ь понять окружающим, будто ты представляешь собой куда больше, чем может показаться на первый взгляд, он овладел в совершенстве. В компании порой рисовался: я, мол, буддист - намекал на покровительство некоего ламы, превознося его мудрость и проницательность. И улыбался блаженной улыбкой человека, близкого к нирване. Вы замечали, что буддисты всегда улыбаются? Или еще строил из себя неприкаянную душу, человека без родины - а всего-то навсего его мать была из Лиможа, а отец из Лилля. Ему хотелось носить печать изгнанничества, ну прямо как орден Почетного легиона. Вечное его мальчишеское стремление быть особенным, жить не так, как все - "рохли", погрязшие в мещанском болоте. Играя на сцене, он заикался, но совсем чуть-чуть; в первые месяцы я этих запинок даже не замечала, зато потом получила в руки отличное оружие. Обратись к логопеду, твердила я, это ведь лечится. Как врач я чувствовала себя на своей территории, тут он не мог со мной тягаться. Чем чаще я об этом заговаривала, тем хуже слушался его язык, спотыкаясь на первых слогах, - даже жаль его делалось, когда он никак не мог выговорить слово. В последнее время я радовалась каждому его промаху, то и дело повторяла, как он скован на подмостках, прятала подпяточники, которые он носил, чтобы выглядеть повыше - Фердинанд комплексовал по поводу своего роста, - напоминала о его возрасте: 36 лет, а ничего еще не достиг, имя его известно только узкому кругу завсегдатаев театральных кафе. - Ну чем ты занимаешься? "Кушать подано", дубляж: - и это, по-твоему, работа ? Когда же ты наконец получишь настоящую роль ? - интересовалась я, да еще сыпала соль на рану: - Ты вряд ли оставишь след в истории, разве что следы спермы в постелях твоих любовниц! Когда мне удавалось поддеть его, я была счастлива. Сам виноват: он начал первым; толика жестокости в отношениях, видите ли, обостряет чувства, добавляет перцу в пресные будни. Я лишь платила ему той же монетой, просто он этого не ожидал. А зря: в совместной жизни каждый из двоих наживает капитал обид и предъявляет другому счет с процентами. Сексуальные изыски, черпая романтика - а сам оставляет мне свои брюки, чтобы я их выгладила к завтрашнему спектаклю! Его поэтичное красноречие, в свое время покорившее меня, на поверку оказалось набором банальностей. Я была жестоко разочарована, когда один из Фердинандовых друзей спьяну выболтал мне все про его подходцы к девушкам. Он, оказывается, попросту заучивал наизусть стихи, цитаты, забавные истории, чтобы, щеголяя ими перед своими пассиями, выглядеть неотразимо (и обманчиво) глубокомысленным. Стало быть, все те перлы, что он рассыпал передо мной в нашу первую встречу, - я-то думала, по вдохновению, - были позаимствованы; мало того, он еще и пользовался ими давным-давно с множеством других женщин. Он даже записывал их на листочках, копил "шпаргалки". Ты меня надул, Фердинанд, обманщик ты и больше никто, верно говорят, не все то золото, что блестит, мне твои бородатые шутки осточертели. Как и вчера, я бесилась: невыносимо было сознавать, что, сколько ни черни моего любовника, все равно он крепко сидит во мне, так крепко, что не дает ни жить, ни дышать. Ну ладно же, сегодня я отгорожусь от него всей своей болящей братией. Мне осталось провести в больнице четырнадцать часов - побуду святой, раз блудницей не получается. Видно, моя молитва была услышана: с наступлением вечера все чокнутые города Парижа, как сговорившись, шли и шли в приемный покой, пошатываясь под бременем невзгод и одиночества. Они заполонили отделение "Скорой помощи", каждый со своей мольбой, откуда только брались, просто сочились из стен столицы, как плесень из сыра. Шумные, агрессивные, возбужденные; все-таки психи - это жуткое зрелище. Никакого уважения к моей персоне; я была им кругом должна: должна свое время, свою молодость, свою энергию; для них было совершенно естественно, чтобы я всю себя посвящала этой грязной работе. И не я одна: интерны, терапевты, медсестры - все сбивались с ног и не могли справиться с нахлынувшей волной людского горя. Страдание казалось почти ощутимым, можно было бы измерить его уровень, как измеряют уровень загрязнения воздуха над Парижем. Вечер шел своим чередом, только жалобы менялись: казалось, каждому часу соответствовала определенная патология. Сознавая, что недостойна избранной стези, я включила плейер, спрятав наушники под волосами и прикрыв проводок воротником халата. Больной говорил что-то, как из-за стекла, до меня долетали отдельные слова - как раз достаточно, чтобы я могла притвориться, будто слушаю. Глаза его глядели с мольбой, ждали сострадания, участия. А я посмеивалась про себя: знал бы ты, до какой степени мне наплевать! Музыка - это целый мир, в котором я могу скрыться от всех. Слушать музыку Баха куда лучше, чем стенания людей. Когда выдалась минутка затишья, меня замутило: я ничего не ела с утра. На работу я хожу без макияжа - здесь