с девушкой все время ему мешали, и он видел свою дочь лишь урывками. Но ни одно движение хулигана не укрывалось от его взора. Он видел, как тот обнял девушку за плечи. Слышал, как тот что-то шептал ей на ухо. Затем, когда послышалось пение "Я знаю: мой Спаситель жив", он увидел, как хулиган сунул руку в вырез платья девушки. Мистер Фрили грубо схватил парня и девушку за плечи и оттолкнул их друг от друга; при этом он так громко закричал, что его дочь бросила со сцены взгляд туда, где начался шум. Он крикнул: - Прекратите или убирайтесь! Здесь не место заниматься такими делами. Он дрожал от гнева и, чтобы удержаться и не ударить парня в лицо, вышел из зала на ступеньки школьного подъезда. С трудом ему удалось закурить сигарету. Он до того разволновался, что подумал, уж не от страха ли за свою дочь он так вышел из себя. Впрочем, он был уверен, что его - отца и гражданина - привела в ярость омерзительная сцена, которая только что разыгралась на его глазах и так не вязалась с пением пасхального гимна в доме, призванном - во всяком случае, по идее - быть приютом невинности. Докурив, мистер Фрили вернулся в зал. Хулиганы расступились, пропуская его, и он подумал, что никогда прежде не ощущал на себе такой эманации неприкрытой ненависти, какая исходила от них. Хулиганы в подъезде на Уотер-стрит стояли в такой же выжидательной позе, выказывая такую же любовь к полумраку, и его охватило отвращение к ним, словно они были не просто представителями чуждого ему класса или жителями другого квартала, а примчались с какой-то враждебной планеты. Подойдя ближе, он увидел, что они передают друг другу бутылку виски. Он не стал упрекать их в беззаконии и порочности. Беззаконие и порочность были тем, к чему они стремились. Поравнявшись с подъездом, он ощутил запах виска, а затем его ударили по затылку, и он мгновенно потерял сознание. Будильник разбудил Эмиля в половине второго. Пока он брился, порыв ветра хлопнул дверью комнаты и разбудил его мать. Внезапно разбуженная, она тяжело вздохнула и голосом, казалось принадлежавшим гораздо более старой женщине, сказала: - Эмиль, ты заболел? - Нет, мама, - ответил он. - Все в порядке. - Ты заболел? Тебя что-то беспокоит, дорогой? Эти холодные пирожки с крабами - может быть, тебе от них нехорошо? - Нет, мама, - сказал Эмиль. - Это все пустяки. - Ты заболел? - все еще не совсем проснувшись, спросила миссис Кранмер; затем, откашлявшись, она заговорила отчетливей, и сознание ее тоже заработало отчетливей. - Эмиль! - воскликнула она. - Это яйца. - Мне надо сейчас уйти, мама, - сказал Эмиль. - Ничего серьезного. К завтраку я вернусь. - О, это яйца, да? Эмиль слышал, как скрипнула кровать, когда мать села и спустила нога на пол, но он успел прошмыгнуть мимо двери ее комнаты, прежде чем миссис Кранмер добралась до порога, и сбежал по лестнице. - К завтраку вернусь! - крикнул он. - И все тебе расскажу. Он нащупал в кармане сложенный лист бумаги с планом и вышел на крыльцо. На небе сияли звезды. Пора была слишком ранняя, и еще ничего не цвело, кроме подснежников, кое-где взошедших на клумбах, и пестрых симплокарпусов, единственных полевых цветов, уже появившихся в ложбине; в воздухе, однако, веяло нежным ароматом земли, столь же прекрасным, как аромат роз, и Эмиль остановился, чтобы наполнить им свои легкие и голову. В свете уличных фонарей и звезд мир казался чудесным и - при всей своей убогости - даже молодым, словно у этого поселка все было еще впереди. Земля, слегка прикрытая листьями, мхом, виноградным луком и ранним клевером, словно готовилась принять вверенные Эмилю сокровища. Когда в четверть третьего мистер Фрили не появился, Эмиль забеспокоился. Было так тихо, что он издалека услышал бы шум машины, но он ничего не слышал. Он хотел, чтобы ему помогли выполнить возложенную на пего задачу, и не хотел приниматься за дело в одиночку, но в двадцать минут третьего решил, что пора приступать. Он отпер ворота гаража, которые были перекошены и громко заскрипели по гравию. Эмиль глянул на заднее сиденье. Груз был в целости. Когда он задним ходом вывел старую машину на улицу, единственный свет во всем околотке горел в гостиной его матери. Эмиль был слишком возбужден, чтобы подумать, каких бед она может натворить, а она сумела натворить больших бед. Она позволила по телефону своей новой приятельнице в Ремзен-Парк. - Эмиль только что отправился прятать яйца, - сказала она. - Он только что выехал. Точно не знаю, но у меня такое впечатление, что он собирается прятать их поблизости от Кольца Делос. Как вы думаете, похоже это на