. - Ты полагаешь, что женщины-лесбиянки хуже, чем мужчины-педерасты? - Разумеется, хуже. Потому что они причиняют более сильные страдания. Впрочем, если говорить честно, не знаю, кто лучше, кто хуже. Но когда я имею дело с лесбиянкой, неважно, сознающей свой дефект или не сознающей, я прихожу в бешенство и не хочу больше видеть ни одной женщины. Я готов всю жизнь довольствоваться собственным обществом, только бы не ронять своего мужского достоинства. Он сидел хмурый, бледный как полотно. - И ты очень огорчился, когда появилась я? - И огорчился и обрадовался. - И что ты чувствуешь сейчас? - Меня страшат всякие осложнения: ссоры, взаимные обвинения, нелепые ситуации. Все это непременно будет. Кровь у меня в такие минуты холодеет, накатывает тоска. Когда же кровь играет, я чувствую, что счастлив, даже на седьмом небе. Но боюсь, я уже начал становиться мизантропом. Я изверился в любви. Мне казалось, что нет больше на земле женщин, кроме негритянок, с которыми возможен естественный половой акт. Но мы все-таки белые люди, и негритянки для нас точно вымазаны смолой. - Ну, а теперь? Ты рад, что у тебя есть я? - Конечно рад. Когда забываю обо всех остальных женщинах. А забыть их очень трудно. Поэтому мне хочется залезть под стол и там умереть. - Почему под стол? - Почему? - Он рассмеялся. - Чтобы спрятаться ото всех, наверное. Знаешь, как делают дети. - Какой же у тебя тяжелый опыт отношений с женщинами! - Видишь ли, я не умею тешить себя самообманом. Многие мужчины умеют. Они согласны мириться с ложью, с любым маскарадом. Меня же самообман никогда не спасал. Я всегда знал, чего хочу от женщины, и, если не получал этого, никогда не говорил, что получаю. - А теперь ты это получаешь? - Похоже, что да. - Тогда почему ты такой бледный и злой? - По маковку полон воспоминаниями. И, возможно, боюсь самого себя. Конни сидела молча. Время уже близилось к полуночи. - А ты правда считаешь, что это очень важно - мужчина и женщина? - Да, для меня очень. Для меня в этом смысл жизни. В любви к женщине, в естественных с ней отношениях. - Ну, а когда у тебя их нет, что ты делаешь? - Обхожусь без них. Конни опять подумала и спросила: - А ты считаешь, что сам ты всегда правильно ведешь себя с женщинами? - Нет, конечно! В том, что случилось с моей женой, виноват я. В значительной степени виноват: это я испортил ее. И еще я очень недоверчив. Ты должна это помнить. Чтобы я до конца поверил женщине - даже не знаю, что нужно. Так что, может, я и сам не стою доверия. Я просто не верю женщинам, и все. Боюсь притворства. Конни искоса посмотрела на него. - Но ты ведь доверяешь своему телу, своей плоти? - сказала она. - Увы, доверяю. От этого все мои беды. Именно поэтому мой ум так недоверчив. - Ну и пусть недоверчив. Какое это имеет значение? Укладываясь поудобнее на подстилке, Флосси тяжело вздохнула. Огонь в очаге догорел, оставив тлеть подернутые золой угли. - Мы с тобой два израненных воина, - сказала Конни. - Ты тоже изранена? - рассмеялся он. - И вот мы опять лезем в драку. - Да! И мне по-настоящему страшно. - Еще бы! Он встал, поставил ее туфли сушиться, вытер свои и подвинул их ближе к очагу, утром он смажет их жиром. Взял кочергу и выгреб обгоревшие остатки рамки. - Мне даже угли от этой рамки противны, - сказал он. Затем принес хворосту, положил на пол к завтрашнему утру. И вышел прогулять собаку. - Я бы тоже хотела выйти ненадолго, - сказала Конни, когда он вернулся. Она вышла одна в темноту. Высоко в небе горели звезды. В ночном воздухе сильно пахло цветами. Ее мокрые туфли промокли еще сильнее. Но она чувствовала отъединенность от всех - и от него. Ночь была свежая. Она зябко поежилась и вернулась в дом. - Холодно, - сказала она, дернув плечами. Он подбросил на угли хворосту, принес еще, и в очаге, весело треща, занялось пламя. Его желтые пляшущие языки, согрели не только их щеки, но и души. - Выбрось все из головы, - сказала Конни. Егерь сидел молча, неподвижно. Взяв в ладони его руку, она прибавила: - Постарайся. - У-гу, - вздохнул он, чуть скривив рот в улыбке. Конни тихо подошла и скользнула ему на колени, поближе к огню. - Забудь все, - шепнула она ему. - Забудь. Он крепко прижал ее к себе; так они сидели молча, чувствуя наплывающее из очага тепло. Лепестки пламени казались Конни цветком забвения. Легкая сладостная тяжесть ее теплого тела кружила ему голову. Кровь снова начала бурлить, пробуждая безрассудные, неуправляемые силы. - А может, эти женщины и хотели быть с тобой, любить тебя по-настоящему, да просто у них не получалось. Может, их вины-то и нет, - сказала Конни. - Да, это верно. Я знаю. Я и сам был тогда как змея с перебитым хребтом. Конни вдруг крепко прижалась к нему. Ей не хотелось начинать все сначала, но что-то все время подзуживало ее. - Теперь все по-другому, - проговорила она. - Ты ведь больше не чувствуешь себя как змея с перебитым хребтом? - Я не