был человек разумный и в некоторых случаях предоставлял Н. как специалисту свободу действий. Но нам не повезло: на следующее утро он, как нарочно, ушел в отпуск. Н. вынужден был изложить дело его заместителю, с которым он не был знаком. Тот предложил Н. пригласить пациента в клинику. Я пришел раньше назначенного времени, застал Н. в одной из маленьких ординаторских и успел поговорить с ним наедине. "Мне не разрешают заниматься практикой, - сказал Н., - потому что здешние врачи вынуждены защищаться от конкуренции. При этом они опираются на один давнишний закон против знахарства. Пациенты, конечно, заинтересованы в том, чтобы их не лечили люди, ничего в своем деле не смыслящие". Когда мы вошли в операционный зал, заместитель начальника отделения был уже там. Нас удивило, что он зачем-то моет руки. Это был веселый и шумный человек. "Ну что ж, - сказал он, обрабатывая ногти щеточкой и повернув ко мне свою маленькую лысую головку, - давайте испробуем новый метод вашего друга. Не будет пользы, так и вреда не будет. Я всегда считал, что все новшества надо тщательно проверять на практике". "Я думал, что эту маленькую операцию сделаю за вас я, - сказал Н., стараясь не выдавать своего испуга. - Я ведь уже сотни таких операций сделал". "Зачем же? - воскликнул заместитель. - Мы справимся и сами. Я вас прекрасно понял. Вы можете показать мне нужную точку, раз уж вы так волнуетесь. А вы тоже не бойтесь, - обратился он ко мне. - Счета я вам не пришлю. Я ведь знаю, вы - эмигрант!" Н. делал ему намеки, под конец довольно настойчивые, я поглядывал на него с опаской, но все это не смогло помешать ему выполнить свой долг. Сделал он это не блестяще. Он не сумел найти нужную точку у меня в носу, и приступы кашля не убавились. К тому же неудачная операция вызвала воспаление слизистой оболочки, и на первых порах Н. не в силах был мне помочь, даже после возвращения из отпуска начальника отделения. Лишь неделю спустя он смог начать лечение. После этого мое состояние стало улучшаться как по волшебству. Н. лечил меня через день, через два, и кашель больше не появлялся. Я сидел теперь у себя в комнате на окне и играл на губной гармонике, чего я долгое время не мог делать. Еще две недели назад одна мысль об этом вызвала бы у меня сильнейший приступ кашля. Но вот однажды, придя в клинику, я не застал там Н. "Он здесь больше не работает", - холодно сказала сестра и пошла в кабинет заведующего. Я решил навестить Н. Было около полудня, а он все еще лежал в постели. Это немало удивило меня: он любил порядок и к тому же отличался живостью. Уж не заболел ли он? "Я на этом уголь экономлю, - извинился он, - да и к чему вставать, если все равно делать нечего". Оказалось, что какой-то зубной врач увидел его в клинике и донес властям, что он занимается запрещенной ему врачебной практикой. Его пришлось уволить из клиники. Теперь ему не разрешалось даже приходить туда. "Больше я ничего не смогу сделать, - нерешительно заговорил он вполголоса. - Вполне возможно, что за мной теперь следят, а в случае чего могут и выслать". Он сказал это, стараясь не глядеть мне в глаза, и я еще немного побыл у него, сидя на единственном стуле и поддерживая вялый, не клеившийся разговор. Два дня спустя у меня снова был приступ. Дело было ночью, и я боялся, что мой надрывный кашель перебудит людей, у которых я снимал комнату. Они брали с меня меньшую плату, чем тогда было принято. На другой день - к тому времени я успел выдержать еще два приступа и присел к окну отдышаться - в дверь постучали, и в комнату вошел Н. "Можете ничего не говорить, - быстро сказал он, - я сам все вижу, просто стыд и срам. Я принес с собой что-то вроде инструмента; наркоза я дать не могу, так что придется вам стиснуть зубы, и я попробую". Он достал из кармана набитый ватой портсигар, и извлек оттуда самодельный пинцет. Я сидел на своей кровати и сам светил ему настольной лампой, пока он прижигал мне нерв. Но когда он уходил, женщина, сдававшая мне комнату, остановила его на лестнице и спросила, не может ли он посмотреть горло у ее маленькой дочки. Значит, мои хозяева уже знали, что он врач. Продолжать лечение у меня в комнате мы не могли. Это было очень скверно, так как ни у меня, ни у Н. не было на примете безопасного места. В течение следующих двух суток - к счастью, в эти дни я чувствовал себя лучше - мы несколько раз совещались, и к вечеру второго дня Н. сообщил мне, что место он нашел. Он говорил со мной, как всегда, энергичным тоном врача с именем (а имя у него и в самом деле было громкое) и ни одним словом не упоминая об опасности, которой он подвергался, взявшись лечить меня. Безопасным местом оказалась уборная одного большого отеля неподалеку от вокзала. По пути туда я глянул сбоку на Н. и вдруг осознал, как странно все то, что сейчас происходит. Он шел по улице, довольно рослый и статный мужчина в дорогой