это ни к чему, - и тут мне почему-то неудержимо захотелось накраситься. Но напрасно я накладывала слоями румяна и наносила разноцветные мазки теней. Смотрела в зеркало - все едино: бесцветная, никакая. С моим лицом вообще сладу нет: иной раз забываешь о нем, и вдруг глядь - будто солнышко взошло, а порой за ним вроде бы и следишь, а толку никакого - все равно помятое, уныло вытянутое. Я сбежала во двор; дышать было нечем, собиралась гроза. Машины подъезжали одна за другой - то "скорая", то полиция. Я была безутешна: Бенжамен ушел и некому досказать мне историю. Чтобы хоть немного приободриться, я позвонила Аиде - за ней взялась присмотреть соседка, пока служба по делам несовершеннолетних не решит ее судьбу. Девчушка была единственным светлым пятном в моей жизни за эти три дня. По голосу я поняла, что ей страшно. Она спрашивала о бабушке; мне нечем было ее порадовать: почтенной даме с симптомами первой стадии старческого слабоумия, осложненного двигательными расстройствами, предстояло доживать свой век в клинике. Обнаружились и сложности иного порядка: у мадам Бельдье - так звали бабушку - не оказалось ни гроша за душой, ее квартира в Марэ была заложена и перезаложена. С головой у старушки давно было не в порядке, и это ускорило разорение. Ее имущество со дня на день должны были описать. Аида, которую я знала неполные сутки, в одночасье стала круглой сиротой без средств к существованию. Никакой родни у девочки не было, очевидно, ее ждал приют. Прошлой ночью она явилась мне маленьким чудом посреди душного августа, а теперь рыдала в трубку и просила вернуть ей бабулю. В медицине - как, впрочем, и во всем остальном - всегда находятся больные, которым отдаешь предпочтение, но сейчас я так вымоталась, что была неспособна сострадать. Я постарела лет на двести, и вообще, благотворительность - это не мое призвание. Прости, Аида, не надо плакать, я ничем не могу тебе помочь. Пообещав навестить ее завтра, я повесила трубку. К полуночи стало еще тяжелее. Приемный покой гудел как улей. Голодного вида доходяги, пролетевшие мимо денег шлюшки-соплюшки плевались накопившимся ядом и на все корки честили полицейских. До жути худой наркоман орал своей спутнице, девчонке с черными зубами: "Я тебя ... и в рот, и в зад, прошмандовка!" - то ли упрашивая ее, то ли угрожая. Мельтешили подонки общества, влачащие жалкое подобие жизни, и те, кому досталось в драке, нагоняли страху на остальных, выставляя напоказ гнойные раны. Семерых молоденьких китайцев привели в наручниках на рентген: они будто бы проглотили упакованный в презервативы героин. За оградой, на паперти собора Парижской Богоматери, облепила скамейку компания ночных бабочек в простое, а напротив отвратительно грязный старик, едва прикрытый лохмотьями, обращался с речью к человечеству. Разбитная бабенка отплясывала вокруг него, задрав юбку и размахивая грязным, почти черным бинтом. Полицейским - знакомые лица, они еще вечером упрятали какого-то бродягу с пулевым ранением в тюремное отделение больницы - почудился в этой похабщине крамольный душок, и они усилили бдительность. Красные и синие лучи мигалок обшаривали больничный двор, штатские в плащах шастали по коридорам, бормоча что-то в рации, которые отзывались треском и хрипом. Мне, наверно, одной из немногих, ничуть не было страшно. Вот чем хороши сильные потрясения: они притупляют обычные эмоции, на их фоне выглядит смешным то, что прочих смертных повергает в ужас. Наоборот, я ликовала: раз мне плохо, пусть будет плохо и всем вокруг. Да скажи мне сейчас, что вырвавшиеся на волю психи поливают больных бензином, чтобы сжечь заживо, или выпускают кишки врачам и санитарам, я бы и глазом не моргнула. Скорее присоединилась бы к психам. В довершение всего около часу ночи поступили четыре проститутки, пострадавшие в стычке с мадридскими фанатами какой-то футбольной команды. Ввалились, гордые собой, громко цокая каблуками, все в порезах и синяках. Они не сплоховали в драке, обратили своих противников в бегство, пустив в ход велосипедные цепи и вибраторы, набитые свинцовыми шариками. Их задницы были туго обтянуты коротенькими шортами, пышные груди упруго колыхались, словно белесое желе; они выглядели даже не женщинами, а непреклонными идолами, этакие гиганты секса, способные опустошить жертву до донышка одним движением ягодиц. Я смотрела на них не без восхищения, спрашивая себя, а что бы мне в свое время не выбрать эту стезю, что бы мне не стать подстилкой, пропитанной спермой, на которой мужчины, вне зависимости от возраста и общественного положения, сладострастно похрюкивая, утоляют свою плоть? Стражи порядка с автоматами наперевес и те казались безоружными перед этими труженицами на ниве греха, торгующими облегчением по сходной цене. Перевязанные, отмытые и зашитые, девушки еще посидели с медсестрами, выпили по стаканчику, покуривая американские сигареты в длинных перламутровых мундштуках и громко