еатра". К комедиям такого типа относились "Господин Пунтила и его слуга Матти" (1940-1941) и "Швейк во второй мировой войне" (1941-1944). Действие первой из этих пьес развертывается в Финляндии. Брехт разоблачает паразитическую, эксплуататорскую сущность помещика Пунтилы и в его лице помещичьего класса вообще. Можно было бы, конечно, вывести на сцену помещика в его наиболее обычном и привычном виде, ставшем уже традиционным, то есть хама, невежду, деспота, самодура, стяжателя... и только. Но такой помещик - заурядное явление, которое зрителем уже не будет восприниматься остро и интенсивно, не вызовет у него новых мыслей, не обогатит его общественный опыт и, следовательно, не будет способствовать глубокому и всестороннему познанию им классовой природы помещика. Поэтому на помощь приходит "эффект отчуждения": автор находит такой ракурс, такой угол зрения на предмет, при котором истинная сущность явления раскрывается глубоко и по-новому, проливая на это явление новый свет и активизируя критическую мысль зрителя. Помещик Пунтила - это именно такой "отчужденный помещик". Он страдает мучительной болезнью, существо которой излагает своему шоферу Матти следующим образом: "Это со мной бывает раза четыре в год. Просыпаюсь - и вдруг чувствую: трезвый, как стелька!.. Обычно я совсем нормальный, вот такой, как ты меня видишь. В здравом уме и твердой памяти, вполне владею собой. И вдруг начинается припадок. Сначала что-то делается со зрением. Вместо двух вилок (показывает одну вилку) я вижу только одну!.. Да, я вижу только половину всего мира. А потом еще хуже: как накатит на меня этот самый припадок трезвости, я становлюсь совершенной скотиной". Болезнь, как видно, нешуточная, ибо дело здесь не только в том, что двоятся вилки, но и в раздвоении личности самого Пунтилы. Этот человек живет как бы в двух мирах: почти всю жизнь он проводит в состоянии нормального опьянения, но изредка впадает в состояние патологической трезвости. Пьяный Пунтила - самый пылкий народолюбец, полный возвышенных, благородных чувств. Он готов заключить в объятия своих слуг, ратует за свободу, равенство и братство, проповедует любовь к людям, проливает слезы умиления по поводу красот родной финской природы. Но наступает неизбежный "припадок", и трезвый Пунтила - это уже совсем другой человек, в котором его классовая сущность сказывается в самой прямой и грубой форме: он выжимает последние соки из своих батраков, помыкает бесправными людьми как скотиной, пышет злобой против "красных" и прочих смутьянов. Частые и быстрые переходы Пунтилы из одного состояния в другое приводят к многочисленным комическим положениям и блестящим по остроумию эффектам. Вот перед нами Пунтила трезвый, Пунтила-зверь. Стакан водки в глотку, и почти мгновенно происходит чудесное преображение: перед нами Пунтила пьяный, Пунтила-человек. Ведро холодной воды на голову, и снова происходит превращение: черты лица каменеют, возникает злая маска, перед нами снова Пунтила трезвый. Так сатирический характер переходит в юмористический и юмористический снова в сатирический. Но не в этом главная ценность данного "эффекта отчуждения": через двуплановость образа Пунтилы ярче и острее постигается его социальная сущность. Дело в том, что и пьяный Пунтила - все равно помещик. Его велеречивое благородство и порывы к социальному братанию носят сугубо платонический характер, ибо он и во хмелю себе на уме и никогда не теряет рассудка настолько, чтобы в пьяном виде подписывать контракты, нанимать батраков и вообще заниматься практическими делами. Это он откладывает до очередного "припадка", и тогда, в состоянии трезвости, жестоко борется за свои классовые интересы. А если он что и "напутает" в пьяном виде, то обязательно "исправит" в трезвом. Пьяный же Пунтила - самодур и тиран особого рода, донимающий своих подчиненных принудительной лаской, к которой те относятся с законным недоверием. Пьяному Пунтиле противостоят люди трезвые не только физически, но и в смысле своего классового сознания. Это прежде всего шофер Матти. Он знает цену своему хозяину, понимает простые истины классовой борьбы и глух к проповедям народной общности и братства эксплуататоров и эксплуатируемых. И как бы Пунтила ни заговаривал ему зубы, он твердо знает, что хозяин есть хозяин, а рабочий есть рабочий, что один восхищается благами жизни, потому что владеет ими, а другой, чтобы восхищаться ими, должен сначала ими завладеть. Пьяный Пунтила, расчувствовавшись до слез, декламирует: "Будь благословен, Тавастланд, - твое небо и озера, твой народ и твои леса! (К Матти.) Признайся, что у тебя сердце замирает, когда ты видишь наши леса!" И трезвый Матти "покорно" отвечает: "У меня замирает сердце, когда я вижу ваши леса, господин Пунтила!" Так Брехт создает образ эксплуататора, немного необычный, но