нул грохочущие звуки музыкальный автомат, запущенный одним из "подогретых" посетителей. Хеде ринулась к автомату, чтобы остановить его, поскольку музыка в столь поздний час строжайше запрещалась полицией, а мужики заржали удавшейся шутке. Сквозь приоткрытое окошко внутрь проник порыв ночного ветерка, и Эш, вздохнув полной грудью, выскользнул в мягкую прохладу ночи прежде, чем Хеде успела снова вернуться к нему, он спешил, чтобы не встретиться еще раз с госпожой Хентьен; иначе она чего доброго растрезвонит, что он оставил свою работу в Среднерейнском пароходстве; матушка Хентьен ни за что не позволила бы вешать себе лапшу на уши утверждениями, будто борьба --дело серьезное, она не поверила бы в гарантированный успех в будущем, скорее наоборот, отпускала бы язвительные замечания по этому поводу, может, и по праву. Но на сегодня с него было достаточно, так что он счел разумным уйти. В темных мрачноватых переулках было свежо, летом здесь всегда так бывает. Эш испытывал какое-то необъяснимое чувство удовлетворения. Воздух и темные стены вызывали ощущение уюта; чувство одиночества ушло. У него даже возникло желание встретить Нентвига, С каким удовольствием он бы его сейчас основательно поколотил. Душа Эша радовалась тому, что в жизни хоть иногда можно прибегнуть к простым решениям. Лотерейные выигрыши все же встречаются, хотя и редко, тем более он должен продолжить свою затею с борьбой. У театрального агента Оппенгеймера не было ни приемной с мягкой мебелью, ни служителя с блокнотом для записи посетителей. Наверное, ничего удивительного, но люди неохотно меняют лучшее на худшее, вот и у Эша в глубине души таилась надежда встретить контору, которая хоть в чем-то напоминала бы Среднерейнское пароходство, эта надежда распространялась, конечно же, и на театральные дела. Но все было по-другому. Поднявшись по темной узкой лестнице в бельэтаж, найдя на двери табличку агентства Оппенгеймера, он постучал, на его стук никто не ответил, и он, толкнув дверь, вошел без приглашения. В комнате стоял таз с грязной водой: на множестве полок высились горы макулатуры. На одной из стен висел большой рекламный календарь какого-то страхового общества, на другой, в рамке и под стеклом-- рекламный плакат акционерного судоходного общества "ХАПАГ" с цветным изображением парохода "Императрица Августа Виктория", который в окружении судов меньшего размера покидал акваторию порта, рассекая пенящуюся синеву Северного моря. Бегло осмотрев комнату, Эш, находясь здесь по делу, не стал терять времени и, поскольку застенчивость не была свойством его характера, вошел, хотя и несколько замедленным шагом, в другую комнату. Там он нашел письменный стол, который в отличие от прочего бардака демонстрировал только лишь гладкую поверхность без единого намека ну хоть на какую-нибудь письменную принадлежность, правда, на нем было безумное количество чернильных пятен, старых серого цвета и новых желтого цвета надрезов и царапин, покрывавшая часть стола зеленая скатерка была вся изодрана. Другой двери в этой комнате не было. Стены также имели множество украшений, прикрепленных к обоям канцелярскими кнопками, тут было довольно много фотографий, так что внимание Эша привлекли снимки одетых в трико или блестящие костюмы дам в соблазнительных вызывающих позах, он попробовал определить, нет ли среди них Илоны, Затем, правда, он понял, что более пристойным будет выйти из помещения и попытаться выяснить, куда же подевался господин Оппенгеймер, Поскольку в доме не оказалось ни портье, ни дворника, он позвонил в некоторые из соседних дверей и получил презрительным тоном справку, которая свидетельствовала, что особой популярности господин Оппенгеймер здесь не снискал, ему сказали, что определить часы работы агентства господина Оппенгеймера в высшей степени затруднительно, "Ну, вы можете, конечно, подождать, если у вас нет более пристойного занятия",-- посоветовала одна женщина. Делать нечего, пришлось ждать, То, как соседи отзывались об этом типе, приятным не назовешь, а если такое презрение является составной его новой профессии, то это тем более не радует. Но изменить что-либо было уже невозможно, он взвалил на себя сию ношу из-за любви к Илоне (в груди в области сердца шевельнулось едва уловимое сладострастное чувство), теперь все это является его новой профессией, поэтому Эш терпеливо ждал, Нет, все-таки прелестнейшим образом организовал работу у себя в конторе этот господин Оппенгеймер. Эш криво усмехнулся; да, это не та фирма, где просят предъявить отзыв с предыдущего места работы. Он стоял перед входом в дом, бросая на улицу нетерпеливые взгляды, пока наконец его внимание не привлек белокурый, розовощекий, до неприличия маленького роста мужчина, который повернул к дому и начал подниматься по лестнице. Эш последовал за ним. Это и был господин Оппенгеймер, Когда он объяснил ему цель своего визита, господин Оппенгеймер