смеясь, после чего отбыли на работу. В общем, ночь прошла, ничего особенного не произошло, роскошные бюсты и взвинченные нервы не в счет. Гроза наконец разразилась и смыла последние остатки моего бунтарского настроения. Ливень, пенистый, как пиво, стеной обрушился на остров Сите, измочалил кроны деревьев, обломал на крышах телевизионные антенны и дымоходы, похожие на выпавшие зубные протезы. Я слонялась по больнице, стараясь не сталкиваться с полицейскими в штатском и все надеясь, что вот сейчас, из-за этого поворота, из-за той двери появится мой больной и я снова услышу его шелестящий голос и его, только его слова. Он предал меня, и мне было обидно; все теперь казалось не важным, кроме его незаконченной исповеди. За эти неполные двое суток как бы сместился мой центр тяжести, и каждый из персонажей его рассказа был для меня живее и ближе окружавших меня людей. Мне не хотелось подниматься к себе, ложиться в кровать, где не было больше Аиды. Рассвет я встретила на шестом этаже, облокотясь на мокрый еще парапет внешней галереи, выходившей в сад, - отсюда открывался вид на площадь Мобер и холм Святой Женевьевы. Блестящие от воды крыши громоздились друг на друга, будто перевернутые лодки, - море отхлынуло, и они остались кверху килем на песчаном берегу. Моросило, стало прохладнее, Эйфелева башня в тумане напоминала кофейный пломбир. Я заснула прямо на ступеньках; здоровенный котяра, мерцая светлыми в блестках глазищами, задрав восклицательным знаком хвост, пришел и примостился ко мне под бочок. Нам обоим не хватало тепла и ласки. В половине восьмого мое дежурство закончилось. Я попрощалась со всеми, зная, что никто здесь не будет обо мне скучать. Я чувствовала, что смешна: надо же было до такой степени выйти из колеи. Ну что - ехать сейчас же в Антиб к Фердинанду, лететь на крыльях истерики и сказать ему прямо, что все кончено? Но я терпеть не могу сцен. Иных женщин как магнитом тянет к блажным. Они и любят-то не человека, а постоянное ощущение неуверенности, им в кайф игры на краю пропасти. Я бродила по грязной и замусоренной паперти - ночной ливень переполнил водостоки, выплеснул на асфальт всякую дрянь. Разбитая, с пустой головой, я была на той грани усталости, когда забываешь, что ты вообще живешь. Наверно, меня принимали за бродяжку: сумка болтается на плече незастегнутая, косметика размазана. Дисциплинированные отряды туристов уже стекались к собору, дружно, как по команде, наводили объективы на фасад. Кто в шортах, кто в бермудах, они решительно шли на штурм святых мест с камерами наизготовку, мечтая застать Господа Бога врасплох. Турист не верит своим глазам, пока не запечатлеет увиденное на пленке. Я прошлась немного по набережной, обходя лужи мочи и экскременты. Воды Сены, маслянистые, даже липкие на взгляд, плескались об опоры мостов, от вони впору было задохнуться. В Париже всегда кому-нибудь да приспичит сделать содержимое своих кишок общим достоянием: ох уж эта клоака в изысканном прикиде, Город-светоч, родина коммунизма в виде общего сортира. Я шла под мостами, где на картонках или завернувшись в какие-то грязные одеяла спали те самые бедолаги, что приходили за помощью в больницу. Вообще-то мне их будет не хватать. Я зашла в первое попавшееся кафе, заказала кофе с молоком и рогалик. Теплый ветерок ласково гладил кожу. Заливались птицы, выводя немыслимые симфонии своими крошечными горлышками, листва полнилась их трелями, а когда они вспархивали стайкой, то казалось, дерево взлетает вместе с ними. Поливальные машины частыми струями орошали мостовую, и было приятно вдыхать запах мокрого асфальта. За восемь лет в столице я так ни разу и не побывала в соборе Парижской Богоматери: для меня он всегда был мавзолеем, памятником из путеводителей, экспонатом огромного всемирного музея. Лично я не люблю общепризнанных шедевров. Но в то утро кое-что в знакомой картине заставило меня остановиться. Собор подновляли, вся верхняя часть была в лесах, брезентовые полотнища громко и как-то театрально хлопали на ветру. Спеленатые башни выглядели до странного непрочными, беззащитными под натиском времени. Даже бесы, злобные химеры, гаргульи были не более чем детскими фантазиями рядом с тем, что приходилось видеть мне за один только день приема. Я поняла, что не могу уйти с острова, не зайдя хоть ненадолго в собор. Он заворожил меня, едва я переступила порог: внутри показалось черно, как в подземелье, меня обступили колонны, я шла будто по лесу среди высоченных стволов. Я осмотрела центральный неф, оба боковых, клирос, мало что понимая в этой архитектуре. Розетки-витражи казались мне зашифрованными посланиями, в которых каждый цвет, каждый штрих обозначали символы, понятные лишь посвященным. Вопреки тому, что я думала раньше, в соборе не было помпезно, скорее интимно. Он был так огромен, что каждый мог чувствовать себя вольготно, и даже гомон толпы замирал, теряясь в вышине. Я выбрала тихий