оких каблуках и словно в любую минуту готовы идти танцевать с кем-то, кто не может прийти. Они продают ночные рубашки, цветы, канцелярские принадлежности и конфеты, а те из них, что стоят на самой низкой ступени, продают билеты в кино. Они всегда в состоянии готовности, они все изведали любовь порядочного мужчины и в память о нем на высоких каблуках прокладывают себе путь сквозь снег и грязь. Лицо у миссис Кранмер было ярко накрашено, на ней было шелковое платье и лакированные туфли с бантами. Это была маленькая полная женщина с туго затянутой талией; она напоминала перехваченную петлей подушку. Точь-в-точь комическая героиня из книжки, хотя, в сущности, в ней не было ничего комичного. Мелиса заказала несколько роз; миссис Кранмер передала ее заказ кому-то в задней комнате и сказала: - Через минуту, будет готово. Зазвонил колокольчик, и вошел еще один покупатель - туповатый на вид мужчина с белой пластмассовой кнопкой в правом ухе, соединенной электрическим проводом с его жилетом. Он говорил запинаясь. - Мне нужно что-нибудь для усопшей, - сказал он. Миссис Кранмер дипломатично попыталась наводящими вопросами выяснить, какое отношение он имел к покойной... Подойдет ли покрывало из цветов, долларов за сорок, или что-нибудь подешевле? Он с готовностью отвечал, но только на прямые вопросы. Покойница была его сестрой. Ее дети все поразъехались. - Ближе меня, наверно, у нее никого не осталось, - растерянно сказал он. И Мелису, дожидавшуюся роз, охватило предчувствие смерти. Она должна умереть... О ней будут вот так же говорить в каком-нибудь цветочном магазине, и она навсегда закроет глаза и больше не увидит мира, в котором так красиво и который она так любит. В ее воображении промелькнул избитый и мучительный образ: жизнь - это развлечение, это праздник, а какая-то тайная полиция уничтожения заставляет ее покинуть этот праздник в самый разгар музыки и танцев. Не хочу покидать этот мир, подумала Мелиса. И никогда не захочу его покинуть. Миссис Кранмер подала Мелисе розы, и она поехала домой. 12 К открытому кинотеатру для автомобилистов под названием "Лунный свет" примыкала отличная площадка для гольфа и великолепный скетинг-ринк. Сам "Лунный свет" представлял собой огромный амфитеатр, где выстраивались тысячи машин с потушенными огнями, образуя своего рода древнюю арену, раскинувшуюся под сенью ночи. Сквозь грохот скетинг-ринка и шум, доносившийся от экрана, можно было расслышать - где-то высоко в воздухе и так похоже на бурлящее море, что слепой впал бы в заблуждение, - можно было расслышать шум движения по большой Северной скоростной магистрали, она ведет на юг от Монреаля до Шенандоа, и ее великолепно спроектированная лента с развязками типа клеверного листка пожрала зеленые спортивные площадки, розарии, коровники, фермы, луга, ручьи с форелью, леса, усадьбы и церкви золотых былых времен. Те, кто ехал по этому шоссе, останавливались поесть в веренице совершенно одинаковых ресторанов, где стенная роспись, писсуары, меню и автоматы по продаже изображений святых тоже были совершенно одинаковы. Трогательной стороной этой осенней ночи, полной дорожных опасностей, было то, что столь многие автомобилисты молились об особом покровительстве милостивого святого Христофора и о благословении святой девы. Подъездная дорога (подъездная дорога N_307) отходила от Северной скоростной магистрали к кинотеатру "Лунный свет", а там было все, что может понадобиться человеку: средства для быстрой езды, пища, возможность заняться спортом (площадка для гольфа), а в темных машинах амфитеатра - место для свершения весенних или, в данном случае, осенних обрядов. Была осенняя ночь, и в воздухе пахло пыльцой и увяданием. Эмиль сидел на заднем сиденье с Луизой Мекер. Чарли Патни, его лучший друг, сидел впереди с Дорис Пирс. Все они пили виски из бумажных стаканчиков и все были более или менее раздеты. На экране какая-то женщина восклицала: "Я хочу надеть на себя невинность, как новое светлое платье. Я хочу снова почувствовать себя чистой!" Потом она хлопнула дверью. Эмиль гордился своей кожей, но упоминание о чистоте пробудило в нем сомнения и дурные предчувствия. Он покраснел. Такие поездки были для его поколения в порядке вещей, и если бы он не участвовал в них, то приобрел бы репутацию ломаки и маменькиного сынка. Четверо мальчишек, его одноклассники по средней школе, были арестованы за продажу порнографических открыток и героина. Они предлагали свой товар и ему, но мысль об употреблении наркотиков и рассматривании непристойных открыток была ему противна. Если он сидел раздетый на заднем сиденье автомобиля, то только потому, что музыка, под которую он танцевал, и фильмы, которые он смотрел, все меньше и меньше касались человеческих чувств, все больше и больше - неприкрытой чувственности, как будто бы розарии и спортивные площадки, похороненные под автострадой, наслаждались мщением. О чем