тить, нужно было именно о нем думать, ибо это образование казалось столь легким и тонким, что видеть его можно было лишь на фоне серой скуки. Но тут мягкие очертания картины начали таять, потому как чем ближе они подъезжали к родным местам, тем интенсивней скуку начало вытеснять растущее нетерпение, и когда на вокзале они увидели поджидающего их барона с новой упряжкой, когда они наконец добрались до Лестова, где вынырнула на поверхность окаймленная вершинами парковых деревьев природа, предваряющая спокойную массивность въездных ворот, то тут их ожидал первый сюрприз: справа и слева от входа в парк были построены два новых домика для сторожей, так что дамы не смогли удержаться от восторженных возгласов удивления, и это было всего лишь прелюдией к тому многому, что им предстояло увидеть и пережить в ближайшие несколько дней, поэтому более чем понятно, что Элизабет ни о какой любви уже больше не думала. Ведь барон отсутствие обеих дам или, как он иногда их называл, двух своих женщин, уже в который раз использовал для того, чтобы произвести в доме всевозможные улучшения и усовершенствования, которые приводили их в восторг, а барону приносили множество слов похвалы и нежной благодарности. У них, конечно, были все основания гордиться своим разбирающимся в искусстве папочкой, который хотя и не обнаруживал излишнего уважения к настоящему и уже предполагал всевозможные переделки в старом господском доме, которые отнюдь не ограничивались бы лишь архитектурой, но никогда не забывал, что в доме на стенах всегда есть местечки, на которых хорошо смотрелась бы картина, есть уголок, который можно было бы украсить тяжелой вазой, буфет, который можно было бы накрыть бархатной скатертью с золотым шитьем, и он был человеком, у которого все задумки превращались в реальность. С момента женитьбы барон и баронесса стали собирателями, и постоянное оформление своего ома стало для них возможностью сохранить навечно ощущения молодоженов, это произошло еще до того, как к ним присоединилась дочь. От Элизабет не ускользнуло, что страсть родителей дарить подарки к праздникам, отмечать дни рождения и постоянно выдумывать новые сюрпризы имела более глубокое значение и состояла в более прочной, хотя и не бросающейся в глаза взаимосвязи с радостью, можно даже сказать страстью, окружать себя все новыми и новыми вещами; Элизабет, правда, не знала, что каждый собиратель стремится к недостигнутому, недостижимому и все же неуклонно желаемому абсолютному совершенству своей коллекции, рвется посредством собранных вещей в бесконечность и что он, растворяясь в своей коллекции, питает надежду на достижение собственного совершенства и даже отмену собственной смерти. Элизабет не знала этого, но окруженная множеством всех этих красивых мертвых вещей, собранных и нагроможденных вокруг нее, обилием прелестных картин, она смутно предчувствовала все же, что картины, развешанные на стенах, должны их будто укрепить, что все эти мертвые вещи должны таить в себе что-то живое, может быть, таить и хранить что-то такое, к чему она сама была столь сильно привязана; иногда, когда вешали новую картину, у нее даже возникало ощущение, будто это маленький брат или сестра, нечто такое, что нуждалось в заботе и о чем родители заботились так, словно от этого зависело все их совместное существование; она смутно чувствовала страх, стоящий за всем этим, страх перед буднями, которые есть старение, и желание постоянно убеждаться -- всякий раз переживая новый сюрприз,-- что они рождены и живы и будут вместе навеки. Барон присоединял все новые участки земли к парку, темные густые насаждения которого были обсажены почти со всех сторон обширными полосами светлых и приветливых молодых посадок, и Элизабет казалось, будто он с почти женской заботливостью хочет превратить всю их жизнь в постоянно увеличивающийся огороженный парк, полный прелестных мест отдыха, и будто он только тогда окажется у цели и освободится от всякого страха, когда парк этот охватит всю землю, цель превратить самого себя в парк, где всегда могла бы прогуливаться Элизабет. Иногда, правда, в ней что-то противилось такому мягкому и неизбежному обязательству, но поскольку протест почти никогда не принимал четких очертаний, то он расплывался по солнечным контурам холмов, лежащих за оградой парка. "Ах,-- воскликнула баронесса, восхищаясь новой крытой аллеей в розарии,-- Ах, как грациозно, она словно создана для жениха с невестой". Баронесса улыбнулась Элизабет, на лице отца тоже заиграла улыбка, но в их глазах четко просматривался страх перед грозящим и неизбежным, беспомощность, осведомленность о неверности и измене, которые заранее прощались, ибо и сами они грешили. Как это было грустно, что родители казались удрученными даже при одной мысли о будущем браке, и Элизабет гнала прочь от себя любую мысль о замужестве, гнала так далеко, что опять становилось почти позволительным с интересом прислушиваться, когда