уголок, присела на стул в середине ряда и, закрыв глаза, вдохнула запахи ладана, сырого камня и старого дерева. Горели свечи, каждый язычок пламени был окружен нимбом. Статуи святых в нишах, казалось, кивали мне. Что, думают, так я и уверовала? Зря стараетесь, господа, я здесь просто отдыхаю. Мужчины в черном суетились у алтаря, переставляли цветы, золотые и серебряные вещицы, что-то наливали в чаши. Склонив голову на руки, молились несколько старух. Я сидела, закрыв глаза, едва дыша. Очищалась от ночных мерзостей. И тут за моей спиной прошелестело: - Доктор Аячи, не оборачивайтесь, пожалуйста. Я вздрогнула - уж не ангел ли слетел ко мне так скоро? - Бенжамен? - Я сижу позади вас. - Как вы... - Я подкараулил вас утром, когда вы выходили из больницы, и пошел за вами. - Почему же вы вчера ушли, не дождавшись меня, даже записки не оставили ? - Струхнул, знаете: я ведь слишком много вам сказал. Испугался, что вы донесете на меня в полицию. - В полицию? - Я обиделась. - Да как вы могли такое подумать? - Я просто кожей чувствовал, что вы осуждаете меня. - Ничего подобного, совсем наоборот, вы так интересно рассказывали. А маску почему сняли ? - Просто понял, что нет смысла ее носить. Когда я открылся вам, все изменилось. - Мне можно вас увидеть? - Нет, не сейчас. - А когда же ? - Я должен закончить, раз уж начал. Теперь я вам доверяю. - Послушайте, я вам не собачонка: захотел - свистнул, захотел - прогнал. Я очень устала и не знаю даже... - Пожалуйста, это очень важно для меня. Я вас долго не задержу. Давайте останемся здесь, так будет спокойнее. И, не дав мне больше рта раскрыть, он продолжил свой рассказ. ТОЛЧЕЯ И ДЕЦИБЕЛЫ Итак, я оказался с Раймоном в Париже, разлученный с моей Элен, одинокий, осиротевший без единственного на свете человека, которому было до меня дело. Едва водворившись в снятую для нас Стейнером квартиру в XVII округе, отвратительную дыру с длинными темными коридорами, я заболел. Все там было холодное, безликое. Слабенькие радиаторы не могли прогреть слишком большие комнаты. Расшатанные половицы отчаянно скрипели. Я все время мерз. Плотные занавеси на окнах не пропускали света. Темень была даже в полдень, Я слег, и три недели меня трепала лихорадка, мучили боли в животе и ломота. Я совсем расклеился, лежал в какой-то прострации, пытаясь взять в толк, что же со мной произошло. Тысячу раз я мысленно вновь переживал те три кошмарных дня, разрушившие мою жизнь, и не понимал, за что же это злодейка-судьба вдруг на меня ополчилась. Меня засасывало в пучину, из западни, в которую я попал, не было выхода. Раймон, должен признать, ухаживал за мной на совесть. Дни и ночи просиживал у моей постели, пичкал меня сиропами, бульонами и таблетками. Врача он вызывать поостерегся. Жером Стейнер звонил ему по мобильному телефону каждый вечер ровно в шесть, отдавал распоряжения и сообщал, как чувствует себя Элен. Говорить с ней мне не разрешалось, но общаться мы все-таки могли: каждую субботу я получал посылочку - кассету с пятиминутной записью голоса моей подруги - и отсылал с обратной почтой ответ, тоже пять минут и тоже на кассете. Эти весточки, наверняка прошедшие цензуру, были для меня единственной отрадой, я слушал их без конца, учил наизусть, и только ласковый голосок моей Элен помогал мне не пасть духом окончательно. По интонации я мог определить, бодра она или приуныла. Ее держали под замком на чердаке "Сухоцвета", в комнатушке со звуконепроницаемыми стенами и без окон. Через день выпускали на десять минут погулять на задворках дома, затемно и под надзором Стейнерши. По ее словам, она не сердилась на меня, ждала моего возвращения и коротала дни за книгами, которыми снабжала ее Франческа. Например, она говорила: "Бенжамен, милый, я тут все время валяюсь в кровати и от этого толстею. Того и гляди, совсем заплыву жиром к твоему приезду. Я беспокоюсь, как ты там? Простить себе не могу, что втравила тебя в эту историю. Мне тревожно за тебя, ты у меня такой болезненный. Я хотела бы быть с тобой, помнишь, как я тебя лечила?" Все эти послания сводились к одному: она оправдывала меня. Мне было мучительно стыдно: я уехал, бросил ее там, на пустынном нагорье, среди льда и снега, оставил на милость двух фанатиков. Не раз я пытался поговорить с ней по телефону. Но тщетно: Стейнер или Франческа всегда перехватывали трубку и грубо осаживали меня. Я просил, требовал, пускал слезу. - Прекратите, Бенжамен, вы ведь не маленький. Вам ясно говорят: нельзя. Если хотите что-то ей сказать, воспользуйтесь магнитофоном. Раймон забрал у меня ключи Элен и наведывался к ней в квартиру - он просматривал почту, прослушивал автоответчик, платил по счетам, подделывая ее подпись, чтобы никого не встревожило отсутствие хозяйки. От двухкомнатной квартиры в Марэ, которую сняла для меня Элен, он отказался и перевез мои вещи в комнату в XIX округе - я на всякий случай сохранил ее за собой. Он знал обо мне и