днее, когда шли репетиции на сцене. Таким образом, то затруднительное обстоятельство, что один переводил, не зная немецкого языка, а другой, почти не зная английского, с самого начала заставило нас прибегать к сценической игре как методу перевода. Мы были вынуждены делать то, что должны были бы делать и более сведующие в языках переводчики, а именно: переводить средства сценической выразительности. Ведь язык именно тогда становится театральным, когда он выражает прежде всего взаимные отношения говорящих. (Когда дело касалось "арий", мы добавляли таким же способом и "жест" автора пьесы, наблюдая, как ведут себя во время пения авторы Библии или Шекспир.) Л. самым откровенным образом, порой даже грубо, демонстрировал такое равнодушие к "книге", какого автор не всегда мог достичь. Мы составляли только текст, главным была постановка. Невозможно было соблазнить его на перевод тех отрывков, которые автор согласился опустить в предстоящей постановке, но хотел спасти для книги. Важен был спектакль, а текст должен был только помочь его осуществить; в постановке уничтожался текст, он исчезал в ней, как порох в фейерверке. И хотя Л. играл на сцене в том самом Лондоне, который стал вполне равнодушен к сценическому искусству, но в Л. жил еще тот старый елизаветинский Лондон, чьей страстью была именно сцена, такой большой страстью, что и великие произведения искусства этот старый Лондон заглатывал жадно и невинно, просто как "тексты". И в самом деле всегда эти произведения искусства, сохранившиеся и в новых столетиях, создавались как импровизации, предназначенные для одного лишь мгновения, в чем и заключался весь их смысл. Печатные издания были уже мало кому интересны и осуществлялись, вероятно, лишь для того, чтобы служить зрителям, - то есть тем, кто присутствовал при настоящем событии - то есть на спектакле, - сувенирами, напоминающими о полученном удовольствии. И театр был, видимо, так могуч в ту пору, что текст почти не страдал от купюр или добавлений, сделанных на репетициях. * * * Обычно мы работали в маленькой библиотечной комнате Л. с утра. Но он часто встречал меня уже в саду, в рубашке, босой, он бегал по влажной траве и показывал мне всяческие новшества в своем саду, который постоянно его занимал и таил в себе множество тончайших проблем. Радостный и гармоничный мир этого сада приятнейшим образом входил в нашу работу. В течение долгого времени мы включали в нашу работу все, что нам встречалось. Если мы говорили о садоводстве, то мы, собственно, лишь отвлекались от какой-то сцены "Галилея", если мы искали в одном из нью-йоркских музеев чертежи Леонардо для проекции на задник в "Галилее", то, отвлекаясь, мы говорили о графике Хокусаи. Я видел, что Л. не позволяет материалу завладеть собой. Груды книг и фотоснимков, которые он все время заказывал, не сделали его книжным червем. Он упрямо исследовал внешние формы; не физику, а поведение физиков. Нужно было создать спектакль, нечто легкое, внешнее. Когда материал накопился, Л. очень увлекла мысль заказать хорошему рисовальщику веселые эскизы, такие, как обычно делал Каспар Неер для того, чтобы обнажить анатомическую структуру действия. Он говорил: "Прежде чем начнем развлекать других, нужно самим развлечься". Тут уж он был неутомим! Едва услыхав об изящных нееровских эскизах мизансцен, эскизах, которые позволяли актерам размещаться на сцене в соответствии с композициями этого крупного художника и наделяли их естественными и в то же время изысканными позами, Л. тотчас заказал отличному графику из студии Уота Диснея такие эскизы. Они получились довольно злыми. Л. использовал их, но осторожно. А сколько энергии затрачивал он на костюмы, и не только паевой, но и на костюмы всех актеров! И сколько времени отняло у нас распределение многочисленных ролей! Сперва нам пришлось отыскивать специальные издания и старые картины в поисках костюмов, которые не воспринимались бы в наше время как слишком пышные. Мы вздохнули с облегчением, когда на небольшой панели XVI века обнаружили изображение длинных брюк. Затем необходимо было определить внешние различия сословий. В этом нам помог Брейгель-старший. В заключение надо было разработать схему красок. Каждая сцена должна была иметь свой основной тон,например, первая - легкий утренний, составленный из белой, желтой и серой красок. Однако и вся совокупность сцен должна была получить свое развитие в цвете. Так в первую сцену Лудовико Марсили вносил резко выделявшуюся синеву, эта синева сохранилась, выделяясь обособленно, и во второй сцене, среди богатых буржуа в их черно-зеленых фетровых и кожаных одеждах. Нарастание общественного значения Галилея так же зримо выражалось в красках. От серебряной и перламутрово-серой четвертой (придворной) сцены через ноктюрн в коричневом и черном (сцена, когда Галилея высмеивают монахи в папской коллегии), - переход к восьмой сцене - на балу у кардиналов; фантастические и нежные маски (женские и мужские) среди кардиналов в пурпуре. То был взрыв красок, но их полное буйное освобождение наступало позднее, а именно в девятой карнавальной сцене. Раньше маскарад был у кардиналов и знати, теперь у простого народа. В последующих сценах наступает снижение к тусклым и серым краскам. Трудность построения такой цветовой схемы заключается в том, что определенные костюмы вместе с носящими их персонажами переходят из сцены в сцену, и эти костюмы должны в каждом новом случае участвовать в цветовом решении сцены. В большинстве ролей были заняты молодые артисты. Некоторые трудности возникали в связи с монологами. В американском театре избегают монологов и допускают их как исключения только в ужасных постановках шекспировских пьес, и, вероятно, поэтому они так ужасны. Для американского театра монолог означает, что действие останавливается, и тамошнее исполнение монологов действительно останавливает его. Л. очень добросовестно и умело работал с молодыми актерами, и автор пьесы поражался, видя, какую свободу учитель предоставлял ученикам, как он, избегая всего лафтоновского, преподавал им только структуры. Тому или иному актеру, который слишком легко поддавался личному влиянию Лафтона, он читал отрывки из Шекспира, но не пытался даже читать текст той роли, которую должен был играть актер, - никому он не читал текста его роли. Кстати сказать, всех актеров просили, ни в коем случае не доказывать своей пригодности для той или иной роли "эффективными" импровизациями. Мы договорились о следующем: 1. Декорации на сцене не должны быть такими, чтобы публика воображала, будто находится в жилище в средневековой Италии или в Ватикане. Публика не должна забывать о том, что находится в театре. 2. Глубинный фон сцены должен показывать больше, чем покажет непосредственное окружение Галилея. Глубинный фон должен показывать историческую обстановку, для чего необходимы и фантазия и художественное мастерство, но фон должен оставаться именно задним фоном. (Это достигается, например, если декорации не просто сами по себе красочны, но оттеняют костюмы актеров и усиливают пластичность фигур тем, что остаются плоскостными, даже если и содержат пластические элементы.) 3. Мебель и реквизит должны быть реалистическими (в частности, двери) и прежде всего обладать социально-исторической выразительностью. Костюмы должны быть индивидуализированы и обнаруживать признаки того, что их уже носили. Следует подчеркивать социальные различия, так как в очень старомодных одеждах мы не легко замечаем их признаки. Костюмы должны быть согласованы между собой по расцветке. 4. Группировка персонажей в мизансценах должна осуществляться так же, как на исторических живописных полотнах. (Не для того, чтобы придать историческому материалу эстетическую прелесть: это требование действительно и для современных пьес). Режиссер достигает этого тем, что придумывает для эпизодов исторические заготовки. Так, для первой сцены примерно такие: "Физик Галилей объясняет своему будущему сотруднику Андреа Сарти новую теорию Коперника и предсказывает великое историческое значение астрономии". "Чтоб заработать на существование, великий Галилей дает уроки богатым ученикам". "Когда Галилей просит предоставить ему средства для исследований, руководители университета предлагают ему изобретать приносящие доход инструменты". "Пользуясь данными одного путешественника, Галилей конструирует свою подзорную трубу". 5. Действие должно развиваться спокойно и крупномасштабно. Нужно избегать того, чтобы персонажи постоянно переходили с места на место и делали движения, не имеющие достаточно значительного смысла. Режиссура не должна забывать ни на миг, что многие эпизоды и речи трудно понять и что уже в мизансцене необходимо выразить основной смысл эпизода. Публика должна быть уверена в том, что каждый переход, вставание с места, жест имеют значение и заслуживают внимания. Но вместе с тем расстановка и движения действующих лиц должны быть совершенно естественными и оставаться реалистическими. 6. Особенно реалистичны должны быть исполнители ролей церковных сановников. Нет намерения карикатурно изображать церковь, однако утонченная манера речи и "просвещенность" князей церкви XVII века не должна соблазнить режиссера на то, чтобы показать их сугубо интеллигентными. В этой пьесе церковь представляет главным образом правящие силы; типы церковных сановников должны быть похожи на наших банкиров и сенаторов. 