мистера Фрили - все отдать этим богатым снобам и позабыть о своих друзьях в Ремзен-Парке? Разве это на него похоже? Часа через два, думал Эмиль, переводя рычаг на первую скорость, его миссия будет выполнена, осталось совсем немного, и тут он понял, какую тяжелую ответственность на себя возложил. В доме на углу горел свет, по окошко было маленькое, узкое, плотно завешенное, и Эмиль решил, что это, наверно, ванная. Пока он смотрел на окно, свет погас. С верхнего конца Тернер-стрит, от площадки для гольфа, Эмилю был виден весь поселок; он видел, что все окутано черной успокоительной тьмой, видел, как крепко спят люди в домах, и мысль о множестве мужчин, женщин, детей и собак, блуждавших по лабиринтам своих сновидений, вызвала у него улыбку. Он стоял возле капота своего автомобиля, читая при свете фар инструкцию. Восемь яиц на углу Делвуд-авеню и Алберта-стрит, три - на Алберта-стрит, десять - у пересечения Кольца Делос и Честнат-лейн. Хазарды жили на углу Делвуд-авеню и Алберта-стрит. Миссис Хазард не спала. Около двух часов она проснулась от страшного сна и теперь сидела у открытого окна и курила. Она думала о яйцах - тех, что давали право на путешествие, - и о том, будет ли хоть одно из них спрятано на Алберта-стрит. Ей хотелось посмотреть Европу. В этом ее чувстве было больше зависти, чем подлинного желания. Ей не столько хотелось посмотреть мир, сколько посмотреть то, что видели другие. Когда она читала в газете, что Венеция постепенно погружается в море и что пизанская "падающая башня" вот-вот рухнет, она испытывала не грусть по поводу исчезновения этих чудес света, а острую горечь при мысли о том, что Венеция исчезнет под водой, прежде чем она, Лора Хазард, там побывает. Кроме того, она воображала, что прямо создана для того, чтобы полностью оценить прелести путешествия. Это было как раз по ней. Когда друзья и родственники возвращались из Европы с фотографиями и сувенирами, миссис Хазард, слушая их рассказы о путешествии, не могла отделаться от чувства, что ее впечатления были бы ярче, ее сувениры и фотографии лучше и что, сидя в гондоле, она представляла бы собою более изящное зрелище. Впрочем, к зависти примешивались и более возвышенные чувства. В ее сознании путешествие связывалось с великолепием и пафосом любви; оно было как бы откровением любви. Ей казалось, что любовь делает небо Италии синее голубого северного неба, а залы и лестницы, своды и купола, все памятники грандиозного прошлого - более обширными и величественными. Вот об этом она и размышляла, когда увидела, что какая-то машина выехала из-за угла и остановилась. Она узнала Эмиля и стала следить, как он прячет яйца в траве. Вся эта цепь событий - ночной кошмар, разбудивший ее, мысли, мелькавшие у нее в голове, пока она сидела у открытого окна, и внезапное появление этого юноши при свете звезд - все казалось ей чудом, и в волнении она окликнула Эмиля. Когда Эмиль услышал ее голос, его охватило отчаяние. Как, как ему исправить свою оплошность, как заставить ее позабыть, что она видела его за выполнением тайной миссии? Не мог же он свернуть ей шею! - Ш-ш-ш-ш, - сказал он, глядя вверх, на окно, но миссис Хазард там уже не было; через минуту она открыла дверь и босиком в ночной рубашке выбежала на улицу. - О Эмиль, знаете, я думаю, мне суждено найти яйцо, - сказала она. - Мне не спалось, и вот я сидела у окна, и тут появились вы. Я должна получить одно из золотых яиц, Эмиль! Дайте мне одно из золотых. - Это ведь задумано как секрет, миссис Хазард, - прошептал Эмиль. - Никто не должен ничего знать. До утра вы не должны разыскивать их. Вам надо вернуться домой. Ложитесь снова спать. - За кого вы меня принимаете, Эмиль? - спросила она. - Думаете, я маленькая девочка иди совсем дура? Дайте мне золотое яйцо, и тогда я снова лягу спать, но я не сойду с места, пока вы этого не сделаете. - Вы все испортите, миссис Хазард. Пока вы не вернетесь к себе, я не стану больше прятать яйца. - Дайте мне золотое яйцо, дайте мне одно из этих золотых яиц, или я сама возьму. Голос миссис Хазард разбудил миссис Кремер, которая жила в соседнем доме. Мгновенно насторожившись, она вставила челюсти, сунула ноги в комнатные туфли и подошла к окну. Она сразу же поняла, что происходит. Подошла к телефону и позвонила своей дочери, Элен Пинчер, которая жила тремя кварталами дальше, на Милвуд-стрит. Элен спросонья приняла телефонный звонок за звон будильника. Она попыталась остановить бой, встряхнула будильник, наконец зажгла свет и тут только поняла, что звонит телефон. - Элен, это мама, - сказала старуха. - Прячут