е сопротивление общности обеденного стола, и возвращение в прекрасный умиротворенный парк через вход между двумя домиками сторожа привели ее в сильно подавленное состояние. Душу никак не отпускало беспокойное чувство тоски о чем-то далеком, вместе с тоской в голове крутилась абсурдная мысль, вдвойне абсурдная в такой полуденной жаре, что Бертранду не подходит этот слишком сырой климат и поэтому он, постоянно спасаясь бегством, снова и снова должен откланиваться и уезжать. Звуки гонга затихли. Во дворе она спешилась с лошади, грум попридержал стремена, и быстрым шагом направилась в дом; перекинув шлейф через руку, она поднималась по лестнице наверх обычным путем, пребывая тем не менее словно во сне. Ее охватила какая-то приятная решимость познать эту слегка печальную радость, самой взять собственную судьбу в руки и распоряжаться ею; но это все не смогло зайти очень далеко, оно застопорилось в мыслях о том, а что бы сказали родители, если бы она появилась за столом в костюме для верховой езды. И Иоахим фон Пазенов был бы одним из тех, кого мог бы шокировать такой поступок. Тявкая, промчалась по ступенькам вниз собачка Белло, машинально Элизабет отдала ей стек, но у нее не вызвала улыбку та гордость, с какой собачонка понесла его в будуар, Белло так послушно возложил стек к ее ногам, благоговейно взирая на госпожу, словно бы он нашел исполнение своих желаний и совершенство в ее красоте. Элизабет не погладила его, а подошла к зеркалу, долго всматривалась в него, не узнавая себя, она видела просто узкий черный силуэт, казалось, словно зеркальное отражение да и она сама застыли в какой-то неподвижности, которая лишь тогда начала медленно таять, когда вошла горничная, чтобы помочь-- это входило в круг ее обязанностей -- расстегнуть костюм для верховой езды. Но когда служанка присела перед ней, чтобы снять сапоги, и вытянутая ступня выскользнула с легким прохладным ощущением из лакированной трубки, а ее худенькая нога в черном шелковом чулке оказалась на коленях служанки, она снова попыталась отыскать в зеркале ту ускользнувшую картину, что была подобна мимолетному приближению к кому-то, кто где-то живет и кто когда-нибудь, может быть, опустится перед ней на колени. Стек все еще лежал там, на ковре. Элизабет попробовала представить себе, что на вокзале стоит Бертранд, в длинной угловатой форме, сбоку-- шпага и что отходящий поезд может его зацепить. В этом представлении была какая-то злобная радость и в то же время -- удушающий и никогда ранее не испытываемый страх. Она сидела с запрокинутой головой, зажав ладонями виски, словно такой позой хотела освободиться от довлеющей воли нежелаемого порыва. "Ведь ничего же не произошло",-- проговорило что-то в ней, но она не поняла смутного напряжения, ' которое тем не менее казалось столь странно очевидным, что его можно было уловить, наверное, даже по словам: мир раскалывается, Это, конечно, было не так уж и очевидно, но пограничная черта была проведена, и распалось то, что когда-то было единым, этот мир замкнутого, и родители оказались по сторону черты. За этим таился страх, тот страх, от которого родители хотели ее защитить, словно бы от этого зависело их совместное существование: то, чего боялись, сейчас вторглось в их жизнь, удивительно потрясающе и напряженно, но, увы, оно оказалось совсем не страшным. Чужому можно было просто сказать "ты"; и это было все. И этого было так мало, что Элизабет почти что стало грустно. Она решительно поднялась; нет, она не поддастся какой-то там пошлой и сентиментальной меланхолии. Она направилась к зеркалу и привела в порядок прическу. У основания большой лестницы в раме из эбенового дерева висел гонг из бледно-желтого латунно-бронзового сплава, украшенный мелким китайским орнаментом. Оригинальное изделие, приобретенное бароном в Лондоне. Слуга Петер держал в руках палочку с мягким кожаным набалдашником серого цвета, он посматривал на часы и ждал, С момента первого сигнала прошло четырнадцать минут, и когда стрелка часов достигнет пятнадцатой минуты, то слуга Петер нанесет по бронзовой тарелке три ненавязчивых удара. Несколько дней спустя Бертранд, поднявшись из-за стола, где он вместе со всеми завтракал, извинился, затем нашел Иоахима и сообщил ему, что, к большому сожалению, его требуют к себе дела и уже следующим утром он должен уехать. В первое мгновение Иоахим ощутил облегчение: "Я еду с вами, -сказал он и с благодарностью посмотрел на Бертранда, который, очевидно, отказался от Элизабет. И чтобы показать ему, что и он со своей стороны отказался, Иоахим с облегчением добавил: -- Я не знаю, что может меня здесь удерживать". Он отправился к отцу сообщить об этом решении. Но господин фон Пазенов насторожился и недоверчиво с привычной уже нескромностью спросил: "Как это возможно? Ведь с позавчерашнего дня не было никаких писем". Насторожился и он. Да, как это возможно? Что должно было подтолкнуть Бертранда к