он теперь без материального ущерба для себя гораздо чаще мог пропускать сидение за ненавистным ему обеденным столом. Естественно, он знал, что обстоятельства не сложились таким образом, чтобы способствовать отдельным акциям против маленького эльзасского дезертира; он находился в относительной безопасности, к тому же майор пребывает под давлением его шантажа. Он знал это, но знать это ему не хотелось. Напротив, в голову приходили мысли, что военное счастье еще повернется другой стороной и майор снова станет влиятельным господином, что майор и Эш просто ждут соответствующего часа, чтобы затем уничтожить его, Поэтому проблема состояла в том, чтобы заблаговременно сорвать эти планы. Может, это и было чистейшей воды суеверие, но ему нельзя было сидеть сложа руки, надо было использовать свое время, к тому же он должен был уладить некоторые срочные дела, а поскольку он не мог точно сказать, куда его, собственно говоря, заведут эти срочные дела, то он успокаивал себя тем, что его врагам придется винить самих себя, когда он будет предпринимать контрмеры. А сейчас он выплачивал зарплату. Линднер покрутил в руках деньги, пересчитал еще раз, потом снова покрутил их в руках и оставил лежать на столе. Помощник наборщика стоял рядом и тоже молчал. Хугюнау не понял: "Эй, Линднер, почему вы не берете деньги?.. В конце концов вы же ничего не имеете против денег". Наконец Линднер, откровенно преодолевая себя, сказал: "Минимальная зарплата по тарифу составляет 92 пфеннига". Это было что-то новое. Но Хугюнау сориентировался: "Да, это так, на больших предприятиях... но на таком крохотном.., Вы, старый опытный рабочий, вы-то должны знать, в каких мы условиях. Враждебные нападки со всех сторон, одни только враги... если бы я снова не поставил газету на ноги, то вообще не было бы никакой зарплаты... и это благодарность! Или, может, вы считаете, что я должен выплатить вам зарплату в двойном размере? Но только откуда прикажете взять на это деньги? Вы же хорошо знаете, что мы -- государственная газета, которой выплачиваются дотации... тогда, впрочем, есть смысл, поступить в какую-нибудь организацию и требовать минимальной зарплаты по тарифу. В таком случае я и сам поступил бы в такую организацию, там мне было бы лучше". "А я не в организации",-- буркнул Линднер. "Тогда откуда у вас эти минимальные тарифы?" "Скоро будет известно". Хугюнау между тем задумался. Виноват в этом был, конечно, Либель со своей профсоюзной пропагандой. Он, значит, тоже враг! Но с Либелем дело необходимо было улаживать прямо сейчас. Поэтому он сказал: "Ну, уж между собой мы договоримся... скажем так, новые тарифы с ноября, а до того давайте-ка обсудим все это" Оба наборщика остались довольны. Вечером, чтобы встретиться с Либелем, он отправился в забегаловку "Цур Пфальц". Собственно, это неприятное дело с Либелем было всего лишь поводом. Хугюнау не был в таком уж плохом расположении духа, он смотрел незашоренными глазами на мир; нужно просто знать, где противник, тогда можно будет, если дело дойдет до этого, сменить свою диспозицию. Ну, он знал, где расположился противник. Сейчас они закрыли бордель и две забегаловки за городом... но помощь, которую предложил он в борьбе с подрывными элементами, майор отверг. Ну что ж, завтра в газете надо будет снова похвалить старика, на этот раз за закрытие борделя. И Хугюнау замычал себе поднос: "Господь наш, Саваоф". В "Пфальце" сидели Либель, доброволец доктор Пельцер и еще несколько человек. Пельцер сразу же поинтересовался: "А где вы оставили Эша? Его что-то вообще больше не видно", Хугюнау язвительно ухмыльнулся. "Изучение Библии в святую субботу... Теперь ему осталось всего лишь пройти обрезание", Раздался взрыв смеха, что дало Хугюнау основание гордиться собой. Но Пельцер сказал: "Дело не в этом, ведь Эш -- парень что надо". Либель покачал головой: "Не подумаешь, и чего только сегодня не бывает..." Пельцер не согласился: "Как раз в такое время у каждого свои проблемы... я-- социалист, и вы, Либель, тоже,., и все-таки Эш -- парень что надо... Я хорошо к нему отношусь". Лоб Либеля покраснел, на нем четко проступили набухшие вены: "По моему мнению, это одурачивание народа, и его следует остановить". "Так точно,-- согласился Хугюнау,-- деструктивные идеи". Кто-то за столом хихикнул: "Вот те на, как заговорили теперь и большие капиталисты". Очки Хугюнау блеснули в сторону говорившего: "Будь я большим капиталистом, то сидел бы не здесь, а в Кельне, если не в самом Берлине", "Ну, коммунистом вы тоже не являетесь, господин Хугюнау",-- заметил Пельцер. "Не являюсь, мой многоуважаемый господин доктор... но я знаю, что такое справедливость и что такое несправедливость, Кто первый раскрыл эти безобразия в тюрьме, а?" "Никто не умаляет ваши заслуги,-- согласился Пельцер,-- и где бы мы взяли прелестного Железного Бисмарка, если бы здесь не было вас?" Хугюнау сыграл под