хорадочным взором, а романистка переходила от группы к группе, испытывая простую радость женщины, польщенной вниманием. Это была для нее единственная счастливая ночь на Майорке. Потом, когда наступила весна и любимый больной почувствовал себя лучше, они отправились в обратный путь, медленно подвигаясь к Парижу. Они походили на перелетных птиц, которые после зимовки оставляют по себе одно лишь воспоминание. Хайме не удалось даже точно узнать, где они жили. Перестройки, произведенные в монастыре, уничтожили малейшие следы их пребывания. Теперь многие семьи из Пальмы приезжали сюда на лето. Они превратили кельи в изящные уголки, и каждому хотелось, чтобы его комната была комнатой Жорж Санд, которую так оскорбляли и презирали его предки. Фебрера сопровождал девяностолетний старик, один из тех, кто когда-то приходил сюда с серенадой в честь француженки. Он ничего не помнил и не мог указать, где она в свое время жила. Внук дона Орасио испытывал своего рода ретроспективную любовь к этой необыкновенной женщине. Она представлялась ему такой, какой изображалась на портретах времен своей молодости: с глубокими загадочными глазами на маловыразительном лице, с распущенными волосами, украшенными лишь розой у виска. Бедная Жорж Санд! Любовь для нее была чем-то вроде древнего сфинкса, и каждый раз, вопрошая ее, она чувствовала безжалостный укол в сердце. Всю самоотверженность любви и всю ее строптивость изведала эта женщина. Капризная любовница венецианских ночей {В 1833 г. Жорж Санд вместе с французским писателем Альфредом де Мюссе совершила путешествие в Венецию}, неверная подруга Мюссе оказалась той самой сиделкой, что в тиши Вальдемосы готовила ужин и успокоительное питье для умиравшего Шопена... Если бы Фебреру удалось встретить такую женщину, единственную среди тысяч других воплощающую в себе бесконечную гамму оттенков женской нежности и жестокости... Быть любимым женщиной, стоящей выше тебя, властвовать над ней как мужчина и в то же время преклоняться перед ее духовным величием!.. Убаюканный этой мечтой, Фебрер долго смотрел, ничего не видя, на окружавший его ландшафт. Потом иронически улыбнулся, как бы сожалея о своем ничтожестве. Он вспомнил о цели своего путешествия и почувствовал жалость к себе. Он, мечтавший о большой, бескорыстной и необычайной любви, собирался продать себя, предложив руку и имя женщине, которую почти никогда не видел, вступить в брак, который возмутит весь остров... Достойный конец бесполезной и легкомысленной жизни! Его внутренняя опустошенность предстала перед ним в эту минуту со всей очевидностью, без малейших прикрас. Сознание того, что близится час, когда он принесет себя в жертву, заставило его погрузиться в воспоминания и попытаться найти в них оправдание своим теперешним поступкам. Ради чего жил он на этом свете?.. В его памяти вновь возникли картины детства, навеянные дорогой и Сольер. Он увидел себя в почтенном доме Фебреров вместе с родителями и дедом... Он был единственным сыном. Мать, бледная дама с грустным и красивым лицом, часто болела после его рождения. Дон Орасио жил на втором этаже в обществе старого слуги как бы на положении гостя, по своему капризу то присоединяясь к родным, то отдаляясь от них. Охваченный воспоминаниями детских лет, Хайме отчетливо представил себе деда. Он никогда не замечал улыбки на этом лице с белыми бакенбардами, еще резче оттенявшими властные черные глаза. Домашним было запрещено подниматься в его комнаты. Никто не видел старика иначе, как одетым для выхода, со всей тщательностью. Только внук мог приходить в его спальню в любое время. По утрам дед принимал мальчика, одетый в голубой сюртук с высоким воротником, черный галстук был обернут вокруг шеи несколько раз и заколот огромной жемчужиной. Даже чувствуя себя больным, он сохранял свой строгий вид и старомодную элегантность. Если болезнь приковывала его к постели, он приказывал слугам не пускать к нему никого, даже сына. Хайме проводил целые часы, сидя в ногах у деда и слушая его рассказы. Он робел при виде массы книг, не помещавшихся в шкафах и разбросанных по столам и стульям. Он привык видеть деда в халате на красной шелковой подкладке, казавшемся ему все время одним и тем же, хотя на самом деле халат каждые полгода заменялся новым. Чередование времен года не изменяло одежды старика, если не считать замены бархатного жилета расшитым шелковым. Главной гордостью его были белье и книги. Рубашки ему привозили из-за границы целыми дюжинами, и часто, пожелтевшие и ненадеванные, валялись они в глубине шкафов. Парижские букинисты посылали ему огромные связки книг и, ввиду постоянных заказов, именовали его "книгопродавцем"; эту надпись на посылках дон Орасио показывал с шутливой гордостью. С последним из Фебреров он беседовал с дедовской добротой, стараясь сделать свои рассказы понятными, хотя в семье обычно был скуповат на слова и плохо уживался с родными. Он