сразу же ответил: "Из-за дамской борьбы? Займусь, займусь я этим. Но ответьте мне на такой вопрос, зачем вы нужны этому Гернерту?" Да, зачем он нужен Гернерту? Почему он здесь? Как он вообще оказался здесь теперь, когда уволился с работы в Среднерейнском пароходстве? Ведь это уже была отнюдь не командировочка, о которой он раньше так много думал. Зачем он, собственно, вообще прибыл в Кельн? Ну не потому же, что Кельн ближе к морю? Когда молодцеватый мужчина уезжает в Америку, то его родственники и друзья стоят на набережной и машут вслед носовыми платочками. В портовой часовне играют "Ибо пришла пора, пришла пора город мой оставить", и видно, что из-за регулярности выходов судов из порта выражение святости на лице капельмейстера кажущееся, но тем не менее мелодия многих берет за душу, Когда напрягается трос, тянущийся от маленького буксира, океанский исполин начинает медленно скользить по темной несущей зеркальной поверхности воды, а над волнами все еще раздаются скудные и одинокие аккорды успокаивающей душу мелодии, которой заботливый капельмейстер пытается приободрить тех, кому приходится разлучаться. Затем некоторые из них начинают осознавать, как сильно разбросаны люди по поверхности земли и моря, сохраняются лишь тонкие-претонкие ниточки, которые тянутся от одной человеческой души к другой. А когда океанский исполин выходит в открытое море, цвет воды под ним блекнет, и уже не ощущается течения реки, более того, начинает казаться, что течение повернуло вспять, и теперь море устремляется в гавань, а океанский исполин углубляется в гигантское облако невидимого, но тем не менее ощутимого страха, и уже многие хотели бы остановиться и повернуть назад. Мимо судов, расположившихся вдоль запущенного, подернутого дымкой берега, над которыми с визгом вращаются краны, разгружая и загружая неопределенные грузы для неопределенных целей, мимо заброшенного берега, покрытого ближе к реке пыльной зеленью, переходящей в скудные сельскохозяйственные насаждения, наконец, мимо дюн, где уже просматривается башня маяка, океанского исполина буксируют все дальше и дальше, и он, словно изгнанник, послушно следует за своим стражем, а на кораблях и на берегу стоят люди, которые наблюдают за всем происходящим, они поднимают руки, словно пытаются удержать его, и ограничиваются слабым и беспомощным прощальным взмахом. И вот за линией горизонта почти совсем исчезает его корпус, с трудом просматриваются лишь три трубы, и кто-нибудь из тех, кто на берегу, спрашивает, возвращается корабль в порт или же уходит в одиночество морского плавания, которое находящимся на берегу ощутить никак не дано. Узнав, что корабль держит курс к берегу, спрашивающий успокаивается, словно корабль этот несет ему нечто самое дорогое или же, по меньшей мере, письмо, которого он так давно ждет. Иногда там вдали, в светлой дымке, на границе территориальных вод встречаются два судна, и видно, как они скользят мимо друг друга, Это мгновение, во время которого оба мягких силуэта сливаются друг с другом, превращаясь в один,-- мгновение хрупкого величия, исчезающего по мере их нежного разделения, такого же беззвучного и мягкого, как и далекая дымка, в которой все это происходит, и где каждый продолжает следовать своей дорогой. Сладостная надежда, которой никогда не суждено исполниться. Но тот, который плывет там вдали на корабле, не знает, что мы переживаем за него. Он видит лишь проплывающую мимо волнистую полоску берега, и только тогда, когда, будто случайно, на горизонте возникает желтоватая полоска маяка, он осознает, что там, на земле, остались люди, которые беспокоятся за него и думают о его безопасности. Он не осознает опасности, в которой находится, не ощущает, что от морского дна, называемого землей, его отделяет огромная толща воды. Опасности боится только тот, у кого есть цель, ибо за нее он и переживает. Но вот он ходит по гладким корабельным доскам, ведущим, подобно велодрому, по кругу вдоль палубы, по такой ровной дорожке ему еще никогда в жизни не приходилось ходить. У того, кто в море, цели нет, да он и не в состоянии к ней стремиться; он погружен в себя. Все, что только может быть в душе его, спит. Тот, кто любит его, делает это просто потому, что обещал, но только не во имя своих чувств, и не для того, чтобы тот, кто в море, почувствовал эту любовь, он никогда ее не поймет и не ощутит. А значит, людям, находящимся на суше, неведомо, что такое любовь. Путешествующий по морю вскоре осознает это, и нити, соединяющие его с теми, кто остался на берегу, рвутся еще до того, как очертания берега исчезнут за линией горизонта. Иногда даже кажется излишней попытка капельмейстера приободрить его своей мелодией, ибо морскому путешественнику для полного успокоения достаточно просто провести рукой по гладкой, отполированной поверхности коричневого дерева или по блестящим латунным планкам обшивки. Перед ним распахнуты мерцающие