о ней все, вплоть до группы крови и номера страхового полиса. Неделю за неделей я лелеял мечту о бегстве, перебирал в уме возможные способы вырвать Элен из лап этих монстров. Но квартира находилась на седьмом этаже, я был заперт на ключ и не мог ступить и шагу без моего надсмотрщика. Делать нечего, пришлось смириться - другого выхода не было. Когда я выздоровел, Раймон объяснил, что от меня требовалось: помочь ему отыскать в Париже трех молодых женщин незаурядной внешности, достойных стать узницами "Сухоцвета". Я должен был сопровождать его в походах по барам, ресторанам, ночным дансингам и прочим местам, где тусуются красотки, а затем о самых привлекательных предстояло собрать сведения. Мы с ним выработали язык иносказаний: "женщины" у нас назывались "экземплярами", вместо "красота" надо было говорить "скверна". Работенка была не из легких. В обеденный час мы с карликом выходили в город, вооружившись видеокамерой и фотоаппаратом - со стороны ни дать ни взять туристы, - и незаметно снимали встречавшиеся в толпе интересные лица. Раймон заносил в блокнот время, место, краткое описание очередной незнакомки - рост, цвет волос, во что одета, - а также предполагаемый возраст и род занятий. Если удавалось подслушать какие-то обрывки разговоров, он и их записывал. Затем в темной комнате проявлял пленки, показывал мне снимки: мол, как? А я не мог оценивать женщин, как скотину для клеймения. Фотографии возможных кандидаток слуга посылал хозяевам по электронной почте, те производили первичный отбор и возвращали нам снимки со своими пометками. Я так и видел, как два психа в снежной тюрьме, нацепив очки, придирчиво разглядывают каждый кадр, выставляют оценки, словно на экзамене, и ждут новой партии милашек, да побольше. Нам с Раймоном было также велено собрать более подробную информацию о кандидатках, допущенных ко второму туру. Мне, домоседу, нелегко давался образ жизни охотника. Теперь я не принадлежал себе ни днем, ни ночью. С полудня мы шлялись по улицам, заходили в кафе в поисках вес новых и новых мордашек, в общем, вели себя как двое уголовников, замысливших аферу. В одиннадцать вечера, после сытного ужина, Раймон извлекал меня из кресла, одевал, причесывал, сажал в такси - и швырял в пучину дансингов. Всю жизнь я ненавидел эти пристанища пошлости, гнезда разврата, где самцы и самки снюхиваются перед случкой. Каждый вечер я подвергался пытке толчеей и децибелами. Я входил в зал с опаской, как входят в холодную воду, я боялся рыка злобного зверя, который несся со всех сторон, будто рычали стены, задыхался от испарений разгоряченных тел. При виде маячивших у дверей вышибал мне хотелось спрятаться, это было унизительно, а когда густо накрашенные девицы в чересчур коротких юбчонках зазывно улыбались мне, у меня тряслись поджилки. Я пятился к выходу, но не тут-то было - Раймон подталкивал меня сзади, заставляя войти. - Танцуйте, - командовал он, - держитесь непринужденнее. Вы на работе. И буквально выпихивал меня в круг танцующих. Днем мы с ним репетировали какие-то па под рэп или техно, пытались копировать видеоклипы, которые показывали по телевизору, но все без толку, танцор из меня никакой. Среди всех этих распаленных самцов и лукавых самочек еще и двигаться под музыку - ну просто мука мученическая. Я не танцевал, а дрыгался, руки, ноги и прочее жили своей жизнью, согласия между ними не было и в помине. Главное, как внушал мне Раймон, не блистать, а участвовать, быть звеном в цепи, частицей огромного многоногого животного, которое топталось и пыхтело в раскаленной духоте. Хочешь не хочешь, приходилось влезать в шкуру этакого гуляки-увальня, неуклюжего и потому застенчивого, сливаться со средой, выглядеть своим и безобидным. Когда я, напрыгавшись, валился с ног, Раймон утирал мне платком потное лицо, давал выпить стакан соку и отправлял обратно, как боксера на ринг. Я, бывало, протестовал: не проще ли дежурить у агентств по найму топ-моделей и выслеживать подходящих? У Раймона на это был всегда один ответ: именно в ночных клубах "экземпляры" - и женщины, и мужчины - выставляют себя напоказ, стало быть, здесь и надо за ними охотиться. Обычно он-де выполнял эту работу на пару с хозяйкой. На самом же деле, как я потом узнал, все эти ночные вылазки были совершенно ни к чему. Он просто должен был постоянно меня чем-то занимать, все равно чем - таков был приказ. Однако мне ничего не оставалось, как околачиваться в увеселительных заведениях, где мне совсем не было весело, и поневоле якшаться с ночным сбродом. Энергичность этих молокососов, накачанных всевозможной дрянью, выматывала меня. Я был слишком стар для них - смолоду слишком стар. Юность - это ведь определенный ритм, а мне не удавалось попасть в него и в двадцать лет. Что касается шашней - тут на меня можно было положиться, все равно как на евнуха, я ведь уже говорил, насколько мне это не нужно, так что у меня и в мыслях не было поживиться "на работе". Завсегдатаи, заметив, что я не ходок, покровительствовали мне, вводили, так сказать, в курс: ведь для этих зубоскалов и отменных танцоров, всегда готовых к подвигам и наглостью компенсирующих нехватку обаяния, любовные похождения не имеют цены, если нет свидетеля, который раззвонил бы о них всему свету. Им нужен летописец, певец - сиречь я, - чтобы прославлять повсюду их доблести. Сам-то я - ноль без палочки, тем и был им симпатичен. Так что мне открывали душу охотнее, чем кому бы то ни было. Со мной у прожигателей жизни развязывались языки, и я скоро узнал всю подноготную околачивавшихся в дансингах девиц. Пока громыхала музыка и ряды юных хлыщей, движимых примитивным инстинктом самцов, смыкались вокруг танцевальной площадки - точь-в-точь грифы в ожидании добычи, - мои охочие до клубнички осведомители выкладывали скабрезные подробности обо всех, начиная с непременной местной знаменитости, какой-нибудь актриски, певички или фотомодели, и я с содроганием узнавал, что она, когда кончает, надувает щеки, будто хочет подуть на горячий суп. Мне это скопище юных и безмозглых хищников, пиратов, рыщущих за свежатинкой, было отвратительно; зато благодаря их фанфаронству я получал массу сведений, полезных для наших поисков. Только поэтому я продолжал через силу заигрывать со светской шушерой. После того как мы отбирали три-четыре лучших "экземпляра", Раймон, выдавая себя за фотографа, находил случай сделать несколько снимков. Подозрений это не вызывало: всегда есть тысяча поводов щелкнуть красивую женщину. Затем мне поручалась слежка за каждой, я должен был узнать ее адрес, телефон, выяснить наличие родни, жениха или любовника. Часами, замерзая до костей, я хоронился в подворотнях или темных дворах, дрожа как заяц: вдруг какой-нибудь прохожий заинтересуется, что это я здесь делаю, и тогда не миновать трепки. Работа была не столько тяжелая, сколько однообразная, и этим особенно утомляла. Сыщиком я был неважным и не мог понять, какой Стейнерам от меня прок. То немногое, что мне удавалось разнюхать за день, никак не окупало часов ожидания и бездействия. А иногда вдобавок приходилось мокнуть под дождем; меня всего трясло, и я мысленно взывал к Элен, заклиная ее простить меня, не забывать. Я то и дело простужался на своих наблюдательных постах, хлюпал носом и постоянно думал о ней, о той, что обеспечила мне райскую жизнь, а я - я предал ее. Возвращался я после слежки грязный, измочаленный, был сам себе противен в навязанной мне роли - роли загонщика на охоте за ни в чем не повинными жертвами, которых хотят изуродовать. Только мысль о том, что я все это делаю, чтобы воссоединиться с Элен, подбадривала меня. И я, сутулясь от холода, терпеливо ждал конца моего рабства. Раймон наставлял меня, учил тонкостям ремесла сыщика. В трудных случаях он прибегал к услугам карманника - тот, стянув документы указанной девушки, снимал с них копию, после чего незаметно подбрасывал на место. Расставлять ловушки, идти по следу, шпионить за женщинами - для моего тюремщика не было времяпрепровождения приятнее. В этой области он не имел равных. Невзрачный коротышка так умел менять обличья, что я только диву давался. Как гном из сказки - везде мог пробраться. Дома у него была целая коллекция костюмов, позаимствованных у представителей различных профессий, он надевал парики, клеил усы. Когда требовалось проникнуть в дом какой-нибудь строптивицы, он мог с равным успехом прикинуться торговым агентом, водопроводчиком, газовщиком, монтером, грузчиком. Маленький, неприметный - кому бы пришло в голову его бояться? Он умел найти подход к консьержкам, торговцам, рассыльным, знал, как с кем разговаривать, и предлагал, сунув на чай, выполнить за них работу. К примеру, он частенько доставлял некоторым из наших "кандидаток" цветы: оказавшись таким образом в квартире, незаметно для хозяйки делал несколько моментальных снимков, а если позволяло время - снимал слепок дверного замка, чтобы заказать ключ. Я читал, что есть шпионы, способные слово в слово воспроизвести текст по звуку пишущей машинки, так и он мог воссоздать полную картину личной жизни, имея в своем распоряжении лишь несколько деталей. Как заправский домушник, Раймон открывал двери отмычкой, ухитрившись ничего не сдвинуть с места, устанавливал в квартире парочку микрофонов, фотографировал все, что представляло интерес - особенно семейные альбомы, - и уходил, никем не замеченный. Наметив жертву, он узнавал о ней все, запечатлевал каждый ее шаг - ни одна не ушла от его слежки. Это надо было уметь так обложить со всех сторон. Через несколько недель ему был досконально известен образ жизни очередной красавицы, все ее привычки, вся родословная до седьмого колена. Он трудился, как муравей, и не зря. Составленным им досье позавидовала бы полиция, мы собрали достаточно материалов, чтобы шантажировать не один десяток влиятельных особ. Всю эту информацию, записанную