думает сторож при шлагбауме, стоя в лучах осеннего солнца? Почему у почтмейстера такой мечтательный вид? Почему судья, председательствующий на сессии, беспокойно ерзает? Почему таксист хмурится и вздыхает? О чем думает чистильщик сапог, глядя на дождь? Что омрачает душу и мучает тело водителя грузовика на скоростной магистрали? Какие мысли проносятся в голове у старика садовника, опрыскивающего кусты роз, у гаражного механика, лежащего на спине под "бьюиком", у праздного адвоката, у моряка, ожидающего, пока рассеется туман, у пьяницы, у солдата? Было время сладострастия, а Эмиль был сыном своего времени. Луиза Мекер, конечно, проститутка, но ее разнузданность, казалось, представляла одну из сторон ее веселого нрава. Она делала то, чего от нее ожидали и что помогало ей со всеми ладить, и ее распущенность немало этому способствовала. Однако своей сговорчивостью она иногда как бы принижала и подвергала осмеянию высокие порывы, к которым Эмиль все еще сохранял какие-то смутно нежные чувства. Весной, когда под окном его спальни цвела сирень и он, лежа в постели, вдыхал ее аромат, его охватывало чувство столь же сильное, как честолюбие, но не имевшее названия. Ах, мне хочется, думал он, сидя раздетый в машине, мне так хочется сделать что-нибудь хорошее! Но что он хотел сделать? Стать пилотом реактивного самолета? Открыть водопад в Африке? Сделаться директором магазина самообслуживания? Так или иначе, он хотел сделать что-то, что подтвердило бы его взгляд на жизнь как на нечто стоящее; он хотел сделать что-то, что подкрепило бы убеждение, к которому он пришел, стоя у окна бакалейной лавки Нэроби и наблюдая за мужчинами и женщинами на тротуаре и за вереницей облаков в небе, - убеждение в том, что это движение таит в себе нечто величественное. Он думал о Мелисе, которая, угостив его пивом, заняла место в его мыслях. Последние шесть-семь месяцев он сам удивлялся неожиданному интересу, какой проявляли к нему мужчины и женщины. Они будто чего-то хотели от него, очень хотели, и, несмотря на то что Эмиль не был ни невинным младенцем, ни дураком, он все же искренне недоумевал, чего они хотят. Его самого обуревали страсти. Бреясь по утрам, он порой корчился от боли и стонал в острейшем приступе желания. "Порезался, милый?" - спрашивала мать. Сейчас он думал о Мелисе. Думал - хоть это и несколько странно - как о трагической женщине, хрупкой, одинокой и непонятой. Ее муж, какое бы положение он ни занимал, был наверняка тупым, глупым и грубым. Разве не таковы все мужчины в его возрасте? А она - прекрасная пленница в башне. Когда фильм перевалил за половину, все четверо оделись и, как только открыли шлагбаум, а радио грянуло "Лови мгновение, Дженни", с ревом помчались из "Лунного света" на скоростную магистраль, подвергая опасности свою жизнь и жизнь тех, чьи машины они обгоняли (мужчин, женщин и детей у них на коленях), но милостивый святой Христофор или покровительство святой девы помогли им уцелеть, и они благополучно доставили Эмиля домой. Он поднялся по лестнице, поцеловал мать, пожелал ей спокойной ночи - она штудировала в "Ридерс дайджест" статью о поджелудочной железе - и лег спать. Лежа в кровати, он решил о чистым сердцем, что устал от женщин легкого поведения, от фильмов и бумажных стаканчиков и что он поедет в Нантакет. 13 Мелиса купила билеты на самолет и приготовила все для поездки; она попросила Эмиля не разговаривать с ней в самолете. Он надел новые ботинки и новые брюки, ходил вприпрыжку, чтобы ощутить толщину новых подошв и приятную игру мышц, приводившую в движение его ноги и отдававшую в плечи. Раньше он никогда не летал и был разочарован, обнаружив, что самолет вовсе не такой блестящий, как на рекламных картинках в журналах, и что фюзеляж испещрен вмятинами и пятнами от выхлопных газов. Эмилю досталось место у окна, и он наблюдал за суетой на летном поле с таким ощущением, будто, как только самолет поднимется в воздух, для него начнется новая, деятельная, свободная и полная комфорта жизнь. Ведь он всегда мечтал побывать в разных местах и найти там себе друзей, мечтал, чтобы его принимали за недюжинного и умного человека, а не за рассыльного из бакалейной лавки, не имеющего никаких видов на будущее; и он никогда не сомневался, что мечты его исполнятся. Мелиса вошла в самолет последней; на ней была меховая шубка, и в темных мехах она казалась ему пришелицей из другого мира, где царили красота, хороший вкус и роскошь. В его сторону она на смотрела. Рядом с Эмилем сел пьяный матрос и сразу же заснул. Эмиль был разочаровав. Прежде, следя за самолетами, пролетавшими над Партенией и Проксмайр-Мэнором, он думал, что в них путешествуют люди из высшего общества. Через некоторое время самолет оторвался от земли. Это было восхитительно. С высоты в несколько сот футов все, что бессистемно, по ошибке создал, человек, обретало какой-то порядок. Эмиль широко улыбался, глядя