шубе, оставшейся у него, должно быть, от лучших времен, и, глядя на него, никто не сказал бы, что он направляется не к себе в клинику или на одну из своих знаменитых лекций, а в уборную отеля, которую он присмотрел себе под операционный зал. В этот час в уборной действительно не было ни души, обслуживающего персонала там тоже не держали, к тому же она находилась в подвале, и если ктонибудь вздумал бы сюда прийти, то мы услышали бы его шаги еще издалека. Вот только освещение было очень плохое. Н. встал лицом к двери, чтобы все время наблюдать за ней. Искусство этого кудесника победило царивший в помещении полумрак, он сумел подчинить себе и убогий, с грехом пополам приспособленный инструмент, и, несмотря на нестерпимую боль, от которой у меня слезы брызнули из глаз, я думал тогда о другом: о триумфальном шествии науки, которым ознаменован наш век. Вдруг за спиной у Н. раздался голос: "Что вы здесь делаете?" Вопрос был задан на местном языке. Белая дверца одной из кабинок отворилась, и оттуда вышел толстый, ничем не примечательный человек в серой меховой шапке. Продолжая приводить себя в порядок, он поглядывал на нас недоверчиво моргавшими глазками. Я почувствовал, что Н. буквально окаменел, - однако рука, его не дрогнула ни на мгновение. Легким и уверенным движением он вытащил пинцет из моего многострадального носа. Лишь после этого он повернулся к незнакомцу. Тот не трогался с места и не повторил свой вопрос. Н. тоже ничего не сказал, только пробормотал что-то невнятное и поспешно сунул в карман пиджака свой пинцет, словно это был кинжал, которым он хотел меня убить. Очевидно, самым криминальным в этой подпольной операции ученый считал то, что он выполнил ее столь жалким, достойным коновала орудием. Неловким движением - теперь руки у него все-таки задрожали - он поднял с кафельного пола свою шубу, взял ее в охапку и, побледнев как полотно, подтолкнул меня к двери. Я вышел, не оглядываясь. Из того угла, где стоял толстяк, не донеслось ни звука. Наверно, он и сам растерялся, увидев наше поспешное отступление и сделав вывод, что он воспрепятствовал каким-то противозаконным действиям; в оцепенении глядел нам вслед, может быть, даже почувствовав облегчение оттого, что мы не напали на него. Ведь нас все-таки было двое. Мы беспрепятственно прошли через вестибюль отеля и очутились на улице; затем, упрятав лицо в воротник до самого носа, дошли до ближайшего перекрестка, где и разошлись без дальних слов в разные стороны. Н. отошел уже шагов на пять, как вдруг на меня обрушился неистовой силы приступ кашля, отшвырнувший меня к стене дома. Я успел заметить, что Н. обернулся ко мне на ходу и лицо его искривилось, как от боли. Вероятно, в тот самый вечер я и схватил простуду, которая на три недели приковала меня к постели. Эта болезнь едва не стоила мне жизни, но после нее моя астма исчезла". Калле. Этот H. был, я думаю, немного удивлен, догадавшись за границей, что пациенты - это, в сущности, покупатели. Циффель. Ученые сплошь и рядом не видят эту сторону науки, пока они остаются учеными; они замечают ее лишь как представители определенной профессии. Человек, читающий лекции об ионийских философах, обычно не ощущает, что при этом он что-то продает, точь-в-точь как какой-нибудь бакалейщик. Калле. Его ученики - тоже покупатели. И даже больной, которого соборует священник, не кто иной, как покупатель. История с Н. отлично дополняет вашу коллекцию фактов. В самом деле, не очень-то приятно находиться в стране, где вы зависите от того, найдется ли человек, возлюбивший ближнего своего столь бескорыстно, что готов поставить ради вас на карту собственные интересы. Куда спокойнее жить в стране, где вас вылечат и без любви к ближнему. Циффель. Если у вас есть деньги, вы нигде не будете зависеть от любви к ближнему. Калле. А если их нет? Вскоре они попрощались друг с другом и разошлись - каждый в свою сторону. 13 Перевод Л. Миримова. Лапландия, или самообладание и храбрость. Паразиты Циффель и Калле обрыскали всю страну: Калле - как коммивояжер, рекламирующий канцелярские товары - совал нос то туда, то сюда, Циффель - как физик, ищущий применения своим знаниям, то здесь, то там получая по шапке. Время от времени они встречались в ресторане столичного вокзала, заведении, полюбившемся им обоим своей неуютностью. За кружкой пива, которое не было пивом, или за чашкой кофе, который не был кофе, они обменивались наблюдениями. Циффель. Цезарь описал Галлию. Он знал ее как страну, где побил галлов. Циффель, опиши Г., ты знаешь ее как страну, где ты был побит! Работы мне здесь не найти. Калле. Великолепное начало - другого я от вас не ожидал. Больше ничего и говорить не надо, - можете успокоиться. Ясно, что вы ничего не видели. Циффель. Я видел достаточно, чтобы понять одно: эта страна вырабатывает в людях выдающиеся добродетели. Например - самообладание. Для