реалистический, полнокровный образ, абсолютно лишенный черт сухой, рассудочной схематизации. Этот объективный, жизненный, внешне нисколько не дидактический образ неизбежно приводит мысли зрителя - в значительной мере благодаря тому, что Брехт называет "эффектом отчуждения", - к выводу, что капиталисты и помещики, поскольку они таковыми являются, не могут быть "добрыми" и что, следовательно, нелепы и несбыточны всякие планы преобразовать общество, опираясь на моральные и интеллектуальные качества "лучших" представителей господствующих классов, обращаясь к их сердцу и разуму. Другим примером "эффекта отчуждения", воплощенного в центральном мотиве всей пьесы, может служить (написанная в сотрудничестве с Лионом Фейхтвангером) драма "Сны Симоны Машар" (1941-1943). Как и комедия о Швейке, она уже тесно связана с событиями второй мировой войны. Действие ее происходит в июне 1940 года в маленьком французском городке Сен-Мартен, во дворе отеля "Смена лошадей", в обстановке немецко-фашистского вторжения и народного бедствия, предельно обнажившего противоречия между миром собственников, предателей Франции, и миром тружеников. На этом фоне и разыгрывается трагедия Симоны Машар, девочки с наивной детской психологией и чистой, полной жертвенной готовности любовью к родине. Она совершает самоотверженный патриотический поступок - уничтожает склад с горючим, чтобы им не завладели немцы, - и, погибая, пробуждает сознание долга у своих соотечественников. При изображении Симоны Машар Брехт вводит своеобразный "эффект отчуждения". Склонившись над корзиной с бельем, Симона с упоением читает книгу о Жанне д'Арк, простой крестьянской девушке, которая спасла Францию, и в ее воображении картины реальной жизни начинают переплетаться с впечатлениями, почерпнутыми из книги. Симоне снятся сны, которые придают всей пьесе двуплановый характер: действие ее происходит то наяву, в городке Сен-Мартен, во дворе отеля, в июне 1940 года, то во сне, во Франции XV века, в Орлеане, Реймсе, Руане... Симона видит себя в снах Орлеанской девой, мэр городка г-н Филипп Шаве оказывается королем Карлом VII, фашист Оноре Петен - предателем герцогом Бургундским, владелец отеля Анри Супо - коннетаблем-главнокомандующим, а его мать - королевой Изабо. Этот второй, отдаленно-исторический план пьесы, передаваемый через сны Симоны, с особой отчетливостью оттеняет социальное значение современных событий, происходящих на первом плане: история Жанны д'Арк и ее гибели в результате предательства коллаборационистов XV века как бы служит для зрителя тем мерилом добра и зла, с помощью которого он дает оценку и выносит моральный и политический приговор современной "пятой колонне". Когда капитан Петен и мать и сын Супо переходят из яви в сон, из современного плана в план исторический {В снах Симоны сохраняются многие внешние приметы реального плана: Карл VII оказывается мэром, у которого королевская мантия накинута поверх пиджака; телохранителями Жанны д'Арк выступают шоферы Робер и Морис, у которых средневековые латы надеты поверх рабочих комбинезонов, и так далее. Такая неполнота перевоплощения имеет своей целью оградить сознание зрителя от иллюзий подлинности второго плана, подчеркнуть его зависимость и связь с первым, реальным планом и тем самым облегчить зрителю проведение аналитических сопоставлений между историей и современностью.}, и занимают (без полного перевоплощения!) свои места в классическом и всенародно известном сюжете о патриотизме и предательстве, то через этот "эффект отчуждения" антипатриотическая и антинациональная сущность подобных людей становится еще более явной, идея пьесы - еще более убедительной. 6  После разгрома германского фашизма и в особенности после возвращения Брехта на родину характер его творческой деятельности существенно изменился. Перед писателем открылись возможности, которых он был почти лишен в годы эмиграции. Руководя театром "Берлинский ансамбль", повседневно работая в нем и участвуя в его гастролях, широко занимаясь режиссерской и театрально-педагогической деятельностью, активно выполняя различные общественные функции, Брехт испытывал радостное удовлетворение от возможности наконец реализовать свои годами остававшиеся втуне творческие накопления. Но при этом у него оказывалось сравнительно мало времени для новых литературных начинаний. В течение одиннадцати послевоенных лет он (не считая произведений малого жанра - стихотворений, статей, заметок и т. п.) завершил пьесу "Кавказский меловой круг" (1944-1945), написал историческую драму "Дни Коммуны" (1948-1949), осуществил литературную обработку "Антигоны" Софокла, "Гувернера" Ленца, "Кориолана" Шекспира и нескольких других пьес классического репертуара, вчерне закончил пьесу-параболу "Турандот, или Конгресс обелителей". Замыслы нескольких пьес, к которым он едва