морские просторы-- и он доволен. Его несут мощные машины, и их гул обозначает дорогу, ведущую в никуда. Становится другим взгляд морского путешественника, это взгляд помудревшего человека, взгляд, который нас уже и знать не хочет. То, что когда-то называлось задачей, уже забыто, его больше не интересует правильность суммированных колонок, и когда он проходит мимо каюты телеграфиста и слышит, как трещат аппараты, то удивление у него вызывает только механика, до его сознания даже не доходит, что кто-то с помощью этого аппарата получает весточку с земли или отправляет такую же весточку на землю, и не будь морской путешественник трезвомыслящим человеком, он, пожалуй, мог бы подумать, что кто-то разговаривает с космосом. Он испытывает теплые чувства к китам и дельфинам, играющим вокруг корабля, и не боится айсбергов. Он не желает видеть вдали очертания берега, он может даже забиться в брюхо корабля, пока они не исчезнут, он ведь знает, что на берегу ждут его не любовь, не расслабленность и свобода, а напряженный страх и стены крепости, за которыми -- цель. Тот же, кто ищет любви, стремится к морю: он спокойно может говорить о земле, лежащей по ту сторону морских просторов, но не ее он имеет в виду, он думает о путешествии, о надежде одинокой души, о времени, когда он сможет открыться и воспринять другую любовь, возникающую в светлой дымке и вливающуюся в него, в освобожденного, воспринимая его сущим, нерожденным и бессмертным, таким, какой он есть, Такие мысли, конечно, не роились в голове у Эша, когда он помышлял уехать в Америку, прихватив с собой на пароход бухгалтеров Среднерейнского пароходства. Но придя в бюро господина Оппенгеймера, он долго и пристально рассматривал "Императрицу Августу Викторию", которая мощным корпусом рассекала морские волны. Он вернулся к своему прежнему образу жизни, занял свою предыдущую комнату и частенько наведывался к матушке Хентьен отобедать. Он старательно эксплуатировал свой велосипед, правда, теперь его ежедневный путь лежал не на "Шчемберг и К°", а к господину Оппенгеймеру. Госпожа Хентьен наблюдала за изменением его деятельности взглядом, в котором, несмотря на все его безразличие, проскальзывало что-то похожее на пренебрежение, недовольство и даже озабоченность, и хотя Эшу и приходилось признавать, что ее озабоченность не лишена основания, а может быть, именно поэтому он старался представить ей преимущества и перспективы своей новой профессии в как можно более светлых тонах, но это удавалось ему лишь отчасти. И хотя госпожа Хентьен прислушивалась, правда, вполуха, к его бодрящим рассказам о той новой, большой жизни, на пороге которой он сейчас стоял и которая может охватить не только Америку, но и все остальные части света, однако эта мешанина сияющего богатства, творческой богемы и радости от путешествий, которую он усиленно разрисовывал перед ней, будоражила в ней мысли о той цели, достигнуть которую дано не ей, а другому-- столь сильной была зависть женщины, уже пятнадцать лет ненавидящей жалкий жребий, брошенный ей судьбой. Можно даже сказать, что она была преисполнена своего рода язвительного восхищения, потому что в то время, как она, с одной стороны, постоянно помнила о пустоте и недостижимости его целей, с другой -- старалась превзойти его фантазии, давая ему высокомерные советы и постоянно напоминая о том, что он мог бы стать хозяином или, как он сам говорил, президентом этого полчища художников, артистов и директоров. "Прежде всего это сборище нужно привести в чувство и навести порядок,-- имел он обыкновение отвечать ей-- это то, чего в первую очередь недостает". Да, в этом он был совершенно уверен, и это глубокое пренебрежение ко всему, что имело отношение к искусству, было вызвано не только созерцанием толстой записной книжки Гернерта и бюро Оппенгеймера, где царил абсолютный бардак, оно также почти полностью совпадало с мнением матушки Хентьен. И в такой момент удивительного совпадения мнений -- проблемы мирового масштаба часто находят свое решение в уюте домашних стен -- госпожа Хентьен приняла его предложение предоставить ему для бухгалтерской проверки свои счета и деловые записи; oна пошла на это с пренебрежительной улыбкой и в полной уверенности, что ее предельно простая кассовая книга и без того ведется правильно и образцово. Но не успел Эш углубиться в колонки цифр, как матушка Хентьен налетела на него с возгласами, что ему вовсе ни к чему надувать щеки, что от такой бухгалтерии ее всегда воротило и что пусть лучше он займется своими театральными делами, которые куда больше нуждаются в его контроле, чем ее дела, И она выхватила у него из-под носа бухгалтерские книги. Да, театральное дело! В постоянной неопределенности этого дела Оппенгеймер уже привык без особых эмоций воспринимать случайности, а настойчивость Эша ставила его в определенной степени в тупик, он посмеивался над тем, что каждое утро к нему на