фон Пазенову угодно снова пошутить",-- испугано ответил на это пастор. "Не будете ли вы столь любезны, чтобы сказать нам: чем же в таком случае должен отличаться слуга Господа от нас, остальных людей, если он не имеет никакой связи с потусторонним миром? -- Господин фон Пазенов повернулся, зло и пристально уставился через свой монокль на пастора-- И если он учился этому, относительно чего я, впрочем, испытываю сомнения, то какое он имеет право скрывать это от нас?., от меня, скрывать от меня! -- Голос его слегка задрожал-- От меня, меня... он же сам говорил, от отца, которому выпали такие испытания". Голос пастора звучал тихо: "Лишь Бог один может открыть вам это, господин фон Пазенов, вы должны все-таки когда-нибудь поверить в это". Господин фон Пазенов пожал плечами: "А я и верю в это, да-да, я верю, примите это к сведению...-- Через какое-то мгновение, повернувшись к окну, снова пожал плечами: -- Не все ли равно",-- и уставился, продолжая барабанить по стеклу, на улицу. Дождь утих, и господин фон Пазенов скомандовал: "Ну что ж, теперь мы можем откланяться -- Прощаясь, он пожал пастору руку:-- Не заглянете ли к нам еще... к ужину? Наш юный друг будет с нами", Они ушли. На деревенской улице стояли лужи, но в поле было снова почти что сухо; дождь продолжался недолго, только чтобы размыть трещины в сухой земле. Небо было еще подернуто легкой белесой дымкой, но уже ощущалось, что вот-вот из-за туч выглянет жгучее солнце. Господин фон Пазенов хранил молчание и в разговоры с Бертрандом не вступал. Лишь однажды он остановился и, приподняв трость, наставительно изрек: "С этими Божьими учеными следует держать ухо востро. Запомните это". Утренние прогулки стали регулярными, а как-то к ним присоединился и Иоахим. В тот раз старик был угрюм и молчалив, он оставил даже попытки выведать что-либо о страхе Бертранда. Он имел обыкновение ставить свои вопросы в завуалированной и трудно понятной форме, а теперь и вовсе замолчал. Иоахим, правда, тоже был не слишком словоохотлив. Он ведь не мог спросить о том, что ему хотелось узнать от Бертранда и что тот, без сомнения, должен был бы ему рассказать. Так, втроем, каждый углубленный в себя, брели они по полю, отец и сын были очень недовольны тем, что Бертранд не смог удовлетворить их любопытство и не оправдал их ожиданий. Бертранд, надо отдать ему должное, изо всех сил пытался поддерживать разговор. Если вначале Иоахим откладывал свой визит в Лестов потому, что предполагал нанести его в обществе Бертранда, то сейчас причиной того, что он снова откладывал поездку, было какое-то приглушенное недовольство присутствием Бертранда, но в нем таилась неопределенная надежда, что все -- если только Бертранд пожелает говорить -- будет так хорошо и просто, что ему захотелось обязательно взять его с собой в Лестов. Но поскольку Бертранд в своем застывшем молчании действовал разочаровывающе на сей соблазн, о котором он, впрочем, ничего не знал, то Иоахиму пришлось в конце концов принять решение, и он поехал один. В Лестов он отправился во второй половине дня на повозке с большими колесами, аккуратно, как положено, обернув ноги накидкой, держа кнут перед собой, поводья плотно облегали его руки в коричневых перчатках. Отец при отъезде проронил: "Ну, наконец-то", и Иоахима эти слова настроили резко против фантастического проекта с женитьбой. Впереди показался шпиль церкви соседней деревни; это была католическая церковь, и она напомнила ему о римско-католическом вероисповедании Руцены; Бертранд рассказал ему о Руцене. Не было ли самым верным решением просто" прервать это бессмысленное пребывание в имении и, не мудрствуя лукаво, поехать к ней? Он начал ощущать, что все здесь ему опротивело; отвратительной была пыль на дороге, отвратительными были пыльные привядшие листья выстроившихся вдоль дороги деревьев, свидетельствующие о приближающейся осени. С приездом Бертранда он снова заскучал по форме: два человека в одинаковой форме-- это безлико, но это военная служба; два человека в одинаковых гражданских платьях-- бесстыдно, это выглядит так, словно они братья-близнецы; бесстыдной казалась ему и длина гражданского платья, осталявшего открытыми ноги и брюки. Элизабет должно было бы удивить то, что ей приходится созерцать мужчин в коротких пиджаках свободного покроя, из-под которых выглядывают брюки - характерно, что такие мысли ему ни разу не приходили в голову, когда он бывал с Руценой,-- но для этого визита ему следовало бы надеть форму. Широкий белый галстук с подковообразной шпилькой закрывал почти весь вырез жилетки; это было хорошо. Он потрогал его и убедился еще раз, что галстук сидит правильно. Не зря же покойникам в гробу закрывают нижнюю половину тела покрывалом. По этой дороге на Лестов ездил и Гельмут, наносил визиты Элизабет и ее матери, и эта дорожная пыль просочилась к нему в могилу. Не оставил ли брат ему в наследство Элизабет? Или