помойку. Сам же драматург преспокойно жил в престижнейшем районе Лондона, одевался как истинный джентльмен (не запретишь ведь лучшим портным шить и для подонков, если те хорошо платят). Приглашение от Клиффорда Микаэлис получил в самый неблагоприятный момент за все тридцать лет жизни. Причем Клиффорд послал приглашение, не колеблясь! В ту пору к мнению Микаэлиса прислушивались еще миллионы людей. В лихую для себя годину он, несомненно, будет рад-радешенек погостить в Рагби, ведь для него закрыты все остальные "приличные" дома. И уж конечно, он потом отблагодарит Клиффорда, вернувшись в Америку. Деньги! Слава! И то, и другое - что пожелаешь - придет, если о тебе в нужную минуту, в нужном месте замолвят словечко, особенно там, за океаном. Молодой, подающий надежды писатель вдруг обнаружил огромную, совершенно подсознательную и глубоко коренящуюся тягу к известности. В конце концов Микаэлис поступил очень великодушно: вывел Клиффорда в очередной своей пьесе, тем самым прославив. Не сразу сообразил Клиффорд, что драматург высмеял и его. Конни не понимала, откуда у мужа такое слепое, подсознательное стремление - прославиться. Важнее ничего не существовало. Зачем ему слава в этом безалаберном мире, которого он толком не знал и боялся, не ожидая добра. В этом мире его, однако, почитали писателем, причем писателем первоклассным и весьма современным. Конни вспомнила слова своего удачливого, грубого и простодушного отца: кто к искусству причастен, непременно должен себя в лучшем виде представить, да еще и все "прелести" напоказ выставить. Но сам отец, как и его друзья-художники, поторговывавшие своими холстами, довольствовался доступной рекламой. Клиффорд же изыскивал все новые, неочевидные способы - только чтоб о нем узнали. Он принимал в Рагби самых разных людей и ни перед одним, в общем-то, не пресмыкался. Но уж если вознамерился воздвигнуть в одночасье памятник своему писательскому таланту, не погнушаешься и за малым камушком нагнуться. Микаэлис не заставил себя ждать, приехал на красивой машине, с шофером, и слугой. Джентльмен с головы до пят! У Клиффорда, привыкшего не к столичному лоску, а к простой деревенской жизни, шевельнулось в душе неприятное чувство. Что-то притворное, нет, пожалуй, даже лживое угадывалось во внешности гостя. Под холеной личиной скрывалась совсем иная суть. Клиффорду этого было достаточно - выводы он делал категорично. Тем не менее к гостю отнесся очень уважительно. И тот был просто очарован. Подле него, тишайше-нижайше ироничнейшего, виляла хвостом, то рыча, то ощериваясь, Удача. И благоговеющему Клиффорду так захотелось почесать ей за ухом, подружиться - вот только, не ровен час, укусит. Как ни обряжали, ни обували, ни холили Микаэлиса моднейшие лондонские портные, башмачники, шляпники, цирюльники, на англичанина он решительно не походил. Совершенно не походил! Не то лицо - бледное, вялое и печальное. Не та печаль - не подобающая истинному джентльмену. Читалась на этом лице помимо печали еще и озлобленность. А ведь и слепому ясно, что истинный, рожденный и взращенный в Англии джентльмен сочтет ниже своего достоинства выказывать подобные чувства. Бедняге Микаэлису досталось изрядно пинков и тычков, поэтому вид у него был чуть затравленный. Он выбился "в люди" благодаря безошибочному чутью и поразительному бесстыдству в пьесах, завоевавших теперь подмостки. Публика валила валом. Казалось, все пинки и тычки - в прошлом... Увы, так только казалось. Никогда им не суждено кончиться. Микаэлис зачастую сам лез на рожон. Тянулся к высшему обществу, где ему совсем не место. Ах, с каким удовольствием английские светские львы и львицы набрасывались на драматурга! И как люто он их ненавидел! Тем не менее этот выходец из дублинской черни ездил с собственным шофером и со слугой! А Конни в нем даже что-то понравилось. Он не заносился, прекрасно сознавая свое положение. С Клиффордом беседовал толково, немногословно и обо всем, что того интересовало. Говорил сдержанно, не увлекался, понимал, что пригласили его в Рагби, поскольку заинтересованы в нем. И как многоопытный и прозорливый, но в данном случае почти бескорыстный делец, если не сказать - воротила, он любезно выслушивал вопросы и, не тратясь душой, спокойно отвечал. - Что деньги? - говорил он. - Страсть к деньгам у человека в крови. Это свойство человеческой натуры, и от вас ничего не зависит. И страсть эта - не единичный приступ, а болезнь всего вашего существа, долгая и изнурительная. Вы начала делать деньги и уже не остановитесь. Впрочем, у каждого свой предел. - Но важно начать, - вставил Клиффорд. - Безусловно! Пока не "заразились", ничего у вас не выйдет. А как на эту дорожку встанете, так все - вас понесет по течению. - А могли бы вы зарабатывать иначе, не пьесами? - полюбопытствовал Клиффорд. - Скорее всего, нет. Плох ли, хорош ли, но я писатель, драматург, это мое призвание. Поэтому