тут, на клочке земли, окруженном волнами, не могут ни убежать, ни защититься, а должны только ждать минуты, когда ей вздумается схватить их своей когтистой лапой! Крестьянин чувствовал, что его эгоизм восстает против этой ужасной несправедливости. Пусть хотя бы смерть свирепствует там, на Полуострове, где люди счастливы и живут в свое удовольствие!.. Но здесь? Даже здесь, на краю света?.. Неужто нет ни пределов, ни исключений для этой назойливой гостьи? Думать, что существуют преграды, бесполезно. Пусть бушует море между грядами островков и скал, которые тянутся от Ивисы до Форментеры! Пусть клокочут волны в проливах, пусть утесы покрываются пеной, суровые моряки отступят побежденными, суда укроются в гавани, дорога закроется для всех и острова будут отрезаны от прочего мира, - все это ничего не значит для непобедимой мореплавательницы с лысым черепом, для путницы с костлявыми ногами, которая перемахивает гигантскими шагами через горы и моря! Никакая буря ее не остановит, ни одна радость не заставит ее забыться. Она - повсюду и помнит обо всех. Пусть светит солнце, пусть красуются поля, пусть обилен урожай! Все это лишь обман, созданный, чтобы поддержать человека в его тяжких трудах и сделать их менее обременительными. Лживые посулы для детей, чтобы те добровольно подчинились мучительной школьной муштре! И нужно поддаться обману! Ложь хороша: не нужно помнить об этом неизбежном зле, об этой последней и неотвратимой опасности, которая омрачает жизнь, лишая хлеб его вкуса, вино--его природной игры, белый сыр - его остроты, спелые фиги - сладости и колбасу - ее соли и пряности, делая дурным и горьким все то хорошее, что господь бог послал на остров в утешение добрым людям... Ах, дон Хайме, какая жалость! Фебрер остался обедать в Кан-Майорки, чтобы не заставлять детей Пепа подниматься в башню. Обед начался довольно грустно, как будто в ушах еще звучали горестные причитания закутанных в плащи людей под портиками церкви. Но мало-помалу вокруг низкого стола с большой кастрюлей риса стало веселее. Капелланчик, позабыв о своей жизни семинариста, заговорил о предстоящих вечером танцах и осмелел даже до того, что смотрел Пепу прямо в глаза. Маргалида вспоминала о том, какие взгляды бросал на нее Певец и какую надменную осанку принял. Кузнец, когда она проходила в церковь мимо атлотов. Мать вздыхала: - О господи!.. О господи! Кроме этих слов, она никогда ничего не говорила и всегда сопровождала этим восклицанием свои смутные радости и печали, обращенные к богу. Пеп успел уже отхлебнуть несколько глотков из кувшина, наполненного розоватым соком тех самых виноградных лоз, гроздья которых, образуя шатер, нависли над крыльцом. На его лимонно-желтом лице появилась, как отсвет зари, веселая краска. К черту смерть и все страхи перед ней! Неужто честному человеку так и дрожать всю жизнь, ожидая ее?.. Может являться когда угодно! А пока что - надо жить!.. И он проявил эту волю к жизни, заснув на скамейке с громким храпом, который, однако, ничуть не тревожил мух и ос, кружившихся вокруг его губ. Фебрер отправился домой, в башню. Маргалида и ее брат едва взглянули на него. Они вышли из-за стола и заговорили о вечерних танцах уже более оживленно и весело, как дети, которых еще недавно смущало присутствие важного лица. В башне Хайме растянулся на своем тюфяке и хотел было заснуть. Один! Он отчетливо ощущал свое одиночество в кругу людей, уважавших, быть может даже любивших его, но в то же время чувствовавших непреодолимое влечение к немудрым забавам, которые ему казались пошлыми. Какая это пытка воскресные дни! Куда пойти, чем заняться? Желая как-нибудь скоротать мучительно тянувшееся время, уйти хоть ненадолго от бесцельной жизни, он в конце концов заснул и проснулся лишь к вечеру, когда солнце начинало медленно садиться за линией островков, залитых потоками бледного золота, которые, казалось, придавали морской синеве более темный и глубокий оттенок. Спустившись в Кан-Майорки, он обнаружил, что дом заперт. Никого! Его шаги не вызвали даже лая собаки, всегда лежавшей под навесом. Бдительный пес тоже отправился на праздник вместе со всем семейством. "Все на танцах, - подумал Фебрер. - А что, если и я отправлюсь в деревню?.." Он долго находился в нерешительности. Что ему там делать?.. Ему претили развлечения, участие в которых его, чужого человека, могло неприятно стеснить крестьян. Эти люди предпочитали встречаться без посторонних. Неужели он, в его возрасте и с присущим ему недовольным видом, способным внушить лишь холодное почтение, сможет танцевать с атлотой? Придется быть все время с Пепом и другими его приятелями, вдыхать запах дешевого табака, говорить о миндале и о том, как бы он не померз, стараясь приспособиться к умственным интересам этих людей. Наконец он решил отправиться в деревню: его пугало одиночество. Уж лучше слушать медленную, однообразную