рассказывал о своих путешествиях в Париж и Лондон; одни из них были проделаны на парусном судне до Марселя, а затем в почтовой карете, другие на колесных пароходах и по железной дороге, с помощью великих изобретений времен его детства. Он говорил об обществе времен Луи-Филиппа {Луи-Филипп Орлеанский - с 1830 по 1848 г. французский король}, о первых больших триумфах романтизма, свидетелем которых ему довелось быть, о баррикадах, возведение которых он наблюдал из окна своей квартиры, умалчивая о том, что при этом обнимал за талию гризетку, выглядывавшую вместе с ним. Внук его родился в лучшее время, наилучшее из всех времен. И Дон Орасио вспоминал о своих раздорах с суровым отцом, из-за которых ему пришлось странствовать по Европе. Этот кабальеро, встречая короля Фердинанда, просил о восстановлении старинных обычаев. Благословляя своих сыновей, он приговаривал: "Дай бог, чтобы из тебя вышел славный инквизитор". Потом дед показывал Хайме большие гравюры с видами городов, где он жил, и ребенку они представлялись фантастическими. Иногда он забывался, созерцая портрет своей жены, красавицы доньи Эльвиры, с арфой, тот самый портрет, который находился теперь в приемном зале в окружении всех остальных сеньор семейства. Прошлое, казалось, его не волновало: он сохранял при этом ту же серьезность, которой сопровождал свои излюбленные шутки и крепкие слова, характерные для его речи, но говорил слегка надтреснутым голосом: - Твоя бабушка была настоящей дамой, ангельской душой, большой музыкантшей. Я подле нее казался варваром... Она происходила из нашего рода, но приехала из Мексики, чтобы выйти за меня замуж. Отец ее был моряком и остался там, с мятежниками {имеется в виду национально-освободительная борьба в Мексике, завершившаяся в 1823 г. провозглашением Мексики независимой республикой}. Во всей нашей семье не было женщины, которая могла бы с ней сравниться. В половине двенадцатого он расставался с внуком, надевал зимой черный шелковый цилиндр, а летом - касторовую шляпу и отправлялся гулять по улицам Пальмы, всегда по тем же местам и тем же тротуарам, равнодушный к теплу и холоду, всегда в сюртуке, в любую погоду, в дождливый или солнечный день, с пунктуальностью автоматических фигурок, которые появляются, совершают какие-то движения и исчезают с боем часов. Только однажды за тридцать лет изменил он свой путь по пустынным и выцветшим от солнца улицам, в которых гулко отдавались его шаги. Как-то утром он услышал из одного дома женский голос: - Атлота... Уже двенадцать: вот идет дон Орасио. Пора ставить рис. Он повернулся к двери и сказал с важностью знатного сеньора: - Я не часы для б... И бросил эту грубость с самым серьезным видом, как обычно, когда прибегал к крепким выражениям. С этого дня он изменил свой путь, избегая тех, кто верил в пунктуальность его прогулок. Иногда он рассказывал внуку о былом величии их рода. Географические открытия разорили Фебреров. Средиземное море перестало служить дорогой на Восток. Португальцы и испанцы, жившие по ту сторону океана, нашли новые пути, и майоркинские суда гнили без дела. Войны с пиратами прекратились, Мальтийский орден стал лишь почетным отличием. После захвата Мальты Бонапартом {В 1798 г. Наполеон Бонапарт захватил остров Мальту, что положило фактически конец существованию Мальтийского ордена как политической организации, хотя формально орден просуществовал еще несколько лет} дядя дона Орасио, командор Ла Валетты, получив скромную пенсию, приехал умирать в Пальму. Вот уже два столетия, как Фебреры позабыли о море, где стало нечем торговать и где только бедные судовладельцы воевали с сыновьями рыбаков. Знатный род старался роскошью поддержать былую славу и постепенно разорялся. Дед еще застал времена величия, когда бутифарр на Майорке был чем-то средним между богом и кабальеро. Появление на свет одного из Фебреров заставляло говорить весь город. Знатная роженица в течение сорока дней не выходила из дому, и все это время двери особняка были широко открыты, на внутреннем дворе стояли коляски, вестибюли кишели слугами, гостиные были переполнены посетителями, а столы заставлены сладостями, печениями и прохладительными напитками. Для приема разных сословий были отведены особые дни. Одни из них - только для бутифарров, этих аристократов среди аристократов, немногих привилегированных семейств, связанных между собой родственными узами; другие - для кабальеро, потомственного дворянства, которое неизвестно почему находилось в зависимости от бутифарров. Потом принимали моссонов - сословие более низкое, но тесно общавшееся с дворянством, интеллигенцию той поры - медиков, адвокатов и нотариусов, обслуживавших знать. Дон Орасио вспоминал о блеске этих приемов. Старики умели все устраивать на широкую ногу. - Когда родился твой отец, - говорил он внуку, - в этом доме состоялось последнее торжество. Восемьсот майоркинских фунтов