вниз на землю и ее обитателей. Ощущение от полета было не таким, какого он ожидал, и ему казалось, что моторы самолета изо всех сил стараются преодолеть земное притяжение и удержать всех их в воздухе среди легких облаков. Море, над которым они летели, было темное и унылое, и, когда суша пропала из вида, Эмиль почувствовал, как в нем возникает боль потери, словно в этот миг для него оборвалась некая связь с мальчишеским прошлым. Когда Эмиль увидел внизу среди моря остров с каймой пены у северо-восточного края, этот клочок суши показался ему таким маленьким и плоским, что он даже удивился, почему всем хочется туда попасть. Когда Эмиль вышел из самолета, Мелиса ждала его у трапа; они прошли через аэровокзал и взяли такси. Мелиса сказала водителю: - Сначала я хочу заехать в деревню и купить чего-нибудь поесть, а потом вы отвезете нас в Мэдемквид. - Зачем вам в Мэдемквид? - спросил водитель. - Там теперь никого нет. - У меня там дача, - сказала она. По обе стороны дороги тянулся унылый пейзаж, но эти места были для Мелисы так тесно связаны со счастливыми днями юности, что она не замечала этого уныния. В деревне они остановились у бакалейной лавки, где Мелиса обычно делала покупки, и она попросила Эмиля обождать на улице. Когда она приобрела все, что ей было нужно, парень в белом переднике, склонившийся в точно такой же позе, в какой она впервые увидела Эмиля, отнес ее покупки в такси. Она дала ему на чай и оглянулась по сторонам, ища Эмиля. Тот стоял перед аптекой с каким-то молодым человеком его возраста. Тут мужество покинуло ее. Общество скучающих и разочарованных людей, от которого она надеялась ускользнуть, было как бы окружено неприступной стеной, оно было неумолимым и великолепным социальным организмом, годным для концертных залов, больниц, мостов и зданий суда, но ей туда вход был заказан. Она хотела внести в свою жизнь свежесть путешествия, а достигла лишь того, что в ней возникло досадное ощущение нравственного убожества. - Хотите, я позову вашего дружка? - спросил таксист. - Он не дружок мне, - сказала Мелиса. - Он просто приехал помочь мне переставить кое-какую мебель. Тут Эмиль увидел ее, перешел через улицу, и они поехали в Мэдемквид. От отчаяния Мелиса даже взяла его за руку, хотя и не надеялась найти в нем поддержку, но он повернулся к ней с такой неожиданной готовностью, с такой ясной и нежной улыбкой, что она почувствовала, как кровь снова прихлынула к ее сердцу. Там, куда они ехали, не было ничего, кроме кремового цвета дюн, местами поросших пучками жесткой травы, да темного осеннего океана. Эмиль недоумевал. В числе тех групп людей, из которых состоял известный ему мир, были покупатели, уезжавшие на лето, - они запирали свои дома в июне и до сентября ничего не заказывали в магазине. Так как он сам не принадлежал к числу этих счастливцев, то места, куда эти люди уезжали, представлялись ему золотистыми пляжами у лилово-синих морей, а дома, где они жили, - великолепными розовыми дворцами, с патио и плавательными бассейнами, вроде тех, что он видел в кино. Здесь ничего подобного не было, и Эмилю даже не верилось, что в долгие жаркие дни лета это место выглядит менее диким. Неужели здесь были флотилии парусных яхт, палубные кресла и зонты на берегу? Теперь от всей этой летней мебели и следа не осталось. Мелиса показала Эмилю дом; он увидел большое, крытое гонтом здание на краю обрыва. Эмиль видел, что дом большой - он и был большой, - но, если уж строить дачу, почему не построить что-нибудь изящное и негромоздкое, что-нибудь, на что приятно смотреть? Но может быть, он не прав, может быть, здесь есть чему поучиться? Мелиса так обрадовалась при виде этого старого дома, что он готов был повременить с выводами. Она расплатилась с таксистом и попыталась открыть парадную дверь, но в насыщенном солью воздухе замок заржавел, и Эмилю пришлось помочь. Наконец он открыл дверь, и Мелиса вошла в дом, а он внес чемоданы и затем, конечно, купленные продукты. Мелиса хорошо знала, что дача уютная - такой ей надлежало быть, - но кисловатый запах, шедший от дощатых стен, казался ей ароматом той жизни, которая когда-то текла здесь в летние месяцы. Ноты для скрипки, принадлежавшие ее сестре, учебники немецкого языка, принадлежавшие ее брату, акварель, нарисованная ее теткой и изображавшая чертополох, - все это дышало жизнью их семьи. И хотя она давно рассорилась с братом и с сестрой и они больше не поддерживали связи друг с другом, теперь она вспоминала о них с нежностью и любовью. - Я всегда бывала здесь счастлива, - сказала Мелиса. - Я всегда бывала здесь ужасно счастлива. Поэтому-то мне и захотелось снова тут побывать. Сейчас, конечно, холодно, но можно затопить печку. Тут она заметила слева от себя на стене карандашные отметки - там каждое Четвертое июля ее дядя ставил всех ребят и отмечал их рост. Испугавшись, что Эмиль может увидеть это уличающее доказательство