гостиную вошла сестра, взглянула ему прямо в лицо невидящими глазами и, пройдя мимо, удалилась через противоположную дверь. Повернув голову, он посмотрел ей вслед, а потом вновь обратил взор к матери. Но ее в комнате уже не было. Бэрр Ласситер направился к выходу тем же путем, каким вошел. Лунный свет на лужайке дробился и трепетал, будто трава была не трава, а поверхность моря, тронутая рябью. Деревья и их черные тени покачивались, словно от ветра. Края дорожки, усыпанной гравием, были словно размыты, она казалась неверной и опасной. Но молодой солдат понимал, какой оптический эффект могут произвести слезы. Он чувствовал, как они катятся по его щекам, и видел, как они поблескивают на груди его армейского мундира. Он пошел прочь от дома, к своему лагерю. Но на следующий день он вновь направился к родным местам - без ясной цели, со смущенной душой. В полумиле от дома он повстречал Бушрода Олбро - друга детства и школьного товарища, и тот сердечно с ним поздоровался. - Хочу домой заглянуть, - сказал солдат. Бушрод бросил на него быстрый взгляд, но промолчал. - Я знаю, - продолжал Ласситер, - что мои родные какими были, такими и остались, но все же... - Тут мало что осталось, как было, - перебил его Олбро. - Если не возражаешь, я пойду с тобой. По дороге поговорим. Они пошли, но старый друг не проронил больше ни слова. На месте дома виднелся только потемневший от огня каменный фундамент; земля вокруг была черной от слежавшегося и размытого дождями пепла. Ласситер был ошеломлен. - Хотел тебя предупредить и не знал, как подступиться, - сказал Олбро. - Год назад тут шел бой и в дом попал снаряд федеральных войск. - А семья моя - где они? - Надеюсь, на небесах. Всех в доме накрыло. СМЕРТЬ ХЭЛПИНА ФРЕЙЗЕРА Ибо перемена, творимая смертью, куда больше, чем было показано. И хотя чаще возвращается вспять душа усопшего, являясь взорам живущих и для того принимая облик покинутого ею тела, есть достоверные свидетельства, что тело, оставленное душой, ходило среди людей. И те, кто повстречался с ним и оставался жив, утверждали, что подобный ходячий труп лишен всех естественных привязанностей и даже воспоминаний о них - у него остается одна лишь ненависть. Известно также, что порой душа, бывшая в бренной жизни доброй, становится злой по смерти. Гали Однажды темной ночью посреди лета человек, спавший в лесу глубоким сном без сновидении, внезапно проснулся, поднял голову с земли и, поглядев несколько мгновений в обступавшую его черноту, произнес: "Кэтрин Ларю". Он не добавил к этому ничего, и ему было совершенно невдомек, откуда эти слова взялись у него на языке. Человека звали Хэлпин Фрейзер. Он проживал в Сент-Хелене, а где он проживает ныне - большой вопрос, ибо он умер. Если ты запросто укладываешься спать в лесу, не имея под собой ничего, кроме сухих листьев и сырой земли, а над собой - ничего, кроме ветвей, с которых упали листья, и небес, с которых низверглась земля, то ты вряд ли можешь рассчитывать на особенное долголетие; а Фрейзеру уже исполнилось тридцать два. В этом мире есть люди, миллионы людей, и едва ли не самых лучших, которые считают этот возраст весьма преклонным. Я говорю о детях. Тому, кто смотрит на жизненную переправу с пристани отправления, любой паром, который отплыл достаточно далеко, кажется почти достигшим противоположного берега. Впрочем, я отнюдь не утверждаю, что Хэлпин Фрейзер умер от простуды. Весь день он провел в холмах в западной части долины Напы, охотясь на голубей и прочую мелкую дичь. Под вечер сделалось пасмурно, и в сумерках он потерял ориентировку; и хотя он знал, что всегда надо идти под уклон - это лучший способ выбраться, если заблудился, - он так и не успел до темноты найти тропу, и ночь застала его в лесу. Не в силах продраться сквозь заросли толокнянки и других кустов, удрученный и до предела уставший, он улегся на землю под большим земляничным деревом и уснул как убитый. Через несколько часов, в самой середине ночи, один из таинственных посланцев Господа, скользя на запад вместе с первым проблеском рассвета во главе неисчислимой рати своих сподвижников, шепнул будоражащее слово на ухо спящему, который сел и произнес, сам не понимая почему, имя, которого не знал. Хзлпин Фрейзер не был ни философом, ни ученым. То обстоятельство, что, пробудившись ночью от глубокого сна посреди дремучего леса, он вслух произнес имя, которого не было у него в памяти и которое едва ли ухватило его сознание, не вызвало в нем пытливого желания исследовать этот феномен. Он просто подумал, что тут что-то не так, и по его телу пробежала легкая дрожь, вполне объяснимая ночной прохладой; после этого он опять лег и уснул. Но теперь уже он видел сон. Ему снилось, что он идет по пыльной дороге, которая отсвечивает белым в густеющих летних сумерках. Откуда, куда и зачем он идет по ней - ничего этого он не знал, хотя происходящее казалось ему простым и