7. Изображая Галилея, не следует стремиться к тому, чтобы добиться сочувствия и сопереживания публики; более того, публике нужно предоставить возможность удивляться, относиться к нему критически, испытующе. Он должен быть представлен, как необычайное явление, вроде Ричарда III, с тем чтобы эмоциональное одобрение публики достигалось благодаря жизненной силе этого чужеродного явления. 8. Чем глубже будет представлен серьезный исторический смысл постановки, тем щедрее может проявиться юмор; чем шире размах сценического решения, тем интимнее могут быть сыграны отдельные сцены. * * * 9. "Жизнь Галилея" можно поставить без больших изменений современного стиля сценического искусства как обычное "историческое" полотно с одной большой центральной ролью. Однако традиционная постановка (причем самим постановщикам она может даже вовсе не казаться традиционной, тем более если в ней будут оригинальные находки) существенно ослабила бы настоящую силу пьесы, не сделав ее "более доходчивой" для публики. Важнейшие задачи пьесы не будут осуществлены, если театр не пойдет на соответствующие изменения стиля. Автор привык слышать "здесь это невозможно"; он слышал это и у себя на родине. Большинство режиссеров ведут себя по отношению к таким пьесам примерно так же, как тот извозчик в пору появления первых автомобилей, который, купив автомобиль, пренебрег бы всеми практическими наставлениями и запряг бы в эту новую повозку лошадей; разумеется, большее число лошадей, чем в обычную карету, так как новая повозка тяжелее. Этот кучер, когда ему указали бы на мотор, тоже ответил бы: "Здесь это невозможно". ЗАМЕТКИ К ОТДЕЛЬНЫМ СЦЕНАМ  СЦЕНА ПЕРВАЯ  Ученый, настоящий мужчина Работа Л. началась с того, что он выбросил из образа Галилея всю бледную одухотворенность хрестоматийного звездочета. Прежде всего было необходимо сделать из ученого настоящего мужчину. Уже само понятие "ученый" в народных устах таит в себе _смешное_, в нем есть что-то от "натасканный", "напичканный", какая-то пассивность. В Баварии есть предание о "нюрнбергской воронке", через которую слабоумным насильно вливали в голову огромное количество знаний, своего рода мозговая клизма. От этого никто не становился умнее. И когда о ком-нибудь говорят, что он "жрал науку черпаками", то это рассматривается как неестественный процесс. "Образованные" - впрочем, и в этом слове тоже есть эта роковая пассивность - говорили о мести "необразованных", о врожденной ненависти к разуму; действительно к презрению часто примешивалась неприязнь; в деревнях и на городских окраинах "разум" воспринимался как нечто чуждое и даже враждебное. "Ученый" считался импотентным, бескровным, угрюмым субъектом, "воображающим о себе" и малоприспособленным к жизни. Он легко поддавался романтизации. Но Л., принимаясь за Галилея, представил себе инженера Большого Арсенала в Венеции. Глаза у него не для того, чтобы сиять, а чтобы смотреть и видеть, руки для работы, а не для жестикуляции. Все достойное того, чтобы зрители его увидели и почувствовали, он извлек непосредственно из дел Галилея, из его занятий физикой и его поучений, притом поучений вполне определенных, рождающих трудности. Его внешние черты и поступки показываются вовсе не для того, чтобы с их помощью показать внутренний мир, иными словами, исследования и все, что с ними связано, показываются не для того, чтобы показать возбуждаемые ими душевные порывы; нет, эти порывы никогда не отделялись от конкретных дел, от споров и никогда не становились "общечеловеческими", хотя они всегда и для всех были интересны. Зритель может довольно легко вместе с актером проникнуть в Ричарда III, представленного шекспировским театром, потому что его военные и политические дела изображены довольно смутно и могут быть поняты немногим более отчетливо, чем если бы они привиделись во сне; труднее с Галилеем, потому что зрителю то и дело не хватает тех познаний в естественных науках, которые есть у Галилея. Довольно пикантным оказывается то обстоятельство, что и драматургу и актеру для того, чтобы представить историю Галилея, необходимо разрушить то представление, которое создавалось отчасти благодаря предательству Галилея, представление об оторванной от жизни, бесполой, евнухоподобной сущности школьных учителей и ученых. (Лишь после того, как эти чуждые народу образованные пособники правящих классов уже в наши дни создали как новейший плод Галилеевых законов движения атомную бомбу, презрение народа превратилось в страх.) А самому Галилею в благодарность за его веру в науку, связанную с народом, народ оказал честь тем, что в течение столетий во всей Европе не верил в его отречение. Разделы и линия Мы разбивали первую сцену на разделы. У нас было то преимущество, что развертывание фабулы мы могли начать с того, что и для Галилея было началом, то есть