Руцену? Или даже Бертранда? Бертранду следовало бы отвести комнату Гельмута, а не поселять в этой одинокой комнате для гостей; правда, это было бы не совсем уместно. Вся ситуация напоминала какой-то роковой механизм, который срабатывал как-то сам собой, именно поэтому он казался роковым, даже более роковым, чем механизм службы. Между тем ему пришлось отвлечься от мыслей, за которыми вполне могло таиться нечто ужасное, поскольку он уже свернул в деревню и должен был следить за играющими детьми; сразу же за деревней он въехал между двумя домиками садовника, расположенными справа и слева от ворот, в парк. "Я очень рад, что наконец-то могу приветствовать вас в нашем доме, господин фон Пазенов",-- сказал барон, принимая его в гостиной. Когда Иоахим рассказал ему о госте, из-за которого все откладывал визит, барон слегка пожурил его, что он не прихватил его с собой. Иоахим теперь и сам мучился сомнениями; конечно, это не было проступком; но когда вошла Элизабет, он пришел к заключению, что все-таки поступил верно, решив приехать один. Он нашел ее очень красивой, о, вне всякого сомнения, Бертранд не смог бы с этим не согласиться, и в ее присутствии Бертранду не удалось бы выдерживать тот непринужденный тон, который был ему свойственен. Иоахиму ведь хотелось пережить это подобно тому, как хочется услышать в церкви бранное словечко или даже поприсутствовать на казни. Чай подали на террасу, и у Иоахима, сидевшего рядом с Элизабет, возникло ощущение, что не так давно ему уже приходилось переживать такую ситуацию. Но только когда это было? Со времени его последнего визита в Лестов прошло без малого три года, была поздняя осень, и вряд ли было возможным сидеть тогда на террасе. Но когда он еще больше углубился в эти размышления и возникло впечатление, будто в доме тогда зажигали огни, то эта немного странная взаимосвязь довела его до абсурдности и все оказалось каким-то запутанным, потому что его сообщник Бертранд -- Иоахима немного покоробило от этого слова "сообщник",-- потому что сообщник и свидетель его интимных отношений с Руценой чуть не стал свидетелем его встречи с Элизабет! Как он должен был вообще представлять его ее родителям? Вновь возникло ощущение того, что он обречен попадать из-за Бертранда в неловкие ситуации, и тут же внезапно его охватило чувство стеснения: после чая ему придется вставать в своем гражданском платье; он охотно оставил бы салфетку на коленях, но все уже поднялись и направились в парк, Когда стали видны хозяйские постройки, барон высказал предположение, что Пазенов, вероятно, вскоре вернется к сельскому хозяйству; по крайней мере, так давал понять старый господин фон Пазенов, Иоахим, который ощутил новый прилив протеста против попытки отца определить его жизнь, охотно бы ответил, что даже и не думает о том, чтобы возвращаться в отцовский дом; но, конечно, было бы непозволительно говорить что-либо в таком роде; это не совсем отвечало бы обстоятельствам, в том числе и его вновь обретенной привязанности к родным местам, именно поэтому он просто ответил что нелегко оставить службу, особенно теперь, когда он вот-вот должен стать ротмистром. Не так просто оставить полюбившуюся карьеру, будь это даже из-за традиций, в основе которых -- человеческие чувства; лучшее тому доказательство -- его друг, господин фон Бертранд, который, невзирая на некоторые свои успехи, в целом все же хотел бы вернуться в полк. И слово за слово, он начал рассказывать о сделках Бертранда по всему миру, о его дальних поездках, и, почти что по-мальчишески, он окружил его таким ореолом эдакого путешественника-исследователя, что дамы не могли удержаться от того, чтобы не выразить свою радость от скорого знакомства с таким интересным человеком. Тем не менее у Пазенова возникло впечатление, будто они все побаиваются, но не Бертранда, а той жизни, какую он ведет, ибо Элизабет как-то притихла и высказала мнение, что совершенно невозможно себе представить, будто у тебя есть брат или еще какой-нибудь близкий родственник, который обитает где-то на краю света, он так далеко затерян в этом мире, что невозможно даже с уверенностью сказать, где он находится. Барон согласился, что такую жизнь позволитель но вести только человеку, у которого нет семьи. Моряцкая жизнь, добавил он. Но Иоахим, которому не очень хотелось оставаться в тени своего друга -- он ведь здесь ощущал себя его представителем,-- рассказал также, что Бертранд побуждал и его к тому, чтобы записаться на колониальную службу, на что баронесса ответила очень строго: "Вы не можете так огорчить своих бедных родителей". "Нет,-- добавил барон,-- вы слишком привязаны к родной земле". И Иоахиму было приятно услышать такое, Они повернули обратно и, сопровождаемые собачками Элизабет, снова оказались на большой лужайке перед домом. Трава стала влажной, то тут, то там поблескивали капельки росы, в доме уже зажгли светильники: ведь