ответ однозначен. - И что же, ваше призвание - быть именно популярным драматургом? - спросила Конни. - Вот именно! - мгновенно повернувшись к ней, ответил Микаэлис. - Но эта популярность - мираж, и только. Мираж и сама публика, если на то пошло. И мои пьесы тоже мираж, в них нет ничего особенного. Дело в другом. Как с погодой: какой суждено быть, такая и установится. В чуть навыкате глазах у него таилось бездонное, безнадежное разочарование. Вот он медленно поднял взгляд на Конни, и она вздрогнула. Микаэлис вдруг представился ей очень старым, безмерно старым; в нем будто запечатлелись пласты разных эпох и поколений, пласты разочарования. И в то же время он походил на обездоленного ребенка. Да, в каком-то смысле он изгой. Но чувствовалась в нем и отчаянная храбрость - как у загнанной в угол крысы. - И все же за свою жизнь вы сделали очень и очень много, - задумчиво произнес Клиффорд. - Мне уже тридцать... да, тридцать! - воскликнул Микаэлис и вдруг, непонятно почему, глухо рассмеялся. Слышались в его смехе и торжество, и горечь. - Вы одиноки? - спросила Конни. - То есть? Живу ли я один? У меня есть слуга, грек, как он утверждает, и совершенный недотепа. Но я к нему привык. Собираюсь жениться. Да, жениться необходимо! - Вы словно об удалении гланд говорите! - улыбнулась Конни. - Неужто жениться так тягостно? Микаэлис восхищенно взглянул на нее. - Вы угадали, леди Чаттерли! Выбор - страшное бремя! Простите, но меня не привлекают ни англичанки, ни даже ирландки. - Возьмите в жены американку, - посоветовал Клиффорд. - Американку! - глухо рассмеялся Микаэлис. - Нет уж, я попросил слугу, чтобы он мне турчанку нашел или какую-нибудь женщину с Востока. Конни надивиться не могла на это дитя сногсшибательной удачи: такой необычный, такой задумчивый и печальный... Поговаривали, что только постановки в Америке сулят ему пятьдесят тысяч долларов ежегодно. Порой он казался ей красивым: склоненное в профиль лицо его напоминало африканскую маску слоновой кости - чуть навыкате глаза, рельефные дуги волевых бровей, застывшие неулыбчивые губы. И в неподвижности этой - несуетная созерцательность, отрешенность от времени. Таким намеренно изображают Будду. А в африканских масках никакой намеренности - все естественно и просто - в них извечное смирение целой расы. Сколько же ей уготовано судьбой терпеть и смиряться! Иное дело - мы: всяк сам по себе, топорщится, противится судьбе. Барахтаемся, точно крысы в омуте, пытаемся выплыть. Конни вдруг захлестнула волна жалости к этому человеку, странная, брезгливая жалость, но столь великая, что впору сравнить с любовью. Изгой! Ведь он же изгой! "Нахал", "пройдоха" - бросали ему в лицо. Да в Клиффорде в сто раз больше и самомнения и нахальства! Да и глупости тоже! Микаэлис быстро смекнул, что покорил хозяйку дома. И во взгляде больших карих глаз засквозила отстраненность. Он хладнокровно оценивал Конни, равно как и впечатление, которое на нее произвел. С англичанкой даже в любви он навечно обречен оставаться изгоем. Женщины, однако, нередко льнули к нему. В том числе и англичанки. С Клиффордом Микаэлис держался независимо и раскованно, смекнув, что и этот - такой же чужак в аристократической стае. Им более по душе рычать друг на друга, нежели улыбаться. Но обстоятельства сильнее. С Конни он не был столь самоуверен. Завтракали они в покоях - в столовой Клиффорд обычно появлялся лишь к обеду, а в утренний час там было не очень-то уютно. После кофе Микаэлис - непоседа и суетник - затосковал, не зная, чем заняться. Стоял чудесный ноябрьский день... чудесный, конечно, по меркам Рагби. Микаэлис загляделся на печальный парк. Господи! Какая красота! Микаэлис послал слугу узнать, нельзя ли чем услужить леди Чаттерли - он собирается поехать в Шеффилд. Слуга вернулся с ответом: хозяйка просит пожаловать к ней в гостиную. Гостиная Конни располагалась на верхнем этаже в центральной части дома. Покои и гостиная Клиффорда, разумеется, на первом. Микаэлису польстило приглашение в апартаменты хозяйки. Ничего не замечая вокруг, пошел он за слугой... Впрочем, он вообще ничего не замечал и с окружением не соприкасался. В гостиной он осмотрелся, приметил отличные немецкие копии Ренуара и Сезанна на стенах. - Как у вас здесь хорошо, - похвалил он и осклабился. Странная у него улыбка - точно болезненный оскал. - Умно вы поступили, наверху устроились. - Да, здесь лучше, - согласилась она. И впрямь: во всем доме лишь ее комната не была безнадежно уныла и старомодна. Лишь в ее комнате запечатлелся характер хозяйки. Клиффорд ее вообще не видел, да и не многих гостей приглашала Конни к себе наверх. Они с Микаэлисом сели слева и справа от камина и затеяли разговор. Она расспрашивала его о семье, о нем самом. Люди, казалось, всегда несли с собой чудо, и уж коль скоро они пробуждали в Конни сочувствие, не все ли равно, к какому классу принадлежат. Микаэлис