с его встречи с телескопом, но так как значение этой встречи для самого Галилея еще скрыто, мы использовали простое выразительное средство, извлекая радость почина просто из впечатлений утра. Умывание холодной водой - Л., обнаженный до пояса, быстрым широким движением поднимал с пола медный кувшин и лил воду в таз, - встреча с книгами, раскрытыми на высоком пюпитре, первый глоток молока, первый урок, преподанный мальчику. В дальнейшем Галилей все время возвращается к книгам на пюпитре, раздражаясь, когда его отвлекают то приехавший издалека ученик с его плоским увлечением модными выдумками, вроде этой трубы из увеличительных стекол, то куратор университета, не желающий предоставить пособие, - пока, наконец, он не отвлекается от своих занятий напоследок, чтобы испытать линзы, а это было бы невозможно без двух предыдущих отвлечений, и вместе с тем именно с этого испытания начинается совершенно новый круг исследований. Интерес к самому состоянию заинтересованности и мышление как физическое удовольствие Следует отметить два момента в игре с мальчиком. Умываясь в глубине сцены, Галилей стоит возле умывальника и внимательно следит за тем, как мальчик заинтересовался астролябией; Андреа ходит вокруг диковинного инструмента. Новым для своего времени человеком Л. показал Галилея благодаря тому, что заставил его взглянуть на окружающий мир глазами чужестранца, нуждающегося в объяснениях. Это веселое созерцание превращает монахов римской коллегии в ископаемых. При этом видно, что ему даже доставляет удовольствие их примитивная аргументация. Раздавались возражения против того, что Л. в первой сцене произносит речь, будучи до пояса обнажен; дескать, публика может быть введена в заблуждение, слушая столь интеллектуальные высказывания от полуобнаженного человека. Но Л. как раз и интересовало именно такое смешение плотского и духовного. "Удовольствие, которое получает Галилей" от того, что мальчик растирает ему спину, преобразуется в духовную энергию. И так же подчеркивал Л. в девятой сцене, как Галилей снова начинает чувствовать вкус вина, услышав о том, что папа-реакционер умирает. Его манера расхаживать с видом полнейшего удовлетворения, его игра руками, засунутыми в карманы, когда он размышлял о новых исследованиях, иногда граничили с непристойностью. Всякий раз, показывая Галилея в мгновения творчества, Л. показывал противоречивое сочетание агрессивности и беззащитной мягкости и ранимости. Чисто физическое удовлетворение от растирания полотенцем вызывает "арию" Галилея о новых временах. Мальчик, растирающий спину учителя, напряженно следит, выглядывая то с одной, то с другой стороны, за драгоценными словами и тем самым привлекает к ним внимание зрителей. Кружение земли и кружение мыслей Небольшую демонстрацию кружения земли Л. устраивает быстро и походя, отбегая от своего пюпитра, у которого начал было читать, и потом вновь к нему возвращаясь. Он избегает всякой назойливости, казалось бы, даже не задумывается над тем, способен ли ребенок воспринять все это, и просто оставляет его сидеть со своими мыслями. Эти уроки мимоходом, естественно объясняемые недостатком времени, включают, однако, мальчика в сообщество исследователей. Именно так подчеркивал Л. то, что для Галилея учить значило вместе с тем и учиться, и оттого так страшно было его позднейшее предательство. Уравновешенность Мать Андреа застигает Галилея в тот миг, когда он демонстрирует вращение земли. Вынужденный отвечать на упреки, что он внушает ребенку столь вздорные мысли, Галилей говорит: "Мы, кажется, находимся на пороге новой эпохи, Сарти". При этом он с очаровательной нежностью выпивает стакан молока. Реакция на хороший ответ Короткий эпизод: домоправительница ушла, чтобы впустить нового ученика. Галилей понимает необходимость признаться мальчику в том, что с его наукой не все благополучно, он вынужден скрывать от властей свои самые великие проблемы, к тому же это пока еще гипотезы. Андреа быстро говорит: "Я хочу стать астрономом". Услышав это, Галилей смотрит на него с ласковой улыбкой. Такие детали артисты обычно недостаточно (долго) разрабатывают на репетициях и потом наспех выдают на сцене. Отсылание Андреа Отсылая Андреа во время разговора с Лудовико, Л. осуществляет одно из тех театральных дел, которые требуют времени. В этот раз Галилей пьет молоко так, словно это единственное доступное ему удовольствие, которое теперь уж недолго продлится. Он отлично сознает присутствие Андреа. Отсылает его раздраженно. Это один из неизбежных повседневных компромиссов. Галилей недооценивает новое изобретение Лудовико Марсили описывает подзорную трубу, которую он видел в Голландии, но не понял. Галилей выспрашивает у него более подробные данные и набрасывает