отъезду? И с горечью, что такие вопросы делают его соучастником отцовской нескромности, всплыло и видение радостной победы: Бертранд собирает свои вещички потому, что Элизабет любит его, Иоахима фон Пазенова. Впрочем, как раз и невозможно было себе представить, чтобы кто-то мог решиться так быстро, можно сказать -- в мгновение ока, объясниться с дамой. Правда, для делового человека, который имеет виды на богатую наследницу, все возможно. Но углубиться в дальнейшие размышления ему не удалось, ибо лицо старика внезапно приобрело какое-то странное выражение: он рухнул в кресло за письменным столом, уставился неподвижным взглядом перед собой и пробормотал: "Скотина, скотина... он нарушил свое слово". Затем он перевел взгляд на Иоахима и заорал: "Убирайся вон, ты с твоим другом-чистоплюем... интриговал с ним", "Но, отец!" "Вон отсюда, убирайся". Он вскочил на ноги и почти вплотную приблизился к сыну, который попятился к двери, И каждый раз, когда тот пытался остановиться он вытягивал голову вперед и шипел: "Убирайтесь". И когда Иоахим оказался в коридоре, старик захлопнул дверь, но затем снова распахнул ее и высунул голову: "И скажи ему, чтобы он и думать не смел писать мне. Скажи ему, что больше мне это не нужно". Дверь снова захлопнулась, и Иоахим услышал, как в замке повернулся ключ. Иоахим нашел мать в саду; она не очень удивилась: "Он всегда скуп на слова, но в последние дни он, кажется, сильно настроен против тебя, Я думаю, он обижается, что ты еще не оставил службу. Тем не менее, странно это". Когда они вернулись домой, она добавила: "Может, он чувствует себя оскорбленным еще и потому, что ты сразу же привез сюда гостя; я думаю, будет лучше, если я одна вначале загляну к нему", Он проводил ее наверх: дверь в коридор была заперта, и на ее стук никто не ответил. В этом было что-то неладное, и они направились к большому салону, потому что все-таки оставалась возможность того, что отец мог выйти из своей комнаты через другую дверь, Пройдя вереницу пустых комнат, они добрались до рабочего кабинета и нашли его незапертым; госпожа фон Пазенов открыла дверь, и Иоахим увидел отца, который неподвижно сидел за столом, держа в руке перо. Он не пошевелился и тогда, когда госпожа фон Пазенов подошла поближе и наклонилась к нему. Старик так сильно нажимал пером о бумагу, что оно сломалось; а на бумаге стояло: "Я по причине бесчестья лишаю наследства мое...", затем следовала брызнувшая из сломанного пера чернильная клякса. Госпожа фон Пазенов изумилась: "О Боже, что случилось?..", но он не отвечал, Она беспомощно смотрела на него, пока не заметила, что опрокинута чернильница, впопыхах она схватила пресс-папье и попыталась промокнуть им разлитую жидкость. Он оттолкнул ее локтем, а затем, увидев в дверях Иоахима, слегка ухмыльнулся и -попробовал писать дальше сломанным пером, Когда он снова зацепил пером за бумагу и разорвал ее, то застонал и, показывая указательным пальцем на сына, закричал: "Этот там, вон". Он попытался подняться, но это, очевидно, ему не удалось, потому что он сразу же сполз вниз и, не обращая внимания на разлитые чернила, упал на письменный стол, обхватил голову руками, словно плачущий ребенок. Иоахим прошептал матери: "Я побежал за врачом". Он поспешил вниз, чтобы отправить гонца в деревню. Пришел врач и уложил господина фон Пазенова в кровать. Он дал ему бром и завел разговор о курсе водолечения; конечно, смерть сына имела следствием все-таки нервный приступ. Да, это был банальный диагноз врача, который многого не объяснял. За этим таилось нечто большее, и не могло быть случайностью, что споткнулся конь Гельмута, это было словно первое напоминание, и сейчас, когда так хотелось готовиться к триумфу над Бертрандом, сейчас, когда Элизабет ради него с презрением отвергла Бертранда, а он намеревается нарушить верность Бертранду и Руцене, чтобы внешне исполнить волю отца, сейчас вот нужно было, чтобы обрушилась эта болезнь. Соучастник, предающий соучастника и по праву обвиняемый отцом в том, что он интригует с Бертрандом! Теперь что же, вся сеть снова должна распасться, предательство должно раствориться в контрпредательстве? И Бертранд, должно быть, снова присвоит себе Руцену, демонстрируя таким образом отцу, что он уже более не сообщник его сына, утоляя таким образом свою жажду мести за то, что Элизабет с презрением отвергла его! И во всех тех грязных и отвратительных подозрениях, с которыми Иоахим смотрел теперь на отъезд Бертранда в Берлин, видел он лишь то, что его собственный отъезд отодвигается на неопределенный срок, и это мучило его куда больше, чем переживания о больном отце. Смятение растворилось, чтобы слиться с новым замешательством. Было ли это волей отца, когда он настаивал на его поездке в Лестов? При всем этом загадочным оставалось то, что произошло между отцом и Бертрандом. Может быть, это прояснилось бы, если бы он мог рассказать Бертранду немного о путанных намеках