пасхальные яйца. Как раз напротив моего дома. Я вижу их из окна. Приходи сюда! Мистера Пинчера телефонный звонок не разбудил, его разбудил свет и последние слова Элен. Он увидел, как жена положила трубку и выбежала из комнаты. Вот уже около месяца поведение жены тревожило мистера Пинчера. Она трижды выписывала чеки на сумму, превышавшую их банковский счет, и трижды на одной неделе оставалась без бензина; на свадьбу Грипсеров она забыла надеть чулки, она потеряла свой браслет, сделанный в виде змейки, и погубила хорошую кожаную охотничью куртку, заложив ее в стиральную машину. Каждый раз она говорила: "Я, должно быть, схожу с ума". Когда мистер Пинчер, услышав на улице шаги, глянул в окно и увидел, что жена в ночной рубахе бежит по тротуару вдоль фасада, он решил, что она действительно потеряла рассудок. Он надел купальный халат и, не найдя туфель, выбежал босиком из дому и устремился вслед за женой. Она опередила его примерно на целый квартал, и он громко кричал ей вдогонку: - Элен, Элен, вернись, дорогая! Вернись домой, дорогая! Он разбудил Барнстеблов, Мелчеров, Фицроев и Деховенов. Эмиль снова сел в машину. Миссис Хазард старалась открыть другую дверцу и влезть в автомобиль, но дверца была заперта. Эмиль пытался тронуться с места, но он нервничал, а мотор что-то заглох. Тут в свете фар появилась Элен Пинчер. Ночная рубашка на ней была прозрачная, а бигуди в волосах напоминали корону. Ее мать, высунувшись из окна, подбадривала ее. - Вот они, Элен, здесь! Позади муж Элен кричал: - Вернись, дорогая, вернись, милая! Эмилю наконец удалось запустить мотор - как раз в ту минуту, когда Элен подбежала к машине и сунула голову в окно. - Эмиль, я хочу парижское яйцо, - сказала она. Машина заурчала, но, пока Эмиль медленно отпустил сцепление, примчался мистер Пинчер с криком: - Останови машину, идиот проклятый! Она же больна. Теперь в свете фар Эмиль видел, что к нему приближается еще с десяток женщин в ночных рубашках. Все они, казалось, были увенчаны коронами. Он продолжал медленно ехать вперед, но несколько женщин сгрудились прямо перед машиной, и ему дважды пришлось останавливаться, чтобы не задавить их. Во время одной из этих остановок миссис Деховен проколола заднюю покрышку. Эмиль почувствовал, как машина осела. Он знал, что случилось, но упорно ехал дальше. Сплющенная шипа терлась о тормозную колодку, и Эмиль не мог развить скорость, но все же надеялся опередить своих преследовательниц. Алберта-стрит в этом месте круто шла под уклон на протяжении примерно полумили. Слева тянулся большой пустырь. Его владелица (старая миссис Крамер) требовала десять тысяч за акр, и покупателей не находилось. Участок густо зарос травой и кустарником, а на каждом стволе дикой вишни и сумаха были прибиты дощечки с фамилиями и номерами телефонов агентов по продаже недвижимости. Эмиль подумал, что, возможно, улизнет, если сумеет добраться до Кольца Делос. Двигаясь под уклон, машина ускорила ход, но в тот момент, когда фары осветили Кольцо Делос, Эмиль увидел домашних хозяек Ремзен-Парка, человек тридцать или сорок, большей частью в длинных рубашках и с чем-то вроде массивных корон на голове. Он резко свернул налево, стукнулся о край тротуара, пересек его и покатил по нераспроданным земельным участкам к дальней границе пустыря. Он попал в ловушку. Но в его распоряжении осталось еще немного времени. Он выключил мотор и фары, открыл багажник и принялся швырять яйца в густую траву. Размах у него был сильный, и, отбрасывая яйца далеко от себя, он сумел отвлечь внимание подступавшей толпы. Вскоре рука затекла, и тогда он стал брать коробки с яйцами и высыпать их содержимое прямо в траву. Он успел избавиться от всех яиц, кроме одного, прежде чем женщины до него добрались, и теперь выпрямился, чтобы посмотреть на них - в ночных рубашках они походили на ангелов; он услышал, как они тихо вскрикивали в азарте и возбуждении. Затем с одним-единственным яйцом в кармане - золотым - он поехал назад через кусты. Боль от удара, оглушившего мистера Фрили, привела его в сознание. Голова разламывалась. Он обнаружил, что привязан проволокой к столбу в каком-то подвале. Он дрожал от холода и увидел, что на нем ничего нет, кроме кальсон. Сначала ему показалось, что он сошел с ума, но жестокая боль в голове придавала всему случившемуся ужасающую живость и реальность. Мистер Фрили был крупный мужчина, тело его, как у многих мужчин среднего возраста, покрывали седоватые волосы. Проволока, которой он был привязан, глубоко врезалась в его мясистые плечи, и кисти рук занемели. Он