родители, словно делая ей одолжение, заводили разговор о возможном замужестве, словно в качестве признания, возводившего дочь в ранг взрослых, превращая ее почти в сестру матери, вероятно поэтому Элизабет вспоминала день свадьбы тетушки Бригитте, а когда мать нежно поцеловала ее в щеку, она поневоле восприняла этот поцелуй как прощальный: так тогда поцеловала ее мать свою сестру, поцеловала со слезами на глазах, хотя все уверяли, что очень счастливы и радовались новому молодому дяде. Но это, конечно, были дела давно минувших дней; вспоминать об этом -- значит, вернуться в детство, и Элизабет, расположившись между родителями и обняв их за плечи, направилась с ними к средней беседке крытой аллеи, где они присели. Розовые клумбы, разделенные узкими, симметрично проложенными дорожками, переливались всеми цветами и были полны ароматов. Барон печально проговорил, указывая на группу роз: "А там я посадил несколько кустов розы Манетти, но наш климат для них, должно быть, слишком суровый-- И, словно намереваясь вернуть дочери таким обещанием некий долг, продолжил: -- Если же все-таки мне повезет и они не погибнут, то тогда эти розы будут принадлежать Элизабет". Элизабет ощутила пожатие его руки, и для нее это был почти намек на то, что есть кое-что, что она, ухватив, не может достаточно прочно удержать, кое-что, о чем, может быть, хотелось думать, что это было время, сжатое и стиснутое, словно пружина часов, грозящая теперь выпрямиться, скользнуть между пальцами, стать протяженнее, пугающе длинная, тонкая белая полоска, которая начинает извиваться, выискивая, как овладеть тобой, словно свирепая змея,-- и ты толстеешь, стареешь и становишься отвратительным. Вероятно, такое же ощущение возникло и у матери, потому что она сказала: "Когда однажды наш ребенок уйдет от нас, мы останемся сидеть здесь одни Элизабет виновато пролепетала: "Я же ведь всегда буду с в ми". Пролепетала, и ей стало стыдно, потому что она сама это не верила. "Впрочем, я не понимаю, почему бы ей не жить потом со своим мужем вместе с нами",-- предложила баронесса. Отец между тем отмахнулся: "Это еще не скоро будет". Элизабет опять вспомнилась тетушка Бригиие, которая, растолстев, жила в Вюрбендорфе, бранила своих детей и сохранила столь мало общего со своей бывшей прекрасной фигурой, что невозможно было себе представить, какой она была, становилось даже как-то стыдно, что ее близость когда-то вызывала какие-то чувства. И это при том, что Вюрбендорф производил куда более светлое и приветливое впечатление, чем Штольпин, и все радовались, что приобрели в лице дяди Альберта нового молодого родственника. Возможно, к развертыванию столь волнующих и прелестных событий привело появление нового родственника, а тетушка Бригитте вовсе не была причастна к этому. Если бы породниться со всеми людьми, то мир уподобился бы ухоженному парку, и привести нового родственника означало бы посадить в саду новый сорт роз. Неверность и измена стали бы тогда не столь тяжелыми преступлениями: Элизабет, должно быть, ощутила это уже тогда, когда так радовалась за дядю Альберта, и в море причиненных им несправедливостей это был, вероятно, тот маленький остров прощения, на котором спасались сейчас родители, поскольку о возможном замужестве дочери они говорили как о каком-то любезном подарке судьбы. Но баронесса не желала расставаться со своей мыслью; а поскольку жизнь состоит из откровенных компромиссов, она продолжила: "К тому же наш домик в Вестэнде будет всегда готов принять вас". Но рука Элизабет еще оставалась в ладони отца, и она ощутила ее пожатие. Элизабет не хотела и слышать о каком-либо компромиссе. "Нет, я остаюсь с вами",-- упорно повторила она, и ей вспомнилось, с какой горечью ребенком она восприняла тот факт, что ей запретили спать в спальне родителей и она не могла уже больше прислушиваться к их дыханию; баронесса ведь часто и охотно вела разговоры о смерти, которая обычно подстерегает человека во сне, и когда она пугала этим своего супруга и Элизабет, то утром наступало блаженство оттого, что смерть не разделила их навеки, и каждый день снова и снова охватывало сильнейшее желание ухватиться за руки, вцепиться так, чтобы невозможно было их разнять. Точно так же сидели они и сейчас здесь, в крытой аллее, напоенной ароматом роз; выскочила маленькая собачка Элизабет и поприветствовав ее так, словно снова нашла ее, но теперь -- навсегда, положила лапки ей на колени. Ветки роз выглядели упругими и прямыми на фоне зеленого сада и голубого неба. Никогда она не смогла бы приветствовать по утрам какого-нибудь чужака, будь он даже близким родственником, с той же радостью, никогда она не смогла бы думать о его дне рождения с той страстной и почти благоговейной проникновенностью, с какой встречает день рождения отца, никогда она не смогла бы обходиться с ним с тем непостижимым и все-таки возвышенным страхом, называемым любовью. И осознав это, она посмотрела