стоиков здесь просто рай. Вы, верно, читали о стоическом спокойствии, с которым античные философы будто бы терпели всяческого рода напасти. Говорят: хочешь повелевать другими, учись владеть собой. Но следовало бы сказать иначе: хочешь повелевать другими, учи их владеть собой. Вот в этой стране, например, люди подчиняются не только помещикам и фабрикантам, но также себе самим. Это и называется демократией. Первая заповедь самообладания гласит: держи язык за зубами. При демократии к этому надо прибавить свободу слова; равновесие достигается тем, что запрещается говорить вообще. Понятно? Калле. Нет. Циффель. Не важно. Трудна лишь теория, практика намного проще. Обсуждать можно все, что не относится к военным делам. Все же военные дела являются компетенцией военных, обладающих специальными военными познаниями. Военные несут самую большую ответственность. Вследствие этого и чувство ответственности у них тоже самое большое, и потому им до всего есть дело. Таким образом, все дела становятся военными делами и обсуждению не подлежат. Калле. У них есть рейхстаг. На улице X. живет женщина с пятью детьми, вдова, перебивающаяся стиркой. Она услышала, что идут выборы в рейхстаг, и отправилась в избирательный участок, где лежали списки избирателей, однако своего имени не нашла. Решив, что тут какое-то надувательство, она хотела было учинить скандал, однако ей объяснили, что рейхстаг издал закон, согласно которому лица, получающие вспомоществование от государства, лишаются избирательного права. Она потому, собственно, и хотела воспользоваться своим избирательным правом, что пособието у нее было мизерное, да и вообще она предпочла бы жить не на пособие, а на мало-мальски порядочную оплату своего труда, раз она работает от зари до зари, и она пошла к выходу, воскликнув: "Черт бы побрал ваш рейхстаг!" Полицейские посмотрели на это сквозь пальцы и, говорят, не тронули ее. Циффель. Это меня удивляет, неужели она не умеет владеть собой? Калле. В этом-то и главная опасность. Особенно если все умеют владеть собой, а кто-то один не умеет. Когда никто не умеет - другое дело, тогда это не важно. Совсем как с обычаями и привычками. Если есть где-то обычай носить красную соломенную шляпу зимой, можешь спокойно ходить в такой шляпе. Если в стране никто не умеет владеть собой, тогда это и не нужно. Циффель. Недавно я вспомнил одну историю. К парому, который отваливает от берега, подбегает человек и прыгает на него. Паром переполнен, но пассажиры, потеснившись, дают место опоздавшему. Все время, пока паром идет к другому берегу, люди хранят глубокое молчание. На другом берегу паром поджидает горстка солдат. Они окружают вновь прибывших и гонят всю толпу к стене. Здесь их ставят в ряд, солдаты заряжают ружья, берут их на изготовку и по команде "огонь!" расстреливают первого. Затем, одного за другим, расстреливают всех остальных. Наконец остался только один - тот, кто последним прыгнул на паром. Офицер уже собирается скомандовать "огонь!", как вдруг писарь обнаруживает несоответствие между количеством людей по сопроводительной бумаге и числом расстрелянных. Оставшегося в живых допрашивают, зачем он присоединился к задержанным и почему молчал, когда его собирались расстрелять. Что же выяснилось? У него было три брата и сестра. Первого брата расстреляли - он сказал, что не хочет служить в армии. Второго повесили - он сказал, будто видел, как какойто чиновник что-то украл, а третьего за то, что тот сказал, будто видел, как расстреливали его брата. Сестру же расстреляли за то, что она что-то сказала, - а что именно она сказала, этого нельзя было даже узнать, настолько было опасно выяснить. Вот почему - так допрашиваемый заявил офицеру - он и сделал вывод, что говорить опасно. Все это он рассказывал совершенно спокойно, но напоследок, вспомнив обо всех этих безобразиях, он пришел в ярость и добавил кое-что еще, так что им пришлось его расстрелять. Не исключено, что это произошло в Г. Калле. Все говорят, что здешний народ очень молчаливый. Молчаливость считается как бы его национальной особенностью. Поскольку население здесь смешанное, двуязычное, можно, следовательно, сказать: этот народ молчит на двух языках. Циффель. Да, так можно сказать. Только шепотом. Прежде чем закрыть заседание, Калле внес деловое предложение. За время своих рейдов он установил, что город сильно страдает от клопов. Как ни странно, во всем городе не было фирмы по борьбе с клопами. С небольшим начальным капиталом можно было бы такую фирму основать. Циффель обещал подумать над этим вопросом. Он несколько усомнился в том, что жителей города можно будет легко подвигнуть на какие-либо акции против паразитов. Слишком много у них самообладания. И, не придя ни к какому решению, они разошлись - каждый в свою сторону. 