заорал, призывая на помощь, но никто не откликнулся. Его обокрали и избили, и теперь он очутился, беспомощный, в ловушке, по-видимому, где-то под землей. От унижения - и от панического страха - голова его раскалывалась на части, он вздрагивал, а проволока еще больнее врезалась в кожу. Затем наверху послышались шаги и голоса, голоса хулиганов. Один за другим они спустились в подвал. Это были те же трое: вожак, за ним толстомордый и, наконец, худощавый, бледный, с длинными волосами. - Цыпленочек, - сказал вожак, глядя на мистера Фрили. - Что вам от меня надо? - спросил мистер Фрили. - Вы забрали у меня деньги. Это все из-за той девицы в средней школе? - Я ничего не знаю ни о какой девице ни в какой школе, - сказал вожак. - Мне просто не нравится твоя физиономия, цыпленок, вот и все. В чем дело, цыпленок? Чего ты так трясешься? Боишься, что мы будем мучить тебя спичками и всем, что полагается? - Он чиркнул спичкой и поднес ее к коже мистера Фрили, но не обжег его. - Поглядите-ка на этого цыпленка. Цыпленок боится умереть. Вот потому-то мне и не нравится твоя физиономия, цыпленок. Бог ты мой, как он ревет! Мистер Фрили взревел. Пол качнулся сперва налево, потом направо, и он снова потерял сознание. Затем он почувствовал прикосновение чьих-то рук. Его развязывали. Проволочные путы ослабевали, восстанавливалось нормальное кровообращение. Он чуть не упал, но кто-то подхватил его и поддержал. Это был бледный парень с длинными волосами. Он отвел мистера Фрили в угол, где валялось старое автомобильное сиденье, и мистер Фрили упал на него. - Где остальные? - спросил он. - Ушли, - ответил парень. - Они перепугались, когда вы упали в обморок. - А вы? - Я все время боялся. - Что вам надо? - Теперь ничего. Все так, как он сказал. Ему не нравится ваша физиономия. Хотите воды? - Да. Парень принес стакан воды и дал ему напиться. - Я могу уйти? - Идите, - ответил парень. - Ваш костюм наверху. Он никому не подошел. Гарри взял ваши часы. Я ничего не взял. Ну, пока. Парень спокойным шагом вышел, и мистер Фрили услыхал, как он легко взбежал вверх по лестнице. Он ощупал рану на голове, потом ощупал руки и ноги. Все как будто было в порядке, и он, покачиваясь от слабости, стал подниматься по лестнице. Костюм лежал около двери; выйдя на улицу, он увидел, что его затащили в заброшенную придорожную закусочную на краю города. Мистер Фрили пошел домой. Эмиль тоже, но шли они разными дорогами. Эмиль сократил путь, пройдя задними дворами на Тернер-стрит, и стал подниматься в гору. Зрелище было апокалиптическое. Светало, в опустевших домах плакали покинутые дети, а большая часть дверей стояла нараспашку, словно прозвучала труба архангела Гавриила. В верхнем конце Тернер-стрит Эмиль свернул на площадку для гольфа, взобрался на самую высокую стенку и сел, решив дождаться утра. Он чувствовал себя усталым, счастливым, веселым, освободившимся от ответственности и от еще более тяжкого бремени. Что-то случилось. Как у всех, кто читает газеты, в его сознании гнездился страх, что какой-нибудь пьяный капрал может испепелить нашу планету, а в другой части его сознания таилось страстное желание, чтобы люди его поколения жили мирной жизнью. Несмотря на свою молодость, он уже проникся мыслью о всеобщей неустойчивости. Казалось, временами он прислушивался к пульсу Земли, словно она была грустным ипохондриком, могучим и прекрасным, которого вместе с тем гложет неодолимое предчувствие внезапной и бессмысленной смерти. Теперь опасность как будто миновала, и Эмиля наполнила радость от того, что славные и мирные человеческие труды будут длиться вечно. Он не мог описать своих чувств, не мог описать зари, не мог описать даже гудков поезда, доносившихся издали, или формы дерева, под которым сидел. Он мог только смотреть и восхищаться, как огромная бочка ночи до самых краев наливалась ярким светом дня и как птицы пели на деревьях, подобно сонму ангелов, свистом подзывающих своих охотничьих собак. По дороге Эмиль остановился у дома Мелисы и положил на ее лужайку золотое яйцо, дававшее право на поездку в Рим. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ 28 Для старухи, которая родилась и выросла далеко от Рима, Гонора хорошо знала римские памятники по фотографиям, поэтому приезд в Рим был для нее чем-то вроде возвращения домой. Когда она была ребенком, у нее в спальне висело большое, в коричневых тонах, изображение гробницы Адриана. Перед сном, во время болезни или выздоровления после болезни она часто смотрела на эту гробницу, чья цилиндрическая форма и неистовый ангел занимали большое место в ее сновидениях. В дальнем конце коридора одну из стен украшала картина с изображением моста Сант-Анджело, а две большие фотографии императорского Форума кочевали из одной комнаты в другую, пока не очутились во владениях кухарки. Так что многое в Риме было Гоноре хорошо знакомо. Но что люди делают в Риме? Наносят визит папе. Гонора запросила американское туристическое бюро, каким образом это можно организовать. Из уважения к ее возрасту к ней отнеслись очень любезно и направили ее к священнику американского колледжа. Священник был учтив и отнесся к ее просьбе с пониманием. Аудиенцию можно устроить. Приглашение она получит за сутки до назначенного дня. На ней должны быть темное платье и шляпа, а если она хочет, чтобы папа благословил какие-нибудь медали, то он может порекомендовать магазин - он дал ей адрес, - где имеется прекрасный ассортимент религиозных медалей, продающихся со скидкой в двадцать процентов. Аббат тактично пояснил, что его святейшество хотя и говорит по-английски, но понимает язык гораздо хуже, чем говорит, и что, если он забудет благословить ее медали, она может считать, что он благословил их своим присутствием. Гонора, конечно, никаких медалей не признавала, но у нее было множество друзей, для которых медаль с папским благословением представляла бы большую ценность, и она купила целый набор. Однажды вечером, когда она вернулась к себе в pensions [пансион (итал.)], ей вручили пригласительный билет из Ватикана, в котором ее извещали, что аудиенция назначена на завтра в десять часов утра. Она встала пораньше и тщательно оделась. Она взяла такси до Ватикана, где какой-то господин в безукоризненном смокинга осведомился о ее фамилии и попросил приглашение. Ее фамилию он произносил как "Уомшанг". Он вежливо попросил ее снять перчатки. По-английски этот господин говорил с сильным акцентом, и Гонора его не поняла. Понадобилось долгое объяснение, чтобы она уразумела, что в присутствии его святейшества перчаток не носят. Потом он повел ее вверх по лестнице. Гоноре пришлось дважды остановиться, чтобы перевести дух и дать отдых ногам. В приемной они прождали полчаса. Был уже двенадцатый час, когда второй придворный распахнул двустворчатую дверь и ввел Гонору в огромный salone [зал (итал.)], где она увидела его святейшество, стоявшего у своего трона. Она поцеловала его перстень и села в кресло, предложенное ей вторым придворным. Он, как отметила Гонора, держал в руках поднос, на котором лежало несколько чеков. Раньше ей не пришло в голову, что во время аудиенции от нее будут ждать пожертвований в пользу церкви, и она положила на поднос всего лишь несколько лир. Она не робела, но у нее было такое ощущение, будто рядом с ней сама святость, олицетворение великолепно организованной власти, и она смотрела на лапу с неподдельным благоговением. - Сколько у вас детей, мадам? - спросил он. - О, у меня нет детей, - громко ответила она. - Где вы живете? - Я приехала из Сент-Ботолфса, - сказала Гонора. - Это маленький городок. Думаю, вы никогда о нем не слышали. - Сан-Бартоломео? - с интересом переспросил его святейшество. - Нет, - ответила она, - Ботолфс. - Сан-Бартоломео-ди-Фарно, - сказал папа, - ди-Савильяно, Бартоломео-иль-Апостоло, иль-Леперо, Бартоломео-Капитаньо, Бартоломео-дельи-Амидеи. - Ботолфс, - неуверенно повторила Гонора. А потом внезапно спросила: - Доводилось ли вам когда-нибудь видеть американские восточные штаты осенью, ваше святейшество? Папа улыбнулся и как будто заинтересовался, но ничего не сказал. - О, это великолепное зрелище! - воскликнула Гонора. - Наверно, во всем мире нет ничего подобного. Это словно море золота и желтизны. Листья, конечно, ничего не стоят, а я теперь так стара и нетверда на ноги, что мне приходится кого-нибудь нанимать, чтобы он сгреб и сжег их у меня в саду; но, право, они так прекрасны, и, когда смотришь на них, кажется, что ты богат... О, я говорю не о деньгах, но, куда ни посмотришь, всюду золотые деревья, повсюду золото. - Я хотел бы благословить вашу семью, - сказал папа. - Благодарю вас. Она склонила голову. Он произнес благословение по-латыни. Убедившись, что оно окончено, Гонора громко сказала "аминь". Аудиенция закончилась, один из придворных проводил ее вниз, она прошла мимо швейцарских гвардейцев и вернулась к колоннаде. Мелиса и Гонора не встретились. Мелиса жила на Авентинском холме с сыном и с donna di servizio [служанкой (итал.)] и работала на киностудии, дублируя итальянские фильмы на английский. Она была голосом Марии Магдалины, она была Далилой, она была возлюбленной