вечера становились короткими. Уже совсем стемнело, когда Иоахим возвращался домой. Последнее, что он видел в доме Элизабет, ее силуэт на террасе; она сняла прогулочную шляпку, и ее очертания выделялись в сумерках угасающего дня на фоне еще светлого неба, по которому протянулась красноватая полоса. Отчетливо просматривался узел ее тяжелых волос на затылке, и Иоахим спросил себя, почему он находит эту девушку такой красивой, такой красивой, что хочется выбросить из своей головы сладострастность Руцены? И все же он тосковал по чувственности Руцены, а не по чистоте Элизабет. Почему Элизабет была такой красивой? Вдоль дороги возвышались темные стволы деревьев, пыль казалась влажной, словно в пещере или в подвале, А на западе на темнеющем небосводе над холмистым ландшафтом все еще виднелась красноватая полоса. В тот же день, когда Иоахим наносил свой визит в Лестов, сразу же после его отъезда господин фон Пазенов поднялся по лестнице на второй этаж и постучал в дверь к Бертранду: "Я должен все-таки как-нибудь и вам нанести визит..,-- и далее с хитрым заговорщицким видом: -- Мне удалось отправить его отсюда... это было нелегко!" Бертранд отпустил несколько любезностей: он-де, не почел бы за труд спуститься вниз. "Нет, - ответил господин фон Пазенов,-- форма должна быть соблюдена. Но после чая мы могли бы немного погулять, Я должен с вами кое-что обсудить". Он на какое-то мгновение присел, дабы этим запечатлеть форму визита, но вскоре со свойственным ему беспокойством оставил комнату, однако, едва успев закрыть за собой дверь, вернулся снова: "Я просто хотел посмотреть, все ли у вас есть из того, что вам нужно. В этом доме ни на кого нельзя положиться". Он прошелся по комнате, задержал взгляд на картине, осмотрел также пол и затем выдал дружеским тоном: "Ну что ж, значит, за чаем". Они закурили сигары, прошли через парк, пересекли огород, где уже дозревали овощи, и вышли в поле. Господин фон Пазенов был в откровенно хорошем настроении, Навстречу им шла с поля группа жниц. Чтобы разойтись с господами, они выстроились по краю поля гуськом и, проходя мимо, здоровались. Господин фон Пазенов не преминул заглянуть каждой из них в лицо и, когда все они гуськом продефилировали мимо, сказал: "Статные девушки". "Польки?" -- спросил Бертранд. "Естественно, то есть скорее всего большинство -- да, ненадежный сброд". "Красиво здесь",-- подумал Бертранд, он, собственно говоря, завидовал каждому сельскому хозяину, Господин фон Пазенов похлопал Бертранда по плечу: "Могли бы тоже иметь". Бертранд отрицательно покачал головой; ну, все не так просто, к тому же для этого нужно быть соответственно воспитанным, "Уж я бы об этом позаботился",-- ответ сопровождала доверительная улыбка. Старик замолчал, а Бертранд терпеливо ждал. Но, казалось, господин фон Пазенов забыл, что он, собственно, намеревался ему что-то сказать, поскольку мысль его обрела словесную форму лишь по истечении довольно длительной паузы: "Конечно, вы должны писать мне... часто, да,-- Затем: -- Если вам когда-нибудь придется жить здесь, то мы не будем больше бояться; оба мы не будем больше бояться.., не так ли?" Он положил свою руку на предплечье Бертранда и полными страха глазами посмотрел на него. "Да, господин фон Пазенов, но почему мы должны бояться?" Господин фон Пазенов был удивлен: "Но ведь вы говорили...-- он уставился неподвижным взглядом перед собой-- Но впрочем все равно.,." Господин фон Пазенов остановился, повернулся и показалось, что он хочет вернуться домой. Затем он опомнился и повел Бертранда дальше. Спустя некоторое время раздался вопрос: "Вы уже были у него?" "Ну, у склепа". Бертранд почувствовал себя немного неловко, но в атмосфере этого дома и вправду ни разу не представилось повода для того, чтобы высказать желание сходить на могилу. Когда он собрался с силами и отрицательно ответил на этот вопрос, то на лице господина фон Пазенова расплылась счастливая улыбка: "Ну, тогда нам есть что наверстывать". И словно это был радостный сюрприз для гостя, показал тростью на кладбищенскую стену, возвышавшуюся перед ними. "Отправляйтесь туда, а я подожду вас здесь,-- распорядился он, но поскольку Бертранд медлил, господин фон Пазенов с упрямым недовольством стоял на своем: -- Нет, я не пойду с вами туда". Он довел Бертранда до ворот, над которыми золотыми буквами отливала надпись "Мир праху твоему". Бертранд вошел на кладбище, соблюдая приличия провел некоторое время у склепа и вернулся обратно. Господин фон Пазенов прохаживался откровенно нетерпеливой походкой вдоль кладбищенской стены: "Вы были возле него?.. Ну и?,." Бертранд пожал ему руку, но господин фон Пазенов, по-видимому, не нуждался в соболезновании, он хотел что-то услышать, даже подался всем телом, словно пытаясь помочь, но поскольку это не возымело результата, он вздохнул: "Он погиб, защищая честь имени... да, а Иоахим между тем наносит визиты", Рука