ее возраста, она сказала: - Отнесем продукты в холодильный шкаф. - Забавно вы говорите: холодильный шкаф, - сказал Эмиль. - Я никогда раньше не слышал, чтобы так говорили. Забавно называть так холодильник. Но знаете, вы говорите по-другому, такие люди, как вы. Называете разные вещи не так, как мы. Вот вы говорите "божественный"... Вы про кучу вещей говорите "божественный"... а знаете, моя мать никогда не употребляет этого слова, если только речь не идет о боге. Напуганная отметками на стене прихожей, Мелиса стала в уме перебирать, нет ли в доме еще чего-нибудь обличающего ее возраст, и вспомнила о галерее семейных фотографий в верхнем холле. Там были ее карточки в школьной форме, на яхте и много таких, где она играла на пляже со своим сыном. Пока Эмиль относил продукты, она поднялась на второй этаж и спрятала фотографии в стенной шкаф. Потом они спустились по крутой тропинке на пляж. Было на удивление тепло для этого времени года. Ветер дул с юга; ночью он, вероятно, переменится на юго-западный и принесет дождь. Берег обдавали волны, катившиеся со стороны Португалии. Сначала раздавался как бы взрыв, вода с грохотом обрушивалась на берег, а затем сверкающий вал разливался веером по песку, замирал и откатывался назад. Прямо перед собой у границы прилива Мелиса увидела запечатанную бутылку с запиской внутри и побежала поднять ее. Чего она ожидала? Тайны сокровищ мыса Спад [мыс на Крите, в районе которого, по преданию, зарыты богатейшие сокровища древности] или предложение руки и сердца от какого-нибудь французского матроса? Она протянула бутылку Эмилю, и он отбил горлышко о камень. Записка была написана карандашом. "Любому человеку во всем мире, кто прочтет эту записку, я, ученик колледжа, 18 л. от роду, сидя 8 сент. на берегу в Мэдемквиде..." Юноша послал на волю волн свое имя и адрес, и в этом было что-то романтическое, но бутылка, очевидно, вернулась туда, где ее бросили, вскоре после того, как он ушел. Эмиль спросил, можно ли ему поплавать, а затем нагнулся расшнуровать свои новые ботинки. Один из шнурков затянулся узлом, Эмиль никак не мог его развязать и покраснел от натуги. Мелиса опустилась на колени и сама распутала узел. Эмиль поспешно разделся, чтобы продемонстрировать свою молодость и свои мускулы, но потом серьезным тоном спросил Мелису, не возражает ли она, если он снимет и трусики. Снимая их, повернулся к ней спиной, а потом пошел к морю. Вода была холодней, чем он ожидал. Плечи и ягодицы у него занемели, голова затряслась. Голый, дрожащий, он казался жалким, тщеславным и все же красивым - обыкновенным юношей, пытающимся изведать в жизни хоть какое-нибудь удовольствие или приключение. Он нырнул в волну, а затем примчался обратно к тому месту, где стояла Мелиса. Зубы его стучали от холода. Она накинула на него свое пальто, и они вернулись домой. Что касается ветра, Мелиса оказалась права. После полуночи, или чуть позже он задул с юго-запада, принеся с собой ливень. И, как она всегда делала еще с детства, она встала с кровати и прошла через всю комнату, чтобы закрыть окна. Эмиль проснулся и услышал звук ее босых ног, ступавших по деревянному полу. Он не мог ее видеть в темноте, но, когда она возвращалась к кровати, шаги ее звучали тяжело и по-старчески. Утром шел дождь; они гуляли по берегу, а потом Мелиса зажарила цыпленка. В поисках вина она обнаружила бутылку мозельвейна - зеленую бутылку с длинным горлышком, вроде той, которую откупорила во сне, когда ей снился пикник и разрушенный замок. Эмиль съел почти всего цыпленка. В четыре часа они взяли такси, доехали до аэропорта и полетели назад в Нью-Йорк. В поезде, шедшем в Проксмайр-Мэнор, Эмиль сидел несколькими скамьями впереди Мелисы и читал газету. Мозес встретил Мелису на вокзале и был рад ее возвращению. Сын еще не спал, и Мелиса, сидя в спальне на стуле, пела ему: "Спи, моя радость, усни! В доме погасли огни..." Она пела до тех пор, пока оба, и ребенок и Мозес, не заснули. 14 Тем временем дела Уопшотов в Талифере складывались довольно скверно. Чеков из Бостона больше не поступало, и никаких объяснений этому не было; Бетси ворчала. Однажды в воскресенье днем, после того как Каверли приготовил скромный завтрак и вымыл посуду, Бетси вернулась к телевизору. Их маленький сын еще до завтрака начал хныкать. Каверли спросил мальчика, в чем дело, но тот лишь продолжал плакать. Может быть, он хочет погулять, может быть, дать ему конфетку или построить дом из кубиков? - О, оставь его в покое, - сказала Бетси и усилила звук. - Он может посмотреть со мной телевизор. Мальчик, продолжая всхлипывать, подошел к матери, а Каверли надел пиджак и вышел из дому. Он доехал автобусом до вычислительного центра и зашагал по полям в сторону фермерской усадьбы. Стояла осень, пурпурные астры цвели вдоль тропинки, и воздух был так насыщен пыльцой, что Каверли ощущал довольно приятную щекотку в ноздрях; весь мир пахнул, как