чертеж, который решает проблему. Лист с чертежом он держит, не показывая ученику, который ждет этого. (Л. настаивал, чтоб исполнитель роли Лудовико ожидал этого.) Он чертит схему походя, чтобы решить задачу, которая вносит некоторое облегчение в неприятный разговор. В том, как он затем просит домоправительницу послать Андреа за линзами, в том, как одалживает монету у вошедшего в это время куратора университета, - во всем этом есть нечто автоматическое, привычное. Весь эпизод служит лишь тому, чтобы показать, что Галилей, казалось бы, способен использовать и пустяки. Новый товар Рождение телескопа, как товара, на репетициях долго не удавалось показать отчетливо. Наконец мы сообразили, почему. Л. слишком быстро, слишком высокомерно и гневно реагировал на сообщение, что университет отклонил ходатайство о пособии. А когда он принял этот удар в растерянном молчании и затем говорил едва ли не печально, тоном бедняка, тогда все стало на свои места. И тогда уже само собой получилось, что слова Галилея: "Приули... кажется, я опять изобрету для вас нечто подобное", - звучат именно так, что для него подзорная труба - это очередная "игрушка". Перерыв в занятиях Андреа, вернувшись с линзами, застает Галилея снова погруженным в чтение. (В продолжение довольно большой паузы Л. показывал, как ученый возится с книгами.) Он уже забыл о линзах, заставляет мальчика ждать и лишь потом, едва ли не с чувством вины, ведь ему вовсе не хочется отвлекаться на возню с доходной игрушкой, начинает размещать обе линзы на куске картона. Он относит эту "штуку" в сторону, не преминув, однако, продемонстрировать даже в такой мелочи свое "showmanship" (умение показывать). СЦЕНА ВТОРАЯ  Обман и торжественная официальность Менее значительные артисты представили бы комедийно ту речь, которую произносит Галилей перед венецианцами, преподнося им телескоп как свое изобретение, уже хотя бы потому, что тогда несколько взволнованных слов, в которых он говорит своему другу Сагредо о научном значении прибора, обретали бы резко контрастный фон. Тем самым церемония передачи телескопа была бы лишена всякого значения, и этот обман оказался бы с моральной точки зрения в общем совершенно ничтожным. Между тем Л. произносил речь совершенно серьезно и пристойно, в гетевском смысле этого слова, то есть именно так, как принято, так, как должен себя вести главный инженер Большого Арсенала в Венеции во время официальных выступлений. И только когда он говорил о "самых высоких... христианских принципах", на основе которых создана "зрительная труба или телескоп", чувствовалось нечто, некое удовольствие, доставляемое этой провокацией великому бунтарю. С каким неподдельным весельем и бесстыдством раскланивался этот гигант со своими кормильцами, когда они, поглядев в трубу, рукоплескали ему, и как все же отстранился он от их игривых и несколько фамильярных шуток, когда именно в это время с истинным достоинством и страстностью рассказывал другу, что направил этот прибор на небо. Терпение определяет темп Во время репетиций Л. полностью освобождался от лихорадочного возбуждения, создаваемого предвкушением вечернего спектакля, возбуждения, которое так легко прорывается в репетиции, вызывая напряженную торопливость, - ничто не может идти слишком быстро. Для нас, совсем напротив, ничто не было слишком медленным. Нужно репетировать так, как если бы пьеса могла продолжаться двенадцать часов. Всякие предложения ускоренных "переходов", позволяющих избежать потери темпа, Л. решительно отвергал. В каждой мелочи заключены возможности представить особенности или традиции человеческих взаимоотношений. ("Потери темпа" возникают прежде всего именно тогда, когда устраиваются халтурные "переходы"). Так, например, без терпеливой тщательной разработки деталей нельзя по-настоящему разработать очень важное завершение второй сцены. Советники окружают и поздравляют Галилея, отводя его в глубину, однако ничтожно короткий разговор с Лудовико Марсили, в котором заключено обвинение в плагиате, должен, так оказать, повиснуть в воздухе. В то время как занавес опускается за его спиной, отделяя от него Галилея и всех остальных, Лудовико продолжает и заканчивает разговор с Вирджинией, прохаживаясь у рампы. А его циничное замечание, что теперь он, мол, понимает, что такое наука на самом деле, становится трамплином к следующей - третьей - сцене великих открытий. СЦЕНА ТРЕТЬЯ  Доверие к объективному суждению Галилей посадил своего друга Сагредо наблюдать в телескоп Луну и Юпитер. Л. садился спиной к прибору, непринужденно, расслабленно, так, словно бы его работа уже сделана и он хочет только, чтобы другой человек объективно судил о том, что видит, ведь только это и требуется - объективно оценить