простодушного человека; он хлопнул Пельцера по плечу: "Подтрунивать будете над своей бабушкой, мой дорогой". Но затем его прорвало: заслуги там, заслуги здесь. Он, конечно, всегда был большим патриотом, он, конечно, всегда праздновал победы своего отечества, кто решится осуждать его за это! Но он при этом абсолютно точно знал, что это было единственное средство расшевелить буржуазию-- которая не упустит своего,-- чтобы она хоть что-то сделала для детей бедных погибших пролетариев; насколько он помнит, это был именно он, кто сдвинул все это с мертвой точки! А благодарность? Его не удивит, если уже сейчас против него отданы соответствующие распоряжения полиции! Но он не боится, пусть только сунутся, у него еще есть друзья, которые при случае вызволят его из тюрьмы, с тайными судилищами вообще должно быть покончено! Человек исчезает неизвестно как, а только потом узнаешь, что его упрятали за решетку, одному Богу известно, сколько их таких, кто еще гниет в тюрьме! Нет, у нас не юстиция, у нас полицейская юстиция! И что самое плохое, так это мнимая святость этих полицейских ищеек, Библия у них всегда под рукой, но только для того, чтобы трахнуть ею кого-нибудь по голове. До и после жратвы у них застольная молитва, другим же позволено с ней или без нее околеть с голоду... Пельцер с удовлетворением слушал его, затем прервал: "Мне кажется, Хугюнау, вы просто провокатор". Хугюнау почесал затылок: "И вы думаете, что мне таких задач еще никто не ставил? Если бы я только вам порассказал.,, ну, давайте оставим это.,. Я всегда был правильным человеком, таким и останусь, даже если это будет стоить мне головы,,. Я просто не выношу лицемерной святости". Либель одобрительно кивнул: "С Библией это, конечно, вопрос. Кормить народ цитатами из Библии -- это господа умеют". Хугюнау согласился: "Именно так, вначале цитаты из Библии, а после этого расстрел,., есть достаточно людей, которые тогда вместе со мной слышали стрельбу в тюрьме. Да чего тут говорить! Но вместо того, чтобы тащиться на такие занятия по" изучению Библии, я лучше схожу куда-нибудь в кино". Так Хугюнау занял свое место в начинающейся борьбе между верхом и низом. И хотя большевистская пропаганда была ему в высшей степени безразлична и он первым заорал о помощи, когда дело зашло о его барахле, хотя он с большим неудовольствием сообщал в "Куртрирским вестнике" о растущем количестве вторжений противника, тем не менее теперь он с искренней убежденностью заявил: "Русские вполне толковые ребята". Пельцер откликнулся: "Хотелось бы верить". А когда они выходили из забегаловки, Хугюнау погрозил Либелю пальцем: "Вы тоже лицемер... подзуживаете старого доброго Линднера там, где я и без того работаю просто за спасибо... и вы это знаете очень даже хорошо. Ну, вместе уж мы как-нибудь уладим это дело". 82 Восьмилетний ребенок, который намерен самостоятельно отправиться в мир. Он идет по узкой полоске травы между следами колес, он видит увядающие бледно-фиолетовые цветки клевера, которые неизвестно как оказались здесь, он видит посеревшую от времени высохшую кучу коровьего навоза, сквозь которую уже пробиваются стебельки травы, он замечает семена репейника, которые прицепились к чулкам и больно колются, Ребенок видит и многое другое, он видит стебли безвременника на лугах, видит, как на склоне долины пасутся две желтовато-серые коровы, и поскольку он не может постоянно разглядывать один только ландшафт, то он переводит взгляд на свою одежду и видит маленькие розочки, которыми покрыт черный ситец: множество повторяющихся раскрывшихся цветков вместе с бутонами на светло-зеленых стебельках в обрамлении двух зеленых листьев; внутри открывшейся розы желтая точка. Ребенку хочется черную шляпу, на которую можно было бы приколоть розу вместе с бутоном и двумя листочками -- это так подходило бы ей. Но у него есть серое грубошерстное непромокаемое пальто с капюшоном. Так и бредет ребенок вдоль реки, в руке он крепко сжимает одну марку на питание в дороге. Ребенку хорошо знакома местность. Ему не страшно. Словно домохозяйка по своей квартире, вышагивает ребенок по долинам, и когда он, пребывая в хорошем настроении, выталкивает камень из полоски травы, то этим он только немного наводит порядок. Все вокруг хорошо просматривается. Ребенок видит деревья, рельефно выступающие в прозрачном воздухе осеннего полудня, и пейзаж не содержит ничего таинственного для него: за прозрачным воздухом виднеется голубое небо, среди прозрачной зелени деревьев и кустов то и дело, как будто так и должно быть, попадаются деревья с желтыми листьями, которые также тянутся к небу, а иногда, хотя не чувствуется ни дуновения ветерка, прилетает откуда-то желтый листик, который, медленно кружа, опускается на дорогу. Когда ребенок переводит взгляд направо, туда, где луга и кустарник окаймляют берег реки, то он видит белый гравий на дне, он видит также воду, поскольку осенью