беседу простых людей, беседу, освежающую, как он говорил, не заставляющую думать и погружающую мысль в состояние сладостного животного покоя, чем оставаться одному до конца вечера. Подойдя к Сан Хосе, он увидел испанский флаг, развевавшийся над домом алькальда, и до его слуха донеслись удары тамбурина, буколические переливы флейты и звяканье кастаньет. Танцы происходили перед церковью. Молодежь толпилась возле музыкантов, сидевших на низеньких стульях. Тамбуринист, поддерживая коленом свой круглый инструмент, ударял в такт по натянутой коже, а его сосед посвистывал на длинной деревянной флейте с грубой резьбой, сделанной простым ножом. Капелланчик позвякивал кастаньетами, похожими на огромные раковины, добываемые дядюшкой Вентолера. Девушки, крепко обнявшись за талию или прислонившись к плечу подружки, хранили добродетельный вид и бросали на парней враждебные взгляды; а те прохаживались, рисуясь, посреди площади, заложив руки за пояс, сдвинув на затылок широкие касторовые шляпы, чтобы видны были кудри на лбу; на шее у них красовались расшитые платочки или тонкие галстуки; ноги были обуты в безукоризненно белые альпаргаты, почти закрытые раструбом плисовых панталон, имевших форму слоновой ноги. С одной стороны площади сидели на пригорке или на стульях из ближайшей таверны замужние и старухи; первые были анемичные и грустные не по летам женщины, измученные частыми родами и тяжелой деревенской жизнью, со впалыми глазами, окруженными синевой, которые, казалось; говорили о душевных тревогах; на груди у них блестели золотые цепи, напоминавшие о юной поре, а на рукавах - золотые пуговицы. Меднолицые морщинистые старухи в темных платьях жалобно вздыхали, глядя на веселящуюся молодежь. Фебрер, насмотревшись на этих людей, едва удостоивших его рассеянным взглядом, подсел к Пепу и окружавшим его старикам крестьянам. Они молча и почтительно уступили место сеньору из башни, а затем, затянувшись и выпустив клубы дыма из трубок, набитых потой, возобновили неторопливую беседу о возможной суровости предстоящей зимы и о судьбе будущего урожая миндаля. По-прежнему стучал тамбурин, звучала флейта, трещали огромные кастаньеты, но ни одна пара не выбегала на середину площади. Атлоты как будто нерешительно переговаривались друг с другом, словно каждый боялся оказаться первым. К тому же неожиданное появление майоркинского сеньора слегка смущало стыдливых девушек. Хайме почувствовал, что его осторожно берут за локоть. Это был Капелланчик, который таинственно шептал ему что-то на ухо и одновременно указывал на кого-то пальцем. Вон там стоит Пере Кузнец, прославленный верро. И он кивнул в сторону невысокого парня, державшегося, тем не менее, надменно и задорно. Атлоты обступили героя. Певец обращался к нему с улыбкой, а тот слушал его с покровительственной важностью, время от времени сплевывая сквозь зубы и сам удивляясь тому, как далеко ему удается плюнуть. Вдруг Капелланчик выскочил на середину площади, размахивая шляпой. Неужто весь вечер слушать флейту и не танцевать? Он подбежал к группе девушек и, схватив самую высокую, крикнул ей: "Ты!.." Для приглашения этого было достаточно. Чем грубее было рукопожатие, тем оно казалось нежнее и достойнее благодарности. Задорный юноша стал против своей партнерши, надменной и некрасивой девицы, почти на голову выше его ростом, с грубыми руками, маслянистыми волосами и черным лицом. Обращаясь к музыкантам, Пепет заявил: ему не надо льярги, он хочет танцевать курту. Льярга, с более медленным, и курта, с более быстрым темпом, были единственными танцами на острове. Фебреру так и не удалось их различить: это была лишь простая смена ритма, а музыка и танец, казалось, были все время одинаковы. Девушка, упершись одной рукой в бок, а другую свободно опустив вдоль широкой юбки, стала кружиться, перебирая ногами, обутыми в белые альпаргаты. Больше ей ничего и не надо было делать: в этом заключался весь танец. Она опускала глаза, поджимала губы, как полагалось, с добродетельно-презрительным видом, словно танцевала против своей воли, и все кружилась и кружилась, описывая большие восьмерки. Танцором, в сущности, был мужчина. В этом традиционном танце, изобретенном, несомненно, первыми обитателями острова, грубыми пиратами героической эпохи, оживала вечная история человечества - погоня и охота за женщиной-самкой. Она, холодная и бесчувственная, кружилась с надменным видом первобытной добродетели, как некое бесполое существо, избегая прыжков и судорожных движений партнера, презрительно поворачиваясь к нему спиной. Его же трудная обязанность состояла в том, чтобы быть постоянно у нее на глазах, загораживать ей дорогу, выбегать навстречу, чтобы она его видела и любовалась им. Танцор все время прыгал, не соблюдая никаких правил и подчиняясь лишь музыкальному ритму, неутомимо и упруго отскакивая от земли. То он широко