увиденное. Таким образом, он подтверждал, что отныне все споры об учении Коперника должны прекратиться ввиду новых возможностей наблюдения. Эта позиция уже с начала сцены объясняет его дерзкую попытку просить о доходной придворной должности во Флоренции. Исторический момент Л. разговаривал с другом у телескопа без особого нажима. И чем проще держал он себя, тем объективней становилось ощущение, что это историческая ночь, чем трезвее он говорил, тем более торжественным казался этот момент. Смущение Когда куратор университета приходит, чтобы пожаловаться на историю с телескопом, Л. показывает сильное смущение Галилея тем, что упрямо продолжает смотреть в телескоп, но явно не столько из интереса к звездному небу, сколько из нежелания смотреть в глаза куратору. Он бесстыдно использует, как укрытие, это более "высокое" назначение прибора, оказавшегося не столь уж доходным для флорентийцев. Впрочем, при этом он еще поворачивается задом к обозленному человеку, который раньше ему доверял. Однако он тут же предлагает куратору, отнюдь не пытаясь его утешать открытиями "чистой" науки, новое доходное дело - небесные часы для мореплавателей. После ухода куратора он сидит у телескопа, раздраженно почесывая шею, и говорит Сагредо о своих физических и духовных потребностях, которые так или иначе необходимо удовлетворять. Наука для него дойная корова, которую доят все, приходится доить и ему. В это время такое представление Галилея еще служит науке, однако позднее, в борьбе против Рима, это представление толкает науку на край пропасти, а именно в руки власть имущих. Мысль рождается желанием Просмотрев расчеты движений, совершаемых спутниками Юпитера, Сагредо высказывает o-пасения за того, кто опубликует эти сведения, столь неприятные церкви. Галилей возражает, говоря об искусительной силе доказательств. Он достает из кармана камешек, бросает его из руки в руку, тот падает, влекомый силой тяжести. Он говорит: "Никто не в состоянии долго отрицать подобный факт". Приводя это доказательство, Л. ни на миг не переставал действовать именно так, чтобы об этом можно .было вспомнить позднее, когда он объявил, что решил сообщить о своих опасных открытиях католическому флорентийскому двору. Отстранение Вирджинии Небольшую сцену с дочерью Вирджинией Л. использовал, чтобы показать, в какой степени сам Галилей повинен в том, что позднее Вирджиния превратилась в шпиона инквизиции. Он не принимает всерьез ее интерес к телескопу и велит ей идти к утренней мессе. Л. некоторое время смотрел на дочь, спросившую ; "можно я погляжу?", и затем отвечал: "это не игрушка". Удовольствие, доставляемое противоречиями Галилей торжественно подписывает прошение, говоря: "Я поеду во Флоренцию". Порывисто выкладывая мысли об уже свершенных открытиях, рассуждая о соблазне доказательств и демонстрируя великие открытия, Л. предоставлял зрителю полнейшую свободу изучать противоречивую личность Галилея, критиковать его и восхищаться им. СЦЕНА ЧЕТВЕРТАЯ  Изображение гнева В сцене с придворными учеными, которые отказались посмотреть в телескоп, потому что он должен был либо подтвердить утверждения Аристотеля, либо разоблачить Галилея как обманщика, Л. играл не столько гнев, сколько попытку подавить в себе гнев. Собачья повадка Когда Галилей, под конец уже взорвавшись, пригрозил, что пойдет со своими новыми знаниями на кораблестроительные верфи, он увидел, как придворные начали поспешно уходить. Глубоко встревоженный и огорченный, он бежит вслед за уходящим князем с резко выраженной повадкой раболепия, спотыкаясь, утратив достоинство. Так величие артиста проявляется именно в том, насколько он умеет придать поведению изображаемого лица непонятные, во всяком случае, неприемлемые черты. Борьба и особый характер этой борьбы Л. настаивал, чтобы в четвертой и шестой сценах фоном оставалась большая таблица, на которую проецировался оригинальный рисунок Галилея, представляющий расположение Юпитера и его спутников. Этот рисунок напоминал о борьбе. Чтобы показать одну из сторон этой борьбы - терпеливое выжидание в приемных ради утверждения истины, - Л. поступал так: уже после того как придворные торопливо удалялись, а несколько отставший камергер сообщил ему о передаче дела на рассмотрение в Рим, Л. уходил из той части сцены, которая изображала дом Галилея, на просцениум, отделенный малым занавесом. Там Л. стоял между четвертой и шестой, так же как потом между шестой и седьмой, сценами в ожидании и, время от времени доставая камешек из кармана, перебрасывал его из руки в руку, чтобы снова и снова убедиться, что тот падает сверху вниз. СЦЕНА ШЕСТАЯ {*} {* Пятая сцена в этих спектаклях не игралась.