говорил совершенно откровенно, но не играл на чувствах собеседницы. Он просто открывал ей свою разочарованную и усталую, как у бездомного пса душу, иногда чуть обнажая уязвленную гордыню. - Вы - словно птица, отбившаяся от стаи. Почему так? - спросила Конни. И снова большие карие глаза пристально глядят на нее. - А не все птицы стаи держатся, - ответил он и прибавил с уже знакомой иронией: - Вот вы, например? Вы же тоже сами по себе. Слова эти смутили Конни, и она не сразу нашла, что ответить. - Далеко не во всем, не то что вы. - А я, выходит, безнадежный одиночка? - спросил он, снова осклабившись и сморщившись, как от боли. Лишь в глазах на исказившемся лице все та же грусть, или же смирение перед судьбой, или разочарование, или даже страх. - Конечно! - У Конни даже захватило дух, когда она взглянула на него. - Конечно, одиночка. Сколь велик зов его плоти! Конни с трудом сохранила спокойствие. - Вы совершенно правы! - ответил он, отвел взор, опустил глаза, лицо же оставалось неподвижным, как древняя маска древней расы, которой ныне уже нет. Микаэлис отстранился и замкнулся. От этого, именно от этого лишилась Конни спокойствия. Вдруг он снова поднял голову, посмотрел ей прямо в лицо: ничто не укроется от такого взгляда, каждую мелочь приметит. И в то же время словно малое дитя воззвало к ней среди беспросветной ночи. И глас, рвущийся из его сердца, отозвался у Конни во чреве. - Спасибо за то, что думаете обо мне, - только и сказал он. - Отчего же мне не думать?! - едва слышно с чувством произнесла она. Микаэлис криво усмехнулся, будто хмыкнул. - Ах, вон, значит, как!.. Позвольте руку! - вдруг попросил он и взглянул на нее, вмиг подчинив своей воле, и снова мольба плоти мужской достигла плоти женской. Она смотрела на него зачарованно, неотрывно, а он опустился на колени, обнял ее ноги, зарылся лицом в ее колени и застыл. Потрясенная Конни как в тумане видела мальчишески трогательный затылок Микаэлиса, чувствовала, как приник он лицом к ее бедрам. Смятение огнем полыхало в душе, но почти помимо своей воли Конни вдруг нежно и жалостливо погладила такой беззащитный затылок. Микаэлис вздрогнул всем телом. Потом взглянул на нее: большие глаза горят, в них та же страстная мольба. И нет сил противиться. В каждом ударе ее сердца - ответ истомившейся души: отдам тебе всю себя, всю отдам. Непривычны оказались для нее его ласки, но Микаэлис обращался с ней очень нежно, чутко; он дрожал всем телом, предаваясь страсти, но даже в эти минуты чувствовалась его отстраненность, он будто прислушивался к каждому звуку извне. Для Конни, впрочем, это было неважно. Главное, она отдалась, отдалась ему! Но вот он больше не дрожит, лежит рядом тихо-тихо, голова его покоится у нее на груди. Еще полностью не придя в себя, она снова сочувственно погладила его по голове. Микаэлис поднялся, поцеловал ей руки, ступни в замшевых шлепанцах. Молча отошел к дальней стене, остановился, не поворачиваясь к Конни лицом. Потом вернулся к ней - Конни уже сидела на прежнем месте подле камина. - Ну, теперь вы, очевидно, ненавидите меня? - спросил он спокойно, пожалуй, даже обреченно. Конни встрепенулась, взглянула на него. - За что же? - Почти все ненавидят... потом. - И тут же спохватился. - Это вообще присуще женщине. - Ненависти к вам у меня никогда не будет. - Знаю! Знаю! Иначе и быть не может! Вы ко мне так добры, что даже страшно! - вскричал он горестно. "С чего бы ему горевать?" - подумала Конни. - Может, присядете? - предложила она. Микаэлис покосился на дверь. - А как сэр Клиффорд?.. - начал он. - Ведь ему... ведь он... - и запнулся, подбирая слова. - Ну и пусть! - бросила Конни и взглянула ему в лицо. - Я не хочу, чтоб он знал или даже подозревал что-то... Не хочу огорчать его. По-моему, ничего плохого я не делаю, а как по-вашему? - Господи, что ж тут плохого! Вы просто бесконечно добры ко мне... Невыносимо добры. Он отвернулся, и она поняла, что вот-вот он расплачется. - Не нужно, чтоб Клиффорд знал, правда? - уже просила Конни. - Он очень расстроится, а не узнает - ничего и не заподозрит. И никому не будет плохо. - От меня, - взорвался вдруг Микаэлис, - он уж во всяком случае никогда ничего не узнает! Никогда! Не стану ж я себя выдавать? - И он рассмеялся глухо и грубо - его рассмешила сама мысль. Конни лишь завороженно смотрела на него. А он продолжал: - Позвольте ручку на прощанье, и я отбуду в Шеффилд. Пообедаю, если удастся, там, а к чаю вернусь. Что мне для вас сделать? И как мне увериться, что у вас нет ко мне ненависти? И не будет потом? - закончил он на отчаянно-бесстыдной ноте. - У меня нет к вам ненависти, - подтвердила Конни. - Вы мне очень приятны. - Да что там! - продолжал он неистово. - Лучше б вы сказали, что любите меня. Эти слова значат куда больше... Прощаюсь до вечера. Мне надо многое обдумать. - Он смиренно поцеловал ей руку и ушел. За обедом Клиффорд заметил: - Что-то мне трудно выносить общество этого молодого человека. - Почему? - удивилась Конни. - За внешним лоском у него душа прохвоста. Только и ждет, когда б ножку подставить. - С ним так обходились, - обронила Конни. - И не удивительно! Ты думаешь, он день-деньской только добро и творит? - По-моему, он бывает и благороден по-своему. - К кому это? - Наверное не скажу. - Конечно, не скажешь. Не путаешь ли ты благородство с беспринципностью? Конни задумалась. Неужели Клиффорд прав? Не исключено. Конечно, Микаэлис к цели идет любым путем, но даже в этом что-то привлекает. И исходил он ох как немало, а Клиффорд и нескольких жалких шагов не прополз. Микаэлис достиг цели, можно сказать, покорил мир, а Клиффорд только мечтает. А какими путями достигается цель?.. Да и так ли уж пути Микаэлиса грязнее Клиффордовых? Бедняга пускался во все тяжкие, не мытьем, так катаньем, но добился своего. Чем лучше Клиффорд: чтобы пробраться к славе, не гнушается никакой рекламой. Госпожа Удача - ни дать ни взять сука, за которой тысячи кобелей гонятся, вывалив языки, задыхаясь. Кто догонит - тот среди кобелей король. Так что Микаэлис может гордиться! То-то и удивительно, что не гордился. Вернулся он к пяти часам с букетами фиалок и ландышей. И снова - как побитый пес. Может, это маска, думала Конни, так легче обескураживать врагов. Только уж больно он привык к этой маске. А вдруг он и впрямь - побитая грустноглазая собака? Так и просидел весь вечер Микаэлис с видом несчастной собаки. Клиффорду за этой маской представлялась суть - дерзость и бесстыдство. Конни не чувствовала подобного; возможно, против женщин он не направлял это оружие. А воевал только с мужчинами, с их высокомерием и заносчивостью. И вот эту-то неистребимую дерзость, таящуюся за унылой, худосочной личиной, и не могли простить Микаэлису мужчины. Само его присутствие оскорбляло светского человека, и оскорбление это не скрыть за ширмой благовоспитанности. Конни влюбилась, но ничем себя не выдала; в беседу мужчин она не вмешивалась, занялась вышивкой. И Микаэлису нужно отдать должное: он оставался, как и вчера, грустноглазым, внимательным собеседником, хотя по сути был несказанно далеко от хозяев дома. Он лишь умело подыгрывал беседе, отвечая коротко, но ровно столько, сколько от него ожидалось, не выпячивая свое "я". Конни даже показалось, что он, скорее всего, забыл их утреннюю встречу. Но он ничего не забыл. Не забыл и где находится. Тут он тоже изгой, что ж, такова участь уродившегося изгоем. Утреннюю любовную игру он не принял близко к сердцу. Не переменит его это приключение. Как бездомным псом жил, таким и останется. Хоть завидуют его золотому ошейнику, а все одно: не бывать ему комнатной собачонкой. В глубине души он сознавал (и смирялся!): в какие павлиньи перья ни рядись, все равно он чужак и в обществе не приживется. Но с другой стороны, внутренняя отрешенность от всех и вся была ему необходима. Ничуть не меньше, чем чисто внешнее единообразие в общении с "благородными" людьми. Редкие любовные связи утешали, успокаивали, словом, влияли на него благотворно, и Микаэлиса не упрекнуть в неблагодарности. Напротив, он пылко и растроганно благодарил за малую толику человеческого тепла, нежданной доброты, едва не плача при этом. За бледным, недвижным лицом-маской, запечатлевшим разочарование, таилась детская душа, до слез благодарная ласковой женщине. Нестерпимо хочется побыть с ней еще, а душа изгоя твердила: ты все равно от нее далеко. Зажигая свечи в зале, он улучил момент и шепнул ей: - Можно мне к вам прийти? - Я приду сама, - ответила Конни. - Господи! Он ждал ее долго-долго... но дождался. Ласкал он ее трепетно, возбуждение его быстро нарастало, но так же быстро кончилось. Странно, голый он походил на подростка: щуплый, беззащитный - такие тела у мальчишек. Будто вместе с одеждой он расстался со своей броней: умом и хитростью, которая вошла в плоть и кровь. И обнажилось не только его тело, но и душа. Нежный, еще не сформировавшийся плотью ребенок беспомощно барахтается подле нее. Да, он вызывал в ней необоримую жалость, но равно и необоримую страсть, желание близости. И близость меж тем не приносила ей радости: Микаэлис слишком быстро возгорался, но так же быстро и затухал - без сил падал к ней на грудь, и мало-помалу к нему возвращалась привычная бесстыдная дерзость. А Конни лежала как в полусне, разочарованная и опустошенная. Но скоро она научилась управлять его телом; когда он быстро утолял свою страсть, Конни, чувствуя в себе его жаркую, на удивление все еще упругую плоть, не отпускала его, а неистово, со всей нерастраченной пылкостью брала на себя ведущую роль, а он благодарно поддавался, уступая ее страсти. Так она достигала высшей точки блаженства. А он, видя, что даже в пассивном положении способен удовлетворить женщину, сам, как ни странно, бывал горд и удовлетворен. - Как хорошо! - трепетно