14 Перевод Н. Штынкина и П. Глазовой. О демократии. О своеобразии слова "народ". Об отсутствии свободы при коммунизме. О страхе перед хаосом и перед мышлением Когда они снова встретились, Калле предложил пойти в другое заведение. Он считал, что в ресторане-автомате - всего десять минут ходьбы - кофе вкусней. Толстяк сидел с кислым видом и, видимо, ничего не ждал от перемены места. Поэтому они остались. Циффель. Когда людей всего-навсего двое, им трудно осуществить демократию. Вот если бы мы приравняли каждый фунт веса одному голосу, то при такой избирательной системе преимущество было бы на моей стороне. Тогда все было бы оправдано - я хозяин моего зада, и есть все основания предполагать, что он будет голосовать за меня, Калле. Внешность у вас в общем-то демократическая, мне кажется, что это нужно отнести за счет вашей полноты, она уже сама по себе говорит о покладистом характере. Демократический означает как бы дружеский, разумеется, если демократические склонности проявляет человек порядочный, а не какой-нибудь голоштанник, с чьей стороны поползновение на демократизм было бы равноценно бесстыдству. Один знакомый кельнер жаловался мне на богатого торговца пшеницей, никогда не дававшего приличных чаевых. Торговец считал, что, будучи настоящим демократом - а именно так он себя во всеуслышание отрекомендовал другому посетителю, - он не хочет унижать кельнера. "Я ведь не позволю никому дать мне на чай, - добавил торговец, - почему же я должен считать, что кельнер хуже меня?" Циффель. Я не думаю, что демократичность можно трактовать как свойство человеческого характера. Калле. А почему бы и нет? Я, например, нахожу, что сытые собаки имеют вид более демократичный, чем голодные. Я убежден, что внешний вид имеет первостепенное значение, и даже больше того - в нем вся суть. Возьмите Финляндию. Фасад у нее вполне демократический; а если вам плевать на фасад и вы уберете его, что останется? Что угодно, но не демократия. Циффель. Мне кажется, что нам следует все-таки пойти в ваш ресторан-автомат. (Охая, встал и потянулся за своим пальто.) Калле (остановил его). Будьте же тверды, слабость - недостаток всех демократий. Вы же не станете оспаривать меня, если я скажу, что Германия, до того как у нее стал фашистский вид, имела вид абсолютно демократический. Побежденные генералы разрешили трактирщику Эберту проложить прямой провод в главную ставку, чтобы он мог докладывать по телефону о народных волнениях. Высшие должностные лица и судьи высоких рангов совещались с ним, как будто иначе и быть не могло; а если кто-либо из них иногда зажимал нос, это служило верным доказательством того, что они уже не могут идти куда хотели бы, а должны идти именно к трактирщику Эберту, чтобы не лишиться должностей и пенсий. Я слышал, как-то раз один из рурских промышленников, известный своими пангерманскими настроениями, попытался воспротивиться этому. Тогда трактирщик твердо, но вежливо попросил его сесть на стул, двум социал-демократам велел поднять себя повыше и победоносно уперся промышленнику пяткой в затылок. Господа поняли, что без народного движения дело не пойдет. И тогда две-три удачные операции привели к цели. Сперва они путем инфляции устроили кровопускание мелкой буржуазии, да так, что она вконец разорилась. А тарифно-таможенная политика в интересах прусских юнкеров разорила крестьян. Выкачав из иностранных банков миллиарды, хозяева заводов подняли на такую высоту рационализацию производства, что оно смогло обходиться гораздо меньшим количеством людей, чем прежде. В результате большая часть профессиональных рабочих превратилась в профессиональных нищих. Затем из разоренной мелкой буржуазии, разоренных крестьян и рабочих было организовано национал-социалистское народное движение, с помощью которого так удобно было развязать новую мировую войну. Все эти события развивались, не нарушая порядка внутри страны. Порядок обеспечивала вновь созданная армия наемников, которую союзники с самого начала разрешили навербовать для борьбы против внутреннего врага. Циффель. И все же это была демократия, хотя демократы были слишком благодушны. Они не понимали, что такое демократия, я имею в виду буквальный перевод этого слова - народовластие. Калле. Вы никогда не замечали, что слово "народ" - крайне своеобразно? Его внутренний смысл абсолютно не совпадает с внешним. Вовне, по отношению к другим народам, крупные промышленники, юнкеры, высокопоставленные чиновники, генералы, епископы и т. п. выступают, конечно, от лица немецкого и никакого другого народа. Но внутри страны, где речь идет о власти, оказывается, что все эти господа третируют народ, называют его не иначе как "инертной массой", "мелкой сошкой", "низами" и т. д. Себя они к ним не причисляют. Хорошо было бы, если бы народ последовал их примеру, то есть перестал причислять их к немецкому народу. И тогда, согласитесь, слово "народовластие" приобрело бы вполне разумный смысл. Циффель. Но такое