знаю, что чувствую. Знаю только, впереди у нас черные дни. - Нет, нет! Что ты говоришь! - запротестовала она. - Близятся черные дни - для нас и вообще для всех, - повторил он свое мрачное пророчество. - Ничего подобного! Как ты смеешь это говорить! Егерь молчал. Но она чуяла в его душе черную пустоту отчаяния. Оно было смертью для всех желаний, смертью для самой любви. Это отчаяние подобно бездонной воронке, которая затягивает в себя душевные силы, всего человека. - Ты так холодно говоришь о любви, - посетовала она. - Так, словно для тебя важно только свое удовольствие, свое удовлетворение. Конни очень разволновалась. - Ничего подобного, - ответил он. - Я всегда думал и о женщине. Я не получал ни удовольствия, ни удовлетворения, если женщина не получала того же вместе со мной. А этого ни разу не было. Для полного счастья нужно одновременное удовлетворение двоих. - Но ты никогда не верил своим женщинам. Ты даже мне не веришь. - Я не знаю, что значит верить женщине. - В этом твоя беда. Она все еще сидела, свернувшись калачиком у него на коленях. Но настроение у него было тяжелое, отсутствующее, ее как бы здесь и не было. И все, что она говорила, лишь отталкивало его от нее. - Но все-таки во что же ты веришь? - настаивала Конни. - Не знаю. - Значит, ни во что, как и все другие мужчины - мои знакомые, - сказала Конни. Опять оба замолчали. Сделав над собой усилие, он все-таки решился открыть ей душу. - Нет, я, конечно, во что-то верю. Я верю в сердечное тепло. Верю, что нет настоящей любви без сердечного тепла. Я уверен, если мужчина обладает женщиной и в душе обоих нежность, все будет хорошо. А вот если любить с холодным сердцем - это идиотизм, это смерть. - Но ты ведь чувствуешь ко мне нежность? Ты не просто так меня любишь? - Я не хочу больше любить. Мое сердце холоднее остывшей картошки. - Ах, ах, - поцеловала она его и шутливо прибавила: - sautees? [поджарим (фр.)] Он рассмеялся. - Я не преувеличиваю, - сказал он, выпрямившись на стуле. - Полцарства за нежность! А женщинам надо не это. Даже тебе - чего уж греха таить. Ты любишь острую любовную игру, но сердце у тебя остается холодным, хоть ты и делаешь вид, что на седьмом небе от счастья. Где твоя нежность ко мне? Ты относишься ко мне с опаской. Как кошка к собаке. Повторяю, любви нужна нежность. Тебе нравится близость с мужчиной, не спорю. Но ты возводишь эту близость во что-то мистическое, сверхценное. Только затем, чтобы польстить своему тщеславию. Собственное тщеславие важнее для тебя во сто крат любого мужчины, твоей близости с ним. - Но я то же самое могу сказать о тебе. Твой эгоизм безграничен. - Да? Ты так думаешь? - сказал он, заерзав на стуле, будто хотел встать. - Давай тогда расстанемся. Я скорее умру, чем буду еще раз обладать женщиной, у которой вместо сердца ледышка. Она соскользнула с его колен, и он встал. - А ты думаешь, мне это очень приятно? - Думаю, что нет, - ответил он. - Посему иди-ка ты спать наверх. А я буду спать здесь. Конни посмотрела на него. Он был не просто бледным, он был белый как снег, брови нахмурены, далекий, как северный полюс: мужчины все одинаковы. - Но я не могу вернуться домой раньше утра, - сказала она. - И не надо. Иди наверх. Уже четверть первого. - Не пойду, - сказала она. - Тогда мне придется уйти из дома, - сказал он и начал натягивать ботинок. Конни оторопело глядела на него. - Подожди, - едва выговорила она. - Скажи, что с нами происходит? Он продолжал нагнувшись зашнуровывать ботинок. Бежали секунды. У Конни потемнело в глазах, она стояла как в беспамятстве, глядя на него невидящими глазами. Затянувшееся молчание становилось невыносимым. Он поднял голову. Конни стояла, как потерянная, с широко открытыми глазами. И его точно ветром подхватило: он вскочил, хромая, подбежал к ней, как был, в одном ботинке, схватил на руки и крепко прижал к себе, хотя все внутри у него исходило болью. Он держал ее на руках, а она все смотрела на него... Рука его скользнула ей под платье и ощутила гладкую теплую кожу. - Ласонька моя, - шептал он, - ласонька. Зачем нам ругаться? Я люблю тебя, такую гладенькую, шелковую. Только не перечь мне больше. Мы всегда будем вместе. Конни подняла голову и посмотрела на него. - Не расстраивайся, - сказала она тихо. - Какой от этого толк? Ты правда хочешь быть со мной? - Она взглянула ему в глаза открыто и твердо. Он перестал гладить ее, отвернулся. И замер, как будто окаменел. Потом заглянул ей в самые зрачки и, чуть насмешливо улыбнувшись, сказал: - Давай скрепим нашу любовь клятвой! - Скрепим, - ответила она, и глаза ее вдруг увлажнились. - Знаешь старинную клятву: гроб, могила, три креста, не разлюбим никогда. Он опять улыбнулся, в глазах у него плясали шутливые искорки, от недавнего уныния не осталось и следа. Она тихо плакала, он опустил ее на коврик у очага и прямо на полу овладел ею. И сразу у обоих растопилось сердце. Тут же