} Наблюдение за духовенством Галилей даже с некоторым одобрением наблюдает за издевающимися над ним монахами в римской коллегии - ведь они все же пытаются _доказывать_ абсурдность его утверждений, когда топчутся на незримо вращающемся земном шаре. На дряхлого кардинала он смотрит с состраданием. После того как астроном Клавиус подтвердил данные Галилея, тот снова показывает растерянно отступающему противнику - кардиналу, как падает из руки в руку камень. Л. делал это отнюдь не торжествующе, а так, словно хотел предоставить противнику еще одну возможность самому убедиться. СЦЕНА СЕДЬМАЯ  Слава Галилей, приглашенный на бал-маскарад, устроенный кардиналами Беллармином и Барберини, на несколько минут остается в передней вместе с писцами, которые оказываются затем шпиками. Когда он входил, его очень почтительно приветствовали важные люди в масках. Совершенно очевидно, что он в милости. Из зала доносится пение хора мальчиков, и Галилей прислушивается к одной из тех меланхолических песен, которые звучат посреди жизнерадостного ликования. Несколько мгновений он молча прислушивался, затем сказал одно слово "Рим" - ничего больше не потребовалось Л., чтобы выразить гордое чувство победителя, у ног которого лежит столица мира. Цитатный поединок В коротком поединке - перестрелке библейскими цитатами, которую он ведет с кардиналом Барберини, Л. обнаруживает не только азартное увлечение таким духовным спортом, но и то, что он начинает подозревать неблагоприятный поворот в своих делах. Воздействие этой сцены зависит еще и от элегантности исполнения, и Л. полностью использовал свою тяжеловесную фигуру. Два дела сразу Короткий довод относительно возможностей человеческого мозга (услышанный автором, к его удовольствию, от Альберта Эйнштейна) позволяет Л. показать, во-первых, известную грубость специалиста, когда непосвященный вторгается в его область; во-вторых, сознание того, как трудны подобные проблемы Разоружение нелогичностью Когда зачитывается декрет, согласно которому запрещается гостю преподавать уже доказанную теорию, Л. реагирует на это тем, что дважды резко поворачивается от читающего секретаря к кардиналу Барберини. Галилей словно громом поражен и позволяет обоим кардиналам уволочь себя как быка, оглушенного обухом. Л. удалось создать впечатление, - причем автор не способен даже описать, как именно Л. это делает, - что Галилей обезоружен главным образом тем, что так откровенно нарушена логика. СЦЕНА ВОСЬМАЯ  Непреодолимая потребность исследовать В седьмой сцене Галилей услышал нет, сказанное церковью, в восьмой он слышит нет, исходящее от народа. Слышит из уст монаха, который и сам физик. Сперва Галилей испуган, но затем сознает то, что происходит в действительности: не церковь защищает крестьянина от науки, а крестьянин защищает от нее церковь. Это Л. придумал играть Галилея так глубоко потрясенным, что все свои контраргументы он высказывает в тоне обороны, гневной вынужденной самозащиты и бросает рукопись с видом беспомощности. Он ссылался на свою непреодолимую потребность исследовать так, как застигнутый на месте преступления садист или растлитель мог бы ссылаться на свои гормоны. Лафтон не забывает рассказать фабулу В тексте восьмой сцены есть фраза, рассказывающая о дальнейшем развитии фабулы. "Если бы я признал этот декрет..."; Л. очень тщательно разработал и выделил этот краткий, но важный момент. СЦЕНА ДЕВЯТАЯ  Нетерпение ученого Л. настаивал на том, чтобы после отречения в тринадцатой сцене ему разрешили показать значительные изменения в характере Галилея так, чтобы представить его более (преступным. Однако он не испытывал подобной необходимости в начале девятой сцены. И тогда Галилей в угоду церкви годами не оглашал выводов из своих открытий, но это нельзя считать настоящим предательством, подобным тому, которое он совершил позднее. В широких массах населения о новом учении еще мало что знают, дело юного астронома еще не связано тесно с делом горожан Северной Италии, его борьба еще не стала политической борьбой. Если не было речи, то не может быть и отречения. И поэтому главным, что должно быть представлено, все еще остается только личное нетерпение и неудовлетворенность ученого. Когда же Галилей становится вредителем? В "Галилее" речь идет вовсе не о том, что следует твердо стоять на своем, пока считаешь, что ты прав, и тем самым удостоиться репутации твердого человека. Коперник, с которого, собственно, началось все дело, не стоял на своем, а лежал на нем, так как разрешил огласить, что думал, только после своей смерти. И все же никто не упрекает его. Вот, например, предмет, который лежит так, что каждый его может поднять. А тот, кто положил этот предмет, ушел прочь, так что нельзя его ни благодарить, ни бранить. А вот научное достижение, которое позволяет