отца, но ему пришлось ограничиться только тем, что он сообщил ему о внезапной болезни старика. Он попросил описать Руцене положение дел; впрочем, скоро он в любом случае наведается в Берлин на несколько дней: продлить отпуск и тому подобное. Да, сказал Бертранд, когда Иоахим провожал его к поезду, да, а что, собственно говоря, может случиться с Руценой? Конечно, будем надеяться на скорое выздоровление господина фон Пазенова, но, невзирая на это, пребывание Иоахима в Штольпине становится все более и более необходимым. "Неплохо было бы,-- высказал он свое мнение,-- найти ей какое-нибудь занятие, которое доставляло бы ей радость: это могло бы ее немного поддержать в преддверии грядущих проблем". Иоахим ощутил себя уязвленным, в конце концов, это его дело; медленно, с расстановкой он процедил: "Ведь театр, в который вы ее пристроили, доставляет ей радость", Бертранд сделал пренебрежительное движение рукой, и Иоахим уставился на него, ничего не понимая. "Будьте спокойны, Пазенов, мы уж подыщем ей что-нибудь". И хотя для Иоахима эта забота только сейчас приобрела свои очертания, он был и вправду рад, что Бертранд с такой легкостью взгромоздил ее на себя. С тех пор как заболел отец-- он все еще большую часть времени проводил в постели,-- жизнь странным образом упростилась; сейчас можно было абсолютно спокойно о чем-либо поразмышлять, а некоторые вопросы казались более очевидными, или по меньшей мере складывалось впечатление, что можно решиться к ним подойти. Но здесь таилась почти что неразрешимая проблема, и было бесполезно искать в облике Элизабет решение; загадка была запечатлена на самом ее лице. Откинувшись на стуле, она щурилась, созерцая осенний ландшафт, запрокинутое назад чуть ли не под прямым углом к напряженной шее лицо казалось нервной крышей, посаженной на эту шею. Можно было даже сказать, что оно плавает в кубке шеи, словно лист, или присоединено к ней, будто плоская крышка, потому что это, собственно, и не лицо вовсе было, а просто часть шеи, часть, смотревшая из шеи: очень отдаленно напоминавшая лицо змеи. Иоахим прошелся взглядом по линии шеи; холмообразно выдавался подбородок, а за ним следовал ландшафт лица. Мягкими очертаниями вырисовывались края ротового кратера, темнели пещеры носовых отверстий, разделенные белой колонной. Подобно маленьким усикам пробивались рощицы бровей, а за поляной лба, изрезанной пахотными бороздами, виднелась опушка леса. Иоахим опять задумался над вопросом, почему женщина может быть желанной, но ответа не было; вопрос оставался нерешенным и туманным. Он немного прищурил глаза, созерцая сквозь узкую щелочку ландшафт раскинувшегося лица. Тут ландшафт начал расплываться, опушка леса волос перешла в желтоватые чащи, а глазные яблоки, украшавшие розовые кусты палисадника, блестели вместе с камнем, переливавшимся в сережке в тени щеки -- ах, ведь были еще и щеки. Это было пугающим и успокаивающим одновременно зрелищем, и если взгляд соединял разделенное в так странно единое и больше не различимое друг от друга, то возникало необычное чувство напоминания о чем-то, перемещения во что-то, что лежит за пределами традиций, в бездне детских переживаний, и неразрешимый вопрос был чем-то таким, что поднималось из глубин воспоминаний, словно предостережение. Они сидели в тени палисадника возле маленькой хозяйской постройки; грум возился с лошадьми в глубине двора. В шуршании листвы над ними угадывался сентябрь. Ибо это еще не было прозрачное, мягкое звучание весенней листвы, но уже и не звон лета: если летом деревья шелестят как-то просто, можно сказать -- безо всяких оттенков, то в первые осенние дни к этому шелесту уже примешивается серебристо-металлическая острота, словно в кровеносных сосудах должен раствориться тягучий, однообразный звук. С началом осени в полуденные часы становится совершенно тихо, еще по-летнему припекает солнце, и если по ветвям пробежит легкий, прохладный ветерок, то кажется, что в воздухе возникла узенькая полоска весны. Листья, опускающиеся с кроны дерева на шершавый хозяйский стол, еще не успели пожелтеть, но, невзирая на свой зеленый цвет, они уже сухие и легко ломаются, и по-летнему яркое днем солнце кажется поэтому еще более дорогим. Направленный против течения нос рыбацкой лодки на реке; вода, скользящая без единой волны, словно ее перемещают большими пластинами. Такие осенние дни не имеют ничего общего с сонливостью летних полудней; во всем ощущается мягкий чуткий покой. Элизабет сказала: "Зачем люди живут здесь? На юге такие дни были бы круглый год". Перед глазами Иоахима возникло южное лицо итальянца с черной бородкой. Но на лице Элизабет невозможно было отыскать и намека на итальянца или еще на какого-нибудь братца, такими отдаленно человеческими и живописными были его черты, Он попытался восстановить в восприятии привычную форму, и когда она внезапно опять появилась на лице -- нос стал носом, рот-- ртом, глаза -- глазами, -- то