листва кустарника сильно поредела и оголила коричневые стволы, это уже не такой непроницаемый взору зеленый лес, как летом. Ну а когда ребенок переводит свой взгляд налево, то видит болотистый луг: таинственно и коварно расположился он там, и если хочешь поставить ногу на эту траву, то выступает вода и просачивается в обувь; по такому лугу идти нельзя, поскольку, кто знает?.. В таком болоте можно утонуть, и никто не поможет. Восприятие природы у детей более суженное и все же более интенсивное, чем у взрослого человека. Они не будут долго находиться на одном месте, откуда открывается хороший вид, рассматривая местность, а какое-то дерево, стоящее на отдаленном холме, может настолько сильно манить их к себе, что они охотнее всего попробовали бы его на вкус, и несутся со всех ног, чтобы прикоснуться к нему. И ландшафт большой долины, простирающийся у их ног, они не хотят рассматривать, им хочется ринуться в него, как будто этим они могут бросить туда и свой страх; поэтому дети в постоянном, часто бесполезном движении катаются по траве, карабкаются на деревья, пытаются есть листву и прячутся наконец в кронах деревьев или в темной безопасности какого-нибудь куста. Так что многое из того, что приписывается проявлению прямо-таки неисчерпаемых сил молодости в их бессмысленно сознательном перехлестывании через край, является не чем иным, как обнажившимся страхом сознания, которое начало умирать, поскольку осознало свое одиночество, следовательно, очень во многих отношениях беготня детей является блужданием в начале жизненного пути, следовательно, их смех, так часто порицаемый взрослыми как безосновательный, является смехом того, кто неожиданно ощущает себя во власти одиночества, так что не только понятно, что восьмилетний ребенок способен принять решение уйти в мир, чтобы таким необычным, можно даже наверняка сказать, героическим и крайним напряжением собрать воедино собственное одиночество, победить в этом единстве большое одиночество, противопоставить бесконечность единству и единство одиночеству,-- не только это становится понятным, и не только то, что при попытке такого рода не имеют значения ни обычные мотивы, ни их весомость, а дело здесь совершенно в других мотивировках: так, тот же мотылек, то есть вещь настолько ничтожного веса, что ее и поместить-то на чашу весов невозможно, может оказывать определенное влияние на ход событий, да, такое может случиться, стоит лишь обратиться к примеру мотылька, который порхал какое-то время перед ребенком, теперь улетает с дороги, чтобы исчезнуть где-то над болотистым лугом, так что это просто не имеет никакого значения в глазах взрослых, поскольку они не способны увидеть, что улетела душа мотылька, не он сам, это все-таки он сам оставил ребенка, считают они, И ребенок останавливается, он поднимает руку и изначально обреченным на неудачу движением пытается поймать то, что уже давно улетело прочь. Впрочем, теперь ребенок возвращается по той же дороге обратно. Он почти доходит до того стального моста, через который проходит тянущееся с востока и ведущее к городу шоссе. На этом месте тропинка, идущая вдоль берега, по которой все это время шел ребенок, повела бы его вверх, а по ту сторону спустила бы вниз вместе с шоссе. Но ребенок даже не дошел до этого места, потому что этот более чем хорошо знакомый мост, серая решетка, сквозь которую проглядывал разделенный на ровные черные четырехугольники еловый лес, рисовали картину, которая всегда пугала ребенка, и из-за того, что он был так хорошо знаком с местностью, которой, кажется, никогда не будет конца, ребенок вдруг решил насовсем оставить эту долину. И поскольку ребенок, уйдя из дому, наверное, надеялся, что известное и родное будет переходить в чужое очень медленно, так сказать, безболезненно, то болезненность внезапного прощания была заглушена желанием попасть на другую сторону болотистого луга, туда, где исчез мотылек. Есть только один высокий холм, возвышающийся там, он все же достаточно высок, чтобы ребенок видел хотя бы одну крышу дома, построенного на вершине, или верхушки растущих там деревьев. Разумнее всего, наверное, было бы подняться просто от шоссе. Но нетерпение ребенка было слишком сильным для этого: под голубым небом, этим холодно-горячим небом ранней осени, под солнечными лучами, припекающими в спину, ребенок пускается бежать; он бежит вдоль болотистого луга, он хочет найти хотя бы какую-нибудь тропинку, но пока он ищет, он обходит луг и оказывается у подножия холма, как будто бы холм сам пришел ему навстречу, похожий на верблюда, опустившегося на колени, чтобы можно было на него взобраться. Эта двойная спешка, собственная и холма, содержит в себе что-то таинственное, ребенок теперь и вправду медлит, поскольку хочет поставить ногу на незаметный изгиб, где ровный луг переходит в подъем холма. Подними сейчас ребенок свою голову, он увидел бы, что