заторопились наверх в спальню: становилось прохладно, да и они изрядно помучили друг друга. Конни легла и всем телом прильнула к нему, чувствуя себя маленькой, защищенной, и оба сейчас же заснули добрым, покойным сном. Они спали не шелохнувшись до первого луча, вспыхнувшего над лесом. Он проснулся первым, в комнате мягкий полусвет, занавески задернуты. В лесу оголтело щебечут дрозды. Утро обещает быть прекрасным. Пора вставать - уже половина шестого. Как крепко ему спалось! Занимается новый день. Его женщина, нежная, любящая, - спит, свернувшись калачиком. Он коснулся ее рукой, и она раскрыла синие, изумленные глаза, улыбаясь еще в полусне его лицу. - Ты уже встал? - спросила она. Он глядел ей в глаза. Улыбался и целовал ее. Вдруг она быстро поднялась и села. - Только подумать, что я у тебя, - сказала она. Оглядела чисто побеленную крошечную спальню, скошенный потолок, слуховое окно, занавешенное белыми шторами. Комната была совсем пустая, если не считать маленького покрашенного желтым комода, стула и не очень широкой белой кровати, в которой она спала с ним эту ночь. - Только подумать, мы с тобой здесь вместе, - сказала она, глядя на него сверху. Он лежал, любуясь ею, поглаживая ее груди сквозь тонкую ткань сорочки. Когда он спокоен и ласков, лицо у него такое красивое, совсем мальчишеское. И глаза такие теплые. А уж Конни радовала юностью и свежестью распустившегося цветка. - Я разденусь, - сказала она, схватив в горсть тонкую батистовую ткань и потянув через голову. Она сидела в постели, обнажив удлиненные золотистые груди. Ему доставляло удовольствие покачивать их, как колокольчики. - И ты сними свою пижаму, - сказала она. - Э-э, нет. - Да! Да! Сними, - приказала она. И он снял старенькую ситцевую пижамную куртку, штаны. За исключением ладоней, запястий, лица и шеи кожа его везде была молочно-белой; сильное, мускулистое тело изящно. Он опять показался ей ошеломляюще красивым, как в тот день, когда она нечаянно подглядела его умывание. Золотые лучи ударили в задернутую занавеску. Конни подумала - солнце спешит приветствовать их. - Отдерни, пожалуйста, шторы, - попросила она. - Слышишь, как поют птицы. Впусти скорее к нам солнышко. Он соскочил с постели, нагой, тонкий, белотелый, и пошел к окну, немного нагнулся, отдернул шторы и выглянул наружу. Спина была изящная, белая, маленькие ягодицы красивы скупой мужской красотой, шея, тонкая и сильная, загорела до красноты. В этом изящном мальчишеском теле скрыта была внутренняя сила, не нуждавшаяся во внешнем проявлении. - Но ты очень красив! - сказала Конни. - Такая чистота, изящество! Иди ко мне, - протянула она к нему руки. Он стыдился повернуться к ней. Поднял с пола рубашку и, прикрыв наготу, пошел к ней. - Нет! - потребовала Конни, все еще протягивая к нему тонкие красивые руки. - Я хочу тебя видеть! Рубашка упала на пол, он стоял спокойно, устремив на нее взгляд. Солнце, ворвавшееся в низкое оконце, озарило его бедра, поджатый живот и темный, налитый горячей кровью фаллос, торчащий из облачка рыжих вьющихся волос. Она испуганно содрогнулась. - Как странно, - проговорила она медленно. - Как странно он торчит там. Такой большой! Такой темный и самоуверенный. Значит, вот он какой. Мужчина скользнул взглядом вдоль своего тонкого белокожего тела и засмеялся. Волосы на груди у него были темные, почти черные. В низу живота ярко рыжели. - И такой гордый, - шептала она смятенно. - Такой высокомерный. Неудивительно, что мужчины всегда держатся свысока! Но он красив. И независим. Немного жутко, но очень красиво! И он стремится ко мне! - Конни прикусила нижнюю губу в волнении и страхе. Мужчина молча глядел на свою тяжелую неподвижную плоть. - Эй, парень, - сказал он наконец тихо. - Ты в своем праве. Можешь задирать голову, сколько хочешь. Ты сам по себе, я сам по себе, верно, Джон Томас? Вишь, выискался господин. Больно норовист, похлеще меня, и лишнего не лалакает. Ну что, Джон Томас? Хочешь ее? Хочешь свою леди Джейн? Опять ты меня задумал угробить. И еще улыбается! Ну, скажи ей: "Отворяйте ворота, к вам едет - государь!" Ах, скромник, ах, негодник. Ласоньку он захотел. Ну, скажи леди Джейн: хочу твою ласоньку. Джон Томас и леди Джейн - чем не пара! - Не дразни его, - сказала Конни, подползла к краю кровати, обняла его стройные, матовые бедра и притянула их к себе, так что груди коснулись его напрягшейся плоти, и слизнула появившуюся каплю. - Ложись, - велел он. - Ложись и пусти меня к себе. Он торопился, а когда все кончилось, женщина опять обнажила мужчину - еще раз взглянуть на загадку фаллоса. - Смотри, какой он маленький и мягкий, Маленький, нераспустившийся бутон жизни. И все равно он красив. Такой независимый, такой странный! И такой невинный. А ведь он был так глубоко во мне. Ты не должен обижать его, ни в коем случае. Он ведь и мой тоже. Не только твой. Он мой, да! Такой невинный, такой