изношенный яркий ковер. Клены и буки пожелтели, и в колеблющемся послеполуденном свете, проникавшем сквозь деревья, тропинка напоминала анфиладу комнат и коридоров, желтых и золотистых, как залы и переходы в римских консисториях, но, несмотря на всю эту игру света, Каверли словно все еще слышал музыку, несущуюся из телевизора, видел резкие линии у рта Бетси, слышал плач своего маленького сына. Ему не повезло. Во всем не повезло. Бедный Каверли никогда ничего не достигнет. Сколько раз он слышал, как его тетки повторяли это за дверью гостиной. Он женился на костлявой женщине и будет отцом болезненного ребенка. Ни в чем не добьется успеха. Никогда не расплатится с долгами. Каверли нагнулся завязать шнурок, и как раз в этот миг над его головой просвистела охотничья стрела и вонзилась в ствол дерева справа от него. - Эй, - крикнул Каверли, - эй! Вы, черт побери, чуть не убили меня. Ответа не последовало. Стрелок прятался за завесой желтых листьев. Зачем ему было сознаваться в своей оплошности, которая чуть не стоила кому-то жизни? - Где вы, - крикнул Каверли, - где вы, черт побери? Каверли бросился в кусты, окаймлявшие тропинку, и издали увидел одетого в красное охотника с луком, взбиравшегося на каменную стену. На вид прямо дьявол, а не человек. - Эй, вы! - снова крикнул Каверли, но расстояние было слишком велико, чтобы он мог догнать негодяя. Ни ответа, ни даже эха. Каверли вспугнул двух ворон, которые полетели в сторону пусковых установок. В его сознании вспыхнула мысль, что, не нагнись он завязать шнурок, стрела поразила бы его насмерть; от этой мысли у него часто-часто забилось сердце, а к горлу подкатил комок. Но он остался жив, он избежал смерти при этой случайной встрече с ней, как и раньше избегал при тысяче других встреч, и неожиданно краски, аромат и сияние дня словно пришли в движение и окружили его во всей своей необычайной силе и ясности. Он не видел ничего сверхъестественного, не слышал никаких голосов, истина открылась ему через одно-единственное обстоятельство - смертоносную стрелу, - однако это событие показалось Каверли самым ярким в его жизни, чуть ли не поворотным пунктом. Он ощутил самого себя, свою неповторимость, ощутил восторг, какого прежде никогда еще не испытывал. Звуки его имени, цвет его волос и глаз, мощь его чресел - все до предела усилилось, перейдя в нечто вроде экстаза. Голоса тех, кто поносил его за дверью гостиной, - а он всю свою жизнь всерьез к ним прислушивался - казались теперь откровенно завистливыми и зловредными, эти люди, конечно, любили его, но были бы до смерти рады, если бы он так и но разобрался в себе. Место Каверли в этом осеннем дне и в этом мире представлялось бесспорным, и что могло повредить ему, преисполнившемуся радости жизни? Дело было не в его неуязвимости, а в упрямстве, и, если бы стрела поразила его, он упал бы с сиянием этого дня в глазах. Он не был жертвой эмоциональной и наследственной трагедии; он обладал высшими привилегиями ребенка, оставленного эльфами взамен того, кого они похитили, и поэтому он непременно чем-нибудь прославится в жизни. Он внимательно осмотрел стрелу и попытался вытащить ее из ствола, но древко сломалось. Оперение было алого цвета, и Каверли подумал, что его сын, пожалуй, перестанет плакать, если дать ему сломанную стрелу; и действительно, увидев алые перья, мальчик затих. Твердо решив чем-нибудь прославиться, Каверли надумал предпринять исследование словаря Джона Китса [великий английский поэт-романтик (1795-1821)], а для осуществления этого плана необходимо было участие его друга по имени Гриза. Большинство сотрудников завтракали в подземном кафетерии, но Каверли обычно поднимался на лифте и съедал бутерброд при дневном свете. И как ни странно, именно это сдружило двух людей. Один из техников-вычислителей тоже съедал свой бутерброд при дневном свете; этот факт, а также то обстоятельство, что оба были уроженцы Массачусетса, быстро подружили их. Весной они играли в бейсбол, а осенью гоняли футбольный мяч, явно испытывая приятное ощущение от того, что заниматься этим гораздо проще, чем иметь дело с маячащими на горизонте пусковыми установками. Гриза был сын польского иммигранта, но вырос в Лоуэлле, а его жена была внучкой фермера-янки. Глядя на него, можно было сразу догадаться, что он из тех, кто обслуживает большую счетно-решающую машину. В вычислительном центре не было ни предписанной формы одежды, ни установленной иерархии, но по прошествии нескольких месяцев стали намечаться контуры некоего общества и свод законов, связанных с имущественным состоянием, в чем, видимо, проявилось врожденное тяготение человека к кастовости. Физики носили тонкие шерстяные пуловеры. Старшие программисты носили твидовые костюмы и цветные рубашки. Сотрудники того же ранга, что и Каверли, ходили в строгих темных костюмах, а техники, должно быть, избрали себе форму, включавшую белую рубашку и темный