с тростью снова вытянулась, на этот раз-- в направлении Лестова. Он закончил свою мысль позже и при этом хихикнул: "Я отправил его на смотрины невесты,-- И это словно напомнило ему, что он хотел все-таки кое-что обсудить с Бертрандом: -- Верно ли мне говорили, что вы по делам много путешествуете?" "Да, это так, впрочем-всего лишь по своим узко специальным делам",-- ответил Бертранд. "Ну, для нашего дела этого должно хватить. Знаете ли, дорогой друг, сейчас мне, естественно, нужно посоветоваться, поскольку он опустился,-- господин фон Пазенов сделал паузу и затем с важностью добавил: -- Дела наследства". Бертранд подумал, что господину фон Пазенову наверняка нужен доверенный нотариус, который сможет оказать ему содействие в этом, но господин фон Пазенов не слушал: "Иоахим, женившись, себя обеспечит; можно было бы лишить его наследства". Он снова засмеялся. Бертранд попытался сменить тему разговора и показал на зайца: "О, скоро, господин фон Пазенов, вам в очередной раз можно будет пожелать удачной охоты". "Да, да, на охоту ему, наверное, еще будет позволено ходить, на ней он все еще может понадобиться... мы должны его пригласить, да? Конечно, он должен нам написать; его пора уже проучить, не так ли?" Поскольку господин фон Пазенов засмеялся, то Бертранд, как неприятно он себя ни чувствовал, тоже улыбнулся. Он немного даже рассердился, что Иоахим оставил его этому человеку; но как же бестолково ведет себя этот Иоахим, оставляя впавшего в детство старика в таком настроении. Этот несчастливец позвал его для того, чтобы он привел его дела о порядок? И Бертранд сказал: "Да, да, господин фон Пазенов, уж нам придется заняться его воспитанием". И это было как раз то, что так хотелось услышать старику. Он схватил Бертранда под руку, внимательно следя за тем, чтобы они шли в ногу, и не отпускал его руку даже тогда, когда они вернулись в имение. Невзирая на спустившиеся сумерки, они прогуливались по двору, пока не подъехал Иоахим. Когда Иоахим спрыгнул с повозки, господин фон Пазенов сказал: "Представляю тебе, мой друг, господина фон Бертранда,-- И слегка пренебрежительно поведя рукой, весело добавил: -- А это мой сын.. вернулся со смотрин". В воздухе начал улавливаться запах коровника, и господин фон Пазенов чувствовал себя прекрасно. "Ее ведь не назовешь красивой,-- сказал себе Бертранд, рассматривая Элизабет, сидевшую за роялем,-- рот слишком велик, а на этих устах запечатлена бросающаяся в глаза мягкая, но почти что злая чувственность. Но улыбка ее очаровательна". Это был музыкальный вечер с чаепитием, на который пригласили Иоахима и Бертранда. Старый сосед по имению и бедно одетый учитель составили Элизабет компанию при исполнении трио Шпора (Людвиг Шпор (1784--1859)- немецкий скрипач, дирижер, педагог и композитор), и Иоахиму показалось, что это благодаря Элизабет серебристые хрустально чистые капли звуков фортепьяно опускаются в коричневый бархатный поток звучания двух струнных инструментов. Он любил музыку, хотя и не очень хорошо в ней разбирался, но теперь был уверен, что понял ее смысл: музыка была чем-то таким, что чисто и непорочно витало над всем остальным, словно на серебристом облаке, что роняло прозрачные прохладные капли с Божественной высоты на грешную землю. Может, она существовала только для Элизабет, хотя и Бертранд, а это было известно Иоахиму еще с кадетской школы, немного играл на скрипке. Нет, впечатление, что Бертранд находится под впечатлением музыки в исполнении Элизабет, отсутствовало. Он просто ушел от ответа на вопрос о своей игре на скрипке, отмахнувшись небрежно рукой. По дороге домой он не нашел ничего лучшего, чем сказать: "Если бы она только играла не этого ужасно скучного Шпора!" Как цинично! Договорились совершить совместную прогулку; Иоахим с Бертрандом заехали за Элизабет. Иоахим был на лошади Гельмута, которая снова стала его собственностью. Они галопом пронеслись по жнивью, где еще стояли снопы, а затем мелкой рысью свернули на узкую лесную дорогу. Иоахим пропустил гостя с Элизабет вперед, и когда он ехал за ними, то ему показалось, что она в своем длинном черного цвета костюме для верховой езды еще выше и стройнее, чем обычно. Он охотно обратил бы внимание на что-нибудь иное, но она сидела на лошади не совсем безупречно, и это мешало ему; она держалась, слишком сильно наклонившись вперед, и когда поднималась и опускалась в такт рыси, касаясь седла и снова вздымаясь над ним, вверх и вниз, ему вспомнилось их прощание на вокзале, его опять охватило презренное желание жаждать ее как женщину, вдвойне презренное с тех пор, как отец, а тут еще и Бертранд говорили о смотринах. Но, наверное, еще ужасней было то, что родители Элизабет, даже ее собственная мать, желали видеть в нем объект любовных вожделений дочери, предлагали его ей, все вместе убеждали ее, что вполне позволительно испытывать чувство любовного вожделения, что оно