на родителей ласковым взглядом, улыбнулась им и погладила по головке песика Белло, который преданно взирал на нее любящими испуганными глазками. Позже стало скучно, и снова возникло слабое чувство протеста. Ей опять доставляли определенное удовольствие мысли об Иоахиме, перед глазами возникала его стройная фигура и то, как он в своем длинном угловатом форменном кителе стоял в легком поклоне на перроне. Но его облик странным образом перемешался с обликом тетушки Бригиие, в итоге она уже не могла понять, то ли Иоахим должен жениться на миловидной Бригиие, то ли она сама должна выйти замуж за молодого дядю из своего детства. Даже если она и знала, что любовь -- это совсем не то, о чем поется в операх и повествуется в романах, то не вызывало все-таки никакого сомнения, что о Иоахиме она думает безо всякого страха; и когда она предавалась фантазиям, что отходящий поезд будто бы цепляет Иоахима за шпагу того затягивает под колеса, то эта сцена наполняла ее скорее; отвращением, чем сладостной печалью, тревогой и дрожью, которыми она переживала за жизнь родителей. Когда она поняла это, то это было подобно отречению, которое в то же время воспринималось как небольшое, с привкусом печали облегчение. Тем не менее она решила при случае поинтересоваться Иоахима, когда у него день рождения. Иоахим приехал домой в Штольпин. По дороге с вокзала, как только они пересекли деревню и достигли первого поля, относящегося к имению, в нем неожиданно шевельнулось какое-то новое чувство; он попытался подыскать подходящие слова и нашел их: это принадлежит мне. Сойдя с повозки у господского дома, он уже был преисполнен новым ощущением родных мест. Он сидел за столом с отцом и с матерью, и ограничься дело одним лишь завтраком, то этого было бы более чем достаточно; ему доставляло удовольствие сидеть вот здесь, под размашистой липой, перед свежим и наполненным солнечным светом садом; добротное масло, мед и ваза с фруктами, все эти прелести приятно выделялись на фоне завтраков на скорую руку перед службой. Но обед и ужин, а также полдник с чашечкой кофе превратились уже в пытку; и чем дольше тянулся день, тем тягостней становилось пребывание друг подле друга, и если утром родители радовались приезду так редко навещающего их сына, ожидая до этого день за днем его появления, словно он мог привнести в дом что-то хорошее и живительное, то течение дня, размечаемого приемами пищи, было поэтапным разочарованием, уже где-то к обеду Иоахим становился чуть ли не причиной обострения отношений между родителями; даже упование на почту, единственный просвет в монотонности будней, было принижено присутствием сына, и хотя старик, невзирая на все это, продолжал каждый день прогуливаться навстречу почтальону, но это было без малого актом отчаяния, почти что завуалированным требованием к Иоахиму, чтобы он в конце концов убирался отсюда прочь и присылал лучше письма. При этом казалось, что самому господину фон Пазенову известно, что он ждет чего-то совсем другого, чем письма от Иоахима, и что почтальон, навстречу которому он так осторожно крадется, вовсе не тот, у кого перекинута через плечо сумка. Иоахим предпринимал слабые попытки сблизиться с родителями. Он навещал отца в украшенном оленьими рогами кабинете и интересовался урожаем, охотой, надеясь, вероятно, на то, что старик будет доволен тем, что Иоахим хотя бы в общих чертах последовал требованию "входить в курс дела". Но отец или забыл об этом требовании, или сам был не в курсе положения дел в имении, он с недовольным видом давал откровенно уклончивые ответы, а как-то даже прямо заявил: "Об этом тебе еще рано беспокоиться", и Иоахиму, пока что освобожденному от обременительного обязательства, поневоле вспомнилось то время, когда его упрятали в кадетскую школу, первый раз лишив родных мест. Но сейчас он вернулся и был полон ожидания своего собственного гостя. Это было приятное чувство, и содержало ли оно в себе всевозможные вариации чего-то враждебного по отношению к отцу, было непонятно и самому Иоахиму, да, он даже питал надежду на то, что родители будут довольны этой встряской их жизни, погружающейся во все большую скуку, и с таким же нетерпением, как и он, будут ожидать прибытия Бертранда. Он не противился тому, что отец перерывает всю его корреспонденцию, и когда она затем передавалась ему со словами: "Кажется, к сожалению, здесь по-прежнему нет весточки от твоего друга, приедет ли он вообще", Иоахим стремился уловить в них действительно сожаление, хотя звучали они для него как злорадство. Его терпению пришел конец лишь тогда, когда он увидел в руках отца письмо от Руцены. Но старик ничего не сказал, лишь вставил монокль в глаз и напомнил: "Тебе следовало бы уже съездить к Бадден-зенам, самое время". Намеревался ли отец его уколоть или нет, в любом случае этого было достаточно, чтобы настолько отбить у Иоахима охоту встречаться с Элизабет, что он снова и снова откладывал визит, хотя