народовластие было бы не демократией, а диктатурой. Калле. Верно, это была бы диктатура девятисот девяносто девяти над одним. Циффель. Все это было бы чудесно, если бы не означало коммунизма. Согласитесь, что коммунизм кладет конец свободе индивидуума. Калле. А сейчас вы очень ощущаете свою свободу? Циффель. Если уж вы так ставите вопрос - то не очень. А зачем мне менять отсутствие свободы при капитализме на отсутствие свободы при коммунизме? Вы ведь, кажется, не отрицаете, что при коммунизме полной свободы не будет? Калле. Совершенно верно. Я и не обещаю полной свободы. Абсолютной свободы вообще ни для кого не существует. Ни для тех, кто стоит у власти, ни для народа. Капиталисты тоже не абсолютно свободны, это же ясно! Они, например, не имеют достаточной свободы, чтобы назначить президентом коммуниста. Или чтобы изготовить ровно столько костюмов, сколько требуется, - не больше, чем население может купить. С другой стороны, при коммунизме вам запрещено позволять себя эксплуатировать, - с этой свободой уже покончено раз и навсегда. Циффель. Вот что я вам скажу: народ захватывает власть только в крайнем случае. Это связано с тем, что человек вообще думает только в крайнем случае. Когда уж вода к горлу подступит. Люди боятся хаоса. Калле. Кончится тем, что из-за страха перед хаосом им придется смирно сидеть в подвалах разбомбленных домов под дулами эсэсовских револьверов. Циффель. В желудке у них будет пусто, и они не смогут выйти на улицу - хоронить своих детей, но зато будет царить порядок и им почти не придется думать. (Встал. У него снова появился интерес к разговору, несколько угасший во время политических рассуждений Калле.) У вас может возникнуть ложное впечатление, будто я их критикую. Совсем наоборот. Слишком напряженное мышление мучительно. Здравомыслящий человек избегает его всюду, где только это возможно. В известных мне странах, где мышление требуется в огромных масштабах, просто невозможно жить. Жить так, как я это понимаю. (Он озабоченно выпил свою кружку пива.) Вскоре они попрощались и разошлись - каждый в свою сторону. 15 Перевод Е. Никаева. Мышление как удовольствие. Об удовольствиях. Критика слов. Буржуазия не обладает историческим мышлением Калле. Любопытно, что необходимость мышления вызывает в вас, интеллигенте, такую неприязнь. При этом вы ведь ничего не имеете против своей профессии - скорее наоборот. Циффель. Только одно: что это - профессия. Калле. Всему виной современное развитие общества. Образовалось целое сословие, интеллигенция, которая должна заниматься мышлением и которую специально этому обучают. Она должна продавать предпринимателям свою голову, как мы продаем руки. Вы, конечно, уверены, что мыслите для всего общества; с таким же успехом и мы могли бы думать, что для всего общества производим автомобили; мы этого не думаем, мы знаем, что они для предпринимателей, а общество - черт с ним! Циффель. По-вашему, я думаю только о себе, когда думаю, как мне продать то, чт_о_ я думаю, а то, чт_о_ я думаю, на самом деле предназначено не для меня, то есть не для общества? Калле. Именно. Циффель. Об американцах, намного опередивших нас в своем развитии я читал, что у них принято смотреть на мысли как на товар. В одной из ведущих газет мне встретилась такая фраза: "Главная задача президента - продать войну конгрессу и стране". Подразумевалась мысль: вступить в войну. Когда американцы ведут дискуссии по вопросам науки или искусства и хотят выразить свое одобрение, они говорят: "Идет, покупаю!" Просто у них слово "убедить" заменено более точным словом - "продать". Калле. Понятно, что при таких обстоятельствах можно проникнуться отвращением к мышлению. Это уж никакое не удовольствие. Циффель. Во всяком случае, мы сходимся на том, что жажда удовольствий - одна из высших добродетелей. Там, где ей приходится туго или вообще в ней видят порок, - там что-то подгнило. Калле. Удовольствие от мышления, как мы видим, основательно подорвано. Да и все удовольствия вообще. Во-первых, они слишком дороги. Чтобы только взглянуть на пейзаж, надо платить деньги, живописный вид - это прямо-таки золотое дно. Даже чтобы отправить естественную нужду, надо платить - ведь уборная и та стоит денег. В Стокгольме ко мне регулярно заходил один знакомый; я думал, ему нравится беседовать со мной, но оказалось - его привлекает моя уборная, в его собственной было слишком грязно. Циффель. Французский поэт Вийон в одной из своих баллад, сетовал на то, что не имеет возможности прилично питаться и что из-за этого он стал не способен к любви. Об удовольствии от еды он уж и не помышлял. Калле. А подарки? Да и все прочее, начиная с приема гостей и кончая выбором перочинного ножика для сынишки. Или, скажем, вы идете в кино. Вам должно доставить удовольствие то, что не доставило никакого удовольствия авторам фильма. Но вот что самое главное: удовольствия