на дискеты, хозяева хранили в сейфе - на случай трений с законом. И вот ведь парадокс: занимаясь этим браконьерством, я сам мало-помалу проникся предубеждениями моих, так сказать, работодателей и поверил в то, что красота есть преступление и коварные происки против человечества. Она ранила и меня, вонзаясь, словно клинок, я уже распознавал ее, эту пагубу, я говорил себе при виде той или иной женщины: хороша, великолепна, держится как королева - да кто ей позволил? Каждое незаурядное лицо я воспринимал как личное оскорбление. Я пришел к убеждению, что красивые люди - иной породы, нежели мы, вроде как инопланетяне, явившиеся на Землю сеять смятение среди рода человеческого, самодостаточные сгустки счастья и прямой вызов нам, простым смертным. Подле Раймона я стал чувствителен к таким вещам, которых прежде попросту не замечал, - сам-то он был ранен красотой на всю жизнь, любая привлекательная черточка в женском лице, казалось, жгла его раскаленным железом. А мне ведь стоило немалого труда сглаживать изъяны собственной внешности - как же тут не возмутиться, если иных даже усталость красит? Если есть лица, которым все нипочем, неизменно совершенные, неизменно лучезарные? Я тоже ненавижу теперь красоту, да-да, ненавижу, потому что она отрицает меня. ДОБРЫЙ ТЮРЕМЩИК От Раймона меня воротило с души еще и потому, что отношения у нас были весьма двусмысленные. Он мне прислуживал. Для меня, выросшего в бедной семье и сызмальства привыкшего гнуть спину, это было в новинку и, надо сказать, не лишено приятности. Он церемонно величал меня "месье"; смешно, конечно, но мне это льстило. Этот опытный комедиант играл со мной в слугу и господина, мы даже говорили между собой вычурным языком наших бабушек. Но почтительность его была чистой воды притворством: ведь на самом деле я был узником, а он - моим тюремщиком. Куда бы я ни пошел, он повсюду следовал за мной как тень, даже во сне я не мог от него отвязаться. Поначалу я пытался соблазнить его богатством Элен, сулил большие деньги, если он вызволит мою подругу. Знаете, что он ответил? "Выбросьте это из головы, деньги для меня ровным счетом ничего не значат". Его преданность Стейнерам была непоколебима - вассал, да и только. Я приставал к нему с расспросами о "Сухоцвете": как, например, вы кормите ваших пленниц? А если кто-нибудь из них наложит на себя руки, что вы делаете? Убирается ли кто-нибудь в их камерах? А как насчет полиции? Неужели вас никогда не вызывали хотя бы в качестве свидетелей? Он отвечал уклончиво. Я пытался докопаться до сути их затеи - многое для меня оставалось неясным, - но он юлил. Да, недооценил я его: наверно, я не умею выспрашивать, а вот он умел молчать. Я искал какие-то скрытые пружины, стоящие за ними тайные силы. Но нет, все было так, как рассказал мне Стейнер. Двое мужчин и женщина, очень разные как по возрасту, так и по общественному положению, выступили в крестовый поход против мифа. Убедившись, что мольбой моего стража не проймешь, равно как и деньгами, я решил взять его измором. С самого утра я только и делал, что ныл: и в доме-то холод собачий, и масло горчит, и кофе - помои, и вообще я устал, мне обрыдла такая жизнь. За столом я от всего воротил нос, разливал на скатерть вино и воду, швырял тарелку на пол. Нарочно ничего за собой не убирал, выкидывал все из шкафов, отключал холодильник, чтобы продукты испортились. Целыми днями я не разговаривал с ним, чтобы помучить, - пусть пассивное, а все же сопротивление. Он стоически сносил мои капризы, прибирал за мной, подтирал, мыл, чинил. Что бы я ни вытворял, он оставался невозмутимым. Не нравилась мне его услужливость, была в ней какая-то невысказанная угроза. В конце концов я сам, без единого слова упрека с его стороны, успокоился, пошел на мировую, и жизнь вновь вошла в колею. Вообще-то жить бок о бок с этим чучелом оказалось не так уж и плохо, могло быть хуже. Он, хитрая бестия, все лез в душу, расспрашивал об Элен, о наших отношениях. И я выложил ему все. Он стал мне почти другом только потому, что было с кем поговорить о ней. Порой я даже забывал, что он заодно с похитителями. Он проявлял деликатность, перестал прослушивать мои звуковые письма, - правда, я знал, что их все равно потом прослушают Франческа или Стейнер. А уж как он обхаживал меня, задабривал подарками всякий раз, когда от меня требовалось дополнительное усилие. Приставленный для услуг угрюмый недомерок и впрямь проникся ко мне симпатией - по крайней мере, так мне казалось. Прислуживал он мне до того усердно, что порой приходила на память Элен: я получал завтрак в постель, свою одежду находил каждый день выстиранной и выглаженной. Мне полагались карманные деньги, которые Раймон оставлял в моих ботинках; у самого у него всегда были под рукой целые пачки банкнот. При всей своей неотесанности по хозяйству он управлялся на диво проворно, избавляя меня от походов по магазинам и прочих бытовых