придет и ни в коем случае не обманет ее ожидания. За этим, правда, таилось еще что-то более древнее, более глубинное, какое-то расплывчатое представление, о котором Иоахим ничего не желал знать, хотя во рту у него пересохло, а лицо пылало; было расплывчато и тем не менее возмутительно, что можно было заподозрить Элизабет в таких вещах, он испытывал чувство стыда перед Элизабет, и ему было стыдно за нее. Может, уступить ее Бертранду, подумал он и забыл, что этим он совершил тот же грех, который он только что и с таким негодовав нием отверг. Но внезапно все как-то потеряло значение, внезапно стало казаться, что Бертранда это вовсе и не касается он был таким женственным со своими вьющимися волосами, словно сестра, сестринской заботе которой, может быть, все-таки можно вверить Элизабет. Это, конечно, был обман, но на какое-то мгновение он успокаивал. А почему ее, собственно говоря, считают красивой? Он начал рассматривать то вздымающуюся вверх, то опускающуюся вниз фигуру, центр тяжести которой постоянно касался седла. Тут он обнаружил, что не красивым, а скорее всего уродливым является то, что вызывает желание; однако он отбросил эту мысль, и в тот момент, когда перед его глазами замаячила сцена прощания на вокзале, мыслями своими он умчался к Руцене, множество несовершенств которой делали ее столь очаровательной. Он позволил лошади перейти на шаг, чтобы увеличилось расстояние между ним и теми двумя впереди, и достал из нагрудного кармана последнее письмо от Руцены. Бумага испускала аромат духов, которые он подарил, и Иоахим вдыхал аромат не приведенной в порядок интимности их совместных встреч. Да, его душа была там, туда стремился он, воспринимал себя добровольно ушедшим из общества, вернее -- изгнанным, ощущал себя недостойным Элизабет. Бертранд был почти что его сообщником, но руки его были чище, и когда Иоахим это осознал, то понял также, почему, собственно говоря, Бертранд постоянно помогает ему и Руцене, ведет себя словно некий дядюшка или даже врач и не раскрывает собственные тайны. Но никто не в состоянии их скрыть; правильно, все это было так, и именно поэтому теперь было позволено и желательно тому впереди скакать рядом с Элизабет, тот был тоже недостоин, но все же был лучше тебя самого. Иоахим вспомнил о Гельмуте. И ему как будто захотелось, чтобы, по крайней мере, лошадь Гельмута была рядом с ней -- он припустил лошадь рысью. Копыта лошадей мелко перебирали по мягкой лесной земле, и когда они попадали на сучок, раздавался резкий треск разламывающегося дерева. Приятно поскрипывала кожа седла и повевало прохладой из сумрачной листвы. Он догнал их на краю вытянутой поляны, которая заканчивалась на невысоком холме. Прохладу леса словно отрезало, и над травой ощущались припекающие лучи солнца. Элизабет пыталась стеком разогнать насекомых, облепивших кожу ее лошади, и животное, знавшее дорогу, все-таки вело себя беспокойно, ибо ожидало, что его вот-вот пустят галопом по поляне. Иоахим ощущал свое преимущество над Бертрандом: могут ли его дела иметь такой размах, в конторе вряд ли учатся тому, как преодолевать препятствия. Элизабет указала на живую изгородь, через которую она обыкновенно перемахивала, упавший ствол дерева, канаву. Сложными эти препятствия не были. Грума оставили на краю поляны; Элизабет понеслась первой, а Иоахим снова поскакал последним, и не из вежливости, а потому лишь, что хотел посмотреть, как будет прыгать Бертранд, Поляну еще не косили, и трава тихо, но резко хлестала лошадей по ногам. Элизабет преодолела вначале канаву; это был пустяк, потому и не удивительно, что Бертранд тоже перемахнул через нее. Но когда Бертранд в красивом прыжке преодолел и живую изгородь, Иоахим откровенно разозлился; ствол дерева был слишком легким препятствием, чтобы возлагать на него какие-либо надежды. Конь Иоахима, стремившийся догнать остальных лошадей, пустился вскачь, и Иоахиму приходилось натягивать поводья, чтобы сохранить дистанцию. Приближался ствол дерева; Элизабет и Бертранд перемахнули через него легко, почти -- элегантно, Иоахим для разгона ослабил поводья. Но перед самым прыжком конь внезапно затормозил -- почему, Иоахиму непонятно до сих пор,-- споткнулся о ствол дерева, свалился на бок и прокатился по траве. Это произошло, естественно, очень быстро, и когда те двое впереди обернулись, Иоахим, держа в руках поводья, которые он так и не отпустил, мирно стоял рядом со своей лошадью перед стволом дерева. "Что случилось?" Да это и ему неизвестно; он осмотрел животное, оно припадало на переднюю ногу, нужно было отвести его домой. "Перст Божий",-- подумал Иоахим: не Бертранд, а он упал, и было правильно и справедливо, что он должен был теперь удалиться и оставить Элизабет Бертранду. Когда Элизабет предложила ему взять лошадь ее грума, а слугу отправить с хромающей лошадью домой, Иоахим под впечатлением Божьего возмездия расстроенно отказался. В