красивый, - шептала Конни. Мужчина засмеялся. - Блаженны узы, связавшие сердца родством любви. - Да, конечно, - кивнула Конни. - Даже когда он такой мягкий, маленький, я чувствую, что до конца жизни привязана к нему. И такие славные у тебя тут волосы! Совсем, совсем другие. - Это шевелюра Джона Томаса, не Моя. Эге! - воскликнул мужчина, потянувшись чуть не до боли во всем теле. - Да ты никак опять за свое? А ведь корнями-то ты врос в мою душу. Другой раз просто не знаю, что с тобой и делать. Он ведь себе на уме, никак ему не потрафишь. Вместе тесно, а врозь скучно. - Теперь понятно, почему мужчины его боятся! - сказала Конни. - В нем явно есть что-то грозное. По телу мужчины пробежала дрожь: сознание опять раздвоилось. Он был бессилен противиться неизбежному; а мышца его стала набухать, твердеть, расти, согласно извечному странному обыкновению. Женщина, наблюдая его, затрепетала. - Бери его! Бери! Он твой! - велел мужчина. Ее забила дрожь, сознание отключилось. Он вошел в нее, и ее затопили нежные волны острого, неописуемого наслаждения, разлившегося по всему телу. Блаженство все росло и, наконец, завершилось последней ослепляющей вспышкой. Он услыхал далекие гудки "Отвальной": семь часов утра, понедельник. Поежившись, зарылся головой в ее грудь, чтобы не слышать гудков. А она даже не слышала гудка. Она лежала тихо, душа ее этим светлым утром отмылась до прозрачности. - Тебе, наверное, пора вставать? - спросил он. - Сколько времени? - Только что прогудело семь. - Да, наверное, пора, - сказала она недовольно: терпеть не могла внешнего принуждения. Он сел и тупо уставился в окно. - Ты ведь меня любишь? - спросила она спокойно. Он поглядел на нее. - Не знаешь, что ли? Чего же спрашивать, - с легким раздражением ответил он. - Я хочу, чтоб ты не отпускал меня, - сказала она. - Оставил меня. Глаза его застило теплой мягкой мглой, отогнавшей мысли. - Прямо сейчас? - Сейчас, в своем сердце. А потом я приду к тебе насовсем, и это будет скоро. Он сидел обнаженный на постели, повесив голову; не способный соображать. - Ты что, не хочешь этого? - спросила она. - Хочу. Он посмотрел на нее тем же затуманенным взглядом, в котором горело пламя иного сознания, почти сна. - Не лезь сейчас ко мне с вопросами. Дай мне опамятоваться. Ты очень нравишься мне. Ты вот тут лежишь, и я тебя люблю. Как не любить бабу с такой хорошей ласонькой. Я люблю тебя, твои ноги, фигуру. Твою женственность. Люблю всеми своими потрохами. Но не береди мне пока душу. Не спрашивай ни о чем. Пусть пока все есть, как есть. Спрашивать будешь после. Дай мне прийти в себя. С этими словами он стал нежно поглаживать ее мягкие каштановые волосы, под животом, а сам сидел на постели - нагой, полный покоя, лицо неподвижно - некая материальная абстракция, наподобие лица Будды. Он сидел, замерев, ослепленный пламенем иного сознания, держа ладонь на ее теле и ожидая возвращения сознания будничного. Немного спустя он встал, натянул рубаху, быстро оделся, не произнеся ни слова, еще раз взглянул на нее - она лежала на постели, золотистая в лучах солнца, как роза Gloire de Dijon [слава Дижона (фр.)], - и быстро ушел. Она слышала, как он внизу отпирает дверь. А она все лежала, размышляя, что же с ней происходит: ей очень очень трудно уйти, оторваться от него. Снизу донесся голос: "Половина восьмого!" Она вздохнула и встала с постели. Маленькая-голая комнатка, ничего в ней нет, кроме комода и не очень широкой кровати. Но половицы отмыты дочиста. А в углу у окна полка с книгами, некоторые взяты из библиотеки. Она посмотрела, что он читает: книги о большевистской России, путешествия, книга об атоме и электронах, еще одна о составе земного ядра и причинах землетрясения, несколько романов и три книги об Индии. Так, значит, он все-таки читает. Солнце озаряло ее обнаженное тело. Она подошла к окну, возле дома бесцельно слонялась Флосси. Куст орешника окутан зеленой дымкой, под ним темно-зеленые пролески. Утро было чистое, ясное, с ветки на ветку порхали птицы, оглашая воздух торжественным пением. Если бы она могла здесь остаться! Если бы только не было того ужасного мира дыма и стали! Если бы он мог подарить ей какой-то новый, особый мир. Она спустилась вниз по узкой, крутой деревянной лестнице. И все равно было бы славно жить в этом маленьком домике - только бы он был в другом особом мире. Он уже умылся, от него веяло чистотой и свежестью, в очаге потрескивал огонь. - Ты будешь есть? - спросил он. - Нет. Вот если бы ты одолжил мне расческу? Она пошла за ним в моечную и причесалась, глядясь в зеркало величиной в ладонь. Пора идти назад, в Рагби. Она стояла в маленьком палисаднике, глядя на подернутые росой цветы, на серую клумбу гвоздик, уже набравших бутоны. - Хорошо бы весь остальной мир исчез, - сказала Конни, - и мы бы с тобой жили здесь вдвоем. - Не исчезнет, - ответил он. Они шли молча по веселому росистому лесу, отрешенные от всего и вся. Ей было тяжко возвращаться в Рагби-холл. - Я хочу как можно скорее прийти к тебе насовсем. И мы будем жить вместе, - сказала она на прощание. Он улыбнулся, ничего не ответив. Она вернулась домой тихо, никем не замеченная, и поднялась к себе в комнату. 