крестьянский дом наверху полностью исчез, видны всего лишь некоторые вершины деревьев. Между тем, чем выше он карабкался, тем больше открывалось взгляду поселение наверху, вначале сочная зелень деревьев, словно бы там была в разгаре весна, затем крыша, из которой свечой струился дым, и, наконец, между стволами показались белые стены дома: это, наверное, крестьянский дом посреди очень зеленого сада, и последний склон, который был таким крутым, что ребенок карабкался на всех четырех, был тоже такой же зеленый, так что ребенок просто лез дальше, опираясь на руки, пока не вытянулся на животе, уткнувшись лицом в траву, и • только потом очень медленно подтянул колени. ; Ну, тут ребенок действительно оказался наверху, а дворо-| вый пес с лаем начал рваться с цепи, тут уж стало не до весны, на которую возлагались надежды. Ландшафт оказался чужим и незнакомым, сама долина, на которую теперь взглянул ребенок, была уже больше не долиной, откуда он пришел. Двойное превращение! Исполненное печали превращение тем не менее не решение, ведь это превращение можно объяснить просто светом: ясная чистота света с обычной для осени быстротой стала молочной, но одновременно в противовес беловатому щиту неба возникло контрнебо, поскольку долина начала заполняться таким же белым туманом. Еще не так давно был обед, а уже разверзся вечер отчуждения. Далеко в бесконечное простирается дорога, на которой расположена крестьянская усадьба, и мотыльки умирают в быстро усиливающемся холоде. Но это и есть решающим! Ребенку становится понятно, что цели нет, что блуждание и поиски какой-то цели не принесли ничего, что само бесконечное может быть целью. Ребенок не думает, он сам своим действием дает ответ на никогда не ставившийся вопрос, он бросается в отчуждение, он бежит на улицу, он мчится по бесконечно простирающейся улице прочь, он теряет голову, ему удается даже больше не плакать в своем головокружительном бегстве, которое подобно стоянию между неподвижными стенами тумана. И когда сквозь туман действительно просачивается вечер, месяц становится светлым пятном на стене тумана, когда затем каким-то беззвучным рывком стирается туман и на небесном своде выступают звезды, когда неподвижность сумерек сменяется застылостью ночи, тогда ребенок оказывается в неизвестной деревне. Спотыкаясь, бродит он по тихим переулкам, в которых то там то тут стоят повозки без лошадей. Едва ли имеет значение, насколько далеко забралась Маргерите и. вернется ли она обратно или станет жертвой какого-нибудь бродяги -- она попала во власть лунатизма бесконечности и никогда больше не сможет освободиться от него. 83 История девушки из Армии спасения (15) ' О, год пришедший, час осенний на улицах голодных, О, мягкий свет небесных звезд, что осени прохладу согревает, О, страх пред днем, что без конца и края! О, страх полей бесплодных, О, страх прощанья, когда они спокойно так Рукой махнули на прощанье, и в их глазах унылых Осталось лишь одно - попытка страстная без слез понять: Ведь друг от друга разошлись они, И в городе, где гром и вонь машин, Утеряны дорога за дорогой, за следом след, Сердец совместное биенье ушло, страх охватил созданье,- Померк свет солнца, месяц стал булыжником бесцветным, И все-таки не страхом это было, поскольку в седины сиянье Стариков, что путь для наших душ судьбы определяют. Мы можем расценить души боязнь как благостный святейший дар! Не страхом разве было то, что их собрало, Подобно листьям высохшим, слетевшимся друг к другу под дуновеньем ветерка? И страх любви, что в ваших душах, не он ли вотчиной Божественного страха был, под сводами сияющими чьими Его очей блистательных лучи нисходят к нам? И голубь боязливый к нам прилетел, Паря над волнами всемирного потопа, Объединяя всех через моря и океаны: И в страхе возвышается Господь, господствует Он в тишине наставшей одинокой, И для Него любовь - то страх, а страх - то есть любовь, И связь времен, и вечных и земных, Становится единством одиночества со всеми одиночествами мира - 323 Любовь Господня в страх большой погружена, И в этом страхе, о Господь, да будет бытие Твое мышленьем. 84 Собрания по изучению Библии посещали теперь немногие, Внешние события отвлекали внимание от того, что происходило в душах людей, это особенно касалось чужаков, которые всячески прислушивались ко всевозможным слухам, если в них имел место хоть проблеск возможности возвратиться домой. Местные жители были более постоянны в своих привычках, для них библейские собрания стали уже обычным делом, желание присутствовать на них существовало независимо от войны или мира, но, в принципе, у каждого была своя точка зрения, в зависимости от которой слухи о мире его скорее раздражали, чем радовали. Фендрих и Замвальд были местными жителями и относились к числу самых верных посетителей собраний. Хугюнау даже утверждал, что Фендрих приходит только потому, что у госпожи Эш в доме