галстук. Среди всех работников вычислительного центра они отличались тем, что имела право работать на пульте, а еще больше тем, что, обладая техническими познаниями, несли ограниченную ответственность. Если программа вторично не проходила, они могли быть уверены, что не виноваты, и это придавало всем им живость и легкомыслие, какие порой наблюдаешь у палубных матросов на паромах. Гриза никогда не служил во флоте, но ходил так, словно под ним была качающаяся палуба, и выглядел так, словно спал на подвесной койке, нес вахту и сам стирал свое белье. Это был худощавый человек совершенно без живота - соответствующая часть его тела казалась гибкой и вогнутой. Он смазывал волосы фиксатуаром и тщательно укладывал их перекрещивающимися прядями сзади на шее - по моде, распространенной среди уличных мальчишек десять лет тому назад. Таким образом, он как бы одной ногой стоял в недавнем прошлом. Каверли ждал, что рано или поздно Гриза признается ему в каком-нибудь эксцентричном увлечении. Может, он строит в своем подвале плот для путешествия вниз по Миссисипи? Может, занимается усовершенствованием машины для расплющивания пустых банок из-под пива? А может быть, изобретает новое противозачаточное средство? Или химический растворитель для осенних листьев? Такого рода проекты, казалось, вполне соответствовали его характеру, но Каверли ошибся. Гриза надеялся проработать в этом научно-исследовательском центре до пенсионного возраста, после чего намеревался вложить свои сбережения в автостоянку где-нибудь во Флориде или Калифорнии. Благодаря своему положению при вычислительной машине Гриза был весьма осведомлен в делах поселка. Он как будто не отличался склонностью к сплетням, и все же Каверли, расставаясь с ним после перерыва на завтрак, каждый раз уходил с кучей сведений. Секретарша из отдела безопасности забеременела. Камерон, директор ракетного центра, не продержится и полутора месяцев. Ученые киты резко расходятся во мнениях: они спорят о том, действительно ли были получены когерентные радиосигналы с Тау Кита или с Эпсилона Эридана, они обсуждают возможность существования других цивилизаций в Солнечной системе, они подвергают сомнению наличие разума у дельфинов. Гриза сообщал все это с безразличным видом, но новостей у него всегда было множество. Каверли поддерживал с Гризой приятельские отношения в надежде, что тот поможет ему. Он хотел, чтобы Гриза пропустил словарь Китса через вычислительную машину. Гриза как будто колебался, по однажды вечером пригласил Каверли к себе на ужин. После работы они доехали автобусом до конца маршрута, а дальше пошли пешком. Этой части поселка Каверли никогда не видел. - Это район резервного жилого фонда, - пояснил Гриза. С виду - типичный кемпинг, хотя большинство трейлеров стояли на цементном фундаменте. Некоторые были очень большие и даже двухэтажные. Здесь было уличное освещение, сады, частоколы и непременная пара раскрашенных колес от фургона - талисман из легендарного деревенского прошлого. Каверли подумал, уж не попали ли они сюда с фермы, находившейся поблизости от вычислительного центра. Гриза остановился у одного из совсем скромных трейлеров, открыл дверь и пропустил Каверли вперед. Они вошли в длинную уютную комнату, имевшую, по-видимому, множество назначений. Мать Гризы стояла у плиты. Жена меняла дочери пеленки. Старая миссис Гриза была тучная седая женщина; к ее платью было приколото елочное украшение. Рождество давно миновало, и это украшение таило в себе привлекательность тех деревенских домов, которые видишь, возвращаясь с лыжных прогулок на севере, где разноцветные елочные свечи горят и после крещения, а часто не убираются до тех самых пор, пока не растает снег, будто рождество беззастенчиво распространилось на всю зиму. У старухи было простое доброе лицо. Одежда молодой миссис Гриза состояла из рваной мужской рубахи и слишком тесных для нее спортивных брюк из шотландки. Лицо у нее было крупное, длинные красивые волосы растрепались, а глаза были очень красивыми, когда она широко их раскрывала, что, впрочем, в этот вечер случалось редко. Выражение глаз и опущенные книзу углы рта говорили об угрюмости, и именно эта угрюмость, столь резко контрастирующая с ее светлой и привлекательной улыбкой, придавала ее лицу неотразимое очарование. Ласково пеленая ребенка, она казалась почти величественной. Гриза откупорил две банки пива и сел с Каверли в дальнем от плиты углу комнаты. - У нас здесь теперь немного тесновато, - сказала старуха. - О, если бы вы видели дом, где мы жили в Лоуэлле! Двенадцать комнат. Прекрасный был дом, но там водились крысы. Ох уж эти крысы! Как-то я спустилась в подвал за дровами для плиты, и вдруг огромная крыса бросилась на меня, да, да, прямо на меня! Слава богу, она меня не задела, пролетела как раз над плечом, но с тех пор я их боюсь, то есть после того, как увидела, какие они бесстрашные. У нас в