иженно повторил: "Пошпионить..." Эш снова пришел в движение: "Уезжать надо. Куда всегда уезжали, В Америку. Будь я помоложе, я бы бросил все и начал сначала..,-- остановившись перед Хугюнау, он продолжил: -- Но вы. вы молоды, почему же вы, собственно говоря, не на фронте? Как случилось, что вас занесло сюда?" Как-то сразу его голос снова стал агрессивным. Ну а у Хугюнау не возникало желания касаться этой темы; он предпочел уклониться: все-таки непостижимо, что человек, занимающий такое положение, стоящий во главе газеты, живущий в окружении красивых ландшафтов, пользующийся уважением сограждан и т. д., носится в преклонном возрасте с планами выезда в другую страну. На лице Эша появилась саркастическая гримаса: "Уважение моих сограждан, уважение моих сограждан... да они словно собаки шныряют за мной,.," Хугюнау рассматривал Замковую гору возле Баденвайлера, затем пробормотал: "Невозможно поверить..." "Ну да, теперь, может быть, вы будете вступаться за сограждан, меня это совершенно не удивит,.." Хугюнау снова был готов продолжать разговор: "Опять эти расплывчатые обвинения, если уж вы хотите меня в чем-то упрекнуть, господин Эш, то соизвольте выражаться по крайней мере точнее". Но совладать со вспыльчивым и раздраженным образом мыслей господина Эша было не так-то просто. "Точные выражения, точные выражения, снова и снова болтовня,,, как будто можно всему подыскать свое название...-- он кричал Хугюнау прямо в лицо,-- Молодой человек, пока вы не поймете, что все названия-- ложь, вы не поймете вообще ничего... даже того, что одежда на вашем теле -- это правильно". Подобные мысли казались Хугюнау жутковатыми. Он сказал, что не понимает Эша. "Естественно, вы меня не понимаете... Но то, что аптекарь ни за понюх табаку спекулятивным путем скупает земельные участки, это вы понимаете... И вам наверняка понятно, почему преследуют человека, называющего вещи своими именами, почему создают ему скверную славу эдакого коммуниста и натравливают на него цензора, и это вы считаете правильным,., Вы, наверное, еще и полагаете, что мы живем в правовом государстве?" "Такие отношения неприятны",-- ответил Хугюнау, "Неприятны! Уезжать надо.., Я сыт по горло возней со всем этим..," Хугюнау спросил, что господин Эш помышляет делать с газетой. Эш пренебрежительно махнул рукой, он уже столько раз говорил своей жене, что лучше всего продать все это скопом и сохранить только дом; он уже подумывал о том, чтобы открыть книжный магазин. "Так газета, стало быть, сильно страдает от нападок, господин Эш? Я имею в виду, что продать ее, наверное, не так уж просто?" Да нет, не так, у "Вестника" своя постоянная клиентура: посетители забегаловок, парикмахеры, жители деревень по всей округе; нападки ограничиваются кругом определенных лиц в городе. Но он сыт по горло возней со всем этим. Нет ли уже у господина Эша соображений касательно цены? Отчего же... Откровенно говоря, газета вместе с типографией стоит не менее двадцати тысяч марочек. Кроме этого, он хотел бы предоставить фирме, которая будет издавать газету, помещения на длительный срок, скажем на пять лет, и бесплатно; покупателю это тоже было бы выгодно. Такие мысли роились в его голове, это было бы порядочно, он не хочет ни с кого запрашивать очень дорого, ему просто надоело. Он и жене своей так сказал, "Ну что ж,-- отозвался Хугюнау,-- это интерес не любопытства ради,.. Я же говорил вам, что я маклер, и не исключено, что смогу кое-что сделать для вас. Вот увидите, дорогой Эш,-- и он покровительственно похлопал владельца газеты по костлявой спине-- Все-таки мы с вами еще заведем совместное дельце; не следует только преждевременно вышвыривать кого бы то ни было на улицу. Но двадцать тысяч марочек выбросьте из головы. За фантазии сегодня не заплатит ни один человек". С чувством собственного достоинства и с нарочито приветливым видом Хугюнау спустился вниз по куриной лестнице. Перед типографией сидел ребенок. Хугюнау оценивающим взглядом посмотрел на него, затем внимательно осмотрел вход в типографию. "Посторонним вход воспрещен" стояло на табличке, Двадцать тысяч марочек, подумал он, и малыш в задаток. Он был посторонним, но запретить ему входить было уже невозможно; выступающий посредником при купле-продаже должен прежде всего познакомиться с товаром. Эш, собственно говоря, был бы даже обязан показать типографию. Хугюнау подумал, а не позвать ли его сюда, вниз, но затем решил оставить все, как есть: через день-два все равно придется приходить сюда, может, даже с конкретным предложением о покупке--в этом Хугюнау не сомневался ни на минуту,-- а кроме того, было самое время отобедать. Так что он направил свои стопы в гостиницу. Ханна Вендлинг проснулась. Но глаза не открывала, поскольку таким образом могла еще немножечко задержать ускользающий сон, он все же медленно уплывал прочь, и в конце концов осталось одно только чувство, рожденное этим сном. А