заплатил я кондитеру на Борне за конфеты, печенье и напитки. Об отце у Хайме сохранилось меньше воспоминаний, чем о деде. Он остался в его памяти человеком кротким и обаятельным, но несколько унылым. Думая о нем, он вспоминал его мягкую, светлую, как и у него, бороду, лысую голову, приятную улыбку и очки, которые поблескивали, когда отец кланялся. Рассказывали о том, что в юности у него был роман с двоюродной сестрой Хуаной. Теперь эта набожная сеньора, прозванная всеми Папессой, живет как монахиня и обладает огромным состоянием, которое в свое время щедро предоставляла претенденту на престол, дону Карлосу {Здесь имеется в виду племянник Фердинанда VII дон Карлос Марин де Бурбон (1848-1909), в 1872 г. провозгласивший себя королем Испании под именем Карла VII и начавший гражданскую войну за престол (1872-1876)}, а теперь раздает окружающим ее духовным лицам. Разрыв отца с доньей Хуаной, несомненно, был причиной ее отдаления от семьи и враждебного отношения ее к Хайме. Следуя семейной традиции, отец Хайме служил офицером во флоте. Он участвовал в тихоокеанской войне и был лейтенантом на одном из фрегатов, бомбардировавших Кальяо {Тихоокеанская война велась в 60-х г. XIX в. Между Чили, Перу и Боливией. Испанский флот, вмешавшись в эту войну, 2 мая 1866 г. подверг ожесточенной бомбардировке военно-морской порт Перу, город и крепость Кальяо}. Как будто только дождавшись случая проявить свою доблесть, он после этого немедленно вышел в отставку. Затем он женился на девушке из Пальмы со скромным приданым, отец которой был военным губернатором на Ивисе. Однажды, в беседе с Хайме, Папесса попыталась задеть его своим холодным тоном и высокомерным обращением: - Твоя мать была благородной, из дворянской семьи, но не из бутифарров, как мы. В первые годы жизни, когда Хайме только начинал отдавать себе отчет в окружающем, он видел отца лишь во время его кратковременных приездов на Майорку. Отец принадлежал к партии прогрессистов {Прогрессисты - либерально-монархическая партия в Испании второй половины XIX в.}, и революция 1868 года {Революция 1868-1874 гг. - буржуазно-демократическая революция в Испании, в результате которой была свергнута королева Изабелла II и в 1873 г. установлена республика} выдвинула его в ряды депутатов. Потом, когда на престол вступил Амадей Савойский {принц Савойи, избранный на испанский престол в 1870 г. и отрекшийся от престола в 1873 г.}, монарх с революционными взглядами, которого ненавидело отступившееся от него старое дворянство, королю пришлось создавать себе двор, опираясь на новых людей. По настоянию своей партии бутифарр стал видным придворным. Несмотря на все уговоры переехать в Мадрид, жена его не пожелала расстаться с островом. Поехать ко двору? А сын, который только что родился?.. С каждым днем дон Орасио заметно слабел и худел. Надменный, всегда в новом сюртуке, он все еще продолжал свои ежедневные прогулки, согласуя свою жизнь с ходом часов на ратуше. Старый либерал, почитавший Мартинеса де ла Роса {Мартинес де ла Роса Франциско (1789 -- 1862) -- испанский политический деятель и писатель} за его стихи и дипломатическое изящество галстуков, он недовольно морщился, читая газеты и письма сына. Чем только все это кончится?.. Когда в стране ненадолго установилась республика, отец вернулся на остров, считая свою служебную карьеру законченной. Несмотря на родство, папесса Хуана делала вид, что незнакома с ним. В то время она была очень занята: совершала поездки на континент и переводила, как говорили, огромные средства сторонникам дона Карлоса, продолжавшим воевать в Каталонии и северных провинциях. Она и слышать не хотела о Хайме Фебрере, бывшем моряке! Она настоящая бутифарра, защитница традиций, готовая на любые жертвы ради того, чтобы Испанией управляли дворяне. Кузен ее был хуже чуэта, он был санкюлотом {санкюлотами во время французской революции XVIII и. революционные народные массы. Буквальное значение этого слова: человек, не носящий "кюлот", то есть коротких штанов с шелковыми чулками, принадлежности костюма дворян и богатых буржуа}. Люди утверждали, что эта ненависть на почве расхождения в политических взглядах сочеталась у нее с горечью испытанного в прошлом разочарования, которого она не могла позабыть. После реставрации Бурбонов прогрессист и придворный дона Амадея превратился в республиканца и заговорщика. Он часто совершал поездки, получал шифрованные письма из Парижа, ездил на Менорку, где посещал эскадру, стоявшую в Маоне. Пользуясь своими старыми связями, бывший офицер агитировал среди своих друзей, подготовляя восстание во флоте. В эти революционные предприятия он вкладывал весь пыл Фебреров, старых авантюристов, и свою спокойную смелость. Он умер в Барселоне внезапно, вдали от близких. Известие об этом дед принял с бесстрастным спокойствием, но в полдень хозяйки, поджидавшие, как всегда, дона Орасио, чтобы поставить на огонь