Геркулеса, но ею владела римская хандра. Эта хандра ничуть не страшнее нью-йоркской или парижской, но у нее есть свои особенности, и, подобно любой другой форме эмоционального отвращения, она может, достигнув известной силы, придавать такому обыденному зрелищу, как дохлая мышь в мышеловке, апокалиптический смысл. Если Мелиса хандрила от тоски по родине, то тоска по родине не была у нее связана с цепью отчетливых образов, напоминающих о пафосе, привлекательности и могучем пульсе американской жизни. Мелиса не испытывала желания вновь совершить плавание на байдарке по Делавэру или вновь услышать звуки губной гармоники на окутанных сумерками берегах Саскуэханны. Когда она шла по Корсо, она хандрила потому, что не понимала ни слова из того, что говорили вокруг, а еще потому, что ее вечно обманывали. Все наводило на нее тоску. Капитолийский холм в дождливый день и гид, без конца водивший ее вокруг статуи Марка Аврелия и жаловавшийся на погоду и на то, как плохо идут дела. Зимний дождь, такой холодный, что ей становилось жаль стоявших на крышах бесчисленных голых богов и героев, на которых не было даже фигового листка, чтобы защитить их от сырости. Влажный воздух Форума, холод лестничных пролетов семнадцатого века и заброшенных римских кухонь с мраморными столами, похожими на прилавок в мясной лавке, со стенами, засиженными мухами, и цветными изображениями святой девы над газовыми плитами, которые вечно дают утечку. Осень в европейском городе с его постоянной атмосферой надвигающейся войны; увядание цветов, обильно растущих из трещин на верху Стены Аврелиана, пучки сухой и свежей травы меж пальцами ног святых и ангелов, стоящих вокруг куполов римских церквей. Зал на Капитолийском холме, где ярусами, один над другим; расставлены скульптурные портреты римлян; но, вместо того чтобы вызывать яркое или хотя бы смутное ощущение могущества римских императоров, эти бюсты напоминали Мелисе о той ветви ее семьи, которая уехала на север, в штат Висконсин, выращивать пшеницу. Казалось, то были тетя Барбара и дядя Спенсер, кузина Алиса и кузены Гомер, Рэндалл и Джеймс. У римских скульптур были такие же ясные лица, такие же густые волосы, такое же выражение задумчивости, силы и озабоченности. Царственные жены императоров были их верными подругами: они сидели на своих мраморных тронах так, словно пироги уже в печи, а они ждут возвращения своих мужей с поля. Мелиса пыталась ходить по улицам с таким видом, будто и она куда-то торопится, будто и ее коснулась трагедия современной европейской истории - как она коснулась, видимо, почти всех людей, встречавшихся ей на улице, но мягкая улыбка Мелисы не оставляла сомнений в том, что она не римлянка. Она гуляла в садах Боргезе, ощущая на себе бремя привычек, которые женщины ее возраста, да и любого другого, уносят с собой, переезжая из одной страны в другую: привычек именно так, а не иначе есть, пить, одеваться, отдыхать, привычных волнений и надежд, привычного - для нее - страха смерти. Свет в парке, казалось, подчеркивал, сколь многое она привезла с собой, словно и все окружающее, и далекие холмы - все было предназначено для кого-то, кто путешествовал с более легким багажом привычек и воспоминаний. Мелиса шла мимо обомшелых фонтанов, и листья деревьев падали среди мраморных статуй - героев в шлемах авиаторов, героев бородатых, героев, увенчанных лаврами, героев с широкими галстуками и в визитках, героев, чьи мраморные лица время и непогода неизвестно почему облюбовали затем, чтобы их изуродовать. Взволнованная и встревоженная. Мелиса ходила и ходила, обретая некоторое удовольствие в покое, что опускается на плечи людей вместе с тенью больших деревьев. Она видела, как из развалин вылетела сова. На повороте тропинки до нее донесся аромат ноготков. Парк был полон нежных влюбленных, которые от чистого сердца радовались малейшим удовольствиям, и Мелиса видела, как парочка целовалась у фонтана. Потом мужчина вдруг сел на скамейку и вытащил из ботинка камешек. Что бы все это ни значило, Мелиса сознавала, что ей хочется уехать из Рима, и в тот же вечер села в поезд, шедший на острова. 