это изменение снова произвело пугающее впечатление и успокаивающе на него подействовало только то, что волосы были гладко зачесаны и слишком вились. "Зачем? Вам что, не нравится зима?" "Ваш друг прав; нужно путешествовать",-- таким был ответ. "Он намерен отправиться в Индию",-- сказал Иоахим и подумал о племени с оливковым цветом кожи и о Руцене. А почему, собственно говоря, ему не пришла в голову мысль уехать с Руценой? Он ощутил на своем лице взгляд Элизабет, почувствовал себя уличенным и отвернулся. Но если кто-то и несет ответственность за эту страсть к путешествиям, то это Бертранд. Поскольку потерю своей упорядоченной жизни ему приходилось компенсировать и заглушать сделками и экзотическими путешествиями, то он был заразен для окружающих, и если Элизабет заводит речь о юге, то она, наверное, все же сожалеет-- хотя она вполне могла дать Бертранду от ворот поворот,-- что не едет путешествовать вместе с ним. До него • донесся голос Элизабет: "Как давно мы, собственно, знаем друг друга?" Он задумался; было не так просто точно подсчитать: когда он двенадцатилетним мальчиком приезжал домой на каникулы, родители брали его иногда с собой в Лестов. А Элизабет тогда еще и на свете-то не было. "Следовательно, я вас знала всегда, на протяжении всей своей жизни,-- констатировала Элизабет,-- Но я на вас, наверное, нe очень обращала внимание; для меня вы были взрослым". Иоахим молчал. "На меня вы тоже скорее всего не обращали никакого внимания",-- продолжала она. "О, не совсем,-- подумал он,-- не совсем так, когда она уже стала молодой дамой, внезапно и неожиданно". Элизабет сказала: "Но сейчас мы почти что одного возраста... а когда у вас день рождения? -- и, не дожидаясь ответа, добавила: -- Помните ли вы еще, как я выглядела ребенком?" Иоахиму пришлось задуматься; в салоне баронессы висел детский портрет Элизабет, который упорно наслаивался на живые воспоминания, "Примечательно то,-- ответил он,-- что я очень хорошо знаю, как вы выглядели, правда..." Он хотел сказать, что не может отыскать на ее лице детские черты, хотя они наверняка должны были бы там быть, когда он опять бросил взгляд на Элизабет, то лицо снова исчезло с ее лица, на его месте опять раскинулись холмы и равнины, обтянутые тем, что принято называть кожей, Пытаясь понять его мысли, она сказала: "Если мне удастся сосредоточиться, то я смогу увидеть ваше мальчишеское лицо, невзирая на усики,-- Она улыбнулась,-- Все-таки это интересно, нужно будет как-то проэкспериментировать со своим отцом". "А стариком вы можете меня увидеть?" Элизабет пристально посмотрела на него: "Странно, но этого я не могу... или подождите, получается: вы еще больше будете похожи на вашу мать, у вас приятное округлое лицо, а усы будут взъерошенными и седыми... а я в роли старой женщины? Буду ли я производить почтенное впечатление?" Иоахим заявил, что не может себе этого представить. "Ну, не будьте таким уж галантным, скажите же", "Простите, но мне не нравится это, довольно неприятно стать внезапно внешне таким же, как твои родители, или твой брат, или еще кто-нибудь... тогда многое становится бессмысленным". "Так считает и ваш друг Бертранд?" "Нет, насколько я знаю, нет, а почему вы спрашиваете?" "Да просто так, это было бы на него похоже". "Я не знаю, но мне кажется, что Бертранд настолько занят внешними проявлениями своей подвижной жизни, что ни на что-либо подобное вообще не обращает внимания. Он никогда не бывает полностью самим собой". Элизабет улыбнулась: "Вы полагаете, он на все смотрит отстраненно? В определенной степени глазами чужого человека?" Что она хотела этим сказать? На что она намекает? Он отмахнулся от этого любопытства, ощутил, что поступил неблагородно, оставив женщину другому, вместо того, чтобы ее защищать, защищать от любого другого. Он, конечно, был бы обязан жениться на Элизабет. Но Элизабет вовсе не производила впечатление несчастной, напротив, она сказала: "Это было прекрасно, но теперь нам пора к столу, родители ждут". Когда они ехали домой и впереди замаячила башенка хозяйского дома в Лестове, казалось, что она все еще думает об их беседе, ибо она сказала: "Все-таки как это странно, что доверчивость и отчужденность невозможно удержать отдельно друг от друга. Может быть, вы и правы, когда ничего не хотите знать о возрасте". Иоахим, мысли которого были заняты Руценой, хотя ничего и не понял, но в этот раз и голову ломать над этим не стал. Если что-то и способствовало выздоровлению господина фон Пазенова, так это была почта. Как-то утром еще в постели ему в голову вдруг пришла мысль: "А кто получает почту? Неужели Иоахим?" Нет, Иоахим этим не занимается. Он проворчал, что Иоахим вообще ничем не занимается, но, казалось, остался этим доволен, потребовал, чтобы его подняли, и медленными шагами побрел в свой кабинет. Когда появился почтальон, то снова был соблюден обычный ритуал, который теперь опять начал повторяться ежедневно. И