свой рис, не увидели его на улицах Пальмы. Ему было уже восемьдесят шесть лет, он достаточно погулял. Чего он еще не видел?.. Он затворился у себя на втором этаже, куда допускал только внука. Когда родные приходили его навещать, он, несмотря на слабость, предпочитал спускаться в гостиную. На нем всегда был новый сюртук. Белоснежные уголки воротничка ниспадали на узел галстука. Он был чисто выбрит, волосы его были напомажены, бакенбарды хорошо расчесаны. Настал день, когда он не смог подняться с постели. Внук увидел его среди простыней все с тем же выражением лица, в тонкой батистовой рубашке с галстуком, который слуга менял через день, в шелковом, расшитом цветами жилете. Когда дону Орасио докладывали о приходе невестки, у него вырывалось досадливое восклицание: Если появлялся врач в те считанные дни, когда он соглашался его принимать, происходило то же самое. Он хотел до последнего момента быть со щитом - быть таким, каким "то видели всю жизнь. Однажды вечером он слабым голосом окликнул внука, читавшего у окна книгу о путешествиях: Хайме может идти, ему, деду, хочется побыть одному. Мальчик удалился, и старик смог умереть достойно, в одиночестве, не беспокоясь о пристойном выражении лица, и без свидетелей перенести мучения и судороги агонии. Когда Хайме с матерью остались одни, мальчик ощутил стремление к свободе. Воображение его занимали приключения и путешествия, вычитанные из книг в библиотеке деда, а также подвиги предков, увековеченные в семенных преданиях. Ему хотелось стать военным моряком, каким был его отец и большинство предков. Мать резко воспротивилась этому - от ужаса у нее даже побелели щеки и посинели губы. Чтобы единственный из Фебреров подвергал себя опасности и жил вдали от нее!.. Нет, в их семье уже было достаточно героев. Он должен владеть поместьем на острове, жить спокойно и завести семью для продолжения рода, к которому принадлежит, Хайме уступил просьбам вечно больной матери, которой малейшее противоречие грозило смертью. Раз она не почет, чтобы он стал моряком, он выберет другую профессию. Ему надо жить так, как живут другие его сверстники, с которыми он был знаком в школьные годы. В шестнадцать лет он отплыл на континент. Матери хотелось, чтобы он стал адвокатом и занялся денежными делами семьи, имущество которой было обременено долгами и закладами. Его огромный багаж вмещал целое приданое, кошелек был туго набит. Фебрер не мог жить как какой-нибудь нищий студент. Он направился сначала в Валенсию, так как его мать считала этот город менее опасным для молодежи, второй курс слушал в Барселоне и переходил затем из одного университета в другой, в зависимости от настроения профессоров и их снисходительности. Учение его не подвигалось. Некоторые экзамены он сдавал по чистой случайности и благодаря спокойной смелости, с какой рассуждал на неизвестные ему темы. На других он проваливался, и на этом дело кончалось. Когда он возвращался на Майорку, мать принимала на веру все его объяснения, утешала его, советуя не переутомляться учением, и возмущалась несправедливостью теперешних людей. Папесса Хуана, ее заклятый враг, конечно права: нынешние времена неблагоприятны для кабальеро. Им объявили войну, к ним придираются, чтобы окончательно оттеснить их на задний план. Хайме был довольно известен в домах и кафе Барселоны и Валенсии, где велись азартные игры. Его называли майоркинцем с унциями, так как мать посылала ему деньги золотыми унциями, нагло блестевшими на зеленых столах. К богатству, которое доставляло ему огромное влияние, присоединялся странно звучавший титул бутифарра, вызывавший на континенте улыбки и представление о феодальном властителе с правами суверена на далеких островах. Прошло пять лет. Хайме стал мужчиной, но не дошел и до середины университетского курса. Его коллеги-земляки, приезжавшие на каникулы, увеселяли своих собутыльников в кафе на Борне рассказами о приключениях Фебрера в Барселоне. Его видели под руку с роскошными женщинами. Подозрительные посетители игорных домов относились с величайшим уважением к "майоркинцу с унциями" за его силу и храбрость. Рассказывали, что как-то ночью он схватил своими могучими руками атлета одного драчуна, поднял его и выбросил в окно. Слушая все это, мирные майоркинцы улыбались с патриотической гордостью. Он Фебрер, настоящий Фебрер. На острове всегда рождались смелые ребята. Добрая донья Пурификасьон, мать Хайме, была очень недовольна и о то же время приятно поражена, узнав о том, что вместе с ее сыном на остров приехала некая женщина с дурной репутацией. Она понимала ее и прощала. Такой молодой красавец, как Хайме!.. Но платья и повадки приезжей девицы внесли неуместное оживление в спокойную жизнь острова. Порядочные семьи стали возмущаться, и донья Пурификасьон, вступив через посредников в переговоры с девицей, дала ей денег, с тем чтобы та покинула остров. В следующие каникулы произошел