29 Почти все лето Эмиль был без работы, а осенью их навестил брат его матери, Гарри, приехавший в Нью-Йорк на какой-то съезд. Этот грузный веселый мужчина управлял в Толидо предприятием, поставлявшим продовольствие для океанских судов. Используя свои знакомства в торговом флоте, он предложил устроить Эмиля на одно из судов, совершавших рейсы в Роттердам или Неаполь, и Эмиль сразу согласился. Вернувшись в Толидо, дядя Гарри написал Эмилю, что в конце недели он может отплыть матросом на пароходе "Дженет Ранкл". Эмиль купил в транспортном агентстве в Партении балет на автобус до Толидо, попрощался с матерью и уехал в Нью-Йорк. Автобус отходил в девять вечера, но уже к восьми на конечной остановке собралось больше десятка пассажиров. Все это были путешественники, судя по их нарядной одежде, застенчивому виду и новеньким чемоданам. У каждого народа есть какое-нибудь место - поле сражения, гробница или собор, - которое полнее всего отражает его национальный дух и чаяния, а железнодорожные вокзалы, аэропорты, автобусные станции и пароходные пристани Соединенных Штатов как раз и представляют собой ту декорацию, на фоне которой проявляется величие соотечественников Эмиля. Большинство людей были одеты так, словно направлялись в какое-то пышное судилище. Обувь им жала, перчатки не гнулись, головные уборы были очень тяжелые, но изысканность одежды как бы говорила о том, что они помнят, хотя и смутно, древние легенды о путешествиях - о Тезее и о Минотавре. Глаза отъезжающих были совершенно беззащитны, как будто, обменявшись взглядами, два развращенных субъекта тотчас погрузились бы в пучину эротики; они смотрели только на себя, на свои чемоданы, на мостовую или на незажженный указатель над платформой. Без двадцати девять указатель зажегся - он гласил "Толидо", - и ожидавшие автобуса пассажиры зашевелились, поднялись с мест, стали проталкиваться вперед; их лица озарились светом, словно в это мгновение поднялся занавес и перед ними открылась новая жизнь, райская жизнь, полная красоты, хотя на самом деле он поднялся всего лишь над болотами Джерси, ночными ресторанами, равнинами Огайо и смутными мечтами. Окна автобуса были окрашены в зеленый цвет, и, когда он выезжал из города, все уличные фонари горели зеленым светом, будто весь мир был парком. Эмиль хорошо спал и проснулся на рассвете. Весь день они ехали по штату Огайо. Сквозь зеленые стекла окон ландшафт казался зловещим, словно солнце уже остывало и это были последние часы жизни на нашей планете, но при этом странном освещении люди продолжали путешествовать на попутных машинах, убирать с полей урожай и продавать подержанные автомобили. К концу дня они добрались до предместий Толидо, но у Эмиля было такое ощущение, будто он вернулся домой в Партению. Ларьки, где торговали рублеными шницелями, и лавчонки, где можно было купить свежие овощи, и ряды выставленных на продажу подержанных автомобилей, и женщина в купальном костюме, толкавшая по лужайке бензиновую косилку, и беременная женщина, развешивавшая выстиранное белье, и вязы, и клены - все было точь-в-точь как в Партении. И в полях росла дикая морковь, и, пока вы не въехали в центр города, нельзя было определить, где вы - в Партении или в Толидо. Пассажиры разбрелись, а Эмиль все стоял на углу с чемоданом в руке. В воздухе пахнет травой, подумал он. Наверное, это из-за окружающих город ферм или из-за озера. Уличные фонари горели, и витрины магазинов были освещены, но закатное солнце еще окрашивало небо в розоватый цвет, и Эмиль испытывал волнение, которое всегда охватывало его на бейсбольном поле, когда во время четвертой или пятой подачи двойного матча зажигался свет при еще голубом небе. Было вовсе не холодно, но Эмиль дрожал, как будто в этот час в этом равнинном краю воздух был насыщен коварной промозглой сыростью. Он спросил у полицейского, как пройти к Дому профессиональных союзов. Путь был долгий. На дома уже опустились сумерки, и Эмиль шел по улицам, освещенным огнями витрин, ресторанов и баров. Когда он добрался до Дома профессиональных союзов - помещения с зелеными стенами, окрашенным масляной краской полом и скамейками для ожидания, - оно показалось ему пустым. Мужчина в окошечке принял от него тридцать долларов - вступительный взнос - и сказал, что дядя Гарри обо всем договорился. Команда должна погрузиться на судно в этот же вечер и отплывет, как только закончится погрузка. Эмиль сел на скамейку и стал ждать, когда явится экипаж его парохода. Первым пришел кок, низенький человек в коричневой робе; он громко поздоровался со своим приятелем в окошечке, а затем представился Эмилю. Кожа у него была желтоватая, нос перебитый и кривой. Это было первое, что бросалось в глаза, - это и обезьяньи искорки у него в глазах. Перебитый нос господствовал на его лице, а широкие ноздри придавали его хитрым глазкам сходство с обезьяньими; иногда они бывали озорными, иногда задумчивыми, как у понурой обезьяны в воскресный день в зоологическом саду. - Ты здорово похож на одного парня, который плавал с