шептала она, затихала и приникала к нему. А он лежал такой близкий и такой далекий, довольный собой. В тот раз он гостил у них три дня, и Клиффорд не заметил в нем никаких перемен. Не заметила бы и Конни. Маску Микаэлис носил безупречно. Он писал ей письма, все на той же грустно-усталой ноте, порой остроумные, порой трогавшие странной привязанностью без намека на плотское. По-прежнему он был раздвоен: с одной стороны, безнадежно тянулся к Конни, с другой - оставался далеким и одиноким. Какая-то безысходность таилась у него в душе, и он не торопился с ней расстаться, возродив надежду. Скорее наоборот, он ненавидел самое надежду. "Огромной волной катит по земле надежда", - вычитал он где-то и заметил: "И гонит на пути все достойное и желанное". Конни толком не понимала его, хотя по-своему любила. Впрочем, безысходность Микаэлиса подавляла ее чувства. Нельзя без оглядки любить разуверившегося человека. А уж он и подавно никогда никого не любил. Так и тянулась их связь несколько времени - письма да редкие встречи в Лондоне. Она по-прежнему получала удовлетворение, истинное трепетное наслаждение, лишь подчинив его тело своему после того, как у него наступала чересчур быстрая разрядка. И он по-прежнему с гордостью подчинялся ее воле. На этом малом, собственно, и держалась их связь. Но Конни доставало и малости. У нее появилась уверенность в себе, даже белее - едва заметное довольство собой. Уверенность в своих силах, хоть и зиждилась на чистой физиологии, давала огромную радость. Как переменилось ее настроение в Рагби! Конни радовалась жизни, радовалась пробудившемуся женскому началу. И своим настроением она изо всех сил старалась подвигнуть Клиффорда на самые удачные творения. И в ту пору они ему удавались, и он был почти что счастлив в неведении: ведь он пожинал плоды, взращенные на чувственной ниве его супруги, по сути, ею же самой, так как пахарь, равно и орудие его страсти были полностью подвластны Конни. Но Клиффорд, конечно же, об этом не догадывался. Узнай он, вряд ли похвалил бы жену. Впрочем, когда дни великой радости и подъема ушли (причем безвозвратно!) и Конни вновь сделалась унылой и раздражительной, Клиффорд безмерно тосковал по дням минувшим. Тогда, может быть, даже узнав о связи жены с Микаэлисом, он попросил бы их снова сойтись. 4 Конни предчувствовала, что отношения с Миком (так многие называли Микаэлиса) заведут в тупик. Однако другие мужчины для нее будто и не существовали. Душой она была привязана к Клиффорду. Он хотел многого: чтобы вся ее жизнь принадлежала ему, и Конни давала, что могла. Но она тоже хотела многого от мужчины, с которым живет. Клиффорд этого не давал. Не мог. Она довольствовалась редкими, скоротечными ласками Микаэлиса. Но предчувствие крепло: скоро все кончится. Мик не способен на долгую привязанность. Он непременно разорвет любую связь: вырваться на свободу - в этом его суть. Отрешится от всех и вся и снова станет бродячим псом. Без этого ему не прожить. Хотя потом он любил повторять: "Это она меня бросила!" На белом свете полным-полно самых заманчивых возможностей, но каждому в жизни выпадает лишь одна-две. Много в море самой замечательной рыбы, но попадается все скумбрия да сельдь. И если вы сами не из благородных, то хорошей рыбы встретите в море не много. Клиффорд рвался к славе, да и к деньгам тоже. К нему часто приезжали, гость в Рагби шел косяком. Но все скумбрия да сельдь, редко-редко кто покрупнее да поблагороднее. Был и, так сказать, постоянный круг - однокашники Клиффорда по Кембриджу. Томми Дьюкс, он и после войны не оставил армию. Дослужился уже до бригадного генерала. - Служба оставляет мне много времени для раздумий и спасает от битв в жизни повседневной, - говаривал он. Ирландец Чарльз Мей, он очень умно писал о звездах. Хаммонд - тоже писатель. Все они - ровесники Клиффорда, молодые современные интеллигенты. Все они верили, что нужно жить высокодуховно. А остальное - личное дело каждого и значения не имеет. Никому же не придет в голову спрашивать, когда вы ходите в уборную. Никого это не интересует, кроме вас. И ко всему в повседневной жизни - бедны вы или богаты, любите ли жену или у вас есть любовница - они относились так же: это дело посторонних интересовать не должно. - Смысл полового вопроса в том, что он бессмыслен, - разглагольствовал тощий, долговязый Хаммонд, супруг, отец двух детей, более породнившийся, однако, с пишущей машинкой, - сам вопрос надуман. Придет ли кому в голову сопровождать вас в сортир? Так почему же мы должны лезть к вам в постель, когда вы с женщиной? Вот и весь вопрос. Научиться не замечать половую жизнь, как и прочие естественные отправления, и нет больше никакого вопроса. Все дело в нашем неуместном любопытстве. - Верно, Хаммонд, верно! Представь: кто-то задумал переспать с твоей Джулией, ты небось вскипишь, а перейди он от слов к делу - взорвешься! - Ну, конечно! Если