велосипеде заявляется мужчина, который мнит себя чуть ли не компаньоном; но он стал относиться к нему несколько иначе, узнав, что Эш вкладывает в эту затею с борьбой деньги, он даже терпеливо сносил все ежедневные неприятные замечания Эша, касавшиеся бардака в его агентстве. Вместе они провели переговоры с владельцем театра "Альгамбра" (дворец мавританских властителей в Испании около Гранады) по вопросу аренды помещения на июнь и июль, а поскольку рабочему усердию Эша необходимо было найти применение, то он получил задание заняться набором дам для борьбы, Эш, который хорошо был знаком с забегаловками, борделями и вращался в кругу дам соответствующего уровня, словно был создан для этой задачи. Он прочесал нужные заведения и нашел подходящих девочек, которые были бы не прочь дерзать на спортивном поприще, он вносил их имена и личные данные в заведенную им записную книжку, при этом в отдельную колонку с аккуратной надписью "Примечания" он не забывал записывать напротив каждой фамилии свое мнение о пригодности кандидатуры и ее квалификации. Особое предпочтение он отдавал девушкам с иностранными именами или же иностранкам по происхождению, ведь соревнования должны будут иметь статус международных, вот только венгерок он отметал напрочь. Это занятие выглядело достаточно комично, когда приходилось ощупывать девичьи мышцы, а бывало и такое, что кто-нибудь из этих крепких очаровашек соблазнял его. Тем не менее деятельность эта радости ему не доставляла, и когда он пренебрежительно рассказывал о ней матушке Хентьен, то говорил он правду; такое занятие он уже не мог считать достойным себя и предпочитал отсиживаться за голым столом у Оппенгеймера или же решать вопросы, касающиеся "Альгамбры", Там он частенько прохаживался по пустому серому залу, сопровождаемый гулким звуком собственных шагов, по неустойчивому перекрытию, которым была закрыта оркестровая яма, поднимался на сцену, серые голые огромные стены которой казались слишком уж тяжеловесными для легкого драпа кулис. Меряя сцену размашистыми шагами, он словно праздновал триумф по поводу того, что здесь уже никогда не позволено будет метание ножей, он заглядывал в канцелярию директора, взвешивая, не пришло ли время ему заняться обустройством этого кабинета. Иногда его посещали мысли и о том, что как-нибудь надо будет показать свою новую империю госпоже Хентьен. Прикосновение воздуха внутри было чужим и холодным, тогда как открытая площадка ресторанчика снаружи изнывала от яркого жгучего солнца, и эта замкнутая в себе империя покрытого пылью отчуждения была подобна уединенному острову неведомого, затерявшегося в мире известных вещей, она манила и указывала на то, что отчужденно и многообещающе лежало там, за серым морем. Иногда он заглядывал в "Альгамбру" и вечером. Тогда открытая площадка ресторанчика была ярко освещена, а посетителей развлекал довольно большой оркестр, расположившийся на деревянной сцене под деревьями, Темная и почти незаметная громада театра высилась за фонарями, погруженная до самой крыши в сумерки, никому даже в голову не приходило задуматься над тем, какой он большой и как устроен. Эш охотно приходил сюда в эти часы, приятно было осознавать, что именно ему, а не кому-то другому было доверено право снова пробудить к жизни эту темную громаду. Когда Эш в один из дней после обеда завернул в "Альгамбру", то застал владельца театра за карточной игрой у стойки. Он присоединился к нему и просидел за игрой аж до самого вечера. К концу дня Эш ощутил, что голова его пуста и лицо задеревенело, ему стало ясно, что жизнь здесь точно такая же, как и на мангеймских складах во время забастовки. Единственное, чего недоставало, так это Корна и его хвастливых речей о любовных отношениях с Илоной. Какой же тогда смысл имело его увольнение из Среднерейнского пароходства? Он торчал здесь в деловой праздности, прожирал свои деньги и не мог даже отомстить за Мартина. Если бы он остался в Мангейме, то, по крайней мере, имел бы возможность навестить его в тюрьме. За ужином он посетовал на то, что столь бесстыдным образом бросил Мартина, а когда госпожа Хентьен ответила на это, что каждый сам кузнец своего счастья и господину Гейрингу, которого она неоднократно предупреждала, непозволительно требовать, чтобы друг из-за него оставался торчать в этом Мангейме, отказываясь от блестящей карьеры, разозлился и так окрысился, что она моментально ретировалась за стойку и начала поправлять прическу, Он немедленно уплатил по счету и ушел, кипя от ярости: такое безделье она называет отличной карьерой. Впрочем, ему не хотелось признавать, что именно это является причиной его ярости, он обвинял ее просто в холодном, бессердечном отношении к Мартину и всю ночь ломал себе голову над тем, чем можно помочь Мартину. Рано утром Эш отправился к Оппенгеймеру, Найдя ручку и пару листов бумаги, он добрую половину дня провел за сочинением злой статьи, в