когда начало иссякать и чувство, то за мгновение до его окончательного исчезновения Ханна добровольно сдалась и, приоткрыв глаза, посмотрела в сторону окна. Через щелочку в ставнях сочился молочный свет; должно быть, еще очень рано или на улице дождливая погода. Полосы света казались продолжением сна, может, потому, что с ними внутрь не проникало ни звука, и Ханна решила, что, наверное, еще очень рано. Между открытыми створками окна тихо покачивались ставни; это был, вероятно, ранний утренний ветер, она легонько потянула носом, словно таким образом могла определить, который час. Затем рука ее потянулась к стоящей рядом кровати; она была застелена, а подушка, перина, одеяла аккуратно заправлены и накрыты плюшевым покрывалом. Прежде чем убрать руку, дабы снова спрятать под теплым одеялом обнажившееся плечо, она еще раз коснулась податливого и чуть холодноватого плюша, это была как будто попытка убедиться, что она одна. Тонкая ночная рубашка закатилась выше бедер, сбившись в неприятный комок, Ах, в эту ночь ей опять спалось беспокойно. Между тем, в качестве компенсации, правая ее рука расположилась на теплом гладком теле, а кончики пальцев тихо и едва уловимо поглаживали кожу и пушок на животе. Сама она, должно быть, думала о какой-нибудь французской картине с любовным сюжетом эпохи рококо; затем ей вспомнилась "Обнаженная Маха" Гойи. В таком положении она полежала еще немного. После опустила рубашку -- странное дело, тончайшая ткань рубашки вызывает столь быстрое ощущение тепла. Повернуться ей направо или налево? Решила: направо, как будто бы застеленная кровать будет мешать доступу воздуха к ней, еще раз прислушалась к царящей на улице тишине и начала погружаться в новый сон, она убежала в новый сон еще до того, как смогла что-либо снаружи услышать. Опять проснувшись через час, она никак не могла избавиться от ощущения, что утро уже позднее. Для человека, связанного слабыми и едва уловимыми нитями с тем, что принято называть жизнью, утренний подъем -- всегда довольно трудная задача, даже, может быть, маленькое изнасилование. И у Ханны Вендлинг, которая снова ощутила неизбежность приближающегося дня, разболелась голова. Боли начались в затылке. Она запустила руки в волосы, мягко струившиеся по пальцам, на какое-то мгновение боль отступила. Она нажала на болевшее место; тянущая боль начиналась за ушами и спускалась к шейным позвонкам. Ханне она была знакома. Иногда возникали столь сильные приступы этой боли, что у нее начинались страшные головокружения. Внезапным и решительным движением она сбросила одеяло, скользнула ногами в высокие жесткие домашние туфли, распахнула, не поднимая их, жалюзи и, стоя перед туалетным зеркалом, с помощью небольшого зеркальца попыталась рассмотреть вызывающий боль затылок, Что же там болит? Ничего не бросалось в глаза. Она поворачивала голову то в одну, то в другую сторону; под кожей играли позвонки-- впрочем, это был достаточно милый затылок, Да и4 плечи тоже ничего. Она с удовольствием позавтракала бы в постели, но шла война; стыдно так долго валяться в кровати. K тому же ей нужно было отвести мальчика в школу. Каждый день она намеревалась это сделать. Два раза даже осуществила4' v' свое намерение, но в конце концов все же оставила это на попечение служанки. К мальчику уже давно пора было бы приставить француженку или англичанку. Англичанки для воспитания лучше. Когда закончится война, нужно отправить мальчика в Англию. Когда ей было столько лет, сколько ему, да, в семь лет, она лучше говорила по-французски, чем по-немецки. Она взяла флакончик с туалетным уксусом и вытерла затылок и виски, затем начала внимательно рассматривать в зеркале глаза -- золотисто-карие, а в левом виднелась красная жилочка. Это от беспокойного сна. Накинув на плечи кимоно, она звонком позвала служанку. Ханна Вендлинг, супруга адвоката доктора Хайнриха Вендлинга, была родом из Франкфурта. Хайнрих Вендлинг уже два года находился в Румынии, или Бесарабии, или еще где-то там в тех краях. Хугюнау сел за столик в обеденном зале. За одним из соседних столиков он увидел седовласого майора, перед которым официантка как раз поставила суп; немолодой господин повел себя довольно странным образом: сложив руки и смиренно прикрыв красноватое лицо, он слегка наклонился над столом и только по завершении этой молитвы разломил хлеб. При виде столь необычного действия у Хугюнау чуть глаза на лоб не вылезли; он подозвал к себе официантку и довольно бесцеремонно поинтересовался, кто этот странный офицер. Девушка наклонилась к самому уху: это комендант города, знатный землевладелец из Западной Пруссии, призванный в связи с войной на военную службу из запаса. Жена и дети остались в имении, он ежедневно пишет им письма. Комендатура располагается в ратуше, но господин майор с самого начала войны живет здесь, в гостинице. Хугюнау удовлетворенно кивнул. Вдруг в животе он ощутил