15 На подносе лежало письмо от Хильды. "Отец будет в Лондоне на этой неделе, - писала она. - Я за тобой заеду в четверг 17 июня. Будь готова к этому дню. И мы тут же отправимся. Я не хочу задерживаться в Рагби. Это ужасное место. Скорее всего, я переночую в Ретфорде у Колменов. В четверг жди меня к обеду. Выедем сразу после чая и переночуем, наверное, в Грэнтеме. Нет смысла сидеть весь вечер с Клиффордом. Вряд ли он доволен твоим отъездом, так что мой визит не доставит ему удовольствия". Ну вот! Опять она пешка на шахматной доске. Клиффорд был действительно недоволен ее предстоящим отъездом, и только по одной причине: ему будет без нее не так покойно. Конни была для него неким символом: она дома, и Он мог с легкой душой заниматься делами. Клиффорд много времени уделял сейчас своим шахтам и боролся с почти безнадежными проблемами: как экономнее добывать уголь и кому его продавать. Конечно, лучше всего перерабатывать его дома, чтобы избавиться, наконец, от мучительных поисков покупателя. Можно производить электрическую энергию, для нее, наверное, легче найти рынок сбыта, но превращать уголь в другой вид топлива оказалось делом сложным и дорогостоящим. Чтобы поддерживать производство, нужно развивать все новые виды производства. Какое-то сумасшествие! Да, сумасшествие, и только сумасшедшие могут преуспевать в этой индустриальной гонке. Но ведь он тоже был немного сумасшедшим. Во всяком случае так думала Конни. Его одержимость угольными проблемами, его нескончаемые прожекты представлялись ей явным свидетельством его безумия; именно безумие она считала источником его изобретательского вдохновения. Он делился с ней обширными планами, а она слушала его в изумлении, не прерывая. Когда поток слов иссякал, он включал радио и превращался в глухонемого, но было очевидно, что все его прожекты сидят в нем, точно туго закрученная пружина, и ждут своего часа. По вечерам они с миссис Болтон пристрастились играть в двадцать одно по шести пенсов. Эта армейская азартная игра была для него еще одним способом ухода от действительности - интоксикацией безумия или безумием интоксикации, как угодно. Конни не могла этого видеть и уходила спать, а Клиффорд и миссис Болтон с необъяснимым азартом резались в карты до двух или даже до трех утра. Миссис Болтон оказалась на редкость азартным игроком: подстегивали ее постоянные проигрыши. Как-то она сказала Конни: - Этой ночью я проиграла сэру Клиффорду двадцать три шиллинга. - И он у вас взял эти деньги? - спросила, не веря своим ушам, Конни. - Конечно, взял, ваша милость. Долг чести! Конни дала обоим хорошую выволочку. В результате Клиффорд пожаловал своей неизменной партнерше еще сто фунтов в год, и она теперь могла проигрывать с легкой душой. А Конни пришла к выводу - в Клиффорде человек отмирает не по дням, а по часам. Наконец она решилась сообщить ему о дне отъезда, который назначила в письме Хильда. - Семнадцатого! - воскликнул он. - А когда ты будешь обратно? - Самое позднее - двадцатого июля. - Значит, двадцатого июля. Хорошо. Он смотрел на нее странным пустым взглядом, не то с доверчивостью ребенка, не то с бесплодной хитростью старика. - Ты меня не обманешь? - спросил он. - Что? - Ну вот ты сейчас уедешь. А обратно вернешься? - Конечно. Без всякого сомнения, вернусь. - Ну и прекрасно. Значит, двадцатого июля! - И опять туманно посмотрел на нее. Как ни странно, он хотел, чтобы она уехала, завела там короткую интрижку, пусть и забеременела. Но он и опасался этой поездки. А Конни помышляла лишь об одном - как бы совсем уйти от него. Решительный шаг будет сделан, когда все для того созреет - обстоятельства, Клиффорд, она сама. Копни сидела в сторожке егеря и говорила с ним о поездке в Венецию. - Вернусь и скажу Клиффорду, что ухожу. И мы с тобой уедем. Им совсем не обязательно знать, что я ушла к тебе. Мы можем уехать в другую страну, ведь правда? В Африку или Австралию, да? Ей очень нравился ее план. - Ты когда-нибудь жила в колониях? - спросил он. - Нет, а ты? - Я жил в Индии, Южной Африке, Египте. - А почему бы нам не поехать в Южную Африку? - Можно и туда. - Ты не хочешь туда? - Мне безразлично. Безразлично, куда ехать, что делать. - Но ты там не будешь счастлив? Почему? Мы не будем жить бедно. У меня есть своих шестьсот фунтов в год. Я уже выяснила. Это немного, но нам ведь хватит? - Для меня это целый капитал. - Ах, как будет чудесно! - Но я должен сперва развестись и ты тоже. Иначе будут осложнения. Да, им было о чем подумать. В другой раз Конни расспрашивала его о прошлом. Они были в егерской, за окном шел дождь, громыхало. - А когда ты был офицером и