конце концов, это все-таки лошадь Гельмута, и доверять ее можно не каждому. Шагом он направился домой и по дороге решил как можно скорее вернуться в Берлин. Они ехали рядом по лесной дороге. Хотя грум следовал за ними на небольшом расстоянии, Элизабет охватило чувство, словно Иоахим бросил их, оставил одних, и это чувство было наполнено каким-то тоскливым ожиданием. Может быть, она ощутила взгляд Бертранда, скользнувший по ее лицу. "Какие странные у нее уста,-- сказал себе Бертранд,-- а глаза лучатся чистотой, которую я так люблю. Она должна быть хрупкой и очаровывающей, но в то же время -- утомительной любовницей. Ее руки слишком длинны для женщины, худые и тонкие. Она будто чувственный подросток. Но она очаровательна". Дабы прервать это томительное ожидание, Элизабет завела разговор, начало которому, впрочем, было положено чуть раньше: "Господин фон Пазенов много рассказывал нам о вас и ваших дальних путешествиях". "Правда? А мне он много рассказывал о вашей несравненной красоте". Элизабет не ответила. "Вы не рады этому?" "Я не люблю, когда говорят об этой так называемой красоте". "Но вы очень красивы". С уст Элизабет слетело что-то че совсем понятное: "А я не относила вас к тем, кто любит приударить за женщинами". Она умнее, чем я предполагал, подумал Бертранд и ответил: "Это столь нелюбимое вами слово ни в коем случае не слетело бы с моих уст, если бы я хотел оскорбить вас. Но я не приударяю за вами; просто вы и сами прекрасно знаете, как вы красивы". "В таком случае зачем вы мне это говорите?" "Потому что я вас больше никогда не увижу". Элизабет посмотрела на него с удивлением. "Конечно, вам может не нравиться, когда говорят о вашей красоте, поскольку вы ощущаете за всем этим не что иное, как предложение руки и сердца. Но если я уезжаю и больше никогда не увижу вас, то, рассуждая логически, речь не идет о предложении моей руки и сердца вам, и я имею полное право говорить вам самые приятные вещи". Элизабет не смогла сдержать улыбку: "Это ужасно, что приятные вещи позволительно просто вот так выслушивать от совершенно чужого человека". "Просто вот так совершенно чужому человеку можно их, по крайней мере, доверить. А в доверительности изначально кроется зародыш неискреннего и ложного". "Если бы это было действительно так, то это было бы ну просто ужасно". "Да так оно и есть, но именно поэтому это далеко не так ужасно. Доверительность -- это самый хитрый и в то же время самый распространенный способ предложения руки и сердца. Вместо того чтобы просто сказать вам, что вас жаждут, потому что вы красивы, первоначально коварно втираются к вам в доверие, чтобы подчинить-- в определенной степени незаметно для вас --своей воле". Элизабет задумалась на какое-то мгновение, потом сказала: "Не прячется ли что-либо насильственное в ваших словах?" "Нет, ибо я уезжаю... чужому позволительно говорить правду". "А я побаиваюсь всего чужого". "Потому что вы полностью в его власти, Элизабет. Можно, я буду вас так называть?" Они молча плечом к плечу ехали дальше. Затем она нарушила молчание, затронув самую суть: "Чего вы, собственно говоря, хотите?" "Ничего". "Но тогда ведь все это лишено смысла". "Я хочу того же, что и любой, кто предлагает вам руку и сердце, и поэтому говорит, что вы красивы, но я более искренен". "Мне не нравится, когда мне предлагают руку и сердце". "Может быть, вы просто не любите неискренность в оформлении всего этого". "Вы пока что еще не искреннее других", "Я уеду". "И о чем же это свидетельствует?" "Помимо всего прочего просто о моей застенчивости". "Предложить женщине руку и сердце, предложить, как говорят, ей свои услуги в качестве двуногого существа, а так оно и есть-- это бесстыдный поступок. Так что вполне может быть, если не скорее всего, что именно поэтому вы не любите все эти предложения руки и сердца". "Я не знаю". "Любовь, Элизабет, это что-то абсолютное, а если возникает необходимость выразить абсолютное словами, то это всегда превращается в пафос, потому что сие невозможно доказать. А поскольку все это до ужаса земное, то пафос всегда так смешон, смешон господин, опускающийся на колено, чтобы вы согласились ублажить его разнообразные пожелания; когда любишь, следует избегать всего этого". Он что же, хочет этим сказать, что он ее любит? Когда он замолчал, она вопросительно посмотрела на него; казалось, он понял это. "Просто существует действительный пафос, и имя ему вечность. А поскольку положительной вечности не бывает, то, стало быть, она -- отрицательная и называется "никогда больше-не-встречаться", И если я сейчас уезжаю, то это-навечно; потом вы будете вечно далеки от меня, и я могу сказать вам, что я люблю вас". "Не говорите столь важных вещей". "Может быть, это великая чистота чувства заставляет меня так говорить с вами. А может быть, в том, что я вынуждаю вас выслушивать такие монологи, присутствует какая-то доля ненависти и