разводил руки с угрожающим жестом повелителя, то закидывал их за спину, высоко подбрасывая ноги. Это походило не на танец, а скорее на гимнастическое упражнение, на акробатический бред, на исступленные движения, свойственные воинственным пляскам африканских племен. Женщина не потела и не краснела; она холодно продолжала кружиться, не убыстряя шага, а ее кавалер, увлеченный стремительным вихрем, задыхался и, с побагровевшим лицом, дрожа от усталости, отступал через несколько минут. Любая атлота могла танцевать без малейшего усилия с несколькими мужчинами, доводя их до изнеможения. Это было торжеством женской пассивности, которая смотрит с улыбкой на дерзкое хвастовство сильного пола, зная наперед, что тот в конце концов будет посрамлен. Выход в круг первой пары, казалось, увлек и остальных. В одну минуту все пространство перед музыкантами заполнилось тяжелыми юбками, под плотными и многочисленными кольцами которых мелькали маленькие ножки в белых альпаргатах или желтых туфельках. Широкие раструбы панталон болтались в разные стороны при быстрых прыжках и усиленном топоте, поднимавшем тучи пыли. Мужские руки галантным рывком выхватывали атлоту из толпы подруг: "Ты!" Вслед за этим односложным выкриком девушку победоносно тащили за собой и подталкивали в знак кратковременного господства над ней, оказывая ей свое предпочтение крайне грубым и первобытным образом, в соответствии с галантностью, унаследованной от далеких предков, живших в ту эпоху, когда палка, камень и рукопашная схватка служили первым объяснением в любви. Некоторые юноши, видя, что в выборе дам их опередили другие, более смелые, остановились подле круга танцующих и зорко следили за товарищами, чтобы в нужную минуту заменить их. Когда они видели, что танцор багровеет, обливается потом, выбивается из сил и не может продолжать пляску, они подходили к нему, тянули за рукав и отводили в сторону, бросив коротко: "Оставь ее!" Место его тотчас же занималось без разговоров, прыжки и погоня за женщиной возобновлялись со свежими силами, причем партнерша, казалось, не В разгаре танцев Хайме впервые заметил Марталиду, которая до сих пор скрывалась в толпе подруг. Прекрасный Цветок миндаля! Фебрер находил ее теперь еще красивее по сравнению с ее приятельницами, смуглыми и загорелыми от работ на солнцепеке. Ее белая кожа, бархатистая как цветок, блестящие глаза, подернутые влагой, как у кроткого зверька, стройная фигура и, наконец, нежные руки выделяли ее, словно представительницу иной расы, из группы ее черномазых подруг, пленительных своей молодостью, резвых и веселых, но лишенных изящества. Смотря на нее, Хайме думал, что эта девушка в другой обстановке могла бы быть очаровательным существом. Он считал себя сведущим в этом вопросе. В Цветке миндаля он угадывал множество прелестных качеств, о которых она сама и не подозревала. Как жаль, что она родилась на этом острове и не расстанется с ним! И красота ее достанется кому-нибудь из этих грубиянов, смотрящих на нее собачьими глазами! Быть может, тому же Кузнецу, проклятому верро, взиравшему на всех с каким-то мрачным покровительством. Когда эта красавица выйдет замуж, она будет, как и другие, обрабатывать землю; ее нежная белизна увянет, пожелтеет; руки огрубеют и почернеют; в конце концов она станет похожа на свою мать и на всех старых крестьянок, превратится в скелет, искривленный и узловатый, как ствол оливкового дерева. Фебрера огорчали эти мысли, как огорчает ощущение большой несправедливости. Откуда мог появиться этот нежный молодой росток у простака Пепа, стоявшего тут же рядом? По какому непостижимому сочетанию крови могла родиться Маргалида в Кан-Майорки? И неужто этот таинственный благоуханный цветок, возросший на местной почве, засохнет так же, как грубые побеги, появившиеся рядом с ним? Нечто необычное отвлекло Фебрера от его размышлений. По-прежнему звучала флейта, стучали тамбурин и кастаньеты, прыгали танцоры, кружились танцорки, но в глазах у всех заблестел понимающий взгляд - готовность к тревоге и совместной обороне. Старики прекратили беседу и смотрели в сторону женщин. "Что такое? Что такое?" Капелланчик бегал между парами и что-то шептал на ухо танцорам. Те выходили из круга, заложив руки за пояс, исчезали на несколько мгновений и затем сразу же возвращались на свое место, между тем как девушки продолжали кружиться. Пеп слегка улыбнулся, догадываясь о Появилась опасность, и юноши прятали в надежное место свои "вещички". "Вещичками" были пистолеты и ножи, которые молодежь носила в знак своего гражданского достоинства. Несколько минут Фебрер наблюдал за появлением самых изумительных и страшных предметов вооружения, тщательно спрятанных под одеждой этих сухощавых и стройных юношей. Старухи требовали оружие себе, протягивая к нему свои костлявые руки, с тем чтобы разделить риск, и в глазах у них сверкал неукротимый