всегда есть свежее молоко, да, иногда он также утверждал, что его самого урезали в утреннем кофе просто потому, что госпоже Эш хотелось сэкономить молоко для своего святоши. И он совершенно не скрывал такое свое мнение; и это вызывало у госпожи Эш улыбку: "Кто бы уж так ревновал, господин Хугюнау?" А у Хугюнау ответ уже был припасен: "Будьте наготове, матушка Эш, приятели вашего господина супруга вас еще по миру пустят". Впрочем, обвинения Хугюнау были безосновательны; Фендрих приходил бы даже в том случае, если бы не давали кофе с молоком. Сейчас, как бы там ни было, оба, Замвальд и Фендрих, как раз сидели на кухне. Хугюнау, который уже приготовился уходить, сунул свой нос на кухню: "Господам вкусно?" Вместо них ответила госпожа Эш: "Ах, да у меня же нет ничего в доме". Хугюнау посмотрел обоим на рты, не жуют ли они, посмотрел на стол; когда же он не обнаружил там совершенно никакой снеди, то остался доволен. "Ну, тогда я совершенно спокойно могу вас оставить,-- сказал он,-- Вы в прекрасном обществе, матушка Эш". Тем не менее он остался; очень уж ему хотелось узнать, о чем это беседует матушка Эш с этими двумя. А поскольку все молчали, то он сам начал разговор: "А где же сегодня ваш друг, господин Замвальд, этот, на костылях?" Замвальд ткнул пальцем в сторону окна, дребезжащего на осеннем ветру: "В плохую погоду у него бывают боли... он ощущает это заранее". "0-ля-ля,-- сказал Хугюнау,-- ревматизм... да, это неприятно", Замвальд покачал головой: "Нет, он чувствует заранее, он знает очень многое заранее..." Хугюнау слушал его в пол-уха: "Это может быть также подагра". Фендрих слегка задрожал: "Я тоже чувствую во всех конечностях... У нас на фабрике уже более двадцати человек заболели гриппом... Вчера умерла дочь старого Петри... В лазарете тоже уже есть умершие; Эш говорит, что это чума... легочная чума". Хугюнау с отвращением выпалил: "Ему надо было бы быть поосторожнее со своей пораженческой болтовней... чума! Не было печали". Замвальд сказал: "Гедике, да ему и чума не страшна, он воскресший". Фендрих решил добавить еще кое-что по теме: "По Библии сейчас должны настать все испытания Апокалипсиса... Майор тоже это предсказывал... да и Эш говорил это". "Merde, теперь с меня хватит,-- сказал Хугюнау,-- желаю и дальше приятной беседы. Привет". На лестнице он встретил Эша: "Там наверху у вас сидят два действительно приятных собеседника. Если весь город заговорит о чуме, вы будете виновны в этом. Вы со своим лицемерием еще сведете с ума весь мир, а это ведь одурачивание народа". Эш оскалил лошадиные зубы и пренебрежительно махнул рукой, что разозлило Хугюнау, и он проворчал: "А тут не из-за чего скалить зубы, господин пастор". К его удивлению, лицо Эша моментально приняло серьезное выражение: "Вы правы, сейчас более чем не до смеха... люди правы". Хугюнау сказанное неприятно поразило: "В чем это они правы? Не в том ли, что это чума?" Эш спокойным тоном ответил: "Да, и для вас это было бы к лучшему, да, для вас, мой многоуважаемый, если бы вам наконец стало угодно понять, что мы тут находимся в страхе и в испытаниях,.," "Хотелось бы узнать, какой мне прок от этого..." -- буркнул Хугюнау и продолжал спускаться по лестнице. Голос Эша звучал по-школьному поучительно: "Я мог бы вам, конечно, это рассказать, но вы же не хотите ничего знать... страшно, что ли, узнать это..." Хугюнау обернулся, Эш стоял на две ступеньки выше и выглядел мощно; было неприятно, что приходилось смотреть на него вот так, снизу вверх, и Хугюнау поднялся снова на одну ступеньку. Он ощутил в душе некоторую тревогу. Что там такое есть еще у Эша, что он не хочет говорить? Что он может знать? Но когда Эш начал: "Только тот, кто в страхе, будет доступен милости..,", Хугюнау перебил его: "Стоп, слушать это мне и вправду больше ни к чему..," Эш снова оскалился ненавистной саркастической улыбкой: "Разве я не говорил? Это вашим новым планам явно не подходит, Впрочем, вам это, наверное, и не подходило никогда". И он намерился идти дальше. Хугюнау поторопился задержать его: "Одну минуту, господин Эш..." Эш остановился. "Да, господин Эш, я вам должен это все-таки сказать, Естественно, весь этот вздор мне не подходит. Ухмыляетесь вы или нет, но он никогда мне и не подходил. Я всегда был свободолюбивым человеком и никогда не делал из этого тайны. Я не мешал вам и вашим святошам, так не соблаговолите ли вы позволить мне быть святым по-своему. Вы можете это называть новыми планами, ради Бога, я вам даже разрешаю шпионить за мной, как вы это, очевидно, и делаете, впрочем, я не такой народный трибун, как вы, но и человеком, оболванивающим народ, я тоже пока что не являюсь, я не тщеславен, но когда прислушиваюсь к тому, что говорят люди, естественно, не ваши святоши там наверху, то мне кажется, что вещи должны все же принимать несколько иной оборот, не тот, который вам, господин пастор, по душе. Я имею в