неосознанной зависти, ревности, может быть, потому что вы остаетесь и продолжаете жить здесь..." "Неужели ревности?" "Увы, ревности и даже немножко высокомерия. Потому что я не свободен от желания уронить в колодец вашей души камешек, чтобы он стал неотъемлемой ее частью". "Значит, и вы хотите втереться в доверие ко мне?" "Не исключено. Но еще сильней желание, чтобы этот камешек послужил вам когда-нибудь талисманом". "Когда же?" "Если на колени перед вами опустится тот, к кому я вас уже сейчас ревную и кто предложит вам этим устаревшим жестом свою физическую близость, тогда воспоминание о той, скажем так, асептической форме любви могло бы подтолкнуть вас к тому, чтобы вы вспомнили, что за каждым идеализируемым жестом в любви кроется еще большая грубость". "Вы это говорите всем женщинам, от которых уезжаете?" "Неплохо было бы говорить это всем, но я как-то в основном уезжаю до того, как дело доходит до этого", Элизабет задумчиво рассматривала гриву своей лошади. Затем она сказала: "Не знаю, но мне все это кажется каким-то странно неестественным и необычным". "Когда вы думаете о продолжении рода человеческого, тогда это, конечно, неестественно. Но находите ли вы более естественным тот факт, что однажды вы, вследствие нелепой случайности, познакомитесь с каким-нибудь мужчиной, который сейчас где-то живет, что-то ест и пьет, занимается своими делами и который потом при удобном случае скажет, как вы красивы, и для этого опустится на колено, и вы после улаживания определенных формальностей будете иметь с этим господином детей, разве вы находите это естественным?" "Прекратите наконец, это же ужасно.,, это отвратительно", "Да, это ужасно, но не потому, что я говорю это, намного ужаснее ведь то, что вы скорее всего можете и уже почти что готовы пережить это, а не только слушать". Элизабет пыталась сдержать слезы; она выдавила из себя: "Ну почему, ради всего святого, почему я должна выслушивать все это,,, я ведь прошу вас, прекратите". "Чего вы боитесь, Элизабет?" Она тихим голосом проговорила: "Я и без того испытываю такой страх". "Но перед чем?" "Перед чужим человеком, перед другими, перед тем, что грядет,,, я не могу это выразить. В моей душе таится смутная надежда, что то, что однажды должно прийти ко мне, будет мне таким же близким, как и все, что мне дорого и близко сейчас. Мои родители ведь тоже относятся сюда. Но они хотят лишить меня этой надежды". "Вы не хотите говорить о будущем, потому что боитесь опасности, Не лучше ли было бы вас все-таки расшевелить, чтобы из-за усталости, из-за традиций, из-за неизвестности ваша судьба не исчезла, словно река в пустыне, не припала до неузнаваемости пылью, не утекла, будто вода между пальцами, или я не знаю что еще... Элизабет, я хочу вам только добра". Элизабет опять затронула самую важную струну, когда произнесла тихо и медленно, преодолевая себя: "Почему тогда вам не остаться?" "Меня ведь занесло к вам волею случая. Останься я, это было бы той неожиданностью для ваших чувств, от которой мне хотелось бы вас предостеречь; немного более асептическая неожиданность, но все-таки неожиданность". "Но что же мне делать?" "На это можно дать предельно простой отрицательный ответ: ничего, что не может положительно восприниматься даже самыми последними фибрами вашей души, Только тот, кто свободно и раскованно следует велению своих чувств и своего естества, может достичь осуществления своих грез -- простите мне этот пафос". "И никто не поможет мне", "Нет, вы одиноки, настолько одиноки, каким бывает человек на смертном одре". "Нет, это неправда. Неправда то, что вы говорите. Я никогда не была одинокой, и мои родители не были. Вы говорите это, потому что сами жаждете одиночества... или потому, что вам доставляет радость мучить меня..." "Элизабет, вы так красивы, для вас осуществление грез и совершенство заключены, может быть, уже в вашей красоте. Как я могу мучить вас? Но все это правда, и она еще хуже". "Не мучайте меня". "Где-то там в каждом из нас таится надежда на то, что немножечко эротики, дарованной нам, могло бы навести эти мосты. Остерегайтесь пафоса эротики". "От чего вы снова и снова хотите предостеречь меня?" 122 "Весь пафос направлен на то, чтобы пообещать таинство и сдержать обещание чисто механически. Мне бы хотелось, чтобы вас миновала такая любовь". "Вы очень бедны", "Потому что я демонстрирую пустые карманы? Остерегайтесь тех, кто их прячет". "Нет, не так, я чувствую, что вы достойны большего сострадания, чем другие, даже чем те другие, которых вы имеете в виду..." "Опять я должен вас предостеречь. В таких делах никогда не давайте волю своему состраданию. Любовь из сострадания ничем не лучше продажной любви". "О!" "Да-да, Элизабет, вы не хотите слышать. Но только, говоря иначе, тот, кто грешит из сострадания, предъявляет затем самый безжалостный счет". Элизабет бросила на него почти враждебный взгляд: "А я вам