воинственный пыл. Проклятые, нечестивые времена настали нынче, когда людям мешают жить и посягают на старинные обычаи! - Сюда давай! Сюда! - И, схватив смертоносные безделушки, они прятали их под ворохом своих бесчисленных верхних и нижних юбок. Молодые матери усаживались поудобнее и раздвигали толстые ноги, чтобы можно было припрятать больше оружия. Все женщины посматривали друг на друга с воинственной решимостью. Пусть приходят эти негодяи. Они скорее дадут себя растерзать, чем сдвинутся с места! Фебрер увидел, как что-то заблестело на дороге, ведущей к церкви. Это были ремни и ружья, а над ними белые верхушки треуголок двух солдат гражданской гвардии. Оба блюстителя порядка, несомненно убежденные в том, что их узнали издалека и что поэтому они опоздали, приближались медленно и несколько уныло. Хайме был единственным человеком, который на них смотрел: остальные, опустив голову или отвернувшись, притворялись, что не видят их. Музыканты удвоили свою энергию, но танцующие уже расходились. Девушки покидали своих кавалеров и смешивались с толпой женщин. - Добрый вечер, сеньоры! На это приветствие более пожилого солдата ответил только тамбурин: он неожиданно умолк и оставил флейту в одиночестве... Та прогнусавила еще несколько нот, словно иронически отвечая на приветствие. Воцарилось долгое молчание. Кое-кто небрежно ответил на приветствие стражника, но все притворялись, что не замечают солдат, и смотрели в другую сторону, как будто их вовсе здесь и не было. Тягостное молчание, по-видимому, неприятно подействовало на солдат. - Продолжайте, пожалуйста, - сказал старший из них. - Не прерывайте из-за нас вашего веселья! - Он дал знак музыкантам, и те, не смея ни в чем ослушаться начальства, заиграли еще живее и задорнее прежнего. Но это было все равно что пытаться разбудить мертвых! Все стояли неподвижно и, нахмурившись, размышляя о том, чем может окончиться это неожиданное появление. Под стук тамбурина, певучие рулады флейты и сухой, пронзительный треск кастаньет солдаты стали прогуливаться между группами атлотов, пристально разглядывая их. И тот, к кому относилось это обращение, кротко повиновался, без малейшей попытки к сопротивлению, почти гордясь этим отличием. Ему были известны его обязанности. Ивитянин появлялся на свет, чтобы работать, жить... и подвергаться обыску. Почетные неудобства для человека мужественного и желающего внушить известный страх!.. И каждый атлот, видя в обыске доказательство своих заслуг, поднимал руки и выпячивал живот, самодовольно давая солдатам ощупывать себя и горделиво поглядывая в сторону девушек. Фебрер заметил, что солдаты как бы нарочно не обращали внимания на присутствие Кузнеца. Они словно не узнавали его, поворачивались к нему спиной, проходили несколько раз мимо него, тщательно обыскивая тех, кто стоял с ним рядом, и явно не замечая верро. Пеп с оттенком восхищения стал шептать на ухо сеньору: - Эти люди в треуголках поумнее самого дьявола! Они никогда не обыскивали верро и этим оскорбляли его, делая вид, что он им не страшен; его выделяли из остальных, избавляя от процедуры, которой подвергались все поголовно. Всякий раз, как они встречают верро с другими парнями, тех обыскивают, а его никогда не трогают. Поэтому атлоты, опасаясь лишиться своего оружия, начинали в конце концов избегать встреч с героем, как с человеком, могущим навлечь опасность. Тем временем под звуки музыки продолжался обыск. Капелланчик следил за всеми движениям солдат, все время норовя стать перед пожилым гвардейцем, заложив руки за пояс и упорно глядя на него с мольбой и угрозой. Солдат как будто не замечал его, обыскивая других, но затем снова наталкивался на мальчика, который загораживал ему дорогу. Наконец человек в треуголке улыбнулся в жесткие усы и окликнул своего товарища. - Послушай! - сказал он, показывая на мальчика. - Обыщи-ка этого молодца. С ним, должно быть, надо быть осторожным. Капелланчик, прощая врагу насмешливый тон, поднял руки как можно выше, чтобы все смогли убедиться в важности его особы. Гвардеец уже давно удалился, слегка пощекотав ему живот, а он все еще стоял в позе человека, внушающего страх. Затем он подбежал к группе девушек, чтобы похвалиться опасностью, которой он только что бросил вызов. Хорошо, что дедушкин нож остался дома, надежно спрятанный отцом в неизвестном ему месте. Начни он носить нож, его бы у него отняли. Солдаты вскоре устали от этого бесплодного обыска. Старший из них, словно почуявшая дичь собака, лукаво посматривал в сторону женщин. Вот где, должно быть, спрятано оружие! Но разве кто-нибудь сдвинет с места этих высоких черных матрон? Враждебные взгляды этих сеньор были достаточно красноречивы. Пришлось бы применить силу, а они как-никак дамы! - Счастливо оставаться, сеньоры! И они вскинули ружья на плечи, отказавшись от любезного угощения нескольких юношей, которые успели