еще больший скандал. Охотясь в Сон Фебрере, Хайме вступил в связь с молодой красивой крестьянкой, и дело чуть не дошло до перестрелки со сватавшимся к ней деревенским парнем. Сельские романы помогали студенту коротать летнее изгнание. Он был подлинным Фебрером, как его дед. Бедная сеньора знала, что представлял собою ее свекор. Всегда серьезный и корректный, он с хладнокровием знатного сеньора пощипывал за подбородок молоденьких крестьянок. В ближайшей к Сон Фебреру округе многие парни походили на дона Орасио, но его жена-мексиканка, эта поэтическая душа, горящими глазами и арфой на коленях декламировавшая стихи Оссиана {легендарный кельтский певец, якобы живший в III в. Шотландский поэт Джемс Макферсон создал "Поэмы Оссиана"}, была выше этих пошлостей. Сельские красавицы в ярких платочках, с распущенными косами и белыми альпаргатами непреодолимо влекли к себе лощеных и знатных Фебреров. Когда донья Пурификасьон выговаривала сыну за его длительные отлучки на охоту, тот оставался в городе и проводил целые дни в саду, упражняясь в стрельбе из пистолета. При этом он указывал перепуганной матери на мешок, лежавший в тени апельсинового дерева: - Вы видите?.. Здесь кинтал {старинная мера веса, равная 46 кг} пороха. Не перестану, пока не израсходую весь. В такие дни мадо Антония боялась высунуть голову из окон кухни, а монашенки, занимавшие часть старинного особняка, на секунду появляясь в своих белых чепцах, немедленно прятались у себя, словно голубки, напуганные непрерывной стрельбой. Сад, окруженный зубчатой оградой, граничившей с парапетом набережной, с утра до вечера оглашался звуками выстрелов. Испуганно хлопая крыльями, разлетались птицы, по выщербленным стенам скользили и скрывались в зарослях плюща зеленоватые ящерицы, в панике носились по улице кошки. Старый сад не уступал по возрасту дворцу. Вековые апельсиновые деревья с искривленными стволами поддерживались со всех сторон деревянными вилами, на которые опирались их почтенные ветви. На гигантских магнолиях почти не было листвы. Пальмы, не приносившие плодов, тянулись в голубой простор, возвышаясь над зубчатой оградой и приветствуя море покачиванием своих крон. От жары кора на деревьях потрескалась, на земле бесполезно лопались семена; как золотые искры, блестели насекомые, которые жужжали и танцевали в лучах солнца, проникавшего сквозь листву; с мягким стуком падали на землю, отрываясь от ветвей, зрелые фиги; издалека доносился рокот моря, бьющегося о скалы у подножия стены. В этой населенной шорохами тишине Фебрер продолжал разряжать свой пистолет. Он достиг уже мастерства. Прицеливаясь в мишень, нарисованную на стене, он сожалел, что это - не человек, ненавистный враг, которого необходимо уничтожить. Эту пулю - прямо в сердце... Бум!.. И он удовлетворенно улыбался, рассматривая отверстие в том самом месте, куда целил. Треск выстрелов и пороховой дым вызывали в его воображении воинственные видения, эпизоды борьбы и смерти, где всегда есть победитель-герой. Ему уже двадцать лет, а он еще не дрался! Ему нужен был повод, чтобы проявить храбрость. Как жаль, что у него нет врагов... Но он постарается их завести, как только вернется на континент. Следуя полету своего воображения, которое разыгрывалось под звуки стрельбы, он мысленно представлял себе дуэль. Противник поразил его с первого выстрела, и он упал. Пистолет еще у него в руке, и ему надо защищаться - стрелять, лежа на земле. И, к великому негодованию матери и мадо Антонии, которые высовывались из окон, глядя на него как на сумасшедшего, он продолжал стрелять, лежа ничком, упражняясь в такой стрельбе на случай возможного ранения. Когда Фебрер, сославшись на то, что решил продолжить свои занятия вернулся на континент, окрепнув от сельской жизни и осмелев после упражнений в стрельбе, он стал стремиться к дуэли с первым, кто подал бы к этому повод. Однако он был человеком вежливым и неспособным на провокации, его вид внушал уважение наглецам, и потому время шло, а дуэли все не было. Огромный запас жизненных сил и избыток энергии растрачивались на сомнительные приключения и глупые выходки, о которых потом с восхищением рассказывали на острове его товарищи по занятиям. Когда он жил в Барселоне, пришла телеграмма о серьезной болезни матери. В течение двух дней ему не удавалось отплыть: не было попутных пароходов. А когда он прибыл па остров, мать уже скончалась. От членов семьи, которые еще помнили его детство, не осталось никого. Лишь мадо Антония напоминала об ушедших временах. В двадцать три года Хайме оказался владельцем состояния Фебреров и человеком, пользующимся неограниченной свободой. Состояние его было подорвано роскошным образом жизни предков и отягощено всякого рода обязательствами. Дом Фебреров поражал своим величием, но напоминал севшие на мель корабли, которые, погибая, приносит богатство тому берегу, где они потерпели крушение Его развалины, на