парализующий холод: до него внезапно дошло, что там вот сидит человек, воплощающий власть военной администрации, что этому человеку достаточно всего лишь протянуть руку со столовой ложкой, чтобы уничтожить его, это значит, что он живет со своим в определенной степени палачом едва ли не через стенку. Аппетита как не бывало! Может, отменить заказ и дать деру?! Но официантка уже принесла суп, и когда Хугюнау начал механически работать ложкой, парализующий холод перешел в где-то даже приятное ощущение прохладной слабости и беззащитности. Ему ведь никак нельзя бежать, он же должен урегулировать дела с "Куртрирским вестником". Да и настроение как-то поднялось, Потому что хотя человек и полагает, что его решения имеют широкий диапазон разнообразия, в действительности же они -- просто колебание между бегством и тоской, и все эти попытки удрать, все эти страстные стремления предназначаются все-таки смерти. И в этом колебании души и духа между плюсом и минусом ощутил Хугюнау, еще мгновение назад готовый к бегству Вильгельм Хугюнау, как его странным образом привлекает этот сидящий неподалеку немолодой человек, Продолжая механически есть, он даже не заметил, что сегодня мясной день. В распахнувшейся до предела, так сказать, ясной реальности, частью которой он ощущал себя уже в течение нескольких недель, вещи распадались, расходились в разные стороны чуть не до самой Польши, достигали края света, где все распавшееся снова становилось единым и теряло свой смысл понятие расстояния -- страх становился тоской, тоска -- страхом, а "Куртрирский вестник" сливался во что-то удивительным образом неразделимое с тем седовласым майором. Это невозможно было выразить как-то поточнее или рациональнее, поскольку поступки Хугюнау сопровождались игнорированием какого бы то ни было расстояния, в определенной степени казались иррациональными, словно находились под воздействием короткого замыкания; собственно говоря, и ожиданием-то нельзя было назвать то, как Хугюнау ждал, пока майор закончит свою трапезу, это была своего рода одновременность причины и действия; в результате он поднялся в то мгновение, когда майор после повторной немой молитвы отодвинул от стола стул и зажег сигару: без всякого стеснения он, не медля, направился к майору, непринужденно подошел к нему, хотя еще совершенно не знал, что назовет поводом для этого налета. Едва представившись подобающим образом, он без приглашения уселся за столик, с его уст без единой запинки потекло: он позволил себе подойти и имеет честь доложить, что является сотрудником службы печати и находится здесь по ее заданию, тут, собственно, имеется местная газетка, называется "Куртрирский вестник", о позиции, которую она занимает, ходят всевозможные внушающие опасения слухи, и он, облаченный соответствующими полномочиями, приехал сюда, чтобы изучить положение дел непосредственно на месте. Так вот, а...-- что сейчас говорить, подумал Хугюнау, но поток речи не иссякал; казалось, что то, что следовало сказать, формировалось уже на устах,-- так вот, а поскольку вопросы цензуры в определенной степени и в определенном смысле относятся к компетенции военной администрации города, то он посчитал себя обязанным засвидетельствовать господину майору свое почтение и сообщить о своей работе. В ходе этой речи майор едва заметным движением принял предусмотренное уставами подтянутое положение и попытался возразить, что рассмотрение такого рода проблем вполне под силу обычной администрации; Хугюнау, не перестающий блистать красноречием, в одно мгновение отмел возражение ссылкой на то, что он, преисполненный уважения, подошел к господину майору не как официальное лицо, а просто как гражданин, поскольку упомянутые полномочия предоставлены не государством, а скорее патриотически настроенными крупными промышленниками (имена называть здесь ни к чему, они и так известны), которые возложили на него миссию скупать по приемлемым ценам сомнительные газеты, поскольку нужно воспрепятствовать тому, чтобы до народа доходили вызывающие сомнения идеи. И Хугюнау повторил слова "вызывающие сомнения идеи", словно возвращение к исходному моменту обеспечивало ему безопасность, словно эти слова были хорошей кроватью, на которой можно удобно расположиться. Вполне возможно, что майор не понимал, куда все это ведет, но он кивнул, и Хугюнау начал свою песню снова: да, речь идет о сомнительных газетах, а по его собственному, да и вообще по общепринятому человеческому пониманию "Куртрирский вестник" является сомнительной газетой. С видом триумфатора он уставился на майора, его пальцы барабанили по столу, казалось, он ждет от коменданта города восхищения и похвалы за проделанную работу. "Очень патриотично, все всякого сомнения,-- согласился наконец майор,-- и я признателен за это сообщение". Хугюнау мог бы уже и удалиться, но ему нужно было до- биться большего, так что он поблагодарил господина майора