если госпоже фон Пазенов случалось присутствовать при этом, то она поневоле выслушивала жалобы, что никто не пишет. Он чаще начал справляться, в имении ли Иоахим, но видеть его не желал. А когда он услышал, что Иоахим на какое-то время должен съездить в Берлин, сказал: "Передай ему, что я запрещаю уезжать". Иногда он забывал об этом и жаловался, что ему не пишут даже собственные дети, что и натолкнуло госпожу фон Пазенов на мысль, что Иоахим для примирения мог бы написать отцу письмо. Иоахиму вспомнились поздравления с пожеланиями, которые они с братом должны были изображать на бумаге с розовым обрамлением ко дню рождения своих родителей; это было жуткое мучение, Он отказался повторять что-либо в таком роде и заявил, что уезжает. Можно и не сообщать об этом отцу, Он уехал без сожаления: если прежде он противился тому, что его хотят заставить жениться, то теперь он таким же образом взбунтовался против того, что в течение трехдневного пребывания в Берлине ему придется провести три ночи любви с Руценой. Он нашел это унизительным и для Руцены. Лучше всего было бы немного повременить со свиданием, а для того чтобы она не пришла на вокзал, он не сообщил ей о времени своего прибытия. Уже в поезде он вспомнил, что следовало бы привезти ей хотя бы какой-нибудь подарок; но поскольку для этой цели не подходили ни куропатки, ни любая иная дичь, продававшаяся у поезда, то не оставалось ничего другого, как приобрести что-либо в Берлине; а значит, хорошо, что Руцена не сможет прийти к поезду. Он попытался мысленно подобрать подходящий подарок, но его фантазия здесь не отличалась богатством, ничего не приходило в голову, и он колебался между духами и перчатками; ну, уж в Берлине что-нибудь да придумает. Добравшись до своей квартиры, он прежде всего черкнул записку Бертранду, который, должно быть, обрадуется возможности обсудить с ним тревожные события последних дней в Штольпине, Он написал также Руцене и, решив дождаться ответа, отправил обе записки со своим посыльным, Он соскучился по уюту своей квартиры. За закрытыми окнами все еще припекало по-летнему жаркое солнце, Иоахим открыл одну створку и с удовольствием выглянул на тихую улицу; день близился к вечеру, Ночью можно было ожидать дождь: на западе вздымалась серая стена облаков. Виноградная лоза на заборах палисадников приобрела красный цвет, на тротуаре лежали желтые каштаны, а лошади на углу улицы спокойно и с какой-то грустью склонили головы перед четырьмя дрожками к своим передним ногам. Иоахим высунулся из окна и увидел, как слуга открывает другие окна; когда он при этом тоже выглянул в окно, Иоахим, смотревший вдоль стены, кивнул ему и улыбнулся. В то время как слуга распаковывал вещи, Иоахим все еще смотрел на тихую улицу, на которую уже начали опускаться первые сумерки. Затем он отошел от окна; в комнате стало прохладно, и только в некоторых местах в воздухе еще остались висеть кусочки лета, и это наполнило Иоахима сладостной печалью. Как приятно снова ощутить на себе форму! Он прошелся по своей тесноватой квартирке, осмотрел вещи и книги. Да, этой зимой ему хотелось бы побольше почитать. Затем, вспомнив, он даже испугался: через три дня он ведь должен опять все это покинуть. Он сел, словно мог продемонстрировать этим свою оседлость, распорядился закрыть окна и приготовить чай. Через какое-то время вернулся посыльный, о котором он уже забыл господина фон Бертранда в Берлине нет, но его приезд ожидается в ближайшие дни, а дама не дала никакого ответа, а просила передать, что тотчас же придет. У Иоахима было ощущение, что только что улетучилась какая-то маленькая надежда; он почти готов был пожелать, чтобы все было наоборот: лучше тотчас же пришел бы Бертранд. К тому же ему необходимо было купить подарок. Но уже через несколько минут раздался дверной звонок: это была Руцена. На занятиях по плаванию в кадетской школе он боялся прыгнуть в воду, пока однажды учитель плавания, не долго думая, столкнул его в воду; и поскольку в воде оказалось просто приятно, то он засмеялся. Руцена влетела в комнату и повисла у него на шее, В воде было приятно, и они сидели, взявшись за руки, обмениваясь поцелуями, а Руцена без умолку тараторила о вещах, взаимосвязь которых была ему непонятной. От неприятного чувства не осталось и следа, счастье было бы почти что безоблачным, если бы с новой остротой внезапно не всплыла досада о забытом подарке. Но поскольку все, что ни делает Бог, совершается к лучшему или, по меньшей мере, к хорошему, то он направил Иоахима к шкафу, в котором уже несколько месяцев лежали позабытые кружевные платочки. И пока Руцена, как обычно, готовила ужин, Иоахим нашел голубую ленточку и тонкую папиросную бумагу и пристроил пакетик с платочками под тарелку Руцены. Но она лишь мельком взглянула на подарок -- подошло время сна. На следующий день он опять вспомнил, что ему ведь скоро необходимо уезжать. Он сообщил, запинаясь, об этом Руцене. Но