столовой на столе обычно стояла красивая хрустальная ваза с фруктами или с восковыми цветами, и вот однажды утром я спускаюсь и вижу, что все в этой красивой вазе изгрызено. Крысы. Я страшно расстроилась. Почувствовала, что нет у меня ничего своего. Еще у нас были мыши. В доме были мыши. Они залезали в кладовку. Однажды я наварила много желе, а мыши прогрызли воск, которым я его залила, и все испортили. Но мыши - это просто ерунда по сравнению с термитами. Я давно уж замечала, что пол в гостиной вроде как прогибается под ногами; и вот как-то утром, когда я пылесосила пол, целый кусок его осел и провалился в подвал. Термиты. Термиты и муравьи-древоточцы. И те и другие. Термиты съели опорные балки, а муравьи-древоточцы съели веранду. Но хуже всего клопы. Когда умер мой двоюродный брат Гарри, он оставил мне большую кровать. Мне и в голову ничего не пришло. Ночью мне стало весьма не по себе, но, знаете, я прежде ни разу в жизни не видела клопа, я и не представляла себе, что это такое. И вот как-то ночью я быстрехонько зажгла свет, и что бы вы думали? Тут я их и увидела. Тут-то я их и увидела! А ведь они уже по всему дому расползлись. Всюду клопы. Пришлось все опрыскать, вонь была ужас какая! А еще блохи. Были у нас и блохи, Мы держали старого пса по кличке Пятнистый. У него, стало быть, водились блохи, и они перескакивали с него на ковры; дом был сырой, блохи в коврах плодились, и, знаете, был у нас один ковер, на который стоило только ступить, сразу же поднимается туча блох, густая, что твой дым, и все блохи набрасываются на тебя. Ну, ужин готов. - Они ели мороженое мясо, мороженую жареную картошку и мороженый горошек. С завязанными глазами вы бы ни за что не распознали горошек, а картофель вкусом напоминал мыло. Однообразная пища осажденных, в этот вечер ее должны были готовить повсюду в поселке. Но где крепостные укрепления, где стенобитные орудия, где враг, на которого можно возложить виду за эту безвкусную стряпню? Каверли чувствовал себя здесь счастливым, и разговор за ужином шел о Новой Англии. Пока женщины мыли посуду, Каверли и Гриза обсудили, как прогнать через вычислительную машину словарь Китса. То, что Гриза пригласил его на ужин, следовало, вероятно, считать знаком доверия или признания; Гриза согласился прогнать словарь через машину, если Каверли все подготовит. Они выпили по стакану виски с имбирным элем, и Каверли ушел домой. Со следующего вечера Каверли перестроил свою жизнь. В пять часов он уходил из вычислительного центра, готовил ужин, купал и укладывал спать сына. Затем возвращался в вычислительный центр с томиком Китса в переплете из мягкой кожи и начинал кодировать стихи в двоичной системе, на электрической кодирующей машинке. Стоял я на пригорке небольшом, - начал он, - Был воздух свеж, царила тишь кругом... [из стихотворения "Стоял я на пригорке небольшом" (1817 г.), одного из первых стихотворений Китса] Ему понадобилось три недели, чтобы закончить весь томик, включая "Короля Стефана" [неоконченная драма Китса (1819 г.)]. Было половина двенадцатого ночи, когда Каверли напечатал: Чтоб вечно пить дыхание ее, Навеки замереть в блаженном бденье, Всегда, всегда в глаза ее смотреть, Жить вечно - иль в экстазе умереть [из сонета Китса "Яркая звезда" (1820 г., опубл. в 1846 г.), считающегося его последним стихотворением]. 15 Гриза сказал, что если все будет идти по плану, то он сможет прогнать ленту в субботу в конце дня. В пятницу вечером он позвонил Каверли по телефону и назначил ему прийти в четыре часа. Лента хранилась в рабочей комнате Каверли, и к четырем часам он принес ее в помещение, где находился пульт. Он очень волновался. Он и Гриза, похоже, были одни во всем вычислительном центре. Где-то безответно звонил телефон. Программы Каверли, выраженные в двоичной системе, ставили перед машиной задачу сосчитать слова в стихах, подсчитать объем словаря и составить список слов в порядке частоты их употребления. Гриза вложил программы и ленту в стойки и переключил на пульте несколько тумблеров. В этой обстановке он чувствовал себя как дома и расхаживал вокруг, как матрос палубной команды. От волнения Каверли был весь в поту. Чтобы хоть о чем-то говорить, он спросил Гризу о его матери и жене, но Гриза, охваченный у пульта сознанием своей значительности, ничего не ответил. Застучало печатающее устройство, и Каверли обернулся. Когда машина остановилась, Гриза сорвал со стойки бумажную ленту с расчетом и протянул ее Каверли. Количество слов в стихах составляло пятнадцать тысяч триста пятьдесят семь. Словарь равнялся восьми тысячам пятистам трем, а слова в порядке частоты их употребления были: Шум горя павшего с молчаньем слит Златая смерть над всем царит Любовь дарит не радость а тоску И шрам рассекший ангела щеку Небес пятнает вид. - Боже мой! - воскликнул Каверли. - Они рифмуются. Это стихи. Гриза ходил по комнате, выключая свет. Он ничего не