прежде всего за продемонстрированную благосклонность и решился в заключение выразить, исходя из такой благосклонности, просьбу, маленькую просьбу: "Стоящие за мной лица, которые предлагают производить такого рода приобретения, вполне понятное значение придают тому, чтобы при покупке газеты, которая в той или иной степени должна называться местной газетой, в деле были задействованы и местные заинтересованные лица; это вполне можно понять -- для осуществления контроля и тому подобное... господин майор понимает?" "Да",-- ответил майор, ничего не понимая. "Ну,-- продолжал Хугюнау,-- моя просьба состоит в том, чтобы вы, господин майор, могли бы все-таки назвать нескольких надежных и состоятельных господ, проживающих в данной местности, которые-- само собой разумеется, при сохранении инкогнито -- были бы заинтересованы в проекте". "Все эти дела относятся, собственно, к компетенции гражданской администрации, а не военного командования, но я мог бы посоветовать вам появиться здесь в пятницу вечером, поскольку в этот день тут постоянно можно встретить кое-кого из депутатов городского совета, а также других представителей зажиточных слоев города". "Отлично! А господин майор тоже будет присутствовать? -- воскликнул Хугюнау, от которого не так легко было отделаться--Отлично, а если бы господин майор взял на себя покровительство над всей акцией, то я смог бы гарантировать успех, особенно с учетом того, что речь все-таки идет об относительно небольших капиталах, и очень многие господа будут в высшей степени заинтересованы в установлении таким образом контакта и определенных партнерских отношений с крупной индустрией... отлично, действительно отлично,., господин майор, позвольте закурить..." И, пододвинув свой стул поближе, Хугюнау достал из футляра сигару, протер стекла очков и закурил. Майор сказал, что это наверняка сулит очень хорошие перспективы, и ему жаль, что он ничего не понимает во всех этих коммерческих вопросах, О, ничего страшного, не замешкался с ответом Хугюнау, на деле это не отразится. А поскольку он хотел еще разок окинуть взглядом всю свою затею, может, ради внешнего лоска, может, для того, чтобы закрепить достигнутую безопасность, а может, из простого озорства, он пододвинулся к майору еще поближе и попросил разрешения сообщить ему нечто, что в общем-то предназначается господину майору лично, Дело, собственно говоря, в том, что после имевших место ранее бесед с издателем газеты неким Эшем, о котором господин майор, конечно же, уже слышал, он пришел к твердому убеждению: за газетой скрывается, как бы это правильно сказать, абсолютно невидимое для глаз движение вызывающих опасение подрывных элементов, кое о чем можно было бы поговорить уже сейчас, но если бы началась реализация газетного проекта, то он наверняка смог бы получить больше сведений об этих темных делах, что, естественно, совершенно необходимо и к чему надо стремиться в интересах всего народа. И прежде чем немолодой господин сподобился ответить, Хугюнау встал и закончил свою речь: "Что вы, что вы, господин майор, это всего лишь мой долг патриота.., не стоит об этом даже упоминать.., значит, я позволю себе принять столь почетное приглашение и прийти сюда в пятницу вечером". Он щелкнул каблуками и легкой, почти танцующей походкой вернулся к своему столику. 10 То, что господин Август Эш выполнял свою работу в редакции таким яростным и нетерпимым образом и что он чувствовал себя на этом месте крайне неуютно, во многом можно было объяснить тем, что он всю свою жизнь был бухгалтером, а в течение многих лет даже главным бухгалтером крупной промышленной фирмы на его люксембургской родине, пока он -- случилось это где-то в середине войны -- не получил совершенно неожиданное наследство и не стал владельцем "Куртрирского вестника" и относящегося к нему земельного участка. Бухгалтер, а тем более главный бухгалтер-- это человек, живущий в рамках своего чрезвычайно точного порядка, порядка, который настолько точен и выверен, что никакая другая деятельность ничего подобного уже предложить не может, На основе и под защитой такого порядка он привыкает к жизни в могущественном и тем не менее смиренном мире, где каждая вещь знает свое место, где сам он постоянно владеет собой, а его взгляд всегда остается осмысленным и все понимающим.! Он листает страницы бухгалтерского гроссбуха и сравнивает их: с данными журнала регистрации и книги остатков; безупречные мосты цифр ведут все дальше и дальше, обеспечивая жизнь и повседневную работу. По утрам слуга или маленькая фрейлейн приносят из информационного бюро бухгалтерские документы, старший бухгалтер ставит на них свою подпись, потом молодые служащие заносят эти документы в черновую тетрадь. По окончании сего процесса старший бухгалтер может спокойно подумать над более сложными делами, отдать указания, затребовать навести справки. И если результатом процедуры является