сбегать в соседнюю таверну и притащить несколько кружек. Их угощали без всякого чувства злобы или страха: в конце концов, все они люди и живут на тесном островке. Но гвардейцы усиленно отказывались: - Большое спасибо, но уставом это запрещено. Они ушли, быть может чтобы укрыться где-нибудь поблизости и повторить обыск с наступлением темноты, когда люди начнут расходиться по домам. Когда опасность миновала, музыканты умолкли. Фебрер увидел, что Певец овладел тамбурином и уселся на свободной теперь площадке, которую раньше занимали танцоры. Люди столпились вокруг него полукругом. Почтенные матроны подвинули свои плетеные стулья, чтобы лучше слышать. Певец собирался исполнить один из романсов собственного сочинения, так называемый сказ, прерываемый жалобным криком, печальными трелями, которые продолжались до тех пор, пока у поющего хватало воздуха и легких. Он медленно ударял палочкой по коже тамбурина, стараясь придать скорбную серьезность своему монотонному, сонному и печальному напеву. - Как вы хотите, друзья, чтобы я пел, если сердце у меня разбито! И тотчас же вслед за этим - пронзительная трель, словно бесконечная жалоба умирающей птицы, раздающаяся среди глубокой тишины. Все смотрели на поющего и уже не видели в нем ленивого и больного парня, презираемого за непригодность к труду. В их примитивном мозгу таилось нечто смутное, что побуждало их внимать с уважением словам и стонам хилого юноши, словно что-то чудесное проносилось с тяжелым взмахом крыльев над их наивными душами. Голос Певца всхлипывал при упоминании о женщине, бесчувственной к его скорбным жалобам, и когда он сравнивал ее белизну с цветком миндаля, взоры всех обратились к Маргалиде; а та, уже привыкнув к подобным грубым проявлениям поэтического преклонения, которые были чем-то вроде вступления к ухаживанию, оставалась совершенно спокойной, даже не покраснела по-девичьи. Певец продолжал свои причитания, раскрасневшись от усиленного и мучительного кудахтанья, замыкавшего каждую строку. Его узкая грудь вздымалась в тяжелой одышке, пятна болезненного румянца горели на щеках; худая шея напряглась, и на ней обозначились синие жилки вен. Следуя обычаю, он прикрывал часть лица вышитым платком, который держал в руке, опиравшейся на тамбурин. Фебрер, слушая этот надрывный голос, испытывал тоскливое чувство. Ему казалось, что Певец надорвет себе грудь и голосовые связки; но остальные слушатели, привыкшие к этому дикому пению, столь же утомительному, как и недавний танец, не обращали внимания на усталость поющего, и бесконечный припев его им не надоедал. Несколько атлотов, отделившись от обступившей поэта толпы, по-видимому обсуждали что-то, а затем направились туда, где с серьезным видом сидели старики. Презрительно отвернувшись от своего приятеля Певца, бедного парня, который годился только на то, чтобы посвящать романсы девушкам, они разыскивали сеньо Пепа из Кан-Майорки, чтобы поговорить с ним по важному делу. Самый смелый из всей компании обратился к Пепу. Они хотели поговорить о фестейже Маргалиды и напомнить отцу о его обещании разрешить ухаживание за девушкой. Крестьянин медленно оглядел группу юношей, словно считал их. - Сколько вас? Говоривший улыбнулся: их гораздо больше, чем здесь с ним. Они представители других атлотов, оставшихся в кругу слушать пение. Все они из разных квартонов; даже из Сан Хуана, с другого конца острова, придут юноши ухаживать за Маргалидой. Пеп, хотя и притворялся несговорчивым отцом, все же покраснел и сжал губы с плохо скрываемым самодовольством, искоса поглядывая на сидевших рядом приятелей. Какая честь для Кан-Майорки! Никогда еще не видывали такого сватовства! Ни разу еще за дочерьми его приятелей так не ухаживали. - Двадцать будет? - спросил он. Атлоты медлили с ответом, прикидывая в уме и бормоча имена товарищей. Двадцать?.. Больше, гораздо больше! Можно считать, человек тридцать. Крестьянин сделал вид, будто он негодует. Тридцать! Уж не думают ли они, что ему не нужно отдохнуть и что он так и будет сидеть до утра и смотреть, как они любезничают?.. Затем он успокоился и погрузился в сложные вычисления, задумчиво и недоуменно повторяя: - Тридцать!.. Тридцать!.. Решение его было безоговорочным: он не может уделить на вечеринку более полутора часов, а так как атлотов тридцать, то это выходит по три минуты на брата. Три минуты - по часам - каждому на разговор с Маргалидой, и ни секунды больше! Вечеринки будут по четвергам и субботам. Когда он ухаживал за своей женой, женихов было куда меньше, и все же его тесть - человек, который никогда не смеялся, - не давал им больше трех минут на беседу. Что? Чересчур строго? Никаких споров и ссор! Первого, кто нарушит эти условия, он сумеет выставить за дверь палкой, а если будет нужно взяться за ружье, то и за этим дело не станет. Добряк Пеп, довольный тем, что может прикинуться невероятным