ожидаемого всплеска горя и ярости не последовало, более того, Руцена просто сказала: "Не думать об этом. Оставайся". Иоахим приподнялся; а она ведь права, почему бы ему и действительно не остаться здесь? В какой же все-таки опале он пребывал, когда бесцельно слонялся по двору и прятался от отца. Кроме того, ему показалось крайне необходимым дождаться Бертранда в Берлине. Может быть, это была некорректность, своего рода гражданская неаккуратность, в которую его вовлекала Руцена, но она давала ему ощущение маленькой свободы. Он решил, что утро вечера мудренее, и, проведя эту ночь с Руценой, на следующий день утром он написал матери, что служебные обстоятельства задерживают его в Берлине немного дольше, чем планировалось; другое письмо подобного содержания он тоже вложил в конверт, она должна была, если сочтет это необходимым, передать его отцу. И только позже до него дошло, насколько бессмысленным все это было, ведь и без того вся почта попадала вначале в руки отца; но теперь было слишком поздно -- письма уже ушли. Он вышел на службу; вначале присутствовал на занятиях по верховой езде. Занятия проводили вахмистр и унтер-офицер, оба с длинными кнутами в руках, а вдоль стен перемещалась цепочка лошадей с новобранцами в тиковых кителях. Пахло подвалом, и мягкий песок, в который погружались ноги, вызывал в нем слабую тоску по Гельмуту и напоминал о том песке, которым было засыпано тело Гельмута. Вахмистр щелкнул кнутом и дал команду перейти на рысь. Тиковые фигуры начали ритмично раскачиваться на фоне стен вверх и вниз. Вскоре на осенний сезон в Берлин должна приехать Элизабет. Правда, это не совсем так: они никогда не приезжали раньше октября, да и дом еще просто не может быть готовым. К тому же он, собственно говоря, ждет вовсе не Элизабет, а Бертранда; его, конечно, он и имел в виду. Он видел перед собой его, едущего вместе с Элизабет рысью, обе фигуры поднимаются и опускаются в стременах, Удивительным было, как тогда лицо Элизабет превратилось в ландшафт и как он мучился, пытаясь придать ему естественный вид. Он попробовал проделать то же и с лицом Бертранда, попытался себе представить, что Бертранд, поднимаясь и опускаясь в стременах, скачет вдоль стены, но отказался экспериментировать; это казалось богохульством, и он радовался, что уже больше не видит перед собой лица Гельмута. Тут вахмистр дал команду перейти на шаг, и в манеж принесли белые балки для препятствий и сами препятствия Ему в голову пришла мысль о клоунах, и он вдруг понял то, что когда-то говорил Бертранд: родина пребывает под защитой цирка. Он все еще не мог понять, что привело его тогда к падению перед поваленным деревом. Он снова проезжал мимо машиностроительного завода "Борсиг", и снова там стояли рабочие. Однако у него не было ни малейшего желания видеть все это. Он не принадлежал к этому миру, и было излишним выделяться на его фоне яркой формой. Бертранд, может, против своей воли, но относился к этому миру и уже вжился в него; между тем и о Бертранде он не хотел ничего больше знать; да и лучше всего было бы вернуться в Штольпин. Невзирая на это, он остановил повозку возле квартиры Бертранда и обрадовался, когда услышал, что господин фон Бертранд прибудет вечером. Прекрасно, он в любом случае хотел бы договориться на вечер, и Иоахим оставил записку, в которой сообщал об этом своем намерении. Они отправились в театр, на сцене которого стояла Руцена, выписывая руками убогие жесты. В антракте Бертранд сказал: "Это все-таки не для нее; мы найдем ей что-нибудь другое", и Иоахима снова охватило чувство защищенности. За ужином Бертранд обратился к Руцене: "Руцена, вы ведь становитесь сейчас знаменитой и великолепной актрисой?" Естественно, она бы стала, еще бы ей не стать такой! "Да, но что будет, если вы передумаете и бросите нас? Сейчас мы так много заботимся о том, чтобы вы стали знаменитой и великолепной, и в одно мгновение вы оставите нас ни с чем, и мы будем чувствовать себя опозоренными. Что прикажете нам делать тогда?" Руцена задумалась, потом сказала: "Нет, охотничье казино". "Ну, нет, Руцена, никогда не стоит возвращаться назад. Есть ведь кое-что, что стоит выше театра". Руцена расплакалась: "Ведь это не для нашего брата. Иоахим, он плохой друг". Вмешался Иоахим: "Бертранд же шутит, Руцена". Но и у него самого возникло неприятное чувство, и он находил, что Бертранд вышел за рамки тактичности. Бертранд же, напротив, улыбнулся: "Да нечего тут плакать, ведь мы размышляем о том, как нам сделать Руцену знаменитой и богатой. Ей бы пришлось тогда всех нас содержать". Иоахим был шокирован: как заметно дичает нрав человека, занимающегося коммерцией. Позже он сказал Бертранду: "Зачем вы ее мучаете?" Бертранд ответил: "Следует произвести предварительную подготовку, а резать можно только по живому. Время для этого сейчас пока что есть". Бертранд говорил, словно врач. То, чего он побаивался, случилось. Письмо попало в