решение сложной бухгалтерской задачи, то от континента к континенту перекидываются все новые и новые надежные мостики, и этот лабиринт надежных связей между счетами -- страшно запутанная, а для него все же предельно четкая сеть, где невозможно найти ни единого разрыва,-- находит в конечном итоге свое выражение в одной-единственной цифре, которую он видит уже сейчас, хотя в итоговые расчеты она войдет всего лишь по истечении месяцев. О, итоговые расчеты, будоражащие его чувства абсолютно независимо от того, приносят они прибыли или убытки, поскольку любое дело приносит бухгалтеру прибыль и чувство удовлетворения! Ежемесячные промежуточные итоги -- это уже победа силы и искусности, тем не менее они ничто по сравнению с подведением бухгалтерских итогов в конце каждого полугодия: в эти дни он командует кораблем, и его рука постоянно находится на штурвале; молодые служащие отдела подобны штурвальным рабам, не существует ни обеденных перерывов, ни сна, пока не будут завершены все счета; но составление счета прибылей и убытков и итогового счета он оставляет за собой, он выводит сальдо и проводит косую итоговую черту, и тогда всю работу завершает его подпись. Но беда, если итог не сходится хотя бы на один пфенниг. Новое, еще более острое сладостное ощущение. Вместе с первым помощником глазами детектива он просматривает сомнительные счета, а если это не помогает, то безо всякого снисхождения производится перерасчет всех бухгалтерских операций за полгода. И горе тому молодому сотруднику, в работе которого найдут ошибку, его ожидают ярость и холодное презрение, даже-- увольнение. Если же, между тем, оказывается, что ошибка сделана не в бухгалтерских расчетах, а при внесении записей в книги учета на складах, то главный бухгалтер просто пожимает плечами, по его губам скользит саркастическая улыбка сожаления, поскольку внесение записей в книги учета лежит вне сферы его полномочий, да и без того он прекрасно знает, что на складах, как и в жизни, никогда не достичь того порядка, который царит в его книгах учета. Презрительно махнув рукой, он возвращается в свой кабинет, и когда затем все успокаивается, то часто бывает, что главный бухгалтер открывает наугад один из фолиантов, разглаживает большим пальцем страницу и проверяет, складывая колонки цифр, радуясь своей способности, позволяющей с полной уверенностью отрешиться от всех мыслей и радоваться неожиданности, которая вот-вот должна явиться и тем не менее не является, поскольку счета представляют собой чудо, возвышающееся надежной скалой в мире неопределенности. Тогда случается, что его рука соскальзывает со стройных рядов цифр, к его сердцу подкрадывается тоска, и он задумывается над новыми системами, внедрять которые обязан современный бухгалтер, и когда он вспоминает при этом, что в новых системах вместо весомых и крупногабаритных книг используются жалкие карточки, а личное мастерство заменяется счетными машинами, то его душу заполняет жуткая ярость. За пределами своей профессии бухгалтеры легко раздражаются. Невозможно различить четкую границу между реальностью и ирреальностью, а тот, кто живет в мире закрытых взаимосвязей, не допускает, что где-то еще существует иной мир, взаимосвязи которого ему непонятны: кто выходит за пределы своего прочно устоявшегося мира, становится нетерпимым, он превращается в аскетичного и страстного фанатика, он становится даже возмутителем спокойствия. На него опускается тень смерти, и бывший бухгалтер-- если он уже достаточно преклонных лет-- годится теперь только для ничтожных будней пенсионера, который, изолировавшись от внешнего мира и всех случайностей, ограничивается тем, что поливает травку в своем саду и ухаживает за фруктовыми деревьями; но если же он еще бодр и работоспособен, то его жизнь превращается в изнурительную борьбу с реальностью, которая для него является ирреальностью. Тем более, если судьба или наследство приводят его на такое уязвимое место, как должность издателя газеты, будь это даже какое-то там маленькое провинциальное издание, которое ему предстоит возглавить. Нет, наверное, больше ни одной профессии, кроме профессии редактора, которая в такой степени зависела бы от непредсказуемости и ненадежности течения событий в мире, особенно в военное время, когда информация и контринформация, надежда и разочарование, отвага и нищета стоят настолько рядом, что правильное занесение их в книги учета становится откровенно невозможным: только с помощью цензуры можно определить, что Должно считаться правильным, а что-- нет, и каждый народ живет в своей собственной патриотической реальности. Здесь какой-то там бухгалтер будет очень некстати, поскольку он, не мудрствуя лукаво, стремится написать, что наши бравые войска, ожидая приказа к дальнейшему наступлению, еще находятся на левом берегу Марны, тогда как французы со своей стороны в действительности уже давно высадились на правом