начисто отделены от прочей жизни. Они предназначаются только для того, чтобы человек мог отдохнуть, а затем снова приступить к тому, что удовольствия не доставляет. Вообще деньги платят лишь за то, что не доставляет удовольствия. Мне однажды пожаловалась проститутка, что какой-то клиент отказался ей платить только потому, что у нее случайно вырвался сладострастный вздох. Она спросила меня, а как при коммунизме?.. Но мы отвлеклись от темы. Циффель. И прекрасно! Мы не обязаны выдавать на-гора продукцию. Значит, мы можем не ограничиваться изготовлением шляп или зажигалок. Мы вольны думать что хотим или, точнее, что можем. Наши мысли - это как даровое угощение. Кстати, не поймите меня превратно: ведь я не правительство и, следовательно, не могу извлечь из этого никакой пользы. В прошлый раз я вовсе не высказывался против мышления, хотя меня и можно было так понять; я из тех, кого доктор Геббельс называет интеллектуальными бестиями. Я только против такого общества, где человек обречен на гибель, если он не производит мыслительных операций гигантского масштаба, то есть против общества, отвечающего идеалу доктора Геббельса, который полностью решает всю проблему, вообще запрещая мышление. Калле. Я не согласен с теми, кто Гитлера называет просто дураком. Получается, что если б он вдруг стал мыслить, то его бы уже и вовсе не было. Циффель. В этом что-то есть. Заповедник для мышления, где запрещена охота на мысли, существует не только в гитлеровской Германии; вся разница в том, что там по колючей проволоке, которой обнесен этот заповедник, пропущен электрический ток. Весьма неразумно называть речь Гитлера, с которой он в тысяча девятьсот тридцать втором году выступил перед собранием рейнских промышленников, - глупой. По сравнению с этой речью статьи и речи наших либералов кажутся детским лепетом. Гитлер, тот по крайней мере знает, что без войны капитализма у него не будет. А либералы этого не знают. Возьмите, к примеру, немецкую литературу, которая после Карла Крауса погибла вместе с Манном и Мерингом. Калле. Они все еще думают так: пусть мясник остается, только пусть издадут закон, который запретит ему резать скот. Циффель. Вот где золотое дно для юмориста! Поставим вопрос так: "Как сохранить свободное соревнование и при этом избежать анархии?" Не ясно ли, что лучшим решением этой роковой проблемы являются картели? Вполне естественно, что попытки картелей установить мировой порядок ведут к мировым войнам. Войны - это не что иное, как попытки сохранить мир. Калле. Вторая мировая война вспыхнула еще до того, как появился хоть один труд по истории первой. Циффель. Здесь все дело в глаголе "вспыхнула". Им пользуются, преимущественно говоря об эпидемиях. Почему? Потому что считается так: никто в них не виноват и никто не может им помешать. Уже в наши дни употребление этого глагола применительно к голоду в Индии сбивает людей с толку, потому что этот голод просто устраивают спекулянты. Калле. Глагол этот еще применяют в связи с любовью. Иногда он даже уместен. Но вот что было с женой моего приятеля: как-то она ехала в поезде с одним господином и, остановившись в отеле, из экономии сняла вместе с ним номер на двоих, а потом между ними вспыхнула любовь, - что она могла сделать? Впрочем, большинство супругов спят вместе, а любовь между ними так и не вспыхивает. Говорят, войны вспыхивают в том случае, если одно из государств - а в ряде случаев и его союзники - особенно воинственно настроено. Иначе говоря, если оно склонно применять насилие. И я часто задавал себе вопрос: а как же тогда быть с наводнением? Обычно реку называют "разрушительной силой", а русло с его живописными фашинами и бетонными сооружениями считается вполне мирным; когда река выходит из берегов и все кругом разрушает, она, естественно, и является виновницей бедствия, сколько бы она ни оправдывалась, что, дескать, в горах прошли сильные дожди, что вся вода устремилась в нее и что со старым руслом она уже не может мириться. Циффель. Глагол "мириться" тоже в высшей степени примечателен. Если я говорю: "Я не могу мириться с такой нормой хлеба", - это еще не означает, что я объявил хлебу войну, но если я говорю: "Я не могу мириться с вами", - это уже состояние войны. Обычно это означает, что мне потребовалось от вас нечто такое, с отсутствием чего вы мириться не можете, и какой же смысл, если каждый из нас будет кричать про другого, что у него тяжелый характер и что он в общежитии нетерпим? Но вернемся к историческим трудам, - нет у нас таких трудов. В Швеции я прочел мемуары Барраса. Он был якобинцем, а после того как помог устранить Робеспьера, стал членом Директории. Его мемуары выдержаны в удивительно историческом стиле. Когда буржуазия пишет о своей революции, она придерживается истинно исторического стиля, но поступает совсем иначе, когда затрагивает другие вопросы своей