храбрецом - благо женихи дочери держались крайне почтительно, - сыпал угрозы одна хвастливее другой и заявил, что убьет любого за малейшее несоблюдение правил. Атлоты слушали его с покорным видом и потихоньку улыбались. Договор был заключен. В следующий четверг в Кан-Майорки будет первая вечеринка. Фебрер, слышавший весь разговор, взглянул на верро, который держался в стороне, как будто его величие не позволяло ему снисходить до мелочных пунктов какого-то договора. Тем временем юноши отошли и смешались с толпой, втихомолку обсуждая порядок очередности. Певец окончил свое жалобное пение, издав напоследок такую мучительную, напоминавшую кудахтанье трель, что, казалось, он вот-вот окончательно надорвет себе горло. Он вытер пот со лба и прижал руки к груди; лицо его было багрово-синим. Но люди уже повернулись к нему спиной и забыли о нем. Девушки, отчаянно жестикулируя, окружили Маргалиду. Из чувства солидарности, свойственной их полу, они подталкивали подругу, прося ее спеть что-нибудь в ответ на слова Певца о лживости женщин. - Не хочу! Не хочу! - отвечала Цветок миндаля, отбиваясь от подруг. Ее сопротивление было настолько искренним, что наконец вмешались старухи и взяли ее под защиту: - Оставьте Маргалиду в покое, она пришла сюда забавляться, а не забавлять других! Думаете, легкое дело так вот сразу придумать ответ в стихах? Тамбуринист уже забрал у Певца инструмент и постукивал палочкой по обтянутому кожей кругу. Флейта переливалась быстрыми гаммами, словно прополаскивала себе горло, прежде чем начать усыпительную мелодию в африканском ритме. Танцы продолжаются! Солнце начало садиться. Подувший с моря ветерок освежал поля. Люди, казалось задремавшие от тяжелого зноя, теперь оживились и быстро задвигались, словно прохлада их подбодрила. Молодые парни кричали все разом, неистово и наперебой взывая к музыкантам. Одни требовали льяргу, другие курту; все упорно и властно настаивали на своем. Смертоносное оружие, скрытое женскими юбками, теперь снова вернулось к ним, и наличие этих верных спутников придавало каждому из атлотов свежие силы и новый задор. Музыканты грянули то, что им заблагорассудилось; любопытные отступили, и снова в центре площади запрыгали белые альпаргаты, закружились жесткие колокола синих и зеленых юбок, заколыхались кончики платков над толстыми Хайме по-прежнему смотрел на Кузнеца с непреодолимым чувством неприязни. Верро казался рассеянным и молча стоял среди толпы окружавших его почитателей. Он словно не обращал на них внимания и пристально, с суровым выражением смотрел на Маргалиду, как будто желая покорить ее своим взглядом, которого побаивались и мужчины. Когда же Капелланчик с ученической восторженностью подходил к верро, тот благосклонно улыбался ему как будущему родственнику. Те самые атлоты, которые только что говорили с Пепом по поводу сватовства, казалось робели в присутствии Кузнеца. Девушки, увлекаемые парнями, выходили танцевать, а Маргалида по-прежнему оставалась подле матери; все бросали на нее жадные взгляды, но никто не осмеливался подойти и пригласить ее. Майоркинец почувствовал, как в нем пробуждается чувство задора, свойственное его ранней юности. Он начинал ненавидеть верро; он ощущал почти что личное оскорбление при виде того страха, который Кузнец внушал всем присутствующим. Неужто не найдется никого, кто бы влепил пощечину этому хлыщу, вышедшему из тюрьмы?.. Но вот к Маргалиде подошел юноша и взял ее за руку. Это был Певец, все еще мокрый и дрожащий от недавней усталости. Он приосанился, как будто утомление придало ему новую силу. Белоснежный Цветок миндаля начал кружиться на своих маленьких ножках, а он принялся прыгать и прыгать, стараясь поспеть за каждым ее движением. Бедный мальчик! Хайме испытывал щемящее чувство, догадываясь о том, каких усилий стоило этому бедняге победить физическую усталость. Юноша задыхался; через несколько минут у него уже задрожали ноги, но, несмотря на это, он улыбался, довольный своей победой. Он смотрел на Маргалиду влюбленными глазами и отводил их только для того, чтобы с гордостью взглянуть на своих друзей, молча выражавших ему сочувствие. На одном из поворотов он едва не упал: во время прыжка у него подогнулись колени. Все ожидали, что он вот-вот растянется на земле, но он продолжал танцевать, и видно было, какое усилие он делает над собой, приняв решение скорее погибнуть, но не признаться в своей слабости. Глаза его уже закрылись от головокружения, когда он почувствовал, что кто-то тронул его, по обычаю, за плечо, чтобы он уступил свою партнершу. Это был Кузнец, который пускался в пляс впервые за весь вечер. Прыжки его были встречены одобрительным шепотом. Все им восхищались, испытывая в то же время стадную трусость, свойственную запуганной толпе. Верро, видя всеобщее одобрение, усилил судорожные телодвижения, преследуя свою даму, становясь у нее на