успел приступить (об Альберте Эйнштейне, о рабочем-активисте из ГДР и др.), остались неосуществленными. В "Кавказском меловом круге" Брехт использовал сюжет, близкий к библейскому преданию о Соломоновом суде, сюжет старинной восточной легенды о тяжбе двух женщин из-за ребенка и о мудром судье, хитроумным способом распознавшем действительную мать. Но он внес в этот сюжет принципиальную новацию: судья отклоняет претензии действительной кровной матери, равнодушной к ребенку и преследующей лишь корыстные цели, и присуждает маленького Михеля "чужой" женщине, которая спасла ему жизнь и самоотверженно ухаживала за ним, подвергаясь опасностям и лишениям. Дело не в кровном родстве, а в интересах ребенка и общества, то есть в том, которая из обеих претенденток - кровная или названая мать - будет Михелю лучшей матерью, любовно и разумно его воспитает. Эта притча о тяжбе за Михеля, о судьбе Ацдаке и его меловом круге тесно связана с другим сюжетным мотивом, развернутым в прологе, с другим спором - двух кавказских колхозов о долине, которая принадлежала одному из них, но в силу особых обстоятельств военного времени оказалась возделанной другим. Смысл сближения этих двух сюжетов (о ребенке и о долине) становится особенно понятным в свете того философского и поэтического обобщения, которое вложено в заключительные строки пьесы: "Все на свете принадлежать должно Тому, кто добрым делом славен, то есть: Дети - материнскому сердцу, чтоб росли и мужали, Повозки - хорошим возницам, чтоб быстро, катились, А долина тому, кто ее оросит, чтоб плоды приносила". Так из двух "частных" сюжетов вполне органически вырастает обобщающий вывод огромного исторического и социально-этического значения, рождается апофеоз социалистического гуманизма и социалистического общественного строя. "Кавказский меловой круг" был в творчестве Брехта, пожалуй, самым совершенным и последовательным воплощением принципов "эпического театра". Все происходящее в этой пьесе - рассказ. Не в том условном смысле, что это, мол, драма, обогащенная повествовательными приемами рассказа, а в самом прямом и точном смысле этого слова - рассказ певца Аркадия Чхеидзе, восседающего на просцениуме и излагающего кавказским колхозникам старинную историю о меловом круге. В этой пьесе Брехт, завершив свои искания в этом направлении, создал специальную фигуру "рассказчика", вернее, певца, из уст которого исходит все то, что зритель видит на сцене. Собственно, рассказчиком здесь выступает не один певец, а целая "эпическая группа": певец плюс музыканты, выполняющие также роль хора. Сценическое действие и диалог здесь не иллюстрация к рассказу, а сами суть от начала до конца рассказ, но рассказ сценический, то есть такой, в котором средства и возможности эпоса помножены на выразительность и силу воздействия драмы. Сценическая иллюзия в "Кавказском меловом круге" невозможна не только потому, что Брехт применяет множество разрушающих иллюзию приемов, но также и потому, что зрителю, начиная уже с пролога, внушено сознание: перед ним не подлинные люди, а персонажи рассказа, фигуры, созданные воображением и искусством певца, подчиненные его творческой воле. Все недоступные традиционной драме изобразительные возможности эпоса доступны певцу. Он знает и говорит о том, чего не знают или о чем не могут сказать действующие лица. Когда встречаются после долгой разлуки служанка Груше и ее нареченный, солдат Симон, при обстоятельствах, как будто бы свидетельствующих о неверности Груше, и оба в замешательстве замолкают, не в силах выразить волнующие их чувства, то певец, обладающий универсальными знаниями эпического поэта, от их имени произносит ритмизованные монологи, излагающие, что они думали, но не сказали. С другой стороны, драматический элемент в пьесе не находится в абсолютной зависимости и подчинении у эпического элемента. Власть певца над персонажами пьесы ограничена естественной логикой их отношений. Они созданы им как рассказчиком, его авторским воображением, следовательно, они существуют в его сознании, но он в их сознании не существует. Они его словно не слышат и не видят, его монологи и "сонги" не имеют влияния на их сценическое поведение. Показательный пример в этом смысле: когда певец обращается с вопросом к своей героине, Груше, то отвечает ему не она, а как бы он сам, то есть участники его "эпической группы", музыканты: "Певец. Беглянка, почему ты весела? Музыканты. Ах, потому, что бедный мой малыш Нашел родителей себе. И потому еще, Что я теперь свободна. Певец. А почему печальна? Музыканты. От пустоты, от одиночества печальна, Словно меня обокрали, Словно я обеднела". Вопросы в данном случае обращены к Груше лишь условно. На самом же деле эти вопросы и ответы суть лишь форма размышления певца о его героине, о сущности образа, рожденного его