легче, быстрее, изящнее рассчитывать звездные пути, и человечеству предоставлена возможность им пользоваться. Вот это и есть труд всей жизни Галилея, и человечество им пользуется. Но в отличие от Коперника, который уклонился от борьбы, Галилей боролся и сам же эту борьбу предал. За двадцать лет до него Джордано Бруно из Нолы также не уклонялся от борьбы и был за это сожжен, но если бы он отрекся, вред был бы не велик; трудно даже сказать, какое значение имела тогда его мученическая смерть, не было ли число напуганных ею ученых больше числа тех, кого она вдохновила. Во времена Бруно борьба только еще начиналась. Но время шло; новый класс - буржуазия - выходил на арену с новой, все более сильной промышленностью; речь шла уже не только о научных достижениях, но и о борьбе за то, чтобы использовать их со все большим размахом. Это использование шло в разных направлениях, ведь новому классу необходимо было для того, чтобы вести свои дела, захватить власть, разрушить ту господствующую идеологию, которая ему в этом препятствовала. Церковь, защищавшая привилегии помещиков и князей, как богоданные и тем самым естественные, управляла, разумеется, не с помощью астрономии, но управляла и астрономией и внутри нее. Церковь не могла позволить нарушить свою власть ни в одной области. А новый класс мог использовать для себя победу в любой области, в том числе и в астрономии. Но, избрав какую-либо область образцовопоказательной и сосредоточив в ней всю борьбу, класс оказывался в этой области уязвимым в широком смысле. Изречение: "Ни одна цепь не может быть сильнее, чем ее слабейшее звено", - действительно для всех цепей, и для тех, что связывают (такой цепью была церковная идеология), и для тех, что служат передаточными трансмиссиями (как новые представления нового класса о собственности, праве, науке и т. п.). Галилей стал вредителем, когда повел свою науку на борьбу и предал ее в ходе этой борьбы. Уроки Ни одна картина не может передать той легкости и изящества, с какими Л. проводил небольшие эксперименты с плавающим льдом в медном тазу. За сравнительно долгим чтением последовало быстрое демонстрирование. Его отношения с учениками напоминали поединок, в котором учитель фехтования применяет все искусные приемы - применяет против учеников, им на пользу. Уличив Андреа в том, что тот спешит делать выводы, Галилей перечеркивает его неверную запись в лабораторной книге с таким же терпением и такой же деловитостью, как поправляет ледяную пластинку в тазу. Молчание Свои ухищрения применяет он, впрочем, еще и для того, чтобы подавить недовольство учеников. Они недовольны его молчанием в общеевропейской дискуссии о солнечных пятнах, тогда как отовсюду требуют его суждений, считая его величайшим авторитетом. Он знает, что своим авторитетом обязан церкви и что бурные требования его отклика, следовательно, объясняются его молчанием. Его авторитет был создан при условии, что он им не будет пользоваться. Л. показывает страдания Галилея в эпизоде с присланной ему книгой о солнечных пятнах, которую оживленно обсуждают его ученики. Он разыгрывает полнейшее равнодушие, но делает это плохо. Ему не позволено даже перелистать эту книгу, в которой, конечно же, множество заблуждений и поэтому она вдвойне соблазнительна. И, сам не бунтуя, он все же поддерживает бунт, и когда шлифовальщик стекол Федерцони, разъяренный тем, что не может читать по латыни, швыряет на пол весы, Галилей поднимает эти весы - впрочем, мимоходом, как человек, который всегда поднимает то, что упало. Возобновление исследований как чувственное удовольствие Прибытие Лудовико Марсили, жениха Вирджинии, Л. использует для того, чтобы засвидетельствовать свое собственное недовольство однообразной привычной работой. Он потчует гостя так, что этот перерыв в работе мог бы вызвать недоумение учеников. Услышав сообщение о том, что папа-реакционер умирает, Галилей начинает по-иному чувствовать вкус вина. Он весь изменяется. Сидя у стола, спиной к публике, он словно перерождается: засунул руки в карманы, закинул ногу на ногу, сладострастно потянулся. Потом медленно поднялся и стал расхаживать взад и вперед с бокалом в руках. При этом он обнаружил, что его будущий зять, помещик и реакционер, с каждым глотком вина все меньше ему нравится. Его указания ученикам о приготовлениях к новому опыту звучали как вызовы. Л. к тому же еще старался сделать вполне очевидным, что Галилей жадно воспользовался самой ничтожной возможностью возобновить свои научные изыскания. Поведение в работе Речь о необходимости соблюдать осторожность, речь, начинающую новый этап научной деятельности, которая сама по себе открытое издевательство над всякой осторожностью, Л. произносит, создавая поразительный образ тво