которой рассказывал о том, что заслуженный профсоюзный секретарь Гейринг стал жертвой дьявольских демагогических интриг Среднерейнского пароходства и ман-геймской полиции. Эту статью он немедленно отнес в редакцию социал-демократической "Фольксвахт". Здание, в котором располагалась редакция "Фольксвахт", впечатления газетного дворца не производило. Не было и намека на мраморные вестибюли и двери из кованого железа. Здесь даже чувствовалось какое-то сходство с конторой Оппенгеймера, разве что только в беготне сотрудников просматривалось больше усердия; но по воскресеньям, когда газета не выходила, все здесь должно было выглядеть точно так же, как и у Оппенгеймера. При прикосновении к металлическим перилам ощущалась их липкая, грязная поверхность, на осыпавшейся в некоторых местах и ободранной стене угадывались следы частых покрасок, а выглянув в окно, можно было увидеть узкий дворик, в котором стояла телега с рулонами бумаги. Печатные станки работали с какими-то астматическими выдохами и вдохами. Через некогда белую дверь, беспрерывно издающую резкие звуки, поскольку замок не защелкивался, попадаешь в редакцию. Вместо календаря страховой компании там висит расписание движения поездов, а вместо изображений танцовщиц-- фотография Карла Маркса. Все остальное было таким же, как у Оппенгеймера, и то, что он пришел, стало как-то сразу совершенно излишним, даже статья, которая все-таки производила сильное и грозное впечатление, показалась вдруг блеклой и никому не интересной. "Везде один и тот же сброд,-- подавляя в себе злость, подумал Эш,-- демагогический сброд, который везде живет в абсолютно одинаковом бардаке". Нет, абсолютно лишено смысла всучивать тем или другим оружие; оно будет бесполезным в их руках, ибо они не знают, что находится по эту, а что по ту сторону баррикад. Его отправили в другую комнату. За столом, который, вероятно, разочек все же обтягивали полотном, сидел мужчина в коричневом бархатном пиджаке. Эш протянул ему рукопись. Редактор бегло пробежался по ней, пролистал и положил в коробку рядом с собой. "Вы же ее даже не прочитали",-- резко заметил Эш. "Что вы, что вы, я в курсе... мангеймская забастовка; посмотрим, сможем ли мы это использовать", Эш был, поражен тем, что этот тип не поинтересовался содержанием написанного, а представляет все так, словно ему все уже известно. "Я настаиваю, чтобы вы посмотрели, это факты, которые представляют забастовку в совершенно новом свете",-- заявил Эш. Редактор еще раз взял в руки рукопись для того правда, чтобы тут же снова бросить ее, "Какие факты? Я не вижу здесь ничего нового". У Эша возникло впечатление, что этот тип хочет похвастать тем, что все знает. "Я же был очевидцем; я присутствовал на этом собрании!" "Ну и что? Наши люди тоже были там". "Значит, вы уже об этом писали?" "Я считаю, что там ничего особенного не произошло", Это заявление настолько ошарашило Эша, что он опустился на стул, хотя никто ему этого не предлагал. "Уважаемый господин и товарищ,-- продолжал редактор,-- мы в конце концов не можем ждать, пока вам заблагорассудится принести нам статью". "Да, но...-- Эш ничего не понимал,-- но почему в таком случае вы ничего не предпринимаете, почему вы бросили Мартина,-- он поправился,-- почему вы бросили Гейринга, который невиновен и вынужден сидеть в тюрьме?" "Ах, вон оно что... все мое уважение у ног вашего правосознания,-- редактор начал читать рукопись, подписанную фамилией Эша,-- господин Эш... вы, значит, полагаете, что опубликовав эту статью, мы сможем освободить Гейринга?" Он усмехнулся. Эш не позволил ввести себя в заблуждение непринужденностью редактора: "В тюрьме должны находиться совершенно другие люди... это более чем понятно тем, кто присутствовал на собрании!" "Итак, вы считаете, что мы должны засадить на место Гейринга дирекцию Среднерейнского пароходства?" "Дерьмо собачье,-- подумал Эш, не отвечая ни слова. Засадить Бертранда? Значит, и Бертранда тоже, а не только Нентвига! Ведь в конечном счете, если посмотреть на все это при хорошем освещении, не так уж и велика разница между каким-то там президентом и каким-то Нентвигом. Впрочем, тот, который в Мангейме, был штучкой в чем-то получше, просто засадить такого было бы явно недостаточно. Но примирительным тоном он сказал: "Бертранда -тюрьму". С лица редактора по-прежнему не сходила улыбка: "Может случиться такое, что мы пожалеем". "Почему это?" - заинтересованно спросил Эш, "Потому что это милый и обходительный господин,-- ответил редактор,-- отличный предприниматель, с которым всегда можно найти общий язык". "Вам что, так нравится находить общий язык с тем, кто снюхался с полицией?" "Ах ты ж, Боже мой, то, что предприниматели сотрудничают с полицией,-- само собой разумеющееся дело; если бы мы были на их месте, мы поступали бы точно так же..." "Хорошенькая справедливость",-- возмущенно протянул Эш. Редактор, уступая, игривым жестом поднял руки: "А чего вы хотите, это же капиталистический правопорядок. Пока что наблюдательный совет, который заботится о том, чтобы предприятие работало, нам куда милее того, который ведет его к краху. А если бы было по-вашему и всех руководителей фабрик, которые выступают против нас, упрятали бы за решетку, то вероятнее всего, наступил бы экономический кризис, за который нам пришлось бы благодарить самих себя, разве не так?" Эш, закипая, упрямо повторил: "И все же его место-- в тюрьме". Веселое настроение редактора раздражало все больше, "А, теперь я вас понимаю, вы имеете в виду то, что он голубой..." Эш уставился на него: редактор этот становился к тому же и забавным. "...