до сих пор у него перед глазами стояли ее фигура и развевающийся кружевной платочек, в нем, впрочем, все настойчивее теснилось желание, чтобы, когда он будет подъезжать к наружному крыльцу особняка в Лестове, на козлах экипажа рядом с ним обязательно бы сидел Эдуард фон Бертранд. Но до этого дело не дошло, по крайней мере, пока не до ло, потому что в один из дней Элизабет со своей матушкой нанесли господину и госпоже фон Пазеновым довольно запоздавший визит соболезнования. Элизабет ощутила разочарование и в то же время какое-то облегчение оттого, что Иоахима случайно не оказалось в имении, она даже почувствовала себя немного обиженной. Расположились в малом салоне, и дамы узнали от господина фон Пазенова, что Гельмут погиб, защищая честь имени. Элизабет при этом пришло в голову, что в не таком уж отдаленном будущем она, может быть, тоже будет носить имя, за честь которого кто-то отдал свою жизнь, и в приливе гордости и радостного удивления она отметила про себя, что тогда господин и госпожа фон Пазеновы могли бы стать новыми родственниками. Разговор постоянно крутился вокруг этого печального события, и господин фон Пазенов сказал: "Так бывает, когда у тебя сыновья; они отдают свои жизни во имя чести или за короля...-- и добавил резко и с вызовом: -Глупо иметь сыновей". "Да, но дочери выходят замуж и вылетают из-под нашего крылышка,-- возразила баронесса с понимающей улыбкой.-- А мы, старики, в любом случае остаемся одни". Господин фон Пазенов не проронил в ответ на сказанное ни слова и не стал, как это полагалось бы, разуверять баронессу, что она никак не может быть причислена к числу стариков, какое-то время он сидел неподвижно с застывшим взглядом, а затем прервал молчание: "Да, остаемся одни, остаемся одни,-и после непродолжительного и, очевидно, напряженного размышления добавил: -- Одни умирать". "О, господин фон Пазенов, давайте не будем размышлять о смерти,-- ответила виновато, но кокетливым тоном баронесса-- Нет-нет, давайте не будем все время об этом думать; после дождя всегда проглядывает солнышко, дорогой мой господин фон Пазенов, и никогда не нужно об этом забывать". Господин фон Пазенов вернулся к реальности и снова обрел галантные манеры: "При условии, что солнышко приходит в наш дом в вашем лице, баронесса,-- и, не дожидаясь реакции польщенной баронессы, продолжил: -- Но как редко это бывает... дом пуст, даже почтальон и тот ничего не приносит. Я писал Иоахиму, но ответные письма -- редкость: учения". Госпожа фон Пазенов с испугом возразила супругу: "Но... но Иоахим ведь здесь", В ее сторону метнулся злющий взгляд: "А разве он писал? И где он сейчас?" И дело наверняка дошло бы до маленькой ссоры, если бы в птичьей клетке не взвился тоненький золотистый голосок гарцской канарейки. Поскольку они сидели вокруг клетки, словно вокруг фонтана, то на какую-то пару мгновений забыли обо всем на свете: казалось, этот золотистый голосок, скользя то вверх то вниз, обвивает их тоненькой ленточкой, объединяя во что-то такое, что дает понимание покоя и уюта как жизни, так и смерти; казалось, будто эта ленточка, будившая и обнадеживающая их, а потом снова возвращающаяся и сворачивающаяся у своего истока, лишала их речи, может быть, потому, что извивалась золотым орнаментом по комнате, а может быть, и потому, что на какое-то мгновение смогла донести до их сознания то, что они составляют одно целое, и избавить от той ужасающей тишины, гул и безмолвие которой непроницаемым звучанием стоят между людьми стеной, через которую уже больше не пробивается человеческий голос. Теперь, когда пела канарейка, даже господину фон Пазенову удалось наконец избавиться от этого отвратительного безмолвия, и все были преисполнены чувством сердечного покоя, когда госпожа фон Пазенов предложила: "Не выпить ли нам теперь по чашечке кофе?" И когда они проходили через большой зал, окна которого были зашторены из-за жаркого полуденного солнца, никому как-то и не вспомнилось, что здесь в гробу на возвышении лежал Гельмут. Затем появился Иоахим, и Элизабет снова испытала чувство разочарования, ибо она хранила в памяти его образ в форме, сейчас же он был одет в деревенский охотничий костюм. О держались отчужденно и скованно, и даже когда они вернулись со всеми в салон, а Элизабет стала перед клеткой с канарейкой и просунула между прутьев палец, чтобы птица с негодованием поклевала его, даже тогда, когда она для себя решила, что в ее салоне - выйди она когда-нибудь замуж -- всегда будет жить такая маленькая желтенькая птичка, даже тогда Иоахим и замужество уже больше не вязались в ее представлении во что-то единое. Но это ее не расстроило, а даже успокоило и значительно упростило ее отношение к нему, когда, прощаясь, они договорились, что в ближайшем будущем он заедет за ней для совместной прогулки. Перед этим, конечно, ему следовало бы нанести им визит. Бертранду удалось наконец последовать приглашению Пазенова, и по дороге в