воображением. Послевоенным произведениям Брехта была присуща особенно высокая степень актуальности. В своей проблематике они были тесно связаны с теми общественными и этическими задачами, которые стояли перед немецким народом после разгрома фашизма и в особенности в обстановке строительства социализма в ГДР. Эта актуальность, в частности, сказывалась в направлении и характере литературных обработок пьес классического репертуара. Проиллюстрируем сказанное хотя бы на примере "Антигоны". Хотя в ней сохранены и основные сюжетные мотивы Софокла, и значительная часть текста немецкого перевода Фридриха Гельдерлина, и действие происходит в древних Фивах, но по всей своей направленности, по характеру проблем, которые проступают в ней сквозь оболочку античного мифа, - это немецкая "Антигона" весны 1945 года. Идеи греческой трагедии переосмыслены Брехтом с точки зрения исторической обстановки, в которой оказался немецкий народ в дни гибели Третьей империи, и с точки зрения тех задач и вопросов, которые перед ним стояли в то время. Пьеса открывается прологом: апрель 1945 года, Берлин, полыхающий в огне уличных боев... Молодой солдат покидает преступные знамена Гитлера, дезертирует из армии, ищет убежища у своего домашнего очага, где его ждут сестры. Здесь беглеца настигает эсэсовский патруль. Следует мгновенный суд и расправа, и "изменник" повешен под окнами своего дома. Вынуть его тело из петли и предать погребению запрещено под страхом смерти. Однако у одной из сестер сознание морального долга берет верх над чувством страха и тем более над авторитетом фашистских властей. Так складывается исходная ситуация трагедии, и перед зрителем предстают молодые берлинцы - Полиник, Антигона и Исмена образца 1945 года. Своим прологом, который является своеобразным "эффектом отчуждения", Брехт как бы дает первоначальную установку и одновременно угол зрения на последующее действие. Он помогает зрителю увидеть актуальную сторону морального конфликта, изображенного в бессмертной трагедии Софокла, увидеть в событиях, происходящих в древнем городе Фивы, поучительную связь с современными немецкими проблемами. Итак, действие переносится в Фивы, но Брехт при этом создает ряд сюжетных новаций и выдвигает мотивы, отсутствующие у Софокла. Так, например, в словесном состязании между Антигоной и Исменой на передний план выступает противопоставление гражданского мужества рабской покорности, то есть .наболевшая и специфическая для Германии морально-политическая проблема фашистских лет. Исключительное значение у Брехта приобретает война между Фивами и Аргосом, проходящая через всю трагедию, в то время как у Софокла она заканчивалась еще до событий, описываемых в трагедии. Брехт изображает эту войну как завоевательную со стороны Фив, как войну за покорение и ограбление чужой страны. В словах Антигоны, проклинающей Креонта как виновника кровавой катастрофы, в рассказе вестника о разгроме фиванских войск под Аргосом и о доблестном патриотизме аргивян {Рассказ вестника, отсутствующий у Софокла, отчасти заимствован Брехтом из трагедии Эсхила "Персы".} немецкий зритель находил некое иносказание или, во всяком случае, прямую параллель к событиям второй мировой войны. Так, наблюдая за развертыванием драматических коллизий между Антигоной и Исменой, Антигоной и Креонтом, Креонтом и Гемоном и т. д., зритель проходил школу антифашистского воспитания. Последним вполне завершенным произведением Брехта-драматурга была его историческая хроника "Дни Коммуны". Она создавалась в основном в год образования Германской Демократической Республики, и обращение к трагическому и в то же время высокопоучительному опыту первого пролетарского государства, Парижской коммуны, таило в себе необычайную актуальность. Что должен предпринять рабочий класс, завоевавший власть, чтобы суметь отстоять ее против тайных происков и прямых выступлений врагов? Как должно строиться, начиная с первых шагов, пролетарское государство? Как соотнести социалистические идеалы свободы и гуманности с насильственными действиями, необходимыми пролетариату для завоевания и удержания власти? История Коммуны, ее великие свершения и трагические ошибки заключали в себе ответы на многие вопросы, которые вставали перед молодым государством германских трудящихся. Этим и диктовался для писателя выбор темы. В 1947 году Брехт познакомился с пьесой норвежского драматурга Нурдаля Грига "Поражение". Он перенес в свою драму отдельные сюжетные ситуации, некоторых персонажей из пьесы Грига, но в целом пронизал свое произведение духом полемики. В отличие от норвежского автора он изобразил историю Парижской коммуны не как трагедию искренних заблуждений или отвратительных пороков отдельных лиц, а как трагедию исторической незрелости великого дела, которому принадлежит будущее. Не неврастенические индивидуумы, а народ, отважный, великодушный, доверчивый и неопытный в делах государственного управления, является героем пьесы. И хотя она заканчивается поражением Коммуны, но сквозь это поражение просвечивает грядущая победа. "Драма Брехта - оптимистическая народная трагедия" {См.: Е. Эткинд, Бертольт Брехт о Парижской коммуне. - В кн.: Бертольт Брехт, Дни Коммуны, М.