пути, опутывая ее сложной сетью своих движений, а Маргалида все кружилась, опустив глаза и стараясь не встречаться взглядом со своим грозным кавалером. Время от времени Кузнец, откинувшись назад и заложив руки за спину, чтобы показать свою силу, прыгал так высоко, как будто земля была упругой, а в его ноги вставлены стальные пружины. Эти прыжки, внушая Хайме отвращение, наводили его на мысль о побегах из тюрьмы и о подлых нападениях с ножом из-за угла. Минуты шли, а этот человек, казалось, не уставал. Некоторые пары уже удалились, в других танцор успел смениться несколько раз, а Кузнец продолжал свою дикую пляску, по-прежнему храня мрачный и презрительный вид и словно вовсе не поддаваясь утомлению. Сам Хайме с известной завистью признавал силу за страшным кузнецом. Какое животное! Вдруг он увидел, что тот шарит за поясом и протягивает руку к земле, не прекращая своих поворотов и прыжков. Над землей показалось облачко дыма, и сквозь его белую спираль мелькнули две бледные вспышки, озаренные лучами заходящего солнца. Вслед за этим прогремели два выстрела. Женщины, взвизгнув от внезапного испуга, стали жаться друг к дружке; мужчины с минуту были в нерешительности, но сразу же успокоились и разразились восторженными возгласами и рукоплесканиями. Отлично! Кузнец разрядил пистолет у ног своей партнерши - высшая любезность храбреца, самый большой почет, на который могла рассчитывать любая девушка на острове. Маргалида же - как-никак женщина - продолжала танцевать: на нее, истинную ивитянку, взрыв пороха не произвел особого впечатления. Она взглядом поблагодарила Кузнеца за его отвагу, позволившую ему бросить вызов гражданской гвардии, скрывавшейся, может быть, поблизости; затем она посмотрела на подруг, дрожавших от зависти при виде того, что ей был оказан такой знак внимания. Даже сам Пеп, к великому негодованию Хайме, казалось был горд пистолетными выстрелами, прозвучавшими у ног его дочери. Фебрер был единственным, кого не привел в восторг галантный подвиг верро. Проклятый арестант! Хайме не сознавал отчетливо причины своей ярости, но избавиться от нее не мог. С этим типом он еще столкнется! IV Пришла зима. Бывали дни, когда море бешено билось о цепь островов и утесов, прорезанную узкими проливами и рукавами. В этих морских коридорах вода, прежде спокойная и такого прозрачного синего цвета, что сквозь нее просвечивало песчаное дно, темнела и, крутясь, билась о берега и скалы, которые то исчезали, то вновь появлялись среди пенных валов. Между островами Очищения и Повешенных, где есть проход для больших судов, кораблям приходилось проскальзывать, борясь со слепой яростью течения и грозными, шумными ударами волн. Суда с Ивисы и Форментеры поднимали паруса и уходили под защиту островков. Извилины этого прибрежного лабиринта позволяли морякам, плававшим в Питиузском архипелаге, идти от одного острова к другому различными путями, учитывая направление ветра. В то время как с одной стороны архипелага море бушевало, с другой оно было неподвижным и вязким, словно густое масло. В проливах, волны громоздились друг на друга, образуя неистовые водовороты, но достаточно было переложить руль, изменить направление, чтобы судно оказалось под защитой островка, покачиваясь на райской поверхности спокойных, прозрачных вод, где виднелось дно, поросшее странными растениями, между которыми сновали рыбы, искрившиеся серебром и отливавшие пурпуром. Почти каждый день небо было в тучах, а море - свинцовым. Пик Ведра, вздымающий свой конический шпиль, на фоне этой бурной мглы казался еще огромнее, еще внушительнее. Море низвергалось водопадами, врываясь в углубления пещер с грохотом, напоминавшим пушечные выстрелы. На недосягаемой высоте с уступа на уступ прыгали лесные козы, и только когда в потемневшей синеве слышались раскаты грома и огненные змеи, извиваясь, стремились вниз на водопой к огромной чаше моря, робкие животные с пугливым блеянием убегали и скрывались в скалистых впадинах, покрытых зарослями можжевельника. Фебрер не раз в ненастные дни отправлялся на рыбную ловлю с дядюшкой Вентолера. Старому моряку море было хорошо знакомо. Иногда по утрам, когда Хайме лежал в постели и смотрел, как сквозь щели пробивается бледный и рассеянный свет пасмурного дня, ему приходилось вскакивать на голос товарища, который "пел мессу", сопровождая латинские цитаты швырянием камней в стену башни, "Вставайте! Хороший день для ловли. Наловим вдоволь!" И если Фебрер с некоторой тревогой поглядывал на грозное море, старик пояснял, что по ту сторону Ведры, под защитой утеса, они застанут спокойные воды. Иногда же, когда утро бывало восхитительно прекрасным, Фебрер напрасно ждал призывных возгласов старика. Проходили часы. Вслед за розовым отблеском зари в щелях появлялись золотые полосы солнечного света. Но тщетно: время шло, а ни мессы, ни ударов камней не было