кто станет мочиться в углу гостиной - тоже не потерплю. Всему свое место. - То есть, соблазни кто Джулию в пристойном будуаре, ты и ухом не поведешь. Чарли Мей немного язвил - он приударял за женой Хаммонда. Тот грубо отрезал: - Наша половая жизнь с Джулией никого не касается. И совать нос я никому не позволю. - Вот видишь, Хаммонд, как в тебе развито собственничество, - заметил тщедушный, конопатый Томми Дьюкс, куда больше похожий на ирландца, чем дебелый Мей. - А еще ты жаждешь самоутверждения, успеха. Я до мозга костей человек военный, светскую жизнь со стороны наблюдаю и вижу, как чрезмерна в мужчинах тяга к самоутверждению и успеху. Она все затмевает. Силы забирает без остатка. Ну, а такие, как ты, считают, что с женщиной под боком быстрее к цели придешь. Оттого и ревнуешь. Для тебя и постель - генератор успеха. А пойдет успех на убыль - начнешь и жене изменять. Вон, как Чарли: его успех стороной обошел. Но на таких, как вы с Джулией, супругах будто ярлычок висит, знаешь, как на чемоданах: собственность такого-то. Вы уже сами себе не принадлежите. Джулия - "собственность Арнольда Б.Хаммонда", а сам он - "собственность госпожи Хаммонд". Да, конечно, ты возразишь, дескать, высокая духовная жизнь требует материального достатка: и уютного жилья, и вкусной пищи. Даже потомство - и то непременное условие. И зиждется все на подсознательном стремлении к успеху. Вокруг этой оси вся наша жизнь вертится. Хаммонда эти слова задели. Он гордился тем, что в своей духовной жизни не шел ни на какие компромиссы со временем. Уж приспособленцем-то его не назвать! Хотя от этого ничуть не убыло его стремление к успеху. - Верно, без денег не проживешь, - вздохнул Мей, - нужен достаток, чтоб жить, развиваться... Даже для того, чтоб беззаботно размышлять о том же достатке. На голодный желудок не поразмышляешь. А вот что касается собственнических ярлыков, я б не стал их навешивать на отношения мужчин и женщин. Мы беседуем, с кем нам хочется, почему б нам не спать с теми женщинами, которые нам милы? - Итак, слово похотливому кельту, - вставил Клиффорд. - Похотливому? Впрочем, что ж в этом плохого? По-моему, переспав с женщиной, я обижу ее не более, чем станцевав с нею... или даже просто поговорив о погоде. Только в разговоре мы обмениваемся суждениями, а в постели - чувствами. Так что ж в этом плохого? - И превратимся в кроликов. Они любой самке рады. - А чем, собственно, тебе не нравятся кролики? Неужто они хуже человеческого племени, всех этих неврастеников и революционеров, исходящих зудом ненависти? - И все же мы не кролики, - бросил Хаммонд. - Вот именно! Я обладаю разумом. Я могу производить расчеты астрономических величин, и они для меня едва ли не важнее жизни и смерти. Порой меня допекает желудок. А голод и вовсе действует губительно. Так же и изголодавшаяся плоть частенько напоминает о себе. Что же делать? - Твоя плоть, по-моему, больше бунтует не от голода, а от обжорства, - съязвил Хаммонд. - Только не от обжорства! Не терплю излишеств ни в пище, ни с женщинами. Во всем нужно знать меру. Но ты б меня посадил на голодный паек. - Зачем же! Я б и тебе советовал жениться. - А откуда ты знаешь, гожусь я для семейной жизни или нет? Семейная жизнь подорвет... да что там - сведет на нет мою жизнь духовную. Я не могу ограничивать свой мир семьей, не хочу сидеть на привязи и жить монахом! Все это чушь и суета! Мне суждено жить, заниматься астрономией и иногда спать с женщинами. Я отнюдь не такой уж сердцеед, но ничьих осуждений или запретов не потерплю. Мне было бы стыдно видеть женщину с ярлыком, на котором значится мое имя, адрес, - словно чемодан с платьем. Хаммонд не мог простить Мею флирта с женой, а тот не упускал случая уязвить соперника. - Ты, Чарли, интересно рассуждаешь, - вступил в разговор Дьюкс, - сравнивая половое общение с разговором. Дескать, в первом случае - дела, во втором - слова. По-моему, ты прав. И надо как можно полнее обмениваться с женщинами чувствами, ощущениями, ведь можем же мы с ними многословно рассуждать о погоде. Так и физическая близость: вроде обыкновенного, только на уровне физиологии, разговора между мужчиной и женщиной. Ведь и словесно ты заговариваешь с ней лишь тогда, когда чувствуешь что-то общее, то есть, нет интереса - нет и разговора. То же самое и с близостью: нет у тебя чувства к женщине, не станешь и спать с ней. А уж если чувство появится... - Если чувство появится, то твой прямой долг - переспать с этой женщиной, - заключил Мей. - Поступать иначе просто неприлично. Как и в беседе: если тебе интересно, ты выскажешься, иначе просто неприлично. А что, лучше быть ханжой и помалкивать, прикусив язычок? Нет уж, лучше, все накопившееся излить. Во всех случаях лучше. - Как ты неправ, Мей, - начал Хаммонд. - На твоем же примере докажу. Вот ты тратишь на женщин половину сил. И не совершишь того, что мог бы, ведь у тебя светлая