виду, что скоро кое-что придется пережить, и я вижу кое-кого болтающимся на фонарном столбе. Если бы господину майору не было угодно злиться на меня, то я бы хотел со всей почтительностью предупредить его об этом; я хороший парень. К вам он, впрочем, тоже сейчас не очень благоволит, вечно нерешительный старый дурак, но тем не менее я оставляю за вами свободу выбора и право передать ему мое предостережение. Вы же видите, со мной можно играть открытыми картами; я никому не наношу удар сзади, как это делают другие". Сказав это, он окончательно повернулся к Эшу спиной и, насвистывая, помаршировал лестницей вниз. Потом, правда, он злился на свое добродушие -- у него ведь нет ни малейшего основания чувствовать себя хоть в чем-нибудь виноватым перед господами Пазеновым и Эшем; почему и отчего, собственно говоря, он их предостерегал? Эш постоял немного. Все это ощущалось им как какой-то укол в сердце. Затем он сказал себе: "Кто жертвует собой, тот поступает благородно". И если этого малого считать способным на подлость, то это хорошо, пока он бахвалится; лающая собака не кусает. И если он будет раскрывать свою пасть в кабаках, то вреда от этого будет еще меньше, а уж меньше всего майору. Эш улыбнулся, он прочно и надежно стоял на ногах, затем он раскинул руки в стороны, подобно человеку, проснувшемуся рано утром или распятому. Он чувствовал себя сильным, надежным и благополучным, и как будто это была считалочка, от которой в мире все было хорошо, повторил: "Кто жертвует собой, тот поступает благородно", а потом толкнул дверь, ведущую на кухню. 85 "Никто никого не видит во мраке" События 3, 4 и 5 ноября 1918 года То, что предсказывал Хугюнау, действительно сбылось: кое-что пришлось пережить, а именно 3 и 4 ноября. Утром 2 ноября состоялась маленькая демонстрация рабочих бумажной фабрики. Колонна двинулась, как это всегда бывало при такого рода мероприятиях, к ратуше, но в этот раз без особых видимых причин были побиты оконные стекла. Майор вывел на улицу пару взводов, которые еще были в его распоряжении, и демонстранты разбежались. Тем не менее это было кажущееся спокойствие. Город был полон слухов; стало известно о прорыве фронта, о переговорах же по перемирию, напротив, не было слышно ничего, в воздухе витала тревога. Так прошел день. Вечером на западе показалось красноватое зарево, а это означало, что со всех сторон горит Трир. Хугюнау, который теперь сожалел, что уже давно не продал газету коммунистам, хотел начать печатать отдельное издание, но обоих рабочих невозможно было разыскать. Ночью в районе тюрьмы велась стрельба. Поговаривали, что это был знак заключенным для того, чтобы они попытались вырваться. Позже появилось сообщение, что это один из охранников по недоразумению открыл предупредительную стрельбу, но никто этому не верил. Между тем настало по-зимнему холодное туманное утро, Уже в семь часов в неотапливаемом, полутемном, обшитом панелями зале заседаний собрался магистрат; повсеместно раздавались требования вооружить жителей города в противовес высказанному предположению, что это может быть расценено, как вызывающее протест мероприятие против рабочих; было принято решение о формировании оборонительной гвардии, в состав которой должны входить как мещане, так и рабочие. Имели место некоторые сложности с комендантом города из-за выдачи винтовок из складских запасов, но в конечном итоге-- едва ли не через голову коменданта-- оружие было доставлено. Естественно, что для надлежащей вербовки времени уже больше не было, так что просто избрали работающий под председательством бургомистра комитет, в обязанности которого входила выдача оружия. Еще до обеда ружья были выданы всем тем, кто мог подтвердить свое проживание в данном населенном пункте и право на ношение оружия, а когда все это подошло к концу, то комендант города уже не мог больше противиться взаимодействию военных формирований с оборонительной гвардией; посты были выставлены под руководством комендатуры. В гвардию, само собой разумеется, записались Эш и Хугюнау. Эш, стремясь прежде всего оставаться возле майора, попросил использовать его в самом городе. Его определили в ночное дежурство, тогда как Хугюнау назначили в состав поста, который должен был нести дежурство в послеобеденное время у моста. Хугюнау сидел на каменной балюстраде моста и мерз, причиной тому был проникающий во все щели ноябрьский туман. Свое ружье со штыком он прислонил рядом к балюстраде. Между камней балюстрады пробивалась трава, и Хугюнау занимался тем, что выщипывал ее. Из щелей можно было также выковыривать куски старой штукатурки, которые потом падали в воду. Ему было скучно, и вся эта затея казалась ему лишенной смысла. Поднятый воротник недавно купленного зимнего пальто натирал шею и подбородок и практически не согревал. Не зная, чем от скуки заняться, он справил нужду, но, сделав это, опять вынужден был сидеть на