которые с презрением глядели бы древние Фебреры, все еще представляли целое состояние. Хайме ни о чем не хотел думать, ни о чем не хотел знать: он хотел жить, повидать свет. Он отказался от своих занятий. На что ему римские законы и обычаи или церковные каноны, если можно жить в свое удовольствие? Он уже был достаточно учен. Самыми лучшими и самыми отрадными познаниями он был обязан матери: еще ребенком он научился от нее немного играть на рояле и говорить по-французски. Рояль был старым инструментом с желтоватыми клавишами и большим пюпитром красного дерева, Который доставал почти до потолка. Многие знали меньше его, но это нисколько не мешало им жить господами и быть еще счастливее, чем он. Итак, надо жить!.. Два года прожил он в Мадриде, имел любовниц, принесших ему некоторую славу, держал прекрасных лошадей, позволял себе поскандалить в ресторане "Форнос", был близким приятелем одного известного тореадора и вел крупную игру в игорных домах на улице Алькала. Он дрался и на дуэли, но не так, как он воображал - лежа на земле с пистолетом в правой руке, а на шпагах. При этом столкновении он получил легкое ранение в руку, которое дни него сущим пустяком - все равно что булавочный укол для слона. Он уже не был больше "майоркинцем с унциями". Запасы золотых кружочков, сберегавшиеся его матерью, истощались, но он щедрой рукой кидал на игорные столы кредитные билеты, а когда проигрывал - писал своему управляющему, адвокату из семьи старых моссонов, веками служивших Фебрерам. Хайме устал от Мадрида, где чувствовал себя чужим. В нем жила душа древних Фебреров, великих путешественников, которые объездили все страны, кроме Испании, так как всегда жили повернувшись спиной к своим королям. Многие из его предков чувствовали себя как дома во всех крупных городах Средиземноморья, гостили у властителей мелких итальянских государств, бывали на аудиенциях у папы и турецкого султана, но о поездке в Мадрид и не помышляли. Кроме того, Фебрер постоянно ссорился со своими столичными родственниками, молодыми людьми, которые гордились дворянскими титулами и втихомолку посмеивались над его необычным званием бутифарра. И подумать только, что его семья не раз уступала родственникам на континенте титулы маркизов, предпочитая всему титул, столь высокий среди островного дворянства, и высшие кавалерские степени Мальтийского ордена!.. Он начал путешествовать по Европе, проводя осень и часть зимы в Париже, а холодные месяцы - на Лазурном берегу; весной жил в Лондоне, а летом - в Остенде, совершая время от времени поездки в Италию, Египет и на север - в Норвегию, чтобы увидеть, как светит солнце в полночь. Ведя этот новый образ жизни, он оставался почти никем не замеченным. Он был лишь простым туристом, ничтожной песчинкой в том огромном потоке людей, которых жажда странствий влечет во все концы земли. И все же это постоянное передвижение с места на место, порою томительно однообразное, порою богатое неожиданными приключениями, отвечало его атавистическим инстинктам, тем вкусам, которые он унаследовал от предков, любивших далекие путешествия. Кроме того, эта бродячая жизнь удовлетворяла его страсть ко всему необычайному. В отелях Ниццы, этих очагах мирового разврата, лицемерно скрытого под маской благопристойности, его баловали женщины, нежданно являвшиеся к нему и сумерках. В Египте ему пришлось бежать от изощренных ласк одной стареющей венгерской графини, элегантной и сильно надушенной женщины с ввалившимися глазами, скрывавшей увядающее тело под густым слоем косметики. Он жил в Мюнхене, когда ему исполнилось двадцать восемь лет. Незадолго до этого он был в Байрейте на нескольких представлениях опер Вагнера, а теперь в столице Баварии посещал театр Резиденции, где проходил моцартовский фестиваль. Хайме не был меломаном, но кочевой образ жизни заставлял его ехать туда, куда ехали все, и два года подряд он в качестве пианиста-любителя посещал эти торжества. В мюнхенском отеле он встретил мисс Мери Гордон, которую видел раньше в вагнеровском театре. Эта высокая и стройная англичанка обладала крепким и худощавым телом гимнастки. Спорт избавил ее от приятной женской полноты, придав ей здоровый вид хорошенького, безусого мальчика. Особенно красива была ее голова - фарфорово-прозрачная головка пажа, с розовым носиком игривой собачки, влажными голубыми глазами и рыжими волосами, которые терку отливали светлым золотом, а ближе к коже - червонным. Красота се, очаровательная и хрупкая, была той исключительно английской красотой, что в тридцать лет исчезает под лиловатым румянцем и шероховатой кожей. В ресторане Хайме не раз встречался со взглядом ее голубых глаз, спокойно и смело останавливавшихся на нем. Ее сопровождала толстая нарумяненная дама - компаньонка, одетая в черное, в красной соломенной шляпке и с поясом того же цвета, разделявшим на два выпуклых полушария ее живот и грудь. Сама же