берегу. И когда цензор устраивает разнос за такую неправду, то бухгалтер, особенно если он человек с резким характером, неизбежно начинает злиться и доказывать, что генерал-квартирмейстер хотя и сообщил о создании плацдарма на левом берегу, но об отводе войск даже не упоминал. Это всего лишь один пример из многих, можно, наверное, сказать, из сотен, и каждый из них всякий раз показывает, насколько невозможное это дело вносить записи в анналы истории с той точностью, которая является первейшей и не вызывающей сомнения предпосылкой для внесения деловых записей, и как некорректность ставшей непредсказуемой войны питает бунтарство, определенные основания для которого корректный человек имеет уже и в мирное время, но которое здесь вынуждено становиться необходимой и неизбежной борьбой между властями и справедливостью, борьбой между нереальностями, между насилиями, борьбой, которой всегда должно быть место, борьбой, сравнимой с крестовым походом Дон-Кихота против всего мира, Бухгалтер всегда будет стоять за справедливость, он за один пфенниг пройдет все инстанции, если такое требование содержится в его книгах, и даже не будучи, собственно, хорошим человеком, он будет выступать в защиту права, если только он обнаружил и зафиксировал несправедливость и нарушение закона, непреклонно и яростно он будет стоять на своем, тощий рыцарь, который постоянно будет кидаться в драку во имя счета, который во всем мире должен вестись правильно. Так что редакционная работа господина Эша была отнюдь не такой простой, как можно было бы предположить. Выходящему два раза в неделю изданию весь материал поставляла одна из кельнских служб информации, и редактору, собственно, не оставалось ничего другого, как выискивать среди свежих ежедневных новостей наиболее интересные, выбирать среди романов и статей самые хорошие, и единственное, добыванием чего занимался он сам, были местные новости и сообщения, на которых к тому же большей частью стояло "прислано для публикации". Пока Эш ограничивался бухгалтерским делом, которое он кардинально перестроил в "Куртрирском вестнике" (впрочем, не по американскому, а по итальянскому, требующему меньших затрат, образцу), то все это крутилось без всяких проблем и было, по сути, очень простым делом; сложности начали возникать, когда предыдущего редактора призвали в армию и господин Эш из-за своего естественного бухгалтерского экономного образа мыслей и из-за усложнившегося материального положения был вынужден самостоятельно возглавить редакцию газеты. Тут-то и началась борьба! Борьба велась за педантично точное отображение мира и против ложной и сфальсифицированной бухгалтерской информации, которую хотели всучить людям, началась война с властями, которые не могли стерпеть, что "Куртрирский вестник" информировал общественность о плохом состоянии дел на фронте и в тылу, о матросских восстаниях и о беспорядках на фабриках боеприпасов, никто не хотел даже прислушиваться к рекомендациям газеты по эффективному преодолению этих бедствий; более того, считалось даже подозрительным -- хотя усмотреть в этом что-либо подозрительное мог только какой-нибудь недоброжелатель,-- что господин Эш публикует такого рода сообщения, уже подумывали и о том, чтобы лишить его как гражданина Другого государства (люксембуржца) права занимать должность редактора; его неоднократно предупреждали, и переписка с цензурным органом в Трире с каждой неделей становилась все более неприятным делом. Поэтому не удивительно, что господин Эш, сам не в ладах с окружающим миром, начал испытывать братское чувство к униженному и выброшенному на обочину жизни человеческому созданию, превращаясь в оппозиционера и бунтаря. Но он ни за что не хотел признавать это. 11 История девушки из Армии спасения в Берлине (1) Ко многим нетерпимостям и ограниченностям, которых было великое множество в предвоенные годы и которых мы сегодня не без основания стыдимся, наверняка относилось и полное непонимание всех феноменов, которые если и выходили за рамки принятого в рационально мыслящем мире, то только самую малость. А поскольку тогда было принято рассматривать обязывающей только западноевропейскую культуру и образ мыслей, считая все остальное чем-то неполноценным, то не составляло никакого труда отнести все феномены, не соответствующие рациональной однозначности, к категории доевропейских и неполноценных. И хотя такой феномен, каким была Армия спасения, выступал под маской мира, поток оскорблений был все же неиссякаем. Всем хотелось созерцать героическое и однозначное, иными словами, эстетическое; считалось, что именно таким должно быть поведение европейцев, всех охватило ложно понятое ницшеанство, хотя большинство и имени-то Ницше наверняка никогда не слышало, шумиха эта прекратилась лишь тогда, когда мир получил возможность так насмотреться на героизм, что не хотел и слушать ничего больше о громком героизме. Сегодня