забот. Его кулинарные таланты тоже сыграли не последнюю роль в моем приручении. Он был не из тех, что позволяют себе подать на обед разогретую пиццу или консервы. Все было свежее, с пылу с жару, отлично приготовленное. Стоило мне захандрить, как на столе тут же появлялся шоколадный торт с апельсиновой цедрой или крем-брюле с восхитительно хрустящей на зубах сахарной корочкой. Его супы, суфле, салаты были просто объедение, и я воздавал им должное, как прежде - стряпне Элен. Раймон - я заметил это еще в горах - поистине страдал хозяйственным зудом: если он не возился у плиты, то натирал полы, чистил одежду, чинил лампы или же упражнялся с гирями и гантелями, бегал на месте, крутил педали велотренажера. Руки его, чуждые праздности, были в постоянном движении, хватали, грабастали. Спал он мало, три-четыре часа в сутки, и не знал, куда девать избыток энергии, бившей в нем ключом. Наша жизнь пошла по-новому с середины марта, после того как однажды вечером Стейнер позвал меня к телефону. Голос его звучал глухо; он был простужен. - Бенжамен, я заказал своему книготорговцу "Слезы сатаны" и только что дочитал последнюю страницу. Я просто потрясен. В вас чувствуется большой талант, хоть вы и злоупотребляете плагиатом сверх всякой меры. Да-да, я все знаю, Элен нам рассказала. Вы способны на большее. Пишите сами, оставьте в покое классиков, не цепляйтесь ни за чью руку. Вы настоящий писатель, Бенжамен. Вам нельзя зарывать свой талант в землю. Мы с вами еще поговорим об этом. Я так и сел. Всю жизнь я считал себя жалким бумагомаракой, а Стейнер возвел меня в ранг творца, разом вернув мне былые сладостные мечты. Еще много дней я был под впечатлением его слов. Я не ходил, а летал, будто сбросил с плеч тяжелую ношу. Вот тогда-то наши отношения с Раймоном исподволь приняли новый оборот. Я почувствовал себя увереннее. Раз в неделю он выводил меня пошиковать в дорогие рестораны. Вокруг нас суетились официанты, все при фраках, с длинными фалдами. Я раздувался от гордости. На людях я помыкал карликом: пусть все видят, что он у меня в услужении. Но он все равно держался непринужденнее меня: мне стоило неимоверных усилий сидеть прямо, не путать ножи для мяса и рыбы, бокалы для вина и воды. Хороших манер мне катастрофически не хватало, уроки Элен я успел забыть. Не знал, куда девать руки, крошил хлеб, устраивал на столе свинарник, чувствуя на себе насмешливый взгляд метрдотеля. Я до того боялся этих строгих судей, что изысканный ужин превращался для меня в экзамен. И как я ни старался, дурные манеры все равно лезли из меня: опять я прикарманивал чаевые со стола. Раймон хватался за голову и заставлял меня вернуть мелочь. Тысячу раз я мог бы тогда удрать от него и пойти в полицию: риск, конечно, был велик, но ради какой цели! Он, правда, грозил мне самыми страшными карами, если я только попробую отойти от него хоть на шаг. Но я и не пытался, ни разу. Мой страж мне в печенки влез, без него в Париже мне было бы совсем одиноко. Карлик мог пресмыкаться, унижаться, числить себя последним ничтожеством - и все равно он был в чем-то выше меня. У него имелось одно неоценимое в моих глазах качество: он меня слушал. Я признавался ему, как боюсь состариться, делился своими тревогами: то язык обложен, то лицо бледное, - сам давал ему все козыри в руки, раскрывая свои слабости. Он только кивал да бурчал что-то невнятное. Общение у нас было одностороннее: в беседы на отвлеченные темы он не вступал и вообще говорить был не мастер. Но хоть и бука, а все-таки живая душа рядом - всегда рядом, как верный пес. Когда меня мучили ночами кошмары, он устраивался на коврике возле моей кровати, там и спал до утра. Такие вот мелочи в жизни бок о бок, входящие в привычку, и роднят людей. Верно говорил Стейнер: даже тюремщик и заключенный могут со временем подружиться. Раймон прочно вошел в мою жизнь, стал моей опорой. Он старался заменить мне Элен - как мог, неуклюже, разумеется, сравнение с оригиналом оказывалось не в его пользу. В умении поддержать разговор, пролить бальзам на мои раны, утолить мои печали ему было до нее далеко. Он даже - по совету хозяина, не иначе, - предложил свою помощь в работе над моим вторым романом. В литературе он мало что смыслил, но любил "забористые истории". Я был так тронут его рвением, что согласился. Соображения, которые высказывал Раймон, похоже с подачи Стейнера, нельзя было назвать полетом мысли. Зато он оказал на меня благотворное влияние: теперь, если выдавалось свободное время, я садился за работу. Он заставлял меня рыться по словарям в поисках неизбитого слова, меткого выражения. Даже среди ночи, случалось, будил, щекоча нос перышком: - Месье, я тут кой-чего надумал для вашей книги. Я рвал и метал, но у шельмеца всегда находились веские основания поднять меня с постели. И что ни говори, мне нравилось его почтительное "вы" - самое наглядное проявление моего превосходства. Человек, приставленный