голова. Но ты растрачиваешь себя попусту. - Возможно, но ведь и тебе, дорогой мой, больших свершений не видать, хотя ты и женат, и не "растрачиваешься". Только ум твой, праведный и бескомпромиссный, давно высох. И вся твоя праведность и стойкость, насколько я вижу, ушла в слова. Томми Дьюкс рассмеялся: - Да хватит вам, умники! Посмотрите на меня. Я не ахти какой философ, просто, случается, кое-какие мыслишки записываю. Я не женат, но и за женщинами не волочусь. По-моему, Чарли прав: если ему нравятся женщины, пусть спит с ними, часто ли, редко ли - его дело. Во всяком случае, я ему запрещать не буду. А у Хаммонда возобладал инстинкт собственника, поэтому для него праведность и смирение плоти - главное. Погоди, его еще при жизни нарекут Великим английским писателем. Все у него четко, ясно и понятно, от А до Я. А взять меня. Ничтожный человек, пустослов... А ты, Клиффорд, как думаешь: постель и впрямь генератор успеха, движитель мужчины в жизни? В подобных разговорах Клиффорд участвовал редко, стараясь держаться в тени: в этой области его рассуждения маловажны. Теперь же он покраснел и смутился. - Я, так сказать, hors de combat, человек увечный, вряд ли смогу что-либо сказать по существу. - Не наговаривай на себя, - вмешался Дьюкс, - голова-то у тебя отнюдь не увечная, ум твой цел-невредим и по-прежнему глубок. И нам интересно тебя послушать. - Право, не знаю, - Клиффорд запнулся. - Не знаю, что и сказать. "Женись, и дело с концом", вот, пожалуй, суть. Ну, а если мужчина и женщина любят друг друга, их близость - великое чудо. - Ну-ка, расскажи о великом чуде, - попросил Томми. - Близость таких людей много выше близости плотской, - пробормотал Клиффорд, его, как девушку, смущали такие разговоры. - Ну, вот, например, мы с Чарли считаем, что секс - это форма общения, как речь. Случись женщине заговорить со мной на языке интимности, я, естественно, поддержу этот разговор и пересплю с ней, когда время подойдет. К сожалению, женщины не очень-то балуют меня такими разговорами, так что приходится спать одному, что, впрочем, ничуть не хуже. Хотя откуда мне знать, можно лишь предполагать. Ведь я не считаю звезды, не пишу бессмертных романов. Я всего-навсего простой армейский бездельник. Беседа прервалась. Мужчины закурили. А Конни все сидела подле них и - стежок за стежком - продолжала вышивать. Да, она присутствовала при этих разговорах! Но сидела молча - таков порядок - не вмешивалась в сверхважные рассуждения высокодуховных джентльменов. И уйти ей нельзя - без нее беседа у мужчин не клеилась. Они теряли велеречивость. А Клиффорд совсем терялся, нервничал, трусил, если Конни не сидела рядом, и беседа заходила в тупик. Больше остальных Конни симпатизировала Томми Дьюксу - очевидно, чувствуя это, он старался вовсю. Хаммонд не нравился ей вовсе - в каждом слове, в каждой мысли проглядывал себялюбец. К Чарльзу Мею она относилась более благосклонно, но что-то в нем претило ей, что-то вульгарно-приземленное, несмотря на высокие устремления к звездам. Сколько вечеров провела Конни, слушая откровения четырех мужчин. Редко к ним добавлялся один-другой гость. Конни нимало не трогало, что мужчины так ни до чего и не договаривались. Она просто с удовольствием слушала, особенно когда говорил Томми. Лестно! Мужчины открывали перед ней свои мысли, а это, право, же, стоило всех их поцелуев и ласк. До чего же лестно! Но сколь холоден их разум! Но они ее и раздражали. Пожалуй, Микаэлиса она уважала больше, хотя на его голову гости обрушивали столько испепеляющего презрения: шавка, рвущаяся к славе, невежественный нахал, каких свет не видывал. Пусть шавка, пусть нахал, но он мыслил четко и по-своему, а не утопал в пышном многословии, любуясь своей высокодуховностью. Конни привечала духовность, ее очень увлекала такая жизнь. Но не слишком ли усердствовали друзья Клиффорда? Да, приятно сидеть в клубах табачного дыма на этих славных вечерах закадычных (как она величала их про себя) друзей. Как забавно и лестно, что им не обойтись без ее присутствия. Она безгранично уважала мысль, а эти мужчины пытались хотя бы мыслить честно. Однако мысли мыслями, а дальше-то что? Никак не могла она взять в толк, в чем суть этих разговоров. Не раскрыл эту суть и Микаэлис. Впрочем, сам-то он ничего особенного не замышлял, а просто шел к цели, не мытьем, так катаньем добиваясь своего и равно страдая от чужих козней. Клиффорд со своими закадычными дружками считал его врагом общества. Сами же они врагами не были, напротив, они радели об обществе, жаждали так или иначе спасти человечество или, по крайней мере, просветить. Вечером в воскресенье беседа удалась. Незаметно она снова коснулась любовной темы. - Благословенна будет связь, что наши души сочетает, - продекламировал Томми Дьюкс. - А вот знать бы, что это такое. У нас, например, связь, как у разномастных шестеренок, только сцепляемся мы своими