я присоединяюсь к каждому собранию Армии спасения, которое встречается мне на улице, я охотно кладу что-нибудь на блюдо для сбора пожертвований и часто вступаю в беседы с солдатами Армии спасения. Не то чтобы я был увлечен этим немного примитивным спасительным учением, я просто полагал, что перед нами, теми, кто прежде пребывал в плену у предрассудков, стоит этическая обязанность исправить, где это возможно, наши промахи, тем более, что эти промахи имели просто вид эстетической подлости, к тому же мы можем простить нашу тогдашнюю великую юность. Впрочем, процесс осознания мною этого был медленным, тем более, что во время войны люди из Армии спасения встречались не часто. Мне приходилось слышать, что они где-то развернули широкую милосердную деятельность, и для меня было довольно большой неожиданностью встретить на одной из окраинных улочек Шенеберга (Шенеберг -- один из районов Берлина) девушку из Армии спасения, Я производил, наверное, впечатление слегка неряшливого человека, нуждающегося в помощи, к тому же дружеская улыбка захваченного врасплох человека побудила ее заговорить со мной под каким-то тактичным предлогом: она протянула мне одну из листовок, целую кипу которых держала под рукой, верное, ее бы разочаровало, если бы я просто купил одну товку, поэтому я сказал: "К сожалению, у меня нет денег". "Ничего страшного,- ответила она,- приходите к нам". Мы прошли несколько типичных для пригорода улочек, мимо незастроенных земельных участков, и я говорил о войне. Думаю, она считала меня трусом или даже дезертиром, которого под давлением внутренней потребности признаться во всем заклинило на этой теме, поскольку она откровенно пыталась направить разговор в иное русло. Но я стоял на своем (почему, я и сейчас не смог бы объяснить) и продолжал браниться. Внезапно нас охватило замешательство. Мы шли по узкой дороге вокруг комплекса фабричных зданий, а когда дошли до угла, то оказалось, что этому комплексу не видно конца. Поэтому мы свернули налево на узкую дорожку, вдоль которой тянулась слегка провисающая колючая проволока - совершенно непонятно, что здесь надо было ограждать, земля за проволокой состояла из сплошного мусора и отходов, из черепков посуды и осколков стекла, помятых железных леек, вообще из великого множества разнообразных сосудов, которые по необъяснимым причинам оказались здесь, на этом труднодоступном отдаленном клочке земли; дорожка наконец вывела нас в чистое поле, его сложно было назвать настоящим полем, поскольку там ничего не росло, и все-таки это было поле, которое вспахивали, может, перед войной, а может, еще и год назад. Об этом свидетельствовали затвердевшие борозды, имевшие вид замерзших, покрытых глиной волн. А вдали через поле медленно тащился железнодорожный состав. За нашими спинами тянулись фабричные корпуса, лежал огромный город Берлин. Положение, в котором мы находились, отнюдь не было отчаянным, только очень припекало послеобеденное солнце. Мы посоветовались, что предпринять. Продолжать путь до ближайшей деревни? "Так мы не встретим ни одной живой души",- сказал я и услужливо попытался отряхнуть пыль с ее темного форменного пиджака. Это был грубый материал - заменитель натурального материала с прокладкой из бумажных волокон,- из которого шьют формы для кондукторов. Тут я заметил кол, который был забит впереди, словно ориентир. Решив немного отдохнуть, мы по очереди сидели в узкой полоске тени, отбрасываемой колом. Почти не разговаривали, просто потому, что мне ужасно хотелось пить. А когда стало прохладнее, мы двинулись обратно в город. 12 РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (1) Есть ли в этой искаженной жизни еще реальность? Есть ли в этой гипертрофированной реальности еще жизнь? Патетический жест гигантской готовности к смерти выливается в пожимание плечами - они не знают, почему они умирают; не ощущая реальности, они проваливаются в пустоту, окруженные и убитые все-таки реальностью, которая принадлежит им, поскольку они улавливают ее причинность. Нереальность нелогична. Кажется, что это время не может больше выйти из климакса нелогичности, антилогичности: возникает впечатление, что жуткая реальность войны приподняла реальность мира. Фантастическое стало логичной реальностью, реальность же растворилась в предельно алогичной фантасмагории. Время, трусливое и более жалостливое, чем что-либо другое до того, утонувшее в крови и отравляющих газах; стаи банкиров и дельцов ухватились за колючую проволоку, хорошо организованный гуманизм не преграда, он сосредоточивается на Красном Кресте и производстве протезов; города умирают с голоду и наживаются на собственном голоде, очкастые школьные учителя возглавляют штурмовые группы, жители крупных городов ютятся в норах, рабочие фабрик и другие гражданские рыскают в патрульных группах по борьбе со спекуляцией и, наконец, когда случится такое счастье, что они снова