политики, в том числе и свои войны. Ее политика - это продолжение ее деловых операций, только другими средствами, а предавать свои дела гласности буржуазия не любит. Поэтому она часто просто не знает, как ей быть, когда ее политика вдруг оборачивается войной - ведь она, конечно, против войны. Буржуазия ведет самые крупные в истории войны и в то же время настроена на истинно пацифистский лад. Начиная войну, каждое правительство торжественно заявляет - как пьянчуга, наливающий себе рюмку водки, - что уж эта-то наверняка будет последней. Калле. В самом деле, если вдуматься, то получается так: новейшие государства - это самые благородные и самые цивилизованные из всех государств, когда-либо ведших разрушительные войны. Раньше войны то и дело возникали из корыстных побуждений. Больше этого нет. Теперь, если какому-нибудь государству хочется присвоить чужую житницу, оно с негодованием заявляет, что вынуждено вторгнуться к соседу потому, что там хозяйничают бесчестные правители или министры женятся на кобылах, а это унижает человеческий род. Короче говоря, начиная войну, никакое государство не только не одобряет своих собственных побуждений, но даже питает к ним отвращение и потому выискивает другие, более подходящие. Единственной не слишком деликатной страной оказался Советский Союз, - начав оккупацию Польши, побежденной нацистами, он вообще не привел сколько-нибудь убедительных аргументов, и всему миру оставалось только предположить, что его действия продиктованы лишь соображениями военной безопасности, то есть соображениями низменными и эгоистическими. Циффель. Надеюсь, кстати, что вы не разделяете пошлого мнения, будто бы англичане чуть было не вмешались в первую финскую войну лишь из-за никелевых рудников, которыми они там владели, - или, точнее говоря, которыми владели некоторые из них, - а не из любви к малым нациям? Калле. Я рад, что вы предостерегли меня, я был готов высказать именно это мнение, но, понятное дело, если оно п_о_шло, я его не выскажу. Преступление лучше всего мотивировать как можно более гнусными побуждениями, тогда преступнику сразу припишут самые возвышенные цели, полагая, что мотивы столь гнусные вообще невозможны. Как-то в Ганновере один убийца был оправдан благодаря тому, что на суде показал, что разрезал на куски некую учительницу, желая раздобыть полторы марки на выпивку. По совету защитника присяжные не поверили убийце - такое зверство казалось им немыслимым. Люди охотно верят в благородные цели современных войн, хотя бы потому, что подлинные цели - если их вообще можно представить себе - слишком уж омерзительны. Циффель. Дорогой друг, своим упрощенным пониманием исторических процессов вы оказываете медвежью услугу так называемому материалистическому взгляду на историю. Капиталисты не просто разбойники хотя бы уже потому, что разбойники - не капиталисты. Калле. Это верно; такое упрощение можно объяснить только тем, что и они интересуются добычей. Циффель. Добыча - это не то слово, в крайнем случае можно сказать "барыш". А это, как вам известно, нечто совсем иное. Калле. Плохо только то, что слова "барыш" нег в катехизисе и нигде это слово не снабжено пометой "аморальный" или "гнусный". Циффель. Господин Калле, становится поздно. Они встали, попрощались друг с другом и разошлись - каждый в свою сторону. 16 Перевод П. Глазовой. О высших расах и мировом господстве На создание фирмы по уничтожению клопов ушло немало времени, поскольку ядохимикаты нужно было вывозить из-за границы, а валюту на это не давали. Циффель и Калле по-прежнему встречались в вокзальном ресторане. У них часто заходил разговор о Германии, которая в те дни начинала все громче претендовать на мировое господство. Циффель. Идея расовой исключительности - это попытка мелкого буржуа выскочить в аристократы. Тут он сразу приобретает благородных предков: есть и на что оглянуться и на кого смотреть сверху вниз. А мы, немцы, обретаем даже некое подобие национальной истории. Пусть мы не были нацией, но расой-то мы на худой конец могли быть? Мелкий буржуа сам по себе ничуть не больше империалист, чем буржуа крупный. И правда, что ему, больше всех надо? Но мелкий буржуа совестливее крупного, и когда он распоясывается, то предпочитает, чтобы у него было оправдание. Он никогда не двинет соседа локтем под дых, если не будет иметь на это законного права. А если он топчет кого-нибудь сапогами, то ему хочется видеть в этом свой святой долг. Промышленность нуждается в рынках, не важно, сколько крови за них будет пролито. Нефть дороже крови. Но за рынки вести войну нельзя - это было бы легкомыслием. Войну надо вести потому, что мы - высшая раса. Мы начинаем с присоединения областей, населенных немцами, а кончаем тем, что присоединяем к рейху еще и поляков, и датчан, и голландцев. То есть мы берем их под свое покровительство. Что, ловко мы вас обставили, господа