Значит, это вам не по душе? Ну, что касается данной проблемы, то я должен вас успокоить: он занимается этим там, на юге, в Италии. А вообще-то засадить такого господина куда сложнее, чем, скажем, какого-нибудь социал-демократа". Вот такие, значит, дела: мягкая мебель, служители в серебряных ливреях, экипажи и голубой, а на фоне всего этого наслаждается свободой Нентвиг! Эш продолжал внимательно смотреть на веселую физиономию редактора: "Но Мартин-то в тюрьме!" Редактор положил на стол карандаш и развел руками: "Дорогой; друг и товарищ, мы с вами ничего не сможем здесь изменить Забастовка в Мангейме была изначально великой глупостью, и нам не оставалось ничего другого, как позволить событиям развиваться так, как они развивались, и смириться с неудачей теперь же мы можем разве что радоваться тому, что те три месяца, которые получил Гейринг, дают нам материал для агитации. Так что большое спасибо за вашу статью, дорогой друг и товарищ, и если у вас появится еще что-нибудь, несите к нам быстрее, чем в этот раз". Он протянул Эшу руку, и Эш, невзирая на наполнявшую его ярость, отвесил ему слабый поклон. Приближался июнь. Эш обеспечил Оппенгеймеру выход на типографию и фирму по изготовлению плакатов; все было подготовлено, эффектные объявления на рекламных тумбах и щитах сообщали жителям города, что самые сильные женщины из различных стран встретятся здесь, чтобы помериться силами, а кто в этом сомневается, может прочесть список участниц и убедиться в правильности такого утверждения: там была Татьяна Леонова, русская чемпионка, Мауд Фергюсон, победительница чемпионата в Нью-Йорке, Мирзль Оберляйтнер, обладательница Кубка Вены, не стоит забывать и о немецкой чемпионке Ирментрауд Крофф. Имена по большей части были плодами фантазии Оппенгеймера, которому настоящие имена девушек казались слабоватыми для эффектного воздействия. Эш безуспешно пытался возражать против такого надувательства: для того что ли он рыскал в поисках дам иностранного происхождения, чтобы теперь этот еврей химичил с их именами? Он воспринял это как еще один признак анархического состояния мира, в котором никто толком не знает, где левая сторона, а где - правая, понятия не имеет, где он находится: по эту сторону баррикад или по другую, и в котором в итоге становится абсолютно все равно, дает господин Оппенгеймер то имя или это; нужно радоваться хотя бы тому, что в списке пока что нет венгерского имени. Видит Бог, лучше бы этой Венгрии совсем не существовало. И то, что в перечень борцов Оппенгеймером была включена Италия, тоже казалось ему неподходящим. Есть ли уверенность в том, что на юге вообще встречаются женщины? Там шастают лишь толпы голубых. И все же бросить взгляд на плакат с иностранными именами было приятно: страна выстраивалась рядом со страной, и большой мир, казалось, служил гарантом успеха в будущем. Он притащил плакат в забегаловку матушки Хентьен и без лишних вопросов прикрепил его на деревянную стену под Эйфелевой башней. Но госпожа Хентьен все еще дулась на него за то, что он тогда окрысился на нее из-за Гейринга, она крикнула ему из-за стойки, что свои плакаты он может расклеивать там, где ему будет позволено; здесь же она все решает сама. Ее рассерженная физиономия снова напомнила Эшу об инциденте, о котором он и думать позабыл, и он сделал вид, что намерен последовать ее требованию. Такая покладистость разоружила матушку Хентьен; продолжая браниться, она вышла из-за стойки и подошла поближе, чтобы рассмотреть плакат. Когда же ей удалось прочесть женские имена, ее душа наполнилась состраданием и отвращением: ей казалось, что эти бабы вполне заслужили унижение возиться на глазах у этих отвратительных мужчин, но в то же время она им сочувствовала. Эш, который организовал все это, казался ей каким-то пашой среди женской толпы, и это выглядело так низко и подло, что она не могла поставить его даже рядом с остальными мужчинами, которые высиживали здесь со своими низменными желаниями. Его короткие, торчащие ежиком волосы, эта темноволосая голова, желтовато-красноватая кожа, ух, ей было страшно, нет, она решительно не понимала, как сможет терпеть здесь этого человека вместе с его плакатом, она испугалась, что он схватит