джентльменом, ты был счастлив? - Счастлив? Конечно. Я обожал моего полковника. - Ты его очень любил? - Да. - И он любил тебя? - Да. По-своему любил. - Расскажи мне о нем побольше. - Что о нем рассказывать? Он прошел в армии все ступеньки от рядового до полковника. Он любил армию. Не женился. Был старше меня на двадцать лет. Таких умных, образованных людей в армии единицы. Нрав у него был горячий, верно. Но офицер он был толковый. Сколько я помню, для меня он всегда был непререкаемым авторитетом. Я подчинялся ему во всем. И никогда не жалел об этом. - Ты очень тяжело пережил его смерть? - Я и сам тогда был на грани жизни и смерти. А когда очнулся и узнал, что полковника нет в живых, почувствовал, что какая-то часть моей души умерла. Но в общем-то я всегда знал, что дело кончится смертью. Все кончается смертью, если на то пошло. Конни слушала в раздумье. Снаружи ударил гром; поистине, разверзлись хляби небесные, а у них в утлом ковчеге тепло и уютно. - Ты столько всего пережил в прошлом, - вздохнула Конни. - Да. Мне порой кажется, что я уже раз-другой умирал. Ан нет, сижу сейчас здесь в предвкушении новых несчастий. Конни напряженно вслушивалась и в его слова, и в звуки бушующей за окном грозы. - А когда твой полковник умер, тебе и дальше нравилось быть офицером и джентльменом? - Нет! Военные в общем мелкий народишко. - Он вдруг рассмеялся и продолжал: - Полковник говорил мне: "Знаешь, парень, англичане среднего класса, прежде чем проглотить кусок, тридцать три раза его разжуют - слишком деликатная у них глотка, в ней и горошина застрянет. Барахло, каких мало. Трясутся от страха, если ботинок у них не так завязан. С душком товар, и всегда они во всем правы. Это меня больше всего убивает. Раболепны, задницы лижут до мозоли на языке. А все равно лучше их нет. Жеманные филистеры, недоделанные мужики". Конни засмеялась. Дождь за окном еще припустил. - Он их ненавидел? - Да нет. Они ему были противны, а это большая разница. И он махнул на них всех рукой. Он говорил: "В наши дни и армия туда же. Военные тоже становятся филистерами с деликатной глоткой". Но таков, видно, путь всего человечества. - А простой народ, рабочие? - И эти не исключение. Мужского естества в них нет. Оно уничтожено кинематографом и аэропланами. Каждое новое поколение рождается все более жалким: вместо кишок у них резиновые трубки, а ноги руки, лица - жестяные. Люди из жести! Это ведь разновидность большевизма, умертвляющего живую плоть и поклоняющегося механическому прогрессу. Деньги, деньги, деньги! Все нынешние народы с наслаждением убивают в человеке старые добрые чувства, распиная ветхого Адама и Еву. Все они одинаковы. Во всем мире одно и то же: убить человеческое, фунт стерлингов за каждую крайнюю плоть, два фунта за детородный орган. А посмотри, что стало с любовью! Бессмысленные, механические телодвижения. И так везде. Платите им - они лишают человека силы, мужества и красоты. Скоро на земле останутся только жалкие дергающиеся марионетки. Они сидели в сторожке, лицо его кривила ироническая усмешка. Но и он одним ухом прислушивался к шумящей в лесу грозе. И было ему от этого еще более одиноко. - Чем же все это кончится? - спросила Конни. - Все разрешится само собой. Когда всех настоящих мужчин перебьют, останутся одни пай-мальчики, белые, черные, желтые. И скоро они все, как один, сойдут с ума. В здоровом теле - здоровый дух. А здоровья без мужского естества не бывает. Сойдут они, значит, с ума и произведут над собой великое аутодафе, - ты ведь знаешь, как это переводится: акт веры. Вот они и совершат вселенский акт веры. Одним словом, прикончат друг дружку. - Убьют? - Да, радость моя. Если мы будем развиваться в этом направлении такими же темпами, у нас очень скоро на острове не останется и десяти тысяч людей. Ты бы видела, с каким сладострастием они истребляют себе подобных. Раскаты грома постепенно становились тише. - Как хорошо! - сказала она. - Великолепно! Предвидеть гибель человечества и появление на земле после долгой ночи нового homo sapiens - что может быть великолепнее. Если мы пойдем этим путем, если абсолютно все - интеллектуалы, художники, политики, промышленники, рабочие будут и дальше с тем же пылом убивать в себе здоровые человеческие чувства, истреблять последние крохи интуиции, последние инстинкты, если все это будет нарастать, как сейчас, в геометрической прогрессии, тогда конец, прощай, человечество! Земля тебе пухом! Змей заглотит себя, оставив вселенский хаос, великий, но не безнадежный. Великолепно! Когда в Рагби-холле завоют одичалые псы, а по улицам Тивершолла поскачут одичалые шахтные лошаденки, вот тогда ты и воскликнешь: "Как хорошо!" "Te Deum laudamus" ["Тебя, Бога, хвалим" - название и начало благодарственной католической молитвы (лат.)]