слышно. Дядюшка Вентолера не показывался. Стоило Хайме отворить окно, и взорам открывалось чистое, светлое небо, озаренное мягким блеском зимнего солнца, и темно-синее неспокойное море, катившее свои волны без пены и рокота под напором свежего ветра. Зимние дожди окутывали остров серой пеленой, сквозь которую едва выделялись неясные очертания ближних гор. На вершинах сосны плакали всеми своими зелеными иглами; толстый слой перегноя разбухал, как губка, и ноги, погружаясь в него, оставляли за собой жидкий след. На голых возвышенностях прибрежных скал дождь скапливался в ложбинах, образуя шумные ручьи, низвергавшиеся с утеса на утес. Широко разросшиеся смоковницы трепетали, как огромные разорванные дождевые зонты, пропуская воду, стекавшую на просторную площадку, осененную их кроной. Лишенные листвы миндальные деревья дрожали, как черные скелеты, глубокие овраги наполнялись ревущей водой, бесцельно сбегавшей к морю. Дороги, вымощенные синим булыжником и пролегавшие между высокими холмами из дикого камня, превращались в порожистые реки. Остров, большую часть года запыленный и томившийся жаждой, казалось не мог поглотить даже всеми своими порами этот избыток дождевой влаги, подобно тому как больной не способен проглотить сильнодействующее и трудно усваиваемое лекарство, которое, к тому же, запоздало. В эти дни сплошных ливней Фебрер сидел, как узник, в башне. Нельзя было ни выйти на лодке в море, ни побродить с ружьем по полям острова. Дома оставались запертыми, их белые квадратные стены были загрязнены дождевыми потоками, и о жизни говорили только струйки голубого дыма, -вырывавшиеся из труб. Обреченный на безделье, владелец башни Пирата перечитывал немногие книги, купленные им во время поездок в город, или задумчиво курил, припоминая прошлое, от которого ему захотелось убежать. Знать бы, что теперь творится на Майорке! Что говорят его друзья? Покорившись этой вынужденной неподвижности, в часы, когда нельзя было отвлечься физическими упражнениями, он вызывал в памяти прежнюю жизнь, с каждым днем становившуюся все более далекой и туманной. Она казалась ему чьим-то посторонним существованием, чем-то таким, что он наблюдал вблизи и отлично знал, но что относилось к чужой жизни. Неужто Хайме Фебрер, исколесивший всю Европу и вкусивший часы победы и тщеславия, был тот самый человек, который живет теперь в башне на берегу моря, опростившийся, бородатый и почти одичавший, носит альпаргаты и крестьянскую шляпу и больше привык к шуму волн и крику чаек, чем к людскому обществу?.. Несколько недель тому назад он получил второе письмо от своего приятеля, контрабандиста Тони Клапеса. Оно также было написано в одном из кафе на Борне; в четырех наспех нацарапанных строчках Тони слал ему свой дружеский привет. Этот грубоватый, добродушный приятель не забывал его; он даже как будто не обижался на то, что его предыдущее письмо осталось без ответа. Он писал о капитане Пабло. Тот все сердится на Фебрера, но продолжает умело распутывать его дела. Контрабандист был уверен в Вальсе: он самый хитрый из чуэтов и благороднее, чем кто-либо из них. Он, конечно, спасет>остатки состояния Хайме, и тот сможет спокойно и счастливо прожить до конца своих дней на Майорке. От капитана он еще получит известие. Вальс не любит говорить до тех пор, пока все не закончено. Фебрер, узнав об этих надеждах, пожал плечами. Эх, да что там! Все кончено!.. Но в печальные зимние дни его обычная покорность восставала против этой жизни - существования одинокого моллюска, укрывшегося в каменном мешке. Неужели он будет так жить всегда?.. Разве не страшная глупость забиться в этот угол, когда есть еще молодость и силы, чтобы бороться за жизнь? Да, это страшно глупо. Остров, давший ему романтическое убежище, был прекрасен первые месяцы, когда светило солнце, зеленели деревья и местные нравы пленяли его душу своеобразной новизной. Но вот наступило ненастье, одиночество стало невыносимым, и деревенская жизнь предстала перед ним во всей своей варварской грубости. Эти крестьяне в синей суконной одежде, щеголявшие цветными поясами и галстуками, с цветами за ухом, показались ему вначале забавными глиняными фигурками, специально созданными для украшения полей, хористами томной и слащавой пасторальной оперетты. Но теперь он узнал их глубже; это были такие же люди, как и все остальные, при этом дикари, и, коснувшись их, цивилизация оставила по себе лишь легкий след и не затронула ни одной резкой черты их наследственной грубости. Когда на них смотришь издали, то на короткое время они способны очаровать прелестью новизны; но теперь он освоился с их обычаями, почти сравнялся с этими людьми, и его, словно раба, тяготило низменное существование, приходившее чуть ли не на каждом шагу в столкновение с его прежними идеями и предрассудками. Нужно вырваться из этой среды, но куда и как? Он беден. Весь его капи