руки отца, и тот, очевидно, снова впал в неистовство, поскольку мать написала, что случился новый приступ. Иоахим удивился своему равнодушию: он не испытал беспокоящего ощущения обязанности вернуться домой, его приезд все равно был бы слишком преждевременным. Гельмут поручал ему помогать матери, ах, едва ли ей можно было помочь; то бремя, которое она взвалила на себя, ей, наверное, придется нести самой. Он ответил, что приедет в ближайшее время, и не приехал, оставил все, как было: ходил на службу, не предпринимал абсолютно ничего, чтобы что-либо изменить, и с каким-то необъяснимым страхом отодвигал в сторону любую мысль о том, что ему следовало бы заняться делом. Для того чтобы сохранить привычное течение жизни, иногда требуется приложить определенное усилие, а это может оказаться столь злой штукой, что люди, которые продолжают заниматься делами, словно все в полном порядке, часто казались ему ограниченными, слепыми и почти что дураками. Вначале он так не считал; но когда до его сознания в очередной раз дошла цирковая театральность службы, он обвинил в этом Бертранда. Да, даже форма и та не хотела сидеть на нем так, как прежде: ему вдруг стали мешать эполеты, неудобными казались манжеты рубашки, а как-то утром, стоя перед" зеркалом, он задал себе вопрос, а почему, собственно, он должен носить саблю с левой стороны. В мыслях он бежал к Руцене, говорил себе, что любовь к ней, ее любовь к нему-- это что-то такое, что неподвластно всем этим сомнительным традициям. И когда затем он подолгу смотрел ей в глаза и мягким прикосновением пальца проводил по ее ресницам, а она принимала все это за любовь, он часто втягивался в какую-то пугающую игру, позволяя ее лицу темнеть до неузнаваемости, вплотную подходя к той черте, где уже возникала угроза перейти за грань человеческого и лицо переставало быть лицом. Многое становилось похожим на мелодию, о которой думают, что ее невозможно забыть, но которая все-таки ускользает, чтобы каждый раз приходилось, превозмогая боль, снова ее искать. Это была неприятная и безнадежная игра, зло и раздраженно хотелось, чтобы и за это отчужденное состояние ответственным можно было бы сделать Бертранда. Разве он не говорил о своем демоне? Руцена ощущала раздражительность Иоахима, и после долгого угнетающего молчания она как-то резко и неумело взорвалась, причиной чему было недоверие, которое она испытывала к Бертранду после того вечера: "Ты меня больше не любить... или нужно вначале друга спрашивать можно ли... или Бертранд уже запретить?", и хотя это были злые и сварливо сказанные слова, Иоахим их слушал почти с радостью, ибо они были подобны облегчающему подтверждению его собственного подозрения, что все беды имеют демоническое происхождение и кроются в Бертранде. Ему казалось похожим на последний акт таящего в себе беду мефистофельского и лицемерного деяния, если Руцена не привяжется сильнее к нему, а невзирая на взаимное отвращение, переметнется со своими грубыми неконтролируемыми скандалами к Бертранду и к его не менее оскорбительным шуткам; между другом и любовницей, которые были столь ненадежны, между этими двумя гражданскими он ощущал себя так, словно попал между двумя жерновами бестактности, которые начали его, беспомощного, перемалывать. Попахивало дурным обществом, иногда он даже не знал, нашел ли Бертранд ему Руцену или же он через Руцену вышел на Бертранда, пока он с ужасом не обнаружил, что больше не может контролировать ускользающую и уплывающую глыбу жизни и что он все быстрее и все глубже втягивается в безумные игры воображения, и все становится ненадежным. Но когда он при этом подумал, что ему следовало бы поискать выход из этого смятения в религии, то снова разверзлась пропасть, отделявшая его от гражданских, ибо по ту сторону пропасти стоял гражданский человек Бертранд, вольнодумец, стояла католичка Руцена, оба они были для него недостижимы, и казалось даже, что они радуются его одиночеству. По воскресеньям у него была церковная служба, и это было кстати. Но гражданская жизнь продолжала преследовать его вплоть до начала военной церковной службы, потому что лица рядовых, зашедших в церковь двумя параллельными колоннами согласно уставу, были такими же, какими они бывали на строевом плацу или на занятиях по верховой езде; ни на одном из этих лиц не наблюдалось и тени набожности, ни одно из них не выражало переживания от предстоящей службы. Это были, должно быть, рабочие с машиностроительного завода "Борсиг"; истинные крестьянские сыновья из его родных мест не стояли бы столь безучастно. Кроме унтер-офицеров, которые имели благочестивый вид по долгу службы, пожалуй, никто не слушал проповедь. Так и напрашивалось вызывающее опасение искушение назвать и это цирком. Иоахим закрыл глаза и попробовал молиться так, как он пытался когда-то сделать это в деревенской церкви. Может, он и не молился вовсе, потому что когда солдаты запели хорал, к ним