ее сейчас за руку; казалось, он намеревается накинуться на нее, обезоружить, чтобы пристроить ко всем этим женщинам, имена которых значились на плакате. Она была даже немного разочарована, когда не произошло ничего подобного, а Эш послушно водил пальцем по именам на плакате: "Россия, Германия, Соединенные Штаты Америки, Бельгия, Италия, Австрия, Богемия", - читал он, и поскольку это звучало пристойно и безопасно, госпожа Хентьен успокоилась. Она сказала: "Но здесь еще не представлены некоторые страны, например Швейцария и Люксембург". Затем она отвернулась от плаката, словно от него исходил неприятный запах: "Неужели вам нравится возиться со всеми этими женщинами?!" Эш ответил ей словами Мартина: каждый человек находится там, где его поставил Бог, а что касается взаимоотношений с этими борцами в юбках, то это задача не его, а Тельчера; сам он занимается чисто административными делами. Тельчер приехал в Кельн и созвал выбранных Эшем дам в бюро Оппенгеймера. Он торчал там до самого обеда, некоторых отсеял с самого начала, остальным же велел прибыть в "Альгамбру", где намеревался дать первый урок и проверить их пригодность к представлению. Это было веселое мероприятие: Тельчер сразу же прихватил с собой борцовские трико, и после того как Эш проверил присутствующих по своим записям, господин Тельтини пригласил дам зайти в костюмерную и надеть трико. Большинство барышень отказались сделать это, они хотели сначала посмотреть на других в этом необычном костюме. А когда те, обнаженные и сильно смущаясь, вышли из костюмерной, все рассмеялись. Дверь на открытую площадку ресторанчика была широко распахнута; внутрь весело заглядывала зелень деревьев, а когда врывался порыв ветерка, то в зале ощущалось тепло утреннего солнца, В дверях стоял владелец театра, столпились поварихи из ресторана, а Тельчер взобрался на сцену, чтобы на расстеленном там мягком коричневом ковре показать правила греко-римской борьбы. Затем он позвал для пробы на сцену одну пару; но никто не изъявил желания; хихикая, девушки толкались, выпихивали то одну, то другую вперед, те противились и норовили снова втиснуться в толпу. Наконец, две из них решились; но как только Тельчер вознамерился показать первые приемы, они захихикали и опустили руки, не решаясь схватить друг друга. Тельчер потребовал к себе другую пару, а поскольку история повторилась, то он обратился к Эшу с просьбой еще раз зачитать список имен и попытался с помощью шутливых замечаний создать строгую и вместе с тем азартную атмосферу для работы. Если звучало французское имя, то он рассыпался в похвале таллинской отваге и приглашал "гордость Франции" на сцену, не меньше почестей досталось и "польской великанше", короче, он уже сейчас демонстрировал, в каких уважительных и зажигательных выражениях он будет представлять дам публике, Некоторые поднялись на сцену, тогда как другие с визгом упирались, утверждая, что это занятие не для них и что они хотели бы снова одеться, на это Тельчер согласился с выражениями сожаления и комичным отчаянием. Не обошлось, конечно, без инцидента: когда Эш громким голосом произнес имя Руцена Хруска, а Тельчер ответил: "Поднимись, о, ты, богемская львица", к рампе протиснулась полная рыхлая женщина, которая была еще не раздета, певуче резкой интонацией, присущей ее языку, она завопила, что не будет выставлять себя на посмешище за эти презренные деньги; "Я отказывалась, я уже много раз отказывалась от денег, потому что не могу позволить, чтобы над моим телом насмехались",-- кричала она Тельчеру, и пока он подыскивал шутливое слово, дабы разрядить обстановку, она взмахнула своим солнцезащитным зонтиком, словно желая его выбросить. Затем она замолчала; ее округлые полные плечи начали вздрагивать, и стало видно, что она плачет. Проходя мимо расступившихся притихших и перепуганных девушек, она вдруг остановила взгляд на Эше, который устроился со своим списком за каким-то столом; она наклонилась к нему и прошипела прямо в лицо: "Вы... вы плохой друг, притащить меня сюда на позор". Затем со слезами на глазах она вышла. Между тем Тельчер снова овладел ситуацией, а инцидент имел и свою положительную сторону: девушки, словно устыдившись своей прежней беспечности, были уже готовы к более серьезной работе; Тельчер радостным тоном похвалил их, и вскоре все забыли об неуравновешенной чешке. Даже Эш уже не думал о ее обвинениях, хотя все же признал, что был плохим другом, но он был уверен, что еще заставит этих уродов освободить Мартина. С такими мыслями он отправился домой. Госпожа Хентьен осторожно высморкала нос и рассмотрела результат этой процедуры на носовом платке. Эш рассказал ей об инциденте с неуравновешенной чешкой -- его, вероятно, угнетало чувство вины, а госпожа Хентьен набросилась на него, говоря, что он вполне заслужил того, чтобы эта достойная сочувствия особа выцарапала ему глаза. Для того, кто снюхался с подобными