она, молодая и легкая, казалась цветком из золота и перламутра в своем белом фланелевом платье мужского покроя, мужском галстуке и панаме с опущенными полями и голубой вуалью. Фебрер встречался с ними на каждом шагу: в Пинакотеке {музей живописи} возле "Евангелистов" Дюрера {Дюрер Альбрехт (1471-1528) - великий немецкий живописец, гравер и рисовальщик эпохи Возрождения}, в Глиптотеке {мюнхенский музей скульптур} перед эгинскими мраморными статуями {древние скульптуры, найденные в 1811 г. на греческом острове Эгина}, в театре Резиденции, выдержанном в стиле рококо, где в зале, украшенном по моде прошлого века фарфором и гирляндами и, казалось, требовавшем от посетителей красных каблуков и белых париков, исполняли Моцарта. Привыкнув к этим встречам, Хайме при виде мисс приветливо улыбался, а она застенчиво отвечала ему одними глазами, в которых вспыхивали огоньки. Однажды утром, выйдя из своей комнаты, он встретил англичанку на площадке лестницы. Перегнувшись через перила, она прижалась к ним мальчишеской грудью. - Лифт!.. Лифт!.. - кричала она птичьим голоском, вызывая лифтера. Поклонившись, Фебрер вошел вместе с ней в кабину и, чтобы завязать разговор, сказал несколько слов по-французски. Англичанка молча смотрела на него ясными голубыми глазами, в которых блестела золотая искорка. Она стояла неподвижно, словно не понимая, но Хайме недавно видел, как она перелистывала в читальном зале парижские газеты. Выйдя из лифта, англичанка быстрым шагом направилась в контору, где с пером в руке сидел кассир отеля. Он почтительно выслушал ее, готовый служить переводчиком любым гостям, вышел из-за своей перегородки и направился к Хайме, еще смущенному неудачей и делавшему вид, что читает объявления в вестибюле. Фебрер подумал, что обращаются не к нему. "Сеньор, эта сеньорита просит меня представить вас ей". И, повернувшись к англичанке, сказал с чисто немецким спокойствием, словно выполнял свой служебный долг: - Месье идальго Фебрер, испанский маркиз. Он знал свои обязанности. Всякий испанец, путешествовавший с полными чемоданами, был для него дворянином и маркизом, если только сам не опровергал этого. Потом указал глазами на англичанку, сохранявшую во время этой церемонии серьезный и важный вид, без которого ни одна порядочная девушка не может обменяться с мужчиной и двумя словами: - Мисс Гордон, доктор Мельбурнского университета. После этого мисс протянула свою ручку в белой перчатке и крепко пожала руку Фебреру. И только тогда она решилась сказать: - Oh l'Espagne!.. Oh don Quichotte!.. {О Испания!.. О дон Кихот!.. - франц.} Как бы случайно, они вышли из отеля вдвоем, беседуя о спектаклях, которые посещали по вечерам. В этот день театр был закрыт, и они решили пойти на Терезиенвизе, к подножию статуи Баварии, посмотреть на праздник тирольцев и послушать их песни. После завтрака в отеле они пошли на праздник, поднялись на голову огромной статуи, осмотрели оттуда баварскую равнину, озера и далекие горы и пробежали по галерее Славы, уставленной бюстами знаменитых баварцев, имена которых они прочли впервые. Спустившись, они прошли вдоль балаганов, любуясь тирольскими костюмами, акробатическими танцами и звонкими трелями, похожими на щелканье соловья. Хайме и мисс Гордон гуляли так, будто знали друг друга всю жизнь. Ему нравилась та непринужденная манера, с которой она себя держала, манера саксонских девушек, не боящихся общения с мужчиной, сознающих свою силу и способных себя защитить. С этого дня они стали вместе посещать музеи, академии, старые церкви - иногда одни, а иногда в сопровождении компаньонки, следовавшей за ними по пятам. Они были словно два товарища, которые обменивались впечатлениями, не думая при этом о различим пола. Хайме хотелось воспользоваться этой близостью, чтобы сказать ей комплимент, позволить себе маленькие вольности, но в последний момент он сдерживал себя. Ему казалось, что с такого рода женщинами не следует спешить: они остаются бесстрастными, внешне чуждыми всякого рода эмоциям, и необходимо ждать проявления инициативы с их стороны. Эти женщины могли одни путешествовать по всему свету и были способны ответить на любую вспышку страсти боксерским ударом. Он знавал и таких, которые вместе с пудреницей и носовым платочком носили в рукаве или в сумочке маленький никелированный револьвер. Мисс Мери рассказывала ему об отдаленном архипелаге в Океании, где отец ее был чем-то вроде вице-короля. Матери у нее не было, и теперь она прибыла в Европу для завершения образования, полученного в Австралии. Она была доктором Мельбурнского университета, доктором музыки... Хайме старался не удивляться рассказам об этом далеком мире и, в свою очередь, говорил о своей семье и стране, о красотах острова, о пещере в Арта, трагически грандиозной и хаотической, как преддверье ада, о пещерах Дракона с бесчисленными рядами светящихся сталактитов, походивших на ледяной дворец