имение он сделал промежуточную двухдневную остановку в Берлине. Само собой разумеющимся было то, что он хотел навестить Руцену: он сразу же отправился в театр и отослал свое приветствие с парой цветков в костюмерную. Руцена обрадовалась его визитке, ей было приятно полу- чить цветы и льстило, что Бертранд будет дожидаться ее у входа. "Ну, маленькая Руцена, как дела?" И Руцена, постоянно сбиваясь, затараторила, что очень и очень хорошо, о, собственно говоря, не так уж и хорошо, она ведь так скучает по Иоахиму, но сейчас, конечно, хорошо, потому что она ужасно рада тому, что Бертранд, который является очень хорошим другом Иоахима, ее забирает. Когда они затем сидели за ужином и говорили о Иоахиме, Руцена, как это часто с ней случалось, внезапно загрустила: "Сейчас вы ехать к Иоахиму, а я должна оставаться здесь; есть несправедливость на свете". "Ну, конечно, бывают несправедливости на свете, даже еще более великие, чем ты думаешь, маленькая Руцена,-- им обоим показалось вполне уместным, что он сказал ей "ты",-- В определенной степени меня привело сюда беспокойство о тебе". "Как понимать это?" "Да не в восторге я от того, что ты погрязла в этой театральной жизни". "Почему? Это же красиво". "С моей стороны было опрометчиво поддаться вашей просьбе... просто потому, что вы романтики, и одному Богу известно, что вы представляете себе под понятием "театр", "Не понимаю, что хотеть сказать". "Да ничего, маленькая Руцена, но то, что ты там останешься, исключено. К чему это в конце концов приведет? Что из тебя в конце концов получится, дитя мое? Ведь нужно же о тебе позаботиться, а с романтизмом в голове ни о ком не позаботишься". Она уже сама может позаботиться о себе, с гордостью и небрежностью сказала Руцена; ей никто не нужен, и он пусть уходит, а Иоахим, если он хочет ее бросить, пусть уходит тоже. "И вы, плохой человек, пришли сюда, другу только плохо делать". Она расплакалась, бросая сквозь слезы враждебные взгляды на Бертранда. Было нелегко ее успокаивать, ибо она стояла на своем, что он плохой человек и плохой друг, который хочет испортить ей такой чудесный вечер. Потом она как-то сразу побледнела и устремила на него наполненные ужасом глаза: "Прислал вас сказать, что все?!" "Но, Руцена!" "Нет, можно десять раз говорить нет, я знаю, что это так, о, вы оба плохие. Сделать мне такой позор". Бертранд понял, что разумными доводами тут ничего не добьешься; но. может быть, в ее бестолковом подозрении было хотя бы приблизительное представление о реальном положении вещей и об его безнадежности. Она выглядела беспомощной, словно маленький зверек, которого загнали в угол. Может, все-таки это и хорошо, что она имеет трезвый взгляд на будущее. Он просто отрицательно покачал головой: "Скажите, дитя мое, не могли бы вы на время, пока Иоахим в отъезде, уехать к себе на родину?" До нее же дошло только, что ее пытаются отправить отсюда. "Но, Руцена, кому это нужно, отправлять вас отсюда! А вместо того, чтобы убивать время одной в Берлине и в этом бессмысленном театре, не лучше ли было бы вам среди своих..." Она не дала ему договорить: "Нет никого, все плохие на меня... нет никого, и вы хотите отправлять меня отсюда". "Руцена, подумай, что ты говоришь; как только Пазенов снова окажется в Берлине, то и сможешь сразу же вернуться". Руцена его уже не слушала хотела уйти, не желая ничего больше знать. Но ему не хотелось так отпускать ее, и он призадумался над тем. как бы отвлечь ее от этих мыслей; наконец ему пришло в голову, что им неплохо было бы вместе написать письмо Иоахиму. Руцена сразу же согласилась; он распорядился принести бумагу и сверху написал: "Тепло и с благодарностью, вспоминая чудесный вечер, вам шлют сердечный привет Бертранд", а она добавила: "и много-много поцелуев Руцена". Она запечатлела поцелуй на бумаге, но слезы ее никак не иссякали. "Это все",-- повторяла она и потребовала, чтобы ее отвезли домой. Бертранд сдался. Дабы не оставлять ее в таком беспомощном состоянии, он предложил прогуляться. Чтобы ее успокоить-- а слова оказались уже бесполезными,-- он взял, как хороший заправский врач, ее руку; она благодарно и в поисках опоры слегка прижалась к нему, подала руку, едва заметно пожав ее. Она -- маленький зверек, подумал Бертранд, но для прояснения ситуации заметил: "Руцена, я ведь плохой человек и твой враг". Но она в ответ не проронила ни слова. В нем поднялась какая-то легкая и все же нежная злость на спутанность ее мыслей, затем она перешла на Иоахима, который взвалил на себя ответственность за Руцену и ее судьбу, хотя у самого в голове была не меньшая путаница, чем у этой девушки. Может быть, из-за тепла ее тела, которое он ощутил, но на какое-то мгновение у него промелькнула злая мысль, что Иоахим заслуживал бы того, чтобы Руцена изменила ему с ним, но это не было серьезно, и вскоре он снова вернулся к тому благосклонному чувству, которое он, впрочем, всегда питал к Иоахиму. Руцена и Иоахим