воззрениями. А в остальном нас очень мало что связывает. Стоит разъять шестеренки, и мы уже порознь, говорим друг о друге гадости - так заведено у интеллигентов во всем мире. Впрочем, черт с ними, речь не обо всех, а о нас. А зачастую злоба друг к другу у нас не на языке, а в душе, и вот мы ее прячем, прикрываем лживой любезностью. Удивительно! Жизнь мыслителей цветет прекрасным цветом, а корнями-то уходит в злобу, в бездонную, чудовищную злобу. И так испокон веков! Вспомните Сократа, его ученика Платона и сравните со всем их окружением. Сколько в них злобы, как рады они растерзать кого-либо, например Протагора, если мне не изменяет память. Или взять Алкивиада и всех мелких шавок-учеников [в тексте Лоуренса намеки на отношения этих людей в "Диалогах" Платона]. Как упоенно травят они учителей! Поневоле обратишь взгляд на Будду, смиренно сидящего под священным деревом, или на Христа: в Его притчах ученикам столько любви, покоя и никакой мишурной зауми. Нет, что-то в корне неверно в том, как живет и развивается мысль. Ее питают злоба и зависть, зависть и злоба! Дерево по плодам узнаешь. - По-моему, не столь уж мы и злобны, - возразил Клиффорд. - Дорогой мой, прислушайся, как мы друг с другом говорим. Я, пожалуй, хуже всех. Да я предпочту самую горькую пилюлю конфете, в которой сокрыт яд. И когда я завожу, какой Клиффорд славный малый, тут его впору пожалеть. Ради Бога, не жалейте меня, говорите самое мерзкое, тогда я, по крайней мере, пойму, что вам на меня не наплевать. А начнете льстить - все, значит, со мной покончено. - А мне кажется, мы друг к другу питаем искреннюю приязнь, заметил Хаммонд. - И все ж нам надо... да, чего там, мы и в глаза друг другу всякие пакости говорим. А за глаза - и подавно! Я, пожалуй, больше всех! - Ты, по-моему, путаешь размышление с критикой. Согласен: Сократ положил блистательное начало критическому направлению, но ведь он не только в этом преуспел, - важно произнес Чарльз Мей. Сколько тщеславия и напыщенности прятали закадычные друзья под личиной скромности. Каждое слово рассчитано на публику и вместе с тем сколь смиренно! Дьюкс не стал спорить относительно Сократа, а Хаммонд заметил: - Совершенно верно - критика и познание далеко не одно и то же. - Далеко не одно и то же, - эхом откликнулся Берри - молодой застенчивый смугляк. Он приехал на два дня повидать Дьюкса и остался. Присутствующие изумленно воззрились на него, как на Валаамову ослицу. Дьюкс рассмеялся. - Да я вовсе не о познании говорил, а о сознании. Истинное знание приходит к нам посредством всех органов тела: и через желудок, и через половой член, и, в том числе, через сознание, то бишь мозг. Сознание, мозг, лишь анализирует и логически обосновывает. Стоит возвысить мозг над остальными органами, и ему останется только критиковать, то есть выхолостится его основное предназначение. Но и критика исключительно важна! Наш образ жизни нуждается в нелицеприятнейшей критике. И давайте жить разумом, и давайте с радостью глотать горькие пилюли, а с былым ханжеством и притворством покончим. Но помните, пока живете как простой смертный, вы - частичка всего сущего и незримо связаны с ним. А как выбрали жить разумом, так в миг прервалась связь, как бы отторгли вы себя от ветки, на которой росли. И если; кроме жизни разума, не будет у вас никакой иной, вы завянете, как палое яблоко. Отсюда и вытекает логически: не уйти нам от злобы, это естественно и неизбежно, как не миновать палому яблоку гниения. Клиффорд не скрывал недоумения; что за чушь несет приятель?! Конни тоже едва сдерживала смех. - Что ж, видно, мы все - палые яблоки, - сердито и не без яда бросил Хаммонд. - Впору из нас сидр сделать, - обронил Чарли. - А что вы думаете о большевизме? - вдруг спросил смуглый Берри, словно его подвела к вопросу логика разговора. - Браво! - воскликнул Чарли. - Так что же вы думаете о большевизме? - Ну-ка, ну-ка! Сейчас мы и с большевизмом в два счета разделаемся! - Вопрос, прямо скажем, непростой. Тут не до шуток, - покачал головой Хаммонд. - По-моему, большевизм - это высшая точка ненависти ко всему, что кажется большевикам буржуазным, - начал Чарли. - Ну, а "буржуазное" - понятие очень и очень расплывчатое. Оно включает в себя и капитализм. Равно и все чувства - проявления "буржуазные"; и нужно создать человека без этих предрассудков. Тогда и сам человек, его личность, его неповторимость - тоже явление буржуазное. К ногтю его! Личное должно уступить место большему, общественному. Так это понимают Советы. Для них даже человеческий организм - проявление буржуазности. Так не лучше ли придумать механическое нутро? Наделать бездушных, противоестественных, разнозначных, но равноценных винтиков и собирать из них свою машину. Каждый человек - винтик. Ну, а движет эту машину... ненависть ко всему буржуазному. Вот так я понимаю большевизм. - Очень точная картина! - воскликнул Томми. - Но до ч