. Конни рассмеялась, на этот раз не очень весело. - Тогда ты должен радоваться, ведь все они большевики, - сказала она. - Что их жалеть, пусть на всех парах мчатся к своей гибели. - А я и радуюсь. И не хочу им препятствовать. Ведь если бы и захотел, то не смог бы. - А почему тогда ты такой злой? - Я не злой. Если мой петушок и я сам кукарекаем в последний раз, так тому, значит, и быть. - Но у тебя может родиться ребенок! Он опустил голову. - О-хо-хо! Родить на свет дитя в наши дни - неправильно и жестоко. - Нет! Не говори так, не смей! - взмолилась она. - Я почти уверена, что у меня будет маленький. Скажи, что ты очень рад, - сказала Конни, положив на его руку свою. - Меня радует твоя радость, - сказал он. - Но я считаю это предательством по отношению к неродившемуся существу. - Что ты говоришь! - задохнулась она от возмущения. - Тогда, выходит, ты и не любишь меня по-настоящему. Если так думать, какая тут может быть страсть! Он опять замолчал, помрачнел. Было слышно только, как за окном хлещет дождь. - Ты не совсем искренен, - прошептала она. - Не совсем. Тебя мучает что-то еще. Конни вдруг поняла, что его злит ее близкий отъезд, что она едет в Венецию по своей охоте. И эта мысль немного примирила ее с ним. Она подняла его рубашку и поцеловала пупок. Потом прижалась щекой к его животу и обняла одной рукой его теплые чресла. Они были одни посреди потопа. - Ну скажи, что ты хочешь маленького, что ты ждешь его, - тихонько приговаривала она, сильнее прижимаясь к нему. - Ну, скажи, что хочешь! - Да, наверное, - произнес он наконец. По телу его пробежала дрожь, он весь расслабился, и Конни поняла - верх берет его второе сознание. - Знаешь, я иногда думаю, - продолжал он, - а что, если обратиться к шахтерам? Они плохо работают, мало получают. Пойду я к ним и скажу: "Что вы все бредите деньгами? Если подумать - человеку ведь нужно совсем немного. Не гробьте вы себя ради денег". Она мягко потерлась щекой о его живот, и ладонь ее скользнула ниже. Мужская плоть его подала признаки своей странной жизни. А дождь за окном не просто лил, а бесновался. - Я бы им сказал, - продолжал егерь, - давайте перестанем горбить спины ради презренного металла. Вы ведь кормите не только себя, но и целую армию нахлебников. Вас обрекли на этот тяжкий труд. Вы получаете за него гроши, хозяева - тыщи. Давайте прекратим это. Не будем шуметь, изрыгать проклятия. Потихоньку, помаленьку укротим этого зверя - промышленность и вернемся к естественной жизни, Денег ведь нужно совсем мало. Мне, вам, хозяину - всем. И даже королю. Поверьте, совсем, совсем пустяки. Надо только решиться. И сбросить с себя эти путы. - Он подумал немного и продолжал: - И еще бы я им сказал: посмотрите на Джо. Как легко он движется. Смотрите, как легок его шаг, как он весел, общителен, умен! И как он красив! Теперь взгляните на Джона. Он неуклюж, безобразен, потому что он никогда не думал о свободе. А потом обратите взгляд на самих себя: одно плечо выше, ноги скрючены, ступни как колоды! Что же вы сами с собой творите, что творит с вами эта дьявольская работа! Вы же губите себя. Пустить на ветер свою жизнь? Было бы ради чего. Разденьтесь и посмотрите на себя. Вы должны быть здоровы и прекрасны. А вы наполовину мертвы, уродливы. Вот что я бы сказал им. И я бы одел их в совсем другие одежды: ярко-красные штаны в обтяжку и узкие, короткие белые камзолы. Человек, у которого стройные, обтянутые красным ноги, через месяц станет другим. Он снова станет мужчиной, настоящим мужчиной. Женщины пусть одеваются как хотят. Потому что - вообрази себе: все мужчины щеголяют в белых камзолах, алые панталоны обтягивают красивые бедра и стройные ноги. Какая женщина не задумается тут о своей привлекательности? И опять они станут прекрасным полом. А что сейчас? Мужчины-то почти выродились. Хорошо бы года через два все кругом снести и построить для тивершолльцев прекрасные светлые здания. Край снова станет привольный и чистый. И детей будет меньше, потому что мир уже и так перенаселен. Я вовсе не стремлюсь в проповедники: я просто бы их раздел донага и сказал: "Да полюбуйтесь же вы на себя! Вот что значит гробить себя ради денег. Вы ведь лезете в забой только ради них. Взгляните на Тивершолл! Как он уродлив. Ничего удивительного: его строили для тех, кому все застят деньги. Поглядите на своих девушек! Они не замечают вас, вы не видите их. И все потому, что вы все променяли досуг на каторжный труд. Вы не умеете говорить, не умеете двигаться, есть, не знаете толком, как обходиться с женщинами. Вы просто нежить, вот что вы такое..." Воцарилось долгое молчание. Конни слушала его вполуха занятая своим делом. Она втыкала в его волосы на лобке собранные по дороге незабудки. Гроза за окном поутихла, стало прохладнее. - А знаешь, - прервала Конни молчание, - на тебе растут четыре вида волос. На груди - почти совсем черные, на голове гораздо светлее, усы у тебя жесткие, темно-рыжие, а волосы любви внизу - как маленький кустик золотистой омелы. Они самые