месте. Какой смысл сидеть здесь, с этой дурацкой зеленой повязкой на рукаве, и к тому же на такой холодине, И он подумал, а не смотаться ли ему в бордель, хотя бы уже потому, что его закрытие ничего не дало; теперь он работал подпольно. Он только начал представлять себе, что старуха, должно быть, уже протопила в борделе и что там, наверное, изумительно тепло, как перед ним возникла Маргерите. Хугюнау обрадовался: "liens',-- сказал он,-- что ты здесь делаешь?., Я думал, ты уехала.,, что ты там затеяла с моей маркой?" Маргерите молчала. Хугюнау предпочел бы быть в борделе: "Я не могу тобой воспользоваться... Тебе нет еще и четырнадцати... Смотри мне, чтобы вернулась домой", Тем не менее он взял ее на руки; так было теплее. Помолчав немного, он спросил: "Ты одела теплые штанишки?" И остался доволен, когда она ответила утвердительно. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу. Через туман донесся бой часов на ратуше; пять часов, а как уже темно. "Дни стали совсем короткими,-- сказал Хугюнау,-- еще один год прошел". Пробили еще и другие часы, На душе становилось все более грустно. Зачем все это? Что ему здесь делать? Там, по другую сторону поля, располагался дом Эша, и Хугюнау сплюнул в соответствующем направлении; слюна описала большую дугу и шлепнулась на землю. Но тут его охватил внезапный страх: он оставил открытой дверь в типографию, и если сегодня дело дойдет до грабежей, то разобьют его машину. "Слезай",-- грубо толкнул он Маргерите, а когда она замешкалась, то отвесил ей пощечину. Он начал лихорадочно рыться в своих карманах в поисках ключа от типографии. Самому ему сбегать домой или послать Маргерите к Эшихе с этим ключом? Он почти уже решил послать к черту свой долг и отправиться домой, но тут содрогнулся, поскольку все его тело пронзил настоящий страх: на опушке леса появилась яркая вспышка, и в следующее мгновение раздался звук ужасающего взрыва. Он успел сообразить, что это случилось в казарме минометной роты, что какому-то придурку пришлось, наверное, взрывать остатки боеприпасов, но чисто инстинктивно он бросился на землю, ведь было достаточно разумным полежать на земле в ожидании дальнейших взрывов. Действительно, вскоре с коротким интервалом последовали еще два мощных взрыва, а затем грохот перешел в разрозненную трескотню выстрелов. Хугюнау осторожно выглянул из-за каменной балюстрады, увидел разрушенные стены склада, освещенные извивающимися красными языками пламени, и горящую крышу казармы. "Началось, значит",-- сказал он сам себе, поднялся, стряхнул грязь со своего нового зимнего пальто. Затем оглянулся по сторонам, ища Маргерите, свистнул пару раз, но ее не было, убежала, наверное, домой. У него было мало времени, чтобы прийти в себя, поскольку тут он увидел, как от казармы вниз бежит группа людей, в руках палки, камни и даже винтовки, К удивлению Хугюнау, рядом с ними бежала и Маргерите. Люди бежали к тюрьме, это было ясно. Хугюнау сообразил все моментально, он ощутил себя чуть ли не начальником генерального штаба, приказы которого исполняются точно и мгновенно. "Молодцы",-- что-то шепнуло в нем, и было естественно, что он к ним присоединился. Беглым шагом и с криками добрались они до тюрьмы. На закрытые ворота обрушился град камней, а затем люди кинулись их выламывать. Хугюнау нанес первые удары прикладом винтовки по деревянной балке. Кто-то притащил лом; много труда не потребовалось -- вскоре была проделана дыра, ворота распахнулись, и толпа ринулась во двор. Он был пуст, персонал тюрьмы где-то спрятался; ну, их уж, парней этих, выкурят, однако из камер опять понеслись звуки песни: "Да здравствует жизнь, да здравствует жизнь, трижды да здравствует жизнь!" Когда раздался первый взрыв, Эш находился на кухне. Одним прыжком он оказался у окна, но отпрянул назад, когда при втором выстреле незакрепленные окна с треском распахнулись ему навстречу. Налет авиации? Жена стояла на коленях посреди осколков стекла и шептала "Отче наш", На какое-то мгновение он застыл с отвисшей челюстью: да она никогда в жизни не молилась! Затем он подхватил ее под руки: "В подвал, авиация". Между тем, уже со ступенек, он увидел пожар на складе боеприпасов, услышал доносившуюся оттуда трескотню выстрелов, Значит, началось. Следующей мыслью было: "Майор!" Затолкнуть визжащую жену обратно в комнату-- за его спиной все еще раздавались ее причитания, чтобы он не бросал ее,-- схватить винтовку, спуститься по лестнице вниз, все это было делом нескольких секунд. На улице было полно людей, и все что-то кричали. С Рыночной площади раздавался сигнал трубы. Эш поковылял вверх по улице. За ним бегом тащили пару запряженных лошадей; он знал, что эти лошади предназначались пожарной службе, и его обрадовало то, что сохраняется хотя бы видимость порядка. Пожарный насос уже стоял на Рыночной площади, его вытащили из сарая, но не было пожарников. Трубач взобрался на козлы, он