с уснувшими тысячелетними озерами, из глубины которых, казалось, могли бы выплыть обнаженные волшебницы, подобные дочерям Рейна {Дочери Рейна - ундины, сказочные существа, оберегавшие, по древнегерманской легенде, сокровища карликов Нибелунгов на дне Рейна}, оберегающим сокровище Нибелунгов. Мисс Гордой слушала его как зачарованная, Хайме, сын этого сказочного острова, где море всегда лазурно, где круглый год светит солнце и цветут апельсины, становился в ее глазах еще интереснее. Фебрер понемногу начал проводить вечера в комнатах англичанки. Моцартовский фестиваль окончился. Мисс Гордон испытывала постоянную потребность в музыке, которая была ее духовной пищей. В ее гостиной стоял рояль и лежала целая груда партитур, сопровождавших ее во всех путешествиях. Хайме садился рядом с ней за инструмент и пытался ей аккомпанировать. Она исполняла вещи всегда одного и того же автора, божественного и неповторимого. Отель был расположен неподалеку от вокзала, и шум вагонов, карет и трамваев раздражал англичанку и вынуждал ее закрывать окна. Компаньонка оставалась в своей комнате, радуясь возможности отдохнуть от оглушительного потока звуков: ничто не доставляло ей такой отрады, как вязание ирландских кружев. Наедине с испанцем мисс Гордон обходилась с ним, как учительница: - Давайте еще раз повторим тему меча {Герой цикла оперы Р. Вагнера "Кольцо Нибелунгов" (1876) Зигфрид, согласно легенде, сковал чудесный меч из осколков отцовского меча и с его помощью совершил множество подвигов. Музыкальная тема меча - одна из ведущих в оперном цикле Вагнера}. Будьте внимательнее. Но Хайме, который все время искоса поглядывал на стройную и белую шею англичанки, опушенную золотистыми волосами, и на тонкую сеть голубых жилок, слегка просвечивавших сквозь ее перламутровую кожу, был рассеян. Однажды вечером шел дождь, и свинцовое небо, казалось, нависло над самыми крышами домов. Гостиная тонула в полумраке. Они играли в сумерках, сдвинув головы, чтобы разобрать белеющее пятно партитуры. Шумел зачарованный лес и шелестел зелеными кронами над суровым Зигфридом, этим невинным сыном природы, стремившимся познать язык и душу безгласных вещей. Пела чудесная птица, и ее нежному дрожащему голосу вторил рокот листом. Мери вздрогнула. - О поэт!.. Поэт!.. И продолжала играть. В сгустившихся сумерках гостиной зазвучали суровые аккорды, провожающие в могилу героя, - траурный марш воинов, несущих на большом щите огромное белое тело золотоволосого Зигфрида. Марш перебивала меланхолическая мелодия богов. Мери дрожала. Наконец ее руки оторвались от клавиш, и она, словно птичка с поникшими крыльями, склонилась на плечо Хайме. - Oh Richard!..! Richard, mon bien aime! {О Рихард, Рихард, мой любимый -- франц.} Испанец увидел ее расширившиеся зрачки и плачущий рот, тянувшийся к нему, почувствовал в своих руках ее холодные руки, ощутил ее дыхание. К его груди прижалась скрытая платьем округлая девичья грудь, крепкая и упругая, о наличии которой он и не догадывался. В этот вечер музыки больше не было. Когда в полночь Фебрер ложился спать, он все еще не •мог опомниться. Он первый обладал ею, в этом не могло "нить сомнения. После такой холодной сдержанности все произошло очень просто, без всяких усилий с его стороны - так, как будто его взяли под руку. Хайме также удивляло, что его называли чужим именем. Кем мог быть этот Рихард?.. В часы нежных и мечтательных признаний, сменявших минуты безумия и забвения, она поведала о том впечатлении, которое испытала, впервые увидев его среди тысячи людей, наполнявших театр в Байрейте. Это был Он!.. Он, каким его рисуют на юношеских портретах! И встретив его снова в Мюнхене, под одной крышей, она поняла, что жребий брошен и бесполезно бороться с этим влечением. В своей комнате Фебрер с ироническим любопытством посмотрел на себя в зеркало. Чего только не способна увидеть женщина! Да, в нем было нечто от того, другого... Тяжелый лоб, прямые волосы, острый нос и выступающий подбородок, которые с годами могут сблизиться и придать ему сходство со старой колдуньей... Превосходный и славный Рихард! Как это случилось, что ты доставил мне одну на величайших радостей в жизни?.. Какая странная женщина! Иногда к его изумлению примешивалось горькое чувство. Эта женщина каждый день казалась иной, как бы забывая о прошлом. Она принимала его с такой важной миной, как будто между ними ничего не произошло, словно пережитое ею исчезало бесследно и предыдущего дня не существовало. Только тогда, когда музыка вызывала в ее памяти образ другого, приходила нежность и покорность. Хайме был раздражен и задался целью подчинить ее себе - ведь он как-никак мужчина. В конце концов, он достиг того, что рояль стал звучать все реже и реже, а она увидела в нем нечто большее, нежели живой портрет своего кумира. Опьяненные своим счастьем, они нашли Мюнхен уродливым, а отель, где их знали как людей, чужих дру