казались Бертранду существами, которые всего лишь маленькой частичкой своего бытия подходили ко времени, в котором они жили, и к своему возрасту, а большая часть была где-то, может быть, на другой звезде или в ином времени или же просто в детстве. Бертранду бросилось в глаза, что вообще так много людей из разных эпох живут одновременно и вместе, они даже одного возраста; может, вся беспомощность и трудность в том, чтобы умом понять друг друга; удивительно только, что вопреки всему этому существует что-то вроде человеческого сообщества и вневременного взаимопонимания. Вероятно, и Иоахима нужно просто погладить по руке. О чем он может и должен с ним говорить? Зачем она вообще нужна, эта поездка в Штольпин? Бертранд откровенно разозлился, но потом вспомнил, что хотел поговорить с Иоахимом о судьбе Руцены; это придавало визиту и потерянному времени немалый смысл, и, снова придя в хорошее расположение духа, он сжал руку Руцены. Перед ее домом они простились, молча постояли пару мгновений напротив друг друга, и возникло ощущение, что Руцена ожидает еще чего-то. Бертранд улыбнулся и, прежде чем она успела подставить ему губы, поцеловал ее по-родственному в щеку. Она быстрым движением погладила его руку и попыталась ускользнуть домой; он задержал ее перед дверью: "Да, маленькая Руцена, завтра утром я уезжаю; что же мне передать Иоахиму?" "Ничего,-- быстро и сердито ответила она, но затем опомнилась: -- Плохой, но приду на вокзал". "Спокойной ночи, Руцена",-- сказал Бертранд, и в душе опять шевельнулась слабая злость, он все еще ощущал на губах кожу ее щеки, словно пушинку. Бертранд прошелся несколько раз по темной улице туда и обратно, поглядывая на дом Руцены: он ждал, что за одним из окон загорится свет. Но то ли свет у нее уже горел, но был слишком тусклым, чтобы его заметить, то ли окна комнаты выходили во двор -- Иоахим мог бы позаботиться и о лучшей квартирке! -- короче, Бертранд ждал напрасно, и по прошествии какого-то времени, рассматривая дом Руцены, Бертранд решил, что этим дань романтизму уплачена изрядно, прикурил сигару и направился домой. Пол в гостиных был выложен паркетом, а полы в комнатах для гостей на втором этаже просто натерты мастикой, большие доски из светлого мягкого дерева отделены одна от планками чуть более темного цвета. Очевидно, мощными стволы, из которых некогда выпилили эти доски, и хотя древесина была довольно мягкой, все равно безупречные размеры досок и правильность формы свидетельствовали о благосостоянии бывших господ. Стыки между планками и досками тщательно подогнаны, и там, где они позже из-за высыхания дерева разошлись, их так тщательно заделали клиньями, что почти ничего не было заметно. Мебель, скорее всего, изготовил деревенский плотник, вероятно, еще в те времена, когда по этой местности прошли наполеоновские войска; по крайней мере, такая мысль приходила в голову, потому что мебель отдаленно напоминала тот стиль, который называют ампир, впрочем, вполне может быть, что она была чуть старше или моложе, ибо выпуклостью своих форм она выпадала из прямолинейности той эпохи. Здесь стояли трюмо, зеркало которого в высшей степени неожиданно было разделено вертикальной деревянной планкой, комоды, которые избытком или нехваткой ящиков противоречили чистой архитектонике. И хотя вся эта мебель была расставлена вдоль стен почти беспорядочно, и кровать бессмысленнейшим образом стояла между двух дверей, и большая белая изразцовая печь была втиснута наискось в угол между двумя шкафами, все же эта меблированная комната производила впечатление покоя и уюта, приветливой она казалась, когда солнце просвечивало сквозь белые занавески, а рамы окон отражались в блестящей полировке мебели. И возможно, украшающее комнату большое распятие на стене над кроватью не рассматривается больше как украшение или как обыкновенная деталь внутреннего убранства, а воспринимается так, как воспринималось, когда его вешали сюда: ночной страж и напоминание для гостя о том, что он проживает в доме христианской общины, в доме, который хорошо заботится о плотском преуспевании, из которого позволительно в веселой компании съездить на охоту, вернуться обратно, чтобы покутить за охотничьей трапезой с ее обильными винными излияниями, в доме, в котором охотнику не возбранялось отпустить крепкую соленую шутку и где в те времена, когда уже была готова мебель для этой комнаты, все еще закрывали глаза на то, что кому-то приглянулась служанка, но где тем не менее считалось само собой разумеющимся, что гость, даже если он и сильно переутомился от вина, будет к вечеру иметь возможность подумать о своей душе и раскаяться в грехах. И это соответствовало такому суровому образу мыслей, что висящая над диваном, обтянутым зеленым репсом, строгая и безвкусно выполненная на стали гравюра "Мать Гракхов" будила у многих посетителей воспоминания о королеве Луизе: на ней была изображена высокая женщина в ангинном одеянии; о