-Л., 1958, стр. 73.}, - таково справедливое заключение одного из советских исследователей. 7  Брехт принадлежал к тем крупнейшим мастерам социалистического реализма, творчество которых было отмечено новаторской устремленностью и духом неустанных исканий. Он обогатил современное мировое искусство театра и драмы многими замечательными открытиями. Укажем лишь на некоторые из них. Стремление создать "эпический" театр поставило Брехта перед исключительно сложной задачей: вооружить драматургию более многообразными изобразительными средствами эпических, повествовательных жанров. Он всегда с большим интересом относился к исканиям в области эпизации драмы, и некоторые опыты его предшественников остались не без влияния на него. Но все же он первый практически создал в своем творчестве стройную новаторскую систему изобразительных средств, обогащающих драму возможностями повествовательных жанров. В связи с этим польский литературовед Анджей Вирт говорит о "стереометрической структуре" пьес Брехта, который к двум обычным, так сказать, "планиметрическим" измерениям драмы, диалогу и действию, добавил третье измерение, эпическое. Иначе говоря, его пьесы представляют собой с_ц_е_н_и_ч_е_с_к_и_й р_а_с_с_к_а_з, с_ц_е_н_и_ч_е_с_к_о_е п_о_в_е_с_т_в_о_в_а_н_и_е. Характерной чертой драматургии Брехта является наличие к ней хоров, "сонгов", ритмизированных монологов. Выше уже указывалось, что они относятся к "эффектам отчуждения" и призваны не допускать возникновения иллюзий и внушать зрителю независимо критическую позицию по отношению к происходящему на сцене. Но они имеют и другое назначение: "сонги" и хоры проливают дополнительный свет на происходящее, раскрывают смысл действия в большей степени, чем он мог бы быть раскрыт через прямую речь персонажей. В пьесе "Исключение и правило" изображена следующая ситуация. К берегу подходят купец и носильщик, несущий его вещи. Купец заинтересован в немедленном дальнейшем продвижении: достигнув цели своего путешествия, он заключит выгодную сделку, а для этого он должен опередить конкурентов, следующих за ним по пятам. Но на реке - половодье, и переправа крайне опасна. Купец, не колеблясь, готов приступить к переправе, но носильщик, не умеющий плавать, просит отсрочки. Купец начинает с мирных уговоров (позднее он применит угрозы и насилие), взывая к чувству чести и долга, упрекая носильщика в низменной корысти и эгоизме, в том, что тот равнодушен к благородной цивилизаторской миссии, связанной с их путешествием. В чем же подлинная (не искаженная высокопарными, лживыми тирадами купца) социальная суть сложившейся ситуации? Может ли она до конца быть раскрыта посредством естественно развивающегося диалога купца и носильщика? Разумеется, нет. Купец не скажет правду потому, что он заинтересован в том, чтобы ее скрыть и, напротив, одурманить носильщика обманом, внушить ему ложное представление о мотивах своего поведения и о причинах, вызывающих необходимость столь поспешной и рискованной переправы. Носильщик также не скажет правду прежде всего потому, что он ее не знает: он забитый, темный, несознательный человек. С другой стороны, если бы он даже и знал правду, было бы совершенно неправдоподобно, чтобы он, покорный слуга, заинтересованный в своем нищенском заработке и целиком зависящий от купца, высказал бы ее в лицо своему работодателю. Короче говоря, раскрыть смысл возникшего конфликта через диалог означало бы грубо и явно погрешить против логики характеров и обстоятельств. Но то, чего нельзя сказать, то можно пропеть, ибо то, что невозможно в реальном плане, возможно в условном. Требования естественности и правдоподобия, предъявляемые к диалогу, который протекает в реальной обстановке, не могут быть предъявлены к столь очевидно условному способу высказываний персонажа, как "сонг". И вот носильщик от обычной прозаической речи переходит к стихам, которые он поет. Острота мысли и соответствующая ей лаконичная выразительность "сонга" говорят сами за себя. Но главное его значение в том, что он разрешает, казалось бы, неразрешимую задачу. Дополняя диалог комментарием, который в романе мог бы исходить и от автора и от любого из героев, то есть вводя прием, почерпнутый из арсенала не драмы, а эпоса, Брехт тем самым находит художественно вполне убедительные возможности для того, чтобы разоблачить в глазах читателя и зрителя возвышенную ложь купца и вскрыть истинный социальный смысл конфликта, непримиримую враждебность