естественным, как обычно бывает во сне, - ведь в Стране Закрытых Глаз нет места тревожному удивлению и критический разум отдыхает. Вскоре он приблизился к развилке; от проезжего пути ответвлялась менее торная дорога, по которой, показалось ему, давно никто не ходил, ибо идущего подстерегала какая-то беда; несмотря на это, он свернул на нее без колебаний, влекомый властной необходимостью. Двигаясь вперед, он почувствовал, что в пути его сопровождают некие невидимые существа, природу которых он никак не мог разгадать. Из-за деревьев по обе стороны дороги до него долетали прерывистые, невнятные шепотки на чужом наречии, которое, впрочем, он отчасти понимал. Ему казалось, что он улавливает обрывки чудовищного заговора против его тела и души. Уже давно наступила ночь, но бесконечный лес, сквозь который он шел, был пронизан бледным сиянием, не имеющим видимого источника, - ничто в этом таинственном свете не отбрасывало тени. Лужица в старой колее - в таких всегда скапливается дождевая вода - блеснула алым. Он наклонился и погрузил в нее руку. Пальцы его окрасились - то была кровь! И тут он увидел, что она разлита повсюду. Широкие листья трав, буйно разросшихся по краям дороги, были покрыты пятнами. Сухую пыль между колеями испещряли красные ямки, как после кровавого дождя. На стволах деревьев виднелись большие алые потеки, и кровь росой капала с их ветвей. Он смотрел на все это со страхом, который вполне уживался в нем с чувством закономерности происходящего. Ему казалось, что он терпит наказание за некое преступление, суть которого, несмотря на сознание вины, он никак не мог припомнить. Муки совести усиливали окружавший его ужас. Тщетно листал он в памяти страницы жизни в обратную сторону, силясь добраться до рокового прегрешения; события и образы теснились в его мозгу, одна картина сменяла другую или переплеталась с ней, рождая невнятицу и хаос, - но то, что он искал, ускользало от него. От сознания неудачи страх его возрастал: ему чудилось, что он убил человека во тьме- неизвестно кого, неизвестно зачем. Положение его было ужасно: беззвучно разливавшийся таинственный свет таил в себе невыразимую угрозу; ядовитые растения и деревья тех пород, что, по народным поверьям, враждебны человеку, обступали его, не таясь; со всех сторон доносились зловещие шепоты и вздохи существ не нашего мира - и, наконец, не в силах более терпеть, в страстном желании рассеять тяжкие чары, сковывавшие его и принуждавшие к молчанию и бездействию, он закричал во всю силу своих легких! Голос его словно рассыпался на бессчетное множество диковинных голосов, которые, бормоча и заикаясь, уносились все дальше и дальше и, наконец, замерли в лесной глуши; все вокруг осталось по-прежнему. Но попытка сопротивления воодушевила его. Он сказал вслух: - Я не хочу сгинуть бесследно. По этой проклятой дороге могут пройти и добрые силы. Я оставлю им послание и весть о себе. Я расскажу им о своих обидах и гонениях - я, несчастный смертный, раскаявшийся грешник, кроткий поэт! Хэлпин Фрейзер, надо сказать, был поэтом, как и раскаявшимся грешником, только во сне. Вынув из кармана красный кожаный бумажник, одно отделение которого содержало чистые листы бумаги, он обнаружил, что у него нет карандаша. Он отломил от куста веточку, обмакнул в лужу крови и судорожно принялся писать. Но едва он коснулся бумаги кончиком ветки, как из запредельных далей до него донесся дикий, нечеловеческий смех; он словно приближался, становясь все громче и громче, - холодный, бездушный, безрадостный хохот, подобный крику одинокой гагары у полночного озера; вот он усилился до неимоверного вопля, источник которого был, казалось, совсем близко, - и мало-помалу затих, будто издававшее его зловредное существо удалилось обратно за грань нашего мира. Но Хэлпин чувствовал, что это не так, - оно не двигалось, оставаясь тут, рядом. Душою и телом его стало овладевать странное ощущение. Он не смог бы сказать, какое из его чувств было затронуто - к были ли они затронуты вообще; скорее, это походило на непосредственное знание - необъяснимую уверенность в чьем-то властном присутствии, в близости некой сверхъестественной злой силы иной природы, нежели роившиеся вокруг невидимые существа, и более могущественной, чем они. Ему было ясно, что отвратительный хохот исходил именно от нее. И теперь он чувствовал, что она приближается к нему; с какой стороны, он не знал - не смел выяснять. Все его прежние страхи померкли или, вернее, были поглощены гигантским ужасом, всецело его охватившим. Только одна мысль еще билась в нем - мысль о том, что ему надо закончить послание добрым силам, которые, пролетая сквозь заколдованный лес, могут когда-нибудь вызволить его, если ему не будет даровано благословенное уничтожение. Он писал с лихорадочной быстротой, веточка в его пальцах все источала и источала кровь, но вдруг посреди фразы руки его отказались служить