королеве напоминал не только ее костюм, но и алтарь, заставляя задуматься над алтарем отчизны. Конечно, большинство охотников, ночевавших в этой комнате, вели мирскую жизнь, действуя энергично там, где просматривалась выгода и удовольствие, не стесняясь продавать торговцам с большим риском для себя урожай или свиней, предаваясь варварским охотам, в ходе которых устраивались чуть ли не массовые бойни Божьих тварей, а многие из охотников были очень даже падки на женскую плоть, но поскольку они воспринимали тот барски греховный образ жизни, который вели, как дарованные Богом права и привилегии, то были все же готовы в любой момент пожертвовать собой ради чести отчизны и во славу Господа, а если же они бывали не в состоянии сделать это, то готовность смотреть на жизнь, как на нечто второстепенное и едва достойное упоминания, была столь сильна, что ее греховность почти ничего не значила. И они чувствовали себя свободными от любого греха, когда продирались в утреннем тумане сквозь тихо потрескивающий подлесок или когда вечером взбирались по узкой крутой лестнице на охотничью вышку, где все еще шныряли муравьи, и всматривались через кустарник в чащобу леса, и когда до них доносился влажный запах травы и дерева, а по сухим балкам охотничьей вышки пробегал муравей, чтобы затеряться в коре, тогда могло слу-читься, что в их душах, хотя они и были людьми, которые проч-но и уверенно стояли на ногах, пробуждалось нечто, звучащее подобно музыке, и жизнь, которую они прожили и которую им еще предстояло прожить, сжималась так сильно в единственное мгновение, что они будто навеки ощущали руку матери, лежащую на их детской головке, и перед ними уже возникало то, что более уже не было отделено от них ни зазором времени, ни пространством, то, чего они и не боялись: смерть. Затем все деревья вокруг могли превратиться в дерево распятия, ибо нигде магическое и земное не переплетается так тесно, как в сердце охотника, и когда на краю поляны появляется олень, тогда все еще ждут облегчения и жизнь по-прежнему кажется лишенной временных рамок, мгновенной и вечной, сконцентрированной в собственной руке, так что выстрел, уносящий чужую жизнь, становится словно символом и необходимостью милостиво спасти свою собственную. Охотник всегда подстраивается так, чтобы в рогах оленя увидеть крест, и облегчения ради цена убийства не кажется ему слишком высокой. Соответственно этому он и поступает, возвращается с обильной охотничьей трапезы в свою комнату, чтобы еще раз поднять взор к распятию, дабы хоть издали задуматься о вечности, составляющей которой есть его жизнь. И перед лицом этой вечности чистота плоти является, может быть, ненамного весомей греховности земной жизни, на столике для умывания стоит таз, миниатюрность которого находится в странном противоречии с формами охотника и масштабами его жизни, да и кувшин вмещает в себя куда меньше воды, чем охотник в состоянии выпить вина, И узкий ночной столик рядом с кроватью, который обеспечивает посуде место в виде закрытого ящика, кажется на фоне кровати слишком маленьким. Охотник занимает этот столик своими вещами и с шорохом забирается в кровать. В этой уже несколько поколений назад прекрасно подготовленной для нужд охотников комнате и разместили Бертранда по его прибытии в Штольпин. К необычным впечатлениям, которые остались в памяти Бертранда после пребывания в Штольпине, относился и образ старого господина фон Пазенова. В первый же день сразу после завтрака старый господин потребовал, чтобы Бертранд сопровождал его во время прогулки и осмотрел имение. Было безветренное ненастное утро, но тишину нарушали глухие ритмичные удары молотильного цепа, которые доносились с двух токов. Казалось, что эта ритмичность доставляет удовольствие господину фон Пазенову: несколько раз он останавливался и постукивал своей тростью в такт ударам. Затем он спросил: "Не хотите ли посмотреть коровник?" Он направился к вытянутому низкому строению, но посреди двора вдруг остановился и покачал головой: "Не пойдет, коровы-то на пастбище". Бертранд вежливо осведомился, какую породу он разводит; господин фон Пазенов вначале уставился на него так, словно бы не понял сути вопроса, затем, пожав плечами, ответил: "Не все ли равно". Он повел гостя со двора; вокруг небольшой лощины, где находились строения имения, простирались холмы, поле примыкало к полю, и везде полным ходом шла уборка урожая. "Все относится к имению",-- сказал господин фон Пазенов, с гордостью обводя тростью вокруг. В одном из направлений его поднятая рука застыла; Бертранд посмотрел, куда указывала трость, и в глаза ему бросился шпиль деревенской церкви, возвышающийся за холмами. "Там почта",-- разъяснил ему господин фон Пазенов и направился в деревню. Было угнетающе душно; за ними постепенно затихали удары молотилки и в неподвижном воздухе раздавались лишь шипящие звуки косьбы, звон отбиваемых кос, шуршание бросаемых снопов. Господин фон Пазенов остановился: "Вам когда-нибудь бывало страшно?" Бертранд был удивлен, но вопрос этот его по-человечески тронул: "Мне? О, часто". Господин фон Пазенов с интересом приблизил к нему лицо: "А когда вам бывает страшно? Когда тихо?" Бертранд заметил, что здесь что-то не так: "Ну, тишина иногда бывает просто великолепной; в этой тишине, висящей над полями, я ощущаю себя прямо-таки счастливым". Господин фон Пазенов остался недоволен и даже разозлился: "Вы ничего не понимаете...