классовых интересов эксплуататора и эксплуатируемого. Итак, хоры, "сонги" углубляют и проясняют смысл происходящего на более высоком уровне обобщения, чем тот, который в каждом отдельном случае был бы достижим посредством обычного диалога, соответствующего данным характерам в данных обстоятельствах. На этой общей основе развивается бесконечное многообразие конкретных форм хоров, "сонгов", ритмизированных монологов, то есть "переключателей" драмы в эпический план и способов их "пересадки" в художественную ткань "эпической" драмы. Система "переключателей" - очень важное изобразительное средство "эпической" драмы. Еще дальше по пути создания сценического рассказа, то есть перенесения в драму методов повествовательных жанров, Брехт идет, вводя в свои пьесы специальный образ "рассказчика" или "певца". В зачаточной форме мы обнаруживаем эту тенденцию уже в пьесах конца 20-х - начала 30-х годов, в которых иногда действующие лица, прерывая диалог, обращались к публике с короткой информацией, рассказывали ей о себе, о других персонажах и о фактических обстоятельствах, знание которых являлось необходимой предпосылкой понимания всего последующего действия. Такой прием применялся, например, в пьесах "Исключение и правило" и "Мать". Здесь рассказчик еще не выделен в самостоятельную фигуру. Но, оставаясь персонажем драмы, участником сценического действия, купец Карл Лангман или Пелагея Власова выполняют "по совместительству" эпическую функцию рассказчика. В пьесе "Мероприятие" Брехт идет дальше. Правда, и здесь нет особых фигур "рассказчиков", и здесь те же самые исполнители выступают в ролях и действующих лиц и рассказчиков, поочередно переходя из одного образа в другой, но уже в корне изменилось соотношение этих двух функций - драматической и эпической: то, что было "совместительством", стало "основной службой", а "основная служба" превратилась в "совместительство". Сквозную линию пьесы образует рассказ четырех агитаторов, причем они время от времени прерывают свой рассказ репликами, как то: "мы повторим этот разговор" или "мы воспроизведем, как это было" или "мы покажем, что произошло", и вслед за этими репликами продолжают рассказ уже в лицах, то есть преображаются в персонажей и разыгрывают сцены. Таким образом, сценический диалог и действие здесь служат лишь иллюстрацией к рассказу, драматический элемент подчинен эпическому. Продолжая все дальше совершенствовать форму "эпической" драмы, Брехт вводит затем и специальную фигуру рассказчика и в одной из своих последних пьес - "Кавказский меловой круг" - достигает органического синтеза эпического и драматического элементов. Драматургия Брехта обладает характерной особенностью, которую благорасположенные критики обычно обходят смущенным молчанием, не находя, видимо, для нее слов одобрения и желая в то же время избежать слов осуждения. Особенность эта заключается в том, что Брехт часто обращается в своих пьесах к сюжетам и образам, уже до него введенным в литературу другими писателями, смело вступает в "соавторство" с Шекспиром и Шиллером, Гэем и Клабундом, Горьким и Гашеком и другими. Эта особенность драматургии Брехта не раз приводила к различным необоснованным упрекам по его адресу и к недоразумениям вплоть до обвинений в плагиате. А между тем история мировой литературы содержит немало фактов, говорящих "в пользу Брехта". Шекспир и другие елизаветинцы, Корнель, Расин, Мольер и т. д. могли бы выступить свидетелями в защиту Брехта или сесть с ним вместе на скамью подсудимых. Возвращение Брехта к традиционным сюжетам и образам вызывалось различными причинами и может быть понято и объяснено с разных точек зрения. Первые стимулы в этом отношении были для Брехта заключены в его театрально-постановочной практике. Его режиссерская трактовка той или иной пьесы подчас отходила очень далеко от авторской концепции и превращалась в творческую переработку: далеко простертая рука режиссера становилась уже рукой не интерпретатора, а драматурга. Брехт, например, сам указывает, что его "Эдуард II" (написанный в сотрудничестве с Лионом Фейхтвангером) возник в связи с режиссерской работой над трагедией Марло в Мюнхенском театре в 1924 году. Позднее, начиная со второй половины 20-х годов, когда у Брехта уже сложилась в основных чертах его теория "эпического театра", он все чаще разрабытывает в своих пьесах сюжеты из известных произведений писателей прошлого, связывая эту черту творчества с некоторыми принципиальными положениями своей теории. Связь такая действительно существует. Напомним, что, согласно концепции Брехта, "эпический" театр (в отличие от "драматического") должен возбуждать у, зрителей интерес к ходу действия, а не к развязке. Поэтому знание зрителем фабулы и развязки наперед должно освободить его от аффектов и лихорадочного беспокойства о судьбе героя