и повисли плетьми, бумажник упал на землю; и не в силах двинуться и даже крикнуть, он явственно увидел перед собой белое лицо и безжизненные глаза матери, неподвижно стоящей в могильном облачении! II В детстве и юности Хэлпин Фрейзер жил с родителями в Нэшвилле, штат Теннесси. Фрейзеры были люди зажиточные и занимали достойное положение в обществе - вернее, в тех его осколках, что пережили катастрофу гражданской войны. Их дети получили самое лучшее воспитание и образование, какое только можно было получить в то время и в тех краях, и благодаря усилиям наставников отличались и хорошими манерами, и развитым умом. Но Хэлпин, который был младшим в семье и не мог похвастаться железным здоровьем, был, пожалуй, слегка избалован. Этому способствовали как чрезмерная забота матери, так и небрежение отца. Фрейзер-отец, как всякий южанин со средствами, был завзятым политиком. Дела государственные - точнее говоря, дела его штата и округа - поглощали его внимание почти безраздельно, и голоса членов семьи редко достигали его ушей, оглушенных громом словесных баталий, к которому он нередко присоединял и свой голос. Юный Хэлпин отличался мечтательным, романтическим характером, был склонен к праздной созерцательности и любил литературу куда больше, чем право, которое должно было стать его профессией. Те из его родственников, кто верил в новомодную теорию наследственности, приходили к выводу, что черты Майрона Бэйна, его прадеда по материнской линии, вновь предстали в Хэлпине взорам луны - того самого светила, влиянию которого Бзйн был при жизни столь сильно подвержен, что выдвинулся в первый ряд поэтов колониальной эпохи. Примечательно, но, кажется, никем еще не подмечено, что, хотя едва ли не каждый из Фрейзеров был гордым обладателем роскошного тома "поэтических трудов" предка (издание, вышедшее на семейный счет, давно уже исчезло из негостеприимной книготорговли), никто, странным образом, не спешил отдать дань великому усопшему в лице его духовного преемника. К Хэлпину, скорее, относились как к интеллектуальной белой вороне, которая того и гляди опозорит стаю, начавши каркать в рифму. Теннессийские Фрейзеры были народ практичный - не в том весьма распространенном смысле, что их занимали лишь грязные делишки, а в смысле здорового презрения ко всему, что отвлекает мужчину от естественного политического поприща. Справедливости ради надо сказать, что, хотя в юном Хэлпине довольно точно отразились характер и темперамент знаменитого дореволюционного барда, как их описывают история и семейные предания, о том, унаследовал ли он божественный дар, можно было только гадать. По правде говоря, он ни разу не был замечен в ухаживаньях за музой - более того, он и двух строчек в рифму не смог бы написать, не накликав на свою голову убийственного смеха. Впрочем, никто не мог поручиться, что в один прекрасный миг дремлющий в нем дар не пробудится и рука его не ударит по струнам лиры. Так или иначе, Хэлпин был довольно странный юноша. С матерью его связывали весьма прочные узы, ибо втайне эта женщина сама была верной поклонницей великого Майрона Бэйна, хотя такт, столь многими справедливо приписываемый ее полу (что бы там ни говорили злостные клеветники, утверждающие, что это не что иное, как лукавство), заставлял ее скрывать свою слабость ото всех, кроме дорогого ее сердцу единомышленника. Общая тайна связывала их еще больше. Да, мать избаловала юного Хэлпина, но и он, без сомнения, сделал все, чтобы ей в этом помочь. С приближением той степени зрелости, какой способен достичь южанин, не интересующийся предвыборными схватками, отношения между ним и его красавицей матерью, которую с раннего детства он называл Кэти, становились все более близкими и нежными. В этих двух романтических натурах с необычайной яркостью проявилось свойство, природу которого обычно не понимают, - преобладание эротического начала во всех привязанностях жизни, способное придать большую силу, мягкость и красоту даже естественной близости кровных родственников. Мать и сын были неразлучной парой, и незнакомые люди часто ошибались, принимая их за влюбленных. В один прекрасный день Хэлпин Фрейзер вошел к матери в спальню, поцеловал ее в лоб, поиграл ее черным локоном, выбившимся из-под шпильки, и спросил с плохо скрытым волнением: - Ты не будешь против, Кэти, если я на несколько недель съезжу по делам в Калифорнию? Кэти незачем было отвечать словами - на вопрос сына помимо ее воли ответили побледневшие щеки. Разумеется, она будет очень даже против; слезы, выступившие в ее больших карих глазах, дали тому дополнительное подтверждение. - Ах, сынок, - сказала она, заглядывая ему в глаза с бесконечной нежностью, - мне следовало знать заранее. Не зря всю вторую половину ночи я лежала и плакала, потому что в первую половину мне приснился дедушка Майрон; он стоял у своего портрета - такой же молодой и красивый, как на нем,