оказыва-ются в тылу, то на производстве протезов опять наживаются дельцы. Не улавливая совершенно никакой формы, в опустившихся на призрачный мир сумерках гнетущей неуверенности, я человек, подобно заблудившемуся ребенку, пытается нащупать нить хоть какой-нибудь маленькой, словно вздох, логики, ведущей сквозь ландшафт сновидений, которые он называет реальностью, хотя они и являются для него кошмаром. Патетическое возмущение, благодаря которому это время характеризуется как безумное, патетическое сочувствие, благодаря которому его называют великим, оправданы гипертрофированной неуловимостью и алогичностью событий, которые, вероятно, образуют свою реальность. Вероятно! Поскольку время никогда не может быть безумным или великим, такой может быть отдельная судьба и только. Но судьбы каждого из нас в отдельности ничем не примечательны - они обычны. Наша общая судьба - совокупность наших отдельных судеб, а значит, и жизней, а каждая из этих отдельных жизней развивается более чем "обычно", в соответствии с логикой "своя рубашка ближе к телу". Мы воспринимаем совокупность происходящего как безумие, но для каждой отдельной судьбы легко можно обеспечить логическую мотивировку. Может, мы безумны, поскольку и с ума то не сходили? Больной вопрос: как может индивидуум, идеология которого в действительности направлена на иные вещи, осознать и смириться с идеологией и реальностью умирания? Любят отвечать, что основной массе эти чувства в любом случае неведомы, она просто вынуждена принять сей факт- это правильно, может быть, сейчас, когда налицо усталость от войны, но ведь было время и даже сегодня можно наблюдать, как некоторые восхищаются войной и стрельбой! Любят отвечать, что обычный средний человек, жизнь которого проходит между кормушкой и кроватью, не имеет вообще никакой идеологии, и поэтому его безо всякого труда можно использовать, насаждая идеологию ненависти - ослепляющую независимо от того, национальная это ненависть или классовая; так что и такая ничтожная жизнь ставится на службу какому-нибудь сверхиндивидуальному делу, будь оно даже гибельно, но пусть сохраняет видимость социальной ценности жизни; но если даже некоторые и принимают такую мотивировку, тем не менее кое-где в этой жизни встречаются другие и более высокие ценности, причастность к которым имеет вопреки всему отдельный индивидуум со всей своей жалкой посредственностью. Этому индивидууму в чем-то свойственно истинное стремление к познанию, какая-то чистая тяга к искусству, для него все-таки характерно точное чутье социальности; как может человек, создатель всех этих ценностей и участвующий в них, как может он "осознать" идеологию войны, безропотно воспринять ее и одобрить? Как может он взять в руки ружье, залезть в окопы, чтобы погибнуть там или снова вернуться оттуда к своей обычной работе, и не сойти при этом с ума? Как возможна такая метаморфоза? Как вообще может поселиться в этих людях идеология войны, как вообще могут эти люди осознать такую идеологию и сферу ее реальности, не говоря уже о более чем возможном ее восторженном признании! Они безумцы, потому что не сходили с ума? Чужие песни оставляют равнодушными! Равнодушие, которое позволяет гражданам спокойно спать, когда во дворе расположенной неподалеку тюрьмы кто-то лежит под ножом гильотины или висит на виселице! Равнодушие, которое нужно только растиражировать, чтобы в стране никому дела не было до того, что тысячи висят на заборах из колючей проволоки! Конечно, это именно то равнодушие, и тем не менее все выплескивается наружу, поскольку речь здесь идет уже не о том, что сфера реальности чуждо и безучастно отделяется от какой-то иной сферы, а о том, что есть отдельный индивидуум, в котором слиты воедино палач и жертва, то есть речь идет о том, что одна сфера может соединять в себе гетерогенные элементы, и что вопреки этому индивидуум вращается в ней, является носителем этой реальности, совершенно естественно, как нечто абсолютно само собой разумеющееся. Он не сторонник войны и не ее противник, которые противостоят друг другу, это не перемена внутри индивидуума, который вследствие четырехлетней нехватки продуктов питания "изменился", стал другим типом и теперь противостоит, так сказать, сам себе; это раскол всей жизни, достигающий больших глубин, чем разделение по*' отдельным индивидуумам, раскол, проникающий внутрь отдельного индивидуума и его единой реальности. Ах, мы знаем о нашем собственном расколе и не в силах его объяснить, нам хочется сделаться ответственными за время, в котором мы живем, но время могущественно, и мы не можем его осознать, а только называем его безумным или великим. Мы сами, мы считаем нормальным, что, вопреки расколу наших душ, все в нас протекает по логическим мотивам. Был бы человек, в котором все события этого времени представлялись бы очевидными, чье собственное логическое действие являлось бы событием этого времени,