и позволить ему, так сказать, "в трезвом уме и твердой памяти" наблюдать за ходом действия, критически взвешивая и оценивая поведение персонажей. Поскольку зритель уже знает, "чем все это кончится", он не будет испытывать того нетерпеливого волнения, которое подчас во время спектакля застилает пеленой его взор и разум. Обращение Брехта к сюжетам и образам своих предшественников никогда не приводит его к повторению или подражанию. Он либо вводит в рамки традиционного сюжета совсем иную систему мотивировок, что решительно меняет идейный смысл всего произведения, либо проделывает коренную перестройку сюжета, усиливая или заново вводя одни фабульные моменты и ослабляя или вовсе исключая другие. Само использование таких сюжетов имеет у Брехта двоякое значение: их приятие есть в то же время и их отрицание. Он их использует для того, чтобы в соответствии со своей теорией создать у зрителей желательное умонастроение, и вместе с тем, воспроизводя эти сюжеты, он и сам (вместе со зрителем) занимает по отношению к ним критическую позицию, вступает с ними в полемику. Такое критическое воспроизведение сюжетов и образов таит в себе уже с самого начала определенную пародийную тенденцию. И действительно пародийный элемент занимает, как мы убедились, видное место в творчестве Брехта. Пародия у Брехта - форма социальной сатиры, и объектом ее, по существу, является не литература, а буржуазное общество, на раскрытие пороков которого устремлена - сквозь призму пародируемого произведения, сюжета, образа - критическая мысль автора и ведомых автором читателя и зрителя. Таким образом, брехтовская пародия - это не "литературное передразнивание" (и только!). Пародия у Брехта выходит далеко за пределы чисто литературных споров и столкновений различных художественных вкусов и манер, и цель ее вовсе не в осмеянии тех или иных произведений писателей-классиков. Брехт так часто обращается к полемическому заимствованию сюжетов и, идя еще дальше, к пародии потому, что здесь он нашел доходчивую и широкодоступную форму для пробуждения революционного сознания масс, их просвещения и воспитания. Заставляя зрителя посредством пародии критически пересматривать привычные, еще в школе им заученные представления, Брехт "транзитом через литературу" ведет его к критической ревизии основ буржуазной морали и идеологии. Рассмотренные выше новаторские особенности творчества Брехта тесно связаны со своеобразием его художественного метода, его реализма. У Брехта есть статья под знаменательным названием "Широта и многообразие реалистической манеры письма". В этой статье Брехт решительно протестует против сужения понятия реализма, против ограничения его кругом каких-то обязательных формальных требований, против отождествления его исключительно лишь с манерой письма одного или группы сходных между собой писателей. "Реализм, - пишет Брехт, - предполагает широту, а не узость. Сама действительность широка, многообразна, противоречива... Правда может быть многими способами утаена и многими способами высказана. Мы определяем нашу эстетику, равно как и нашу этику, потребностями борьбы". Брехт показывает исключительное разнообразие таких друг на друга нисколько не похожих писателей-реалистов, как Диккенс, Гриммельсгаузен, Толстой, Вольтер, Бальзак, Гашек, и отстаивает право реалистов на фантастику, условность, на создание образов и ситуаций невероятных с точки зрения повседневного бытового правдоподобия, как это было, например, у Сервантеса или Свифта. Важно лишь, чтобы действительность была правильно наблюдена и понята и правдиво отображена. А формы отображения могут быть разными, и ни одной из них, как бы хороша она сама по себе ни была, не должны предоставляться монопольные права. Эти мысли далее развиты и углублены Брехтом в статье "Народность и реализм". "Мы установим, - пишет он, - что так называемая сенсуалистская манера письма (при которой все можно обонять, вкушать и осязать) не может быть безоговорочно отождествлена с реалистической манерой письма. Напротив, мы убедимся, что есть сенсуалистски написанные, но не реалистические произведения, и реалистические, но не сенсуалистски написанные произведения...". И далее, углубляя и конкретизируя эту мысль, Брехт продолжает: "На театре действительность может быть изображена в подлинной и в фантастической форме, актеры могут выступать без (или почти без) грима и держаться "вполне естественно", и все это может быть сплошным враньем, и они же могут выступать в масках самого гротескного свойства и при этом выражать правду". Широко используя в своем творчестве философскую фантастику и условность, Брехт часто подчеркивал, какие преимущества он видит в этих формах искусства: они помогают читателю и зрителю в выработке обобщающих суждений и выводов. Брехт находил эти формы особенно благоприятными для