ответил. - Ведь это же стихи, Гриза, - продолжал Каверли. - Разве это не удивительно? Подумайте, стихи внутри стихов. Но безразличия Гризы ничто не могло поколебать. - Ну-ну, - сказал он. - Нам лучше поскорей убраться отсюда. Я не хочу, чтобы нас тут поймали. - Но вы же видите, правда, - сказал Каверли, - что внутри стихов Китса еще какие-то другие стихи. Можно было себе представить, что какая-то числовая гармония лежит в основе строения Вселенной, но чтобы эта гармония распространялась и на поэзию, казалось совершенно невероятным, и теперь Каверли чувствовал себя гражданином вновь возникающего мира, его частицей. Жизнь была полна новизны; новизна была повсюду! - Пожалуй, лучше все-таки рассказать кому-нибудь, - заметил Каверли. - Ведь это, знаете ли, открытие. - Успокойтесь, - сказал Гриза. - Вы кому-нибудь расскажете, начальство узнает, что я пользовался вычислительной машиной в нерабочее время, и мне намылят шею. Он выключил все лампочки и вышел с Каверли в коридор. Тут в конце коридора открылась дверь, и им навстречу шагнул доктор Лемюэл Камерон, директор ракетного центра. Камерон был маленького роста. При ходьбе сутулился. О его безжалостности и блестящем уме слагались легенды, и Гриза с Каверли испугались. Волосы у Камерона были матово-черные и такие длинные, что одна прядь падала на лоб. Кожа у него была смуглая, чуть желтоватая, на щеках играл легкий румянец. Глаза его смотрели печально, но нависшие брови и густые ресницы придавали Камерону вид своеобразный и устрашающий. Его брови выступали на целый дюйм, пестрели сединой и были мохнатыми, как звериная шкура. Они казались конструктивными элементами, призванными поддерживать тяжесть его знаний и его власти. Мы знаем, густые брови не поддерживают ничего, даже воздуха, и корни их не питаются ни умом, ни чувством, но именно брови Камерона устрашили обоих мужчин. - Как ваша фамилия? - спросил он. Вопрос был обращен к Каверли. - Уопшот, - ответил тот. Если Камерон и пользовался некогда щедротами Лоренцо, он ничем этого не показал. - Что вы здесь делаете? - спросил он. - Мы только что произвели подсчет слов в словаре Джона Китса, - сказал Каверли с самым серьезным видом. - Ах вот как! - сказал Камерон. - Я и сам интересуюсь поэзией, хотя мало кто об этом знает. - Затем, закинув голову и одарив своих подчиненных улыбкой, которая либо ничего не значила, либо была неискренней, он принялся декламировать с привычным пафосом: Вращались многие миры Вкруг солнц своих веками Для миллионов мудрецов, Ушедших в прах и в камень. Их жизнь мы знаем, но понять Стараемся напрасно, Кто был им друг, кто был им враг, Что было им подвластно, А голос прошлого звучит И глухо и неясно. Каверли ничего не сказал, и Камерон пристально посмотрел на него. - Я вас видел раньше? - спросил он. - Да, сэр. - Где? - В горах. - Зайдите ко мне в кабинет в понедельник, - сказал Камерон. - Который теперь час? - Без четверти семь, - сказал Каверли. - Я что-нибудь ел? - Не знаю, сэр, - ответил Каверли. - Интересно было бы знать, - сказал Камерон, - интересно. - И он один поднялся в лифте. 16 В понедельник утром Каверли явился в кабинет Камерона. Он хорошо помнил свою первую встречу со знаменитым стариком. Это произошло в горах, в трехстах милях к северу от Талифера, куда Каверли однажды поехал с несколькими сослуживцами на уик-энд кататься на лыжах. Они добрались до места уже под вечер и успели бы засветло совершить лишь один спуск. Они стояли, ожидая, пока подъедет кресло-подъемник, как вдруг кто-то попросил их посторониться. Это был Камерон. Его сопровождали два генерала и полковник. Все они были значительно выше ростом и моложе, чем он. Появление Камерона вызвало заметное волнение, впрочем, о его мастерстве лыжника слагались легенды. Его вклад в тепловую теорию был основан на наблюдениях за молекулярным воздействием на скользящую поверхность его лыж. На нем был прекрасный лыжный костюм, а над знаменитыми бровями алела лыжная шапочка. В этот день его глаза блестели, и к подъемнику он шел энергичной пружинистой походкой (подумал Каверли) человека, который пользуется бесспорным авторитетом. Од первым поднялся на гору, потом его свита, а за ними - Каверли с приятелями. На вершине стояла хижина, куда все зашли покурить. В хижине не было никакого отопления и стоял жуткий холод. Когда Каверли приладил крепления, он увидел, что в помещении нет никого, кроме Камерона. Остальные ушли вниз. В присутствии Камерона Каверли ощущал неловкость. Ничего не говоря, не произнося ни звука, тот как бы создавал вокруг себя нечто столь же осязаемое, как электромагнитное поле. Было уже поздно, очень скоро должно было стемнеть, но горные вершины, сплошь окутанные снегом, еще купались в косых лучах солнца, напоминая волнистое дно древнего моря. Жизненная сила этого зрелища восхитила Каверли. Все здесь дышало безмерной мощью нашей планеты; здесь в гаснущем свете дня человека охва