хорошие? Калле. Суть проблемы сводится для них вот к чему: смогут ли они изготовить достаточное количество людей высшей расы. В концлагере комендант три часа гонял нас по плацу перед, бараками, потом приказал сделать двести приседаний подряд. Затем он построил нас в шеренгу по двое и произнес речь. "Мы, немцы, - кричал он писклявым фальцетом, - раса господ! Я вам, Дерьмо собачье, до тех пор хвосты буду крутить, пока не станете у меня, как один, представителями высшей расы, чтоб не краснеть за вас перед всем миром. Как же это вы думаете прийти к мировому господству, такие слюнтяи и пацифисты? Пусть обнегритянившиеся расы Запада разводят пацифизм и слюнтяйство. Рядом с этим негритосским сбродом последний немец в расовом отношении все равно что стройная ель рядом с трухлявым пнем. Но я вам мозги прочищу: так вам хрен приперчу, будете меня на коленях благодарить, что сделал из вас по приказу фюрера людей высшей расы!" Циффель. Что же, осилили вы эту безнравственную великую задачу? Калле. Мне она оказалась не по плечу. Но вместе с тем явно и открыто не стремиться к мировому господству - на это у меня не хватило духу. Меня избивали. А после комендант как-то удостоил меня даже беседы с глазу на глаз. Вид у него был утомленный, потому что он уже с утра, натощак, присутствовал на двух порках. Он лежал на диване, набитом конским волосом, и поглаживал своего сенбернара. "Видишь ли, - раздумчиво произнес он, - тебе все равно придется его завоевывать, мировое-то господство. У тебя нет иного выхода. Во внешней политике получается точь-в-точь как во внутренней. Возьми вот меня! Я работал страховым агентом. Один из директоров был у нас еврей. Он выбросил меня на улицу под тем предлогом, что будто бы я не сумел заключить ни одного договора и израсходовал на личные нужды какие-то там две страховые премии. У меня не оставалось другого выхода, как вступить в такую партию, которая стремилась к господству в нашем государстве. А если моего примера тебе недостаточно, возьми самого фюрера! Накануне прихода к власти он был полным банкротом. Куда податься? Только и оставалось что в диктаторы. Возьми, наконец, Германию! Она - банкрот. Гигантская промышленность - и ни тебе сырья, ни рынков! Выход один - мировое господство. Попробуй-ка взглянуть на дело с этой точки зрения!" Циффель. Да, им удастся решить поставленную задачу, только если они будут действовать с непреклонной суровостью. Обращайтесь с трусом посуровее, и вы можете сделать из него чудовище. Если бы вам понадобилось разбомбить величайшую из столиц мира, мы в принципе могли бы осуществить это руками каких-нибудь мелких служащих, у которых душа уходит в пятки, когда им надо войти к начальнику своего подотдела. Как? Это уж вопрос чисто технический. Вы сажаете солдат в машины, затем пускаете эти машины на врага, причем с такой скоростью, чтобы никто не решился спрыгнуть на ходу. Вы запихиваете солдат в транспортные самолеты и приказываете сбросить в гущу вражеских войск, где они, защищая свою жизнь, поневоле будут драться до последнего. Удобно также сбрасывать их на врага в виде живых бомб. Как-то даже упрятали целую армию в трюмы грузовых судов и тайком отправили ее за море к дальним берегам, там ее высадили, и пришлось ей проявлять чудеса храбрости в борьбе с превосходящими силами туземцев, которые от неожиданности и с перепугу надавали доблестному воинству по шапке. Народы двух континентов бледнея взирали на действия неустрашимых десантников, но если даже там действовали десантники устрашенные, побледнеть все равно было от чего. К этому следует присоединить и научно разработанную систему муштры. При надлежащей муштре у вас запросто начнут совершать подвиги даже самые здравомыслящие люди. Человек будет героем чисто автоматически. Ему потребуются величайшие волевые усилия, чтобы удержаться от героических деяний. Лишь мобилизовав все свое воображение, он сможет придумать какой-нибудь негероический поступок. Пропаганда, угрозы, сила примера способны превратить в героя чуть ли не каждого, ибо они отнимают у человека собственную волю. В самом начале великой эпохи я узнал, что мой швейцар стал губернатором одной побежденной страны; спортивный репортер бульварной газетенки - виднейшим культуртрегером, а хозяин табачной лавки - одним из кормчих промышленности. Уголовники, которые в прежние времена скромно, без всякого тарарама, забирались в чужие квартиры, да и то главным образом по ночам, теперь стали заниматься своим промыслом в открытую, среди бела дня, и еще старались, чтобы газеты как можно больше писали об их подвигах. Добавьте в соус немного специй, и кушанье приобретает совершенно иной вкус. Точно так же и все вокруг нас неожиданно стало приобретать совершенно иной вид, надо сказать, угрожающий. Сначала только кто-то угрожал кому-то, потом кое-кто стал угрожать всем и под конец - все стали у