выполнения пропагандистских, воспитательных, просветительских задач искусства социалистического реализма. Мы не случайно повторяем "просвещение", "просветительский", "просветить"... Среди всех философских и художественных традиций прошлого, которые в себя впитывает и по-своему перерабатывает каждый писатель, Брехту как в его художественной практике, так и эстетических воззрениях ближе всего традиции просвещения, традиции Вольтера, Свифта, Лессинга и Гете. Это прежде всего сказывается в преобладающей роли рационального начала в его творчестве. Подобно Вольтеру в его философских повестях или Свифту в его "Путешествиях Гулливера" и "Сказке о бочке", Брехт в своих пьесах прежде всего выступает пропагандистом определенных философских и социально-политических идей, и этим идеям он подчиняет выбор сюжетов и образов - часто условно построенного сюжета, фантастических образов. Подобно некоторым реалистам века разума, он в ряде случаев, дабы предоставить больший простор обобщающим умозаключениям зрителя, отвлекается от изображения конкретных бытовых деталей, абстрагируется от локальных исторических примет места и времени, и с точки зрения этнографической, географической, исторической изображает древнюю Грузию или современный Китай почти столь же условно, как Вольтер "болгарскую" армию в своем "Кандиде" или страны, через которые проезжают герои "Царевны Вавилонской". Тяготение к философской фантастике также роднит Брехта с просветителями. Подобно Свифту, Вольтеру, Монтескье, отчасти Лессингу, Брехт часто переносит действие своих произведений в экзотическую обстановку, в Индию, Китай, Монголию, Древний Рим, средневековую Грузию, Японию, в золотоносный Клондайк и т. д. В этой экзотической обстановке философская идея пьесы, освобожденная от оков знакомого и привычного быта, легче достигает общезначимости. Экзотически костюмированные сюжеты легче входят в форму параболы, одного из излюбленных жанров Брехта, как известно, не чуждого и просветителям XVIII века. Теоретические положения Брехта, его концепция "эпического" театра своими корнями также уходит в эстетику просвещения. Так, например, Брехт называет свой "эпический театр" театром "эпохи науки", и уже в этом определении чувствуется просветительский подход. Критика, которой Брехт подвергает бесконтрольные, стихийные "вчувствования" актера в образ, игру "нутром", прямо перекликается с мыслями из "Парадокса об актере" Дидро. Особенно часто отправные пункты для своих теоретических построений Брехт находил в "Гамбургской драматургии" Лессинга и в эстетических работах Гете и Шиллера. Здесь сопоставительный анализ может привести к поистине поразительным открытиям. Укажем лишь, что в своих положениях о различии эпического и драматического начал Брехт кое в чем исходит из "Гамбургской драматургии", а в особенности из статьи Гете "Об эпической и драматической поэзии" и его писем к Шиллеру в 1797 году. Исключительно интересные мысли о внесении в драму эпических элементов, о конкретных формах соединения обоих начал, формах, в некоторых отношениях предвосхищающих поэтику Брехта, о том, что "мул - не лошадь и не осел, но не является ли он все-таки одним из самых полезных вьючных животных!" - высказывал Лессинг. О художественном выигрыше, который может быть достигнут, если зритель знает наперед ход событий и развязку, писали и Лессинг и Гете в письме к Шиллеру от 22 апреля 1797 года. О возможностях применения и о значении хора в современной драме исключительно важные, не оставшиеся без влияния на Брехта мысли высказывал Шиллер в статье "О применении хора в трагедии". Гете и Шиллер в своей переписке обменивались мыслями о том, какими способами могло бы быть смягчено аффектирующее воздействие драмы и каким образом она могла бы стать для зрителя предметом более спокойного, критического наблюдения. Можно назвать еще ряд совпадающих направлений, по которым шли в своих исканиях поэты XVIII века и Брехт. Последний и сам ссылался на немецкое Просвещение и веймарский классицизм как на источник некоторых своих теоретических идей. Конечно, различие эпохи мировоззрений вело к тому, что, беря некоторые эстетические положения просветителей, Брехт применял их в совсем других целях, совершенно иначе претворял их в художественную практику, из сходных посылок делал иные выводы. Разумеется, не следует отождествлять Брехта с просветителями XVIII века. Однако в творчестве Брехта связь с их философскими и художественными традициями ощущается довольно отчетливо. При этом Брехт - если можно так выразиться - является "социалистическим просветителем". Этим условным обозначением и определяется в значительной мере оригинальность этого замечательного писателя, его неповторимое творческое своеобразие среди многообразия форм и художественных манер в искусстве социалистического реализма.