вовсе и не сострадаю". "Но и смотреть на меня таким сердитым взглядом тоже не стоит, хотя ваше сострадание, возможно, справедливо". "Почему?" Бертранд ответил после небольшой паузы: "Послушайте, Элизабет, этой искренности тоже следует положить конец. Я неохотно говорю такие вещи, но я люблю вас. Я констатирую это со всей серьезностью и искренностью, на которые только можно быть способным, когда речь идет о чувствах. И я знаю, что и вы могли бы меня полюбить..." "Да прекратите же ради всего святого..." "Почему? Я ни в коем случае не переоцениваю это смутное состояние чувств, не буду впадать и в патетическую риторику. Но ни один человек в мире не может избавиться от той безумной надежды на то, что он еще сможет отыскать некий мистический мостик любви. Но и поэтому тоже я должен уехать. Существует просто один-единственный истинный пафос, пафос расстояния, боли... если стремятся сделать мостик крепким, то следует его чем-нибудь оградить, чтобы никто не смог на него ничего взгромоздить. Если же.,." "О, ну прекратите же!" "Если же все-таки необходимость становится сильнее того, что вам добровольно противопоставляют, если напряжение неописуемой тоски становится столь острым, что грозит располовинить мир, тогда существует надежда, что на фоне беспорядка случая, пошлой и сентиментальной меланхолии, механической и невольной доверительности выделятся судьбы отдельных людей-- И он продолжил так, словно беседовал уже не с Элизабет, а с самим собой: -- Я уверен, и это мое глубочайшее убеждение, что только путем пугающего преодоления отчужденности, лишь тогда, когда она будет, так сказать, отправлена в бесконечность, сможет превратиться в свою противоположность, в абсолютное познание и будет в состоянии распуститься пышным цветом то, что молчит перед вами -- недостижимая цель любви -- и без чего любовь просто немыслима, так и только так возможно возникновение таинства единения. Медленным привыканием друг к другу и завоеванием доверия его достичь невозможно". По щекам Элизабет текли слезы. Он тихо промолвил: "Мне бы не хотелось, чтобы тебе в жизни встретилась и чтобы тебя мучила иная любовь, чем такая, в последней и недостижимой форме. И случись это не со мной, я не поверил бы, что можно так ревновать. Но мне больно, я ревную и теряю рассудок, когда думаю о том, что ты достанешься дешевому человеку. Ты плачешь, потому что совершенное для тебя недостижимо? Тогда, пожалуй, есть от чего плакать. О, как я люблю тебя, как мне хочется погрузиться в твою отчужденность, как бы мне хотелось, чтобы ты была единственной и предопределенной..." Они молча, плечом к плечу, продолжали свой путь; лошади выехали из леса, и полевая дорога, спускаясь вниз, вывела их к деревенской улице, на которую им пришлось свернуть, чтобы добраться до дома. Перед тем как ступить на пыльную дорогу, которая светлой полосой тянулась под солнцем и подернутым белесой дымкой небом, он попридержал свою лошадь и сказал то, что мог еще сказать, не выезжая из тени деревьев, голос его звучал тихо, он словно бы прощался: "Я люблю тебя... и это чудо". Оставаться теперь рядом друг с другом на этой сухой, прокаленной солнцем дороге казалось им невозможным, и она была ему очень признательна, когда он остановился и сказал: "Теперь я должен пуститься вдогонку за нашим пострадавшим наездником...-- и тише: -- Прощай". Она протянула ему руку, он наклонился к ней и повторил: "Прощай". Она не проронила ни слова, но когда он развернул лошадь, чтобы уезжать, она позвала: "Господин фон Бертранд!" Он повернул голову; она, помедлив, сказала: "До свидания". Она охотней бы произнесла "прощай", но тогда ей это показалось каким-то неуместным и театральным. Когда через какое-то время он обернулся, то уже не мог различить, какая из двух фигур была Элизабет, а какая - грум; они были уже слишком далеко, да и солнце слепило глаза. Слуга Петер стоял на террасе господского дома в Лестове и бил в гонг, что означало время приема пищи, это правило было учреждено и введено баронессой после того, как она со своим супругом побывала в Англии. И хотя слуга Петер обслуживал инструмент уже несколько лет, он все еще немного стеснялся поднимать этот детский шум, особенно потому, что звуки долетали до деревенских улиц и уже успели обеспечить ему прозвище Барабанщик. Поэтому бил он в гонг очень сдержанно, извлекая из него лишь несколько приглушенных звуков, которые катились по замкнутой тишине парка, превращаясь в нечто плоское и немузыкальное, издающее жестяной отзвук, который с тонким позваниванием затихал. Проезжая медленным шагом по полуденной деревенской улице, Элизабет слышала, как слуга Петер тихо бил на террасе в гонг, напоминая, что пора переодеваться к обеду. Невзирая на это, она не пришпорила коня, и не будь она так глубоко погружена в размышления, то наверняка бы заметила, что сегодня, может быть, первый раз в жизни она ощутила какое-то внутренне