бесконечное количество раз повторял сигнал сбора, но пока собрались только шесть человек. С другой стороны площади к ним торопилась рота солдат, капитан решил пока предоставить их в распоряжение пожарников; вместе с пожарным насосом они умчались с площади. В здании ратуши все двери были настежь. Никого нельзя было найти; комендатура пустовала. Это было в определенной степени облегчением для Эша; по крайней мере, найти старика им сразу не удастся. Но где он был? Когда Эш вышел на улицу, ему в конце концов встретился какой-то солдатик. Эш окликнул его: не видел ли он коменданта? Да, последнее, чем он занимался, был подъем оборонительной гвардии по тревоге, а сейчас он, вероятно, или в казарме, или возле тюрьмы,., ее вроде бы штурмуют, Итак -- к тюрьме! Эш припустил тяжелым неуклюжим бегом. Когда толпа ворвалась в здание тюрьмы, Хугюнау оставался во дворе, Это был успех, вне всякого сомнения, это был успех -- лицо Хугюнау приняло ироническое выражение, и это ему сейчас очень хорошо удавалось. Майор не будет неприятно удивлен, обнаружив его здесь, да и Эш тоже. Никакого сомнения, это был великолепный успех; несмотря на это, у Хугюнау было нехорошо на душе-- что теперь? Он смотрел на двор, горящая казарма хорошо освещала его, но чем-то неслыханно необычным это, конечно, не было, он по-другому себе этот двор и не представлял. Да и вся эта банда ему уже порядком поднадоела. Внезапно раздались визжащие вопли! Они обнаружили охранника и тянут его во двор. Когда Хугюнау подошел ближе, то мужчина лежал, словно распятый, на земле, лишь одна была высоко поднята, судорожно и ритмично подергиваясь воздухе. Две женщины бросились на лежащего; на одной подошвами, подбитыми гвоздями, стоял какой-то малый с мом и долбил им по костям истязаемого. Хугюнау почувствовал, что его сейчас стошнит, С бешено колотящимся сердцем и резями в животе он, закинув винтовку на плечо, помчался обратно к городу. Город был хорошо освещен пламенем горящей казармы: остроконечные крыши, черные контуры зданий, над которыми возвышались башни ратуши и церквей. Оттуда часы пробили половину шестого, беззаботно, словно бы над этим людским поселением по-прежнему витает глубокий мир, И этот доверительный бой часов, хорошо знакомый вид домов, весь тот мир, который еще царил там, тогда как вокруг уже полыхали пожары, превратили затаивший дыхание страх Хугюнау в непреодолимую тоску по человеческой близости. Он бежал по полю, иногда останавливался, чтобы перевести дыхание. Но тут он заметил, что в воздухе витает запах колбасного магазина, его снова пронзила мысль, что двери в типографию не заперты, что взломщики и грабители ринутся сейчас из тюрьмы, страх его удвоился, и с удвоенной скоростью он понесся дальше к дому. Ханна Вендлинг лежала с высокой температурой в постели. Доктор Кессель хотел вначале обвинить во всем еженощно открытые окна; потом, правда, ему пришлось признать, что это был грипп, называемый "испанкой". Когда произошел первый взрыв и оконные стекла с треском влетели в комнату, Ханна совершенно не удивилась: не она несет ответственность за закрытые окна, ее заставили это сделать, а поскольку Хайнрих допустил оплошность и не поставил решетки, то теперь, конечно же, к ним заберутся грабители. С каким-то удовлетворением она констатировала: "Ограбление снизу", и начала ждать, что же будет дальше. Но поскольку трескотня взрывов и выстрелов постоянно усиливалась, то она пришла в себя, соскочила с кровати с внезапно пронзившей ее мыслью, что ей надо к своему мальчику. Она крепко вцепилась в спинку кровати, пытаясь собраться с мыслями: мальчик был на кухне, да, она вспомнила, из-за опасности заражения она отослала его вниз. Ей надо спуститься вниз. По комнате гулял сильнейший сквозняк, сквозняки были по всему дому. Все окна и двери были сорваны с петель, а на втором этаже были разбиты все оконные стекла, поскольку здесь, на возвышенной части долины, воздействие ударной волны было особенно сильным. Следующим взрывом с треском сорвало половину черепичной крыши. Ханна, впрочем, не замечала холода, едва ли она замечала треск и шум, она не понимала ничего из того, что происходит, она даже и не пыталась понять: мимо пронзительно визжащей горничной, которая встретилась ей возле гардеробной комнаты, она поспешила на кухню. Только там она обратила внимание на то, что должно было быть холодно, поскольку тут сохранился порядок. Окна здесь внизу не пострадали. В углу на полу сидела кухарка и держала на руках воющего дрожащего мальчика. Исчез также характерный запах гари; пахло чистотой и уютом. У нее возникло ощущение, что они спасены, Затем она обнаружила, что с невообразимым присутствием духа она прихватила с собой одеяло. Она завернулась в него и присела в самом дальнем углу кухни; нужно было следить за тем, чтобы ребенок не заразился, а когда он рванулся к ней, то движением руки она запретила ему дела