присоединился, подпевая, и его голос, и это помимо его воли, потому что вместе с песней, которую он пел ребенком, в его памяти всплыло воспоминание о картинке, о маленькой цветной иконке, а поскольку сейчас перед его глазами четко стояло ее изображение, то он также вспомнил черноволосую кухарку-польку, которая принесла эту иконку, услышал ее бархатный певучий голос и увидел ее покрытый сеточкой морщин палец с потрескавшимся ногтем, который скользил по красочной картинке и показывал: вот здесь-- земля, на которой живут люди, а над ней, не так уж и высоко, на серебристом дождевом облаке сидят друг возле друга в совершенном покое члены Святого Семейства, изображенные в очень ярких одеждах, и золото, которым были украшены одеяния, стремится затмить блеск золотистых нимбов. Сегодня он еще не осмеливался заключить, счастлив бы он был, решив стать частью этого католического Святого Семейства и спокойно восседать на том серебристом облаке на руках у непорочной Богородицы или на коленях черноволосой польки... Сейчас на это и невозможно было решиться, потому что восторг был пропитан дрожью то ли богохульственной дерзости, то ли ереси, в чем можно было обвинить урожденного протестанта с такими пожеланиями и с таким счастьем, а также потому, что он не отваживался предоставить на картинке место для злящегося отца; он его вообще не хотел там видеть. И в то время, когда он с большим вниманием и напряженным желанием стремился приблизить к сегодняшнему дню эту картинку, ему показалось, будто серебристое облако поднялось чуть выше и начало расплываться, фигуры, восседавшие на нем, похоже, тоже начали слегка растворяться, исчезая в мелодии хорала; мягкое размывание очертаний, но это ни в коей мере не было стиранием картины воспоминания, более того, казалось определенным просветлением и усилением четкости, так что он на какое-то мгновение даже смог подумать о том, что таким образом достигается необходимое евангелическое видение католических икон, и волосы Богородицы уже не выглядели такими темными, и это была уже вовсе не полька, а Руцена, но локоны становились все светлее и золотистее, и на месте Руцены уже вполне могла оказаться непорочная белокурая Элизабет, Странно, но это приносило чувство избавления, луч света и ожидание грядущей милости посреди смятения, ибо разве нельзя было назвать милостью то, что ему позволено было евангелическое видение католической картинки? И расплывание форм, расплывание, которое было мягким, словно журчание воды в тумане дождливым весенним вечером, навело его на мысль, что вызывающий такой сильный страх распад человеческого лица на возвышенности и углубления должен быть предварительной ступенью для нового и более светлого единения в счастливом заоблачном союзе, это больше уже не скверное подобие земного лица, а кристально чистая капля, певуче летящая с облака. И если даже этот возвышенный лик не имеет земной красоты и доверительности, являясь вначале, быть может, чужим и отпугивающим, может даже еще более отпугивающим, чем растворение лица и превращение в ландшафт, то это было всего лишь предчувствием божественного ужаса, уверенностью, вопреки всему, в божественной жизни, куда переходит все земное, погружаясь, как лицо Руцены и как лицо Элизабет и, возможно, как фигура Бертранда. Это не была, собственно говоря, детская картинка из прошлого, с отцом и матерью, которая снова возникла перед его глазами: она по-прежнему покачивалась на том же месте, на том же серебристом облаке, и он сам по-прежнему все еще сидел перед картинкой, как когда-то у ног матери, сам он-- словно мальчик Иисус, но картинка стала более совершенной, это было уже не пожелание мальчика, а уверенность в цели, и он знал, что первый болезненный шаг к цели он сделал, он допущен к испытанию, хотя это всего лишь начало целой череды испытаний. Это было почти чувство гордости. Но тут излучающая ощущение счастья картина растворилась, растаяла, словно тучи, роняющие орошающие капли дождя, и то, что в этом участвовала Элизабет, было подобно последней капле дождя из пелены тумана. Вероятно, это был указующий перст Божий. Он открыл глаза; хорал закончился, и Иоахим был уверен, что видел, как некоторые из молодых людей взирают, подобно ему, на небо с надеждой и с решительной страстью. После обеда он встретил Руцену. Он сказал ей: "Бертранд прав; театр не совсем подходящее место для тебя. Может быть, тебе доставит удовольствие стать владелицей магазинчика, торговать милыми вещичками, теми же кружевами или прелестным шитьем?" И он увидел перед собой стеклянную дверь, а за ней горела, создавая уют, лампа. Но Руцена молча посмотрела на него, и, что теперь случалось довольно часто, в ее глазах показались слезы. "Плохие, плохие вы мужчины",-- пролепетала она, вцепившись в его руку. Опасаясь нового приступа, врач потребовал созвать консилиум, и перед Иоахимом возникло само собой разумеющееся обязательство отправиться в Штольпин вместе