красивые. Он посмотрел вниз - среди ярко-рыжих волос голубели звезд очки незабудок. - Да! Вот, оказывается, где место незабудкам! Тебя что, совсем не беспокоит будущее? Конни взглянула на него. - Очень беспокоит. - Видишь ли, когда я думаю, что весь мир обречен на гибель благодаря собственному идиотизму, то колонии не кажутся мне такими уж далекими. И Луна не кажется. С нее, наверное, хорошо видна наша бедная Земля - грязная, запакощенная человеком, самое несчастное из всех небесных тел. У меня от этих мыслей такое чувство, будто я наелся желчи и она разъедает мне внутренности... И ведь никуда не денешься, всюду лезет в глаза этот кошмар. К своему стыду должен сказать, что, когда во мне оживает второе сознание, все это куда-то уходит, забывается. Ладно, это так, к слову. Позор, что сделали с людьми в это последнее столетие; их превратили в муравьев, у них отняли мужское достоинство, отняли право на счастливую жизнь. Я бы стер с лица земли все машины и механизмы; раз и навсегда покончил с индустриальной эрой, с этой роковой ошибкой человечества. Но поскольку я не в силах с этим покончить, да и ни в чьих это силах, я хочу отрясти прах со своих ног, удалиться от мира и зажить своей жизнью, если это возможно. В чем я очень сомневаюсь. Гром больше не гремел, но дождь, утихнувший было, полил с новой силой, сопровождаемый последними далекими вспышками и отдаленным рокотанием. Конни не сиделось на месте. Он говорил так долго и явно себе, а не ей. Он весь отдался отчаянию, а она ненавидела отчаяние. Она была счастлива. Конни понимала - он только сейчас до конца осознал ее отъезд и потому впал в меланхолию. И она немножко гордилась этим. Конни встала, открыла дверь и посмотрела на тяжелую, как стальную, стену дождя. И в ней вдруг проснулось желание выскочить в дождь, прочь из этой лачуги. От стала быстро стягивать чулки, платье, он глядел на нее, раскрыв рот. Ее небольшие острые груди, как у звериной самки, шевелились и вздрагивали в такт ее движениям. В зеленоватом свете комнаты тело ее казалось цвета слоновой кости. Надев боты, она выбежала в дождь, по-дикому хохотнув и выбросив вперед руки. Она бежала, белея сквозь потоки дождя, танцуя ритмический танец, которому выучилась много лет назад в Дрездене. Странная мертвенно-бледная фигура падала, поднималась, гнулась, подставляя дождю то полные блестящие бедра, то белый живот, то крутые ягодицы, снова и снова повторяя дикий, неописуемый реверанс. Он натянуто засмеялся и тоже сбросил с себя одежду. Нет, это уж, пожалуй, слишком. Вздрогнув нагим телом, он выскочил под секущий косой, дождь. Флосси бежала впереди, заливаясь громким лаем. Конни обернулась, намокшие волосы облепили ей голову, лицо пылало, синие глаза возбужденно сияли. И она побежала дальше, делая странные резкие движения; свернула на тропу, подстегиваемая мокрыми ветками; и сквозь кусты замелькала чудесная женская трепещущая нагота. Она почти добежала до верховой тропы, когда он догнал ее и обхватил обнаженной рукой ее мягкое, мокрое тело. Она вскрикнула, остановилась и как впечаталась в его тело. Он крепко прижимал ее к себе, и всю ее тотчас охватило огнем. Ливень не унимался, и скоро от них повалил пар. Он взял в пригоршни обе ее тяжелые ягодицы и еще сильнее прижал к себе - дрожащий, неподвижный под струями дождя. Затем вдруг запрокинул ее и опустился вместе с ней наземь. Он овладел ею в шумящей тишине дождя - быстро и бешено, как дикий зверь. Вскочил на ноги, вытер залитые дождем глаза. Приказал: "Скорее домой!" - и оба побежали обратно в сторожку. Он бежал легко, резво, не любил мокнуть под дождем. А она не спешила, собирала незабудки, смолевки, колокольчики - пробежит немного, остановится и смотрит, как он убегает от нее. Задыхаясь, с букетом цветов, она вошла в сторожку; в очаге уже весело потрескивал хворост. Ее острые груди поднимались и опадали; пряди волос прилипли ко лбу, шее; лицо стало пунцовым, по телу катились, поблескивая, струйки воды. Запыхавшаяся, с облепленной волосами неожиданно маленькой головкой, широко раскрытыми глазами, мокрыми наивными ягодицами - она казалась ему смешным незнакомым существом. Он взял старую простыню, вытер ее всю, а она стояла, подчиняясь ему, как малое дитя. Затем, заперев дверь, вытерся сам. Огонь в очаге разгорался. Она взяла другой конец простыни и стала вытирать голову. - Мы вытираемся одним полотенцем, - сказал он, - плохая примета, поссоримся. Она секунду смотрела на него, растрепанные волосы торчали у нее во все стороны. - Нет, - возразила она. - Не поссоримся. Это не полотенце, а простыня. И оба продолжали вытирать каждый свои волосы. Все еще тяжело дыша от хорошей пробежки, завернутые до пояса в солдатские одеяла, они сидели рядышком на полене перед огнем и отдыхали. Конни было неприятно прикосновение к телу грубой шерсти. Но простыня была вся мокрая. Она сбросила одеяло и опустилась на колени