-- А мгновение спустя: -- У вас были дети?" "Насколько мне известно -- нет, господин фон Пазенов". "Ну что ж, тут уж ничего не поделаешь,-- господин фон Пазенов посмотрел на часы, и взгляд его скользнул вдоль дороги; затем покачал головой: "непонятно"; потом снова обратился к Бертранду:-- Так когда же вам, собственно говоря бывает страшно?" Но ответа он дожидаться не стал, а снова посмотрел на часы: "Он бы должен быть уже здесь...-- Затем он пристально посмотрел на Бертранда: -- Вы сможете мне иногда писать письма, когда будете совершать свои путешествия?" Бертранд утвердительно закивал головой; он сделает это охотно, и господин фон Пазенов, казалось, остался этим очень доволен. "Да, да, вы только напишите, меня интересует, мне интересно многое... и напишите мне также, когда же вам бывает страшно... но его все еще нет; вы сами видите, никто мне не пишет, даже мои сыновья..." Тут вдали показалась фигура человека с черной сумкой. "Ах, вот он!" Припадая на трость, господин фон Пазенов припустил со всех ног своей прямолинейной походкой и, достигнув расстояния слышимости до идущего навстречу человека, разразился бранью: "Где тебя так долго носило? Сегодня ты ходил на почту в последний раз... Ты уволен, понятно, уволен!" С раскрасневшимся лицом господин фон Пазенов размахивал перед носом почтальона тростью, в то время как тот, давно, очевидно, привыкнув к таким встречам, спокойно снял с плеча сумку и передал ее своему господину, который тут же достал из жилета ключ и начал открывать ее трясущимися руками. Охваченный нервной дрожью, он распахнул почтовую сумку, но когда извлек оттуда всего лишь пару газет, то возникло ощущение, что приступ ярости может повториться, ибо он, не говоря ни единого слова, ткнул содержимое сумки почтальону под самый нос. Но старик, очевидно, все-таки отдавал себе отчет в том, что рядом с ним стоит гость. "Ну вот, вы видите сами...-- пожаловался он и швырнул их обратно в сумку, закрыл ее на ключ и, направляясь дальше, заявил: -Мне придется, наверное, перебраться в этом году в город; здесь для меня слишком тихо". Когда на землю упали первые капли дождя, они уже дошли до самой деревни, и господин фон Пазенов предложил переждать непогоду в доме у пастора. "Вам в любом случае придется с ним познакомиться",-- добавил он. Старик сильно разозлился, когда они не застали пастора дома, а жена его к тому же сказала, что ее супруг в школе, на что господин фон Пазенов резко ответил: "Кажется, вы полагаете, что старому человеку можно говорить все, что заблагорассудится, но я пока еще не настолько стар, чтобы не соображать, что в школе сейчас каникулы". "О, так ведь никто и не утверждает, что пастор в школе ведет занятия, к тому же он вот-вот должен вернуться домой". "Отговорки все",-- проворчал господин фон Пазенов, но жену пастора не так-то легко было сбить с толку, и она пригласила господ присесть, а сама между тем позаботилась о том, чтобы на столе появилось вино. Когда она вышла из комнаты, господин фон Пазенов наклонился к Бертранду: "Он с удовольствием спрятался бы от меня, потому что знает, что я все, абсолютно все вижу". "А что же вы видите, господин фон Пазенов?" "Как что? То, что он совершенно невежественный и ни на что не годный пастор, конечно. Но, к сожалению, я, несмотря на все это, вынужден поддерживать с ним хорошие отношения. Здесь в деревне все повязаны друг с другом и..."- он помедлил, а потом тихо добавил: -- Даже гроб здесь находится под его покровительством". Вошел пастор, и Бертранд был представлен ему как друг Иоахима. "Да, кто-то уходит, а кто-то приходит",-- задумчиво проговорил господин фон Пазенов, и для присутствующих осталось непонятным, должен Бертранд расценивать этот намек на Гельмута как дружественный жест или же как грубость. "Да, а это наш теолог",-- продолжил представление господин фон Пазенов, в то время как теолог в ответ на это выдавил жалкое подобие улыбки. Жена пастора поставила на стол немного ветчины и вино, а господин фон Пазенов быстренько пропустил один стаканчик. Пока остальные сидели за столом, он стал возле окна, выстукивал по стеклу в такт звукам молотилки и посматривал на облака с таким видом, словно никак не мог дождаться, когда же можно будет уйти. Застыв у окна, он тем не менее вмешался в вяло текущий разговор: "Скажите, господин фон Бертранд, приходилось ли вам когда-либо встречать ученого теолога, который ну ничего не знает o потустороннем мире?" "Господину