женщинами, все еще очень даже хорошо закончилось. Неужели он этого ну совсем не понимает? Какая-то особа, которой бы радоваться, что он предоставил ей возможность заработать! Да, вот она благодарность. Но эта чешка совершенно права, именно так следует обращаться с мужчинами: лучшего они не заслуживают. Радоваться тому, что пара бедных баб, одетых в трико, возятся на сцене! Да они в десять раз лучше этих мужиков, от которых терпят все на свете. Со злостью в голосе она бросила ему: "Да отложите вы в конце концов вашу сигару". Эш уважительно последовал ее требованию, но не только потому, что она накрыла ему более чем богатый стол за просто смехотворную цену, а и потому, что оставлял за ней право представлять греховный перелом в его жизни в таком свете, какой он заслуживал. Он попал в довольно сложную ситуацию: из тех трехсот марок, которые предназначались для затеи с борьбой, у него оставалось теперь каких-то там двести пятьдесят, и хотя он в первый же день должен был получить свою долю с прибыли, он не знал, что делать дальше. Ему нужна была работа, чтобы та жертва, о которой он, собственно, уже и не вспоминал, но которую принес ради Илоны, не обернулась для него катастрофой; он бы охотно поговорил об этом с матушкой Хентьен, но его тщеславие удерживало его, ибо она была вовсе не расположена к тому, чтобы осознать, что даже самая блестящая карьера имеет свои истоки в бедности. Он просто сказал: "Лучше уж борьба, чем это метание ножей", Госпожа Хентьен уставилась на нож в руке Эша; хотя она и не поняла его слов, но ей это было неприятно. Поэтому она ответила кратко: "Может быть". "Хорошее мясо",-- похвалил Эш, наклонившись над тарелкой, на что она с достоинством знатока ответила: "Филе". "А та жратва, которой они сейчас потчуют бедного Мартина..." "Мясо лишь по воскресеньям...-- сказала госпожа Хентьен и добавила с едва уловимой радостью: - В остальные дни в основном свекла, вот так вот". Ради кого должен Мартин жрать свеклу? Для кого он пожертвовал собой? Известно ли это самому Мартину? Мартин был мучеником и смотрел на это мученичество просто как на профессию, иногда приносящую радость, а иногда огорчение; и все же он был порядочным малым. Госпожа Хентьен проговорила: "Кто не желает слушать, должен чувствовать". Эш ничего не ответил. Вполне возможно, что Мартин скрывал что-то такое, что никто, кроме него, не знал; мученик всегда должен страдать за какие-либо убеждения, за знания, которыми он обладает и которые предписывают ему, как действовать. Мученики -- порядочные люди. Госпожа Хентьен разъяснила: "Все это от этих анархистских газет". Эш согласился: "Да, это свора мерзавцев, теперь они бросили его в беде". Конечно, над этими социалистическими газетами посмеивался и сам Мартин, хотя именно на них, должно быть, и была возложена задача представлять и распространять социалистические убеждения. Так были ли убеждения Мартина социалистическими? Эша злило, что Мартин что-то утаил от него. Тот, у кого правда, способен приносить избавление другим; этому всегда учили, и так поступали христианские мученики. И поскольку Эш гордился своим образованием, то сказал: "Во времена Римской империи тоже проводились схватки борцов, но только со львами. Там проливалась кровь. В Трире, в самом городе, сохранился один такой цирк". Госпожа Хентьен с напряжением в голосе спросила: "Ну и?" Не дождавшись ответа, она продолжила: "Вы, наверное, хотите внедрить еще и это, не так ли?" Эш молча покачал головой. Если Мартин пожертвовал собой и жрет свеклу без всяких убеждений, понимая, что никто ему за это спасибо не скажет, значит, он сделал это просто во имя самой жертвы. Может, и вправду нужно вначале пожертвовать собой для того, чтобы -- как же говорил этот идиот из Мангейма? -- познать милость спасения. Но тогда может, и Илоне нужны эти ножи просто во имя чистой жертвы? Кто разберется во всем этом? И Эш сказал: "Я вообще ничего. не хочу. Не исключено, что все эти борцовские схватки -- чушь собачья". "Вот, вот,-- согласилась матушка Хентьен,-- именно так оно и есть". И тут у него в душе снова шевельнулось то глубокое уважение к матушке Хентьен, за которым чувствуешь себя в безопасности. В воздухе витали запахи блюд и табака, а иногда улавливался сладковатый аромат вина. Матушка Хентьен была права женщины ничего другого и не хотят. Именно поэтому Илона согласилась быть с этим Корном. А обладай и вправду этот хитрый калека хорошими знаниями, он не распространялся бы о них, не делился бы ими с кем-нибудь еще. Подбегает с радостным видом, словно собачонка на трех ногах, быстро-быстро ковыляет за угол и -- в тюрьму, а тюрьма эта имеет на него такое же влияние, как на собаку трепка. "Может, вам даже удовольствие доставляет быть битым, приносить себя в жертву,.,"-- задумчиво проговорил Эш. "Кому?-- поинтересовалась матушка Хентьен,-- кому, женщинам?" Эш задумался: "Да, им всем,.." Матушка Хентьен