нами в прошлом году, - сказал кок. - Его звали Пафф. Он получил стипендию в каком-то университете и бросил море. Ты здорово на него похож. Эмиль был очень рад, что похож на кого-то, кто получил стипендию и поступил в колледж. Какая-то доля интеллектуальности этого незнакомца как бы перешла и на него. Один за другим собирались остальные члены экипажа, и все говорили Эмилю, как он похож на Паффа. Первый помощник был молодой человек, который, как игрок в бейсбол, заламывал кепку на затылок и казался веселым, энергичным, но вовсе не задирой. Второй помощник был старик с редкими усами и в поношенной форме; он вытащил из бумажника карточку своей дочери и показал ее Эмилю. На фотографии была изображена девочка в балетном костюме, стоявшая на крыше дома. Затем к Эмилю и коку подошел корабельный стюард, юноша с явными претензиями на элегантность, что рождается в крытых дерном лачугах Небраски, - элегантность отчаяния. Вся команда состояла из тридцати пяти человек. Последним явился смуглый мужчина со штангой. В порт они поехали на такси. Эмиль сидел впереди с водителем и коком и пытался разглядеть Толидо. Он видел огни, здания, реку в некотором отдалении, а вблизи, вероятно, был морской пляж, так как по соседней полосе навстречу им двигалось множество машин с людьми в купальных костюмах. Эмиль досадовал, что пребывание в Толидо не стало для него реальностью, что лучшая его часть осталась в Партении. Они пересекли железнодорожные пути и очутились в предместье, тускло освещенном огнями заводов по крекингу газа; кое-где на улицах попадались пивные. Такси остановилось у ворот, и какой-то человек в форме, увидев кока, отправил их дальше; затем они ехали по совершенно пустынной местности, пока за поворотом дороги не очутились в ярком круге света и не услышали грохот портовых механизмов: там в ночную пору грузилась "Дженет Ранкл", не считаясь с тем, что на берегах озера Эри солнце зашло уже три часа тому назад, и воздух был полон мучительной фантасмагорией звуков, лязгом кранов, лебедок, рудопогрузчиков, автоподъемников, вспомогательных двигателей, хопперов и ревом пароходных гудков. Пассажиры явились на борт в полночь. Первым был старик с женой или дочерью. Он сразу стал подниматься по длинному трапу, но его спутница, видимо, испугалась. В конце концов ей посоветовали снять туфли на высоких каблуках, и два матроса, шедшие один впереди, а другой сзади, помогли ей взойти на пароход. Следующими были мужчина с женой и тремя детьми. Один из ребят плакал. Последним появился молодой человек с гитарой. В четыре часа Эмиль приступил к своим обязанностям и вместе с остальными вахтенными матросами занялся мытьем палуб, окатывая их из шлангов. Он надел непромокаемый комбинезон Паффа. Капитан заказал буксир к пяти часам, но, так как буксир опоздал, он спустил двух матросов за борт в люльке и, верпуясь с помощью канатов и шпилей, вывел пароход в пролив. На рассвете пароходная труба задымила, и Эмиль помолился утренней звезде о благополучном плавании. Утренняя вахта окатила из шлангов палубы и с мылом вымыла рубку и надстройку над верхней палубой. Работа была легкая, компания веселая, но еда оказалась ужасной. Такой отвратительной пищи Эмиль еще никогда не ел. На завтрак давали омлет из яичного порошка, на обед - жирное мясо с картофелем, а каждый вечер - неизменно сыр и холодные котлеты. Эмиль все время был голоден, так страшно голоден, что вскоре ощутил глубокий разлад со всем остальным миром. Тарелка с сыром и холодными котлетами, стоявшая перед ним из вечера в вечер, казалась ему как бы символом глупости и безразличия. Нужды и чаяния, свойственные его возрасту, не встречали понимания, а сыр и холодные котлеты усугубляли это обстоятельство. Как-то вечером он в раздражении ушел из камбуза на корму. Там к нему присоединился Саймон; Саймон был парень со спортивной штангой. - Уж этот мне "Ранкл", - сказал Саймон. - На весь мир прославился своей отвратительной жратвой. - Я голоден, - сказал Эмиль. - В Неаполе я удеру с судна, - сказал Саймон. - У меня есть аккредитив на четыреста долларов. Сбежим вместе. - Я голоден, - повторил Эмиль. - В Неаполе есть американский ресторан, - сказал Саймон. - Ростбиф, картофельное пюре. Можно даже получить бутерброд с цыпленком. Сбежим вместе. - Куда? - спросил Эмиль. - Куда мы сбежим? - На Ладрос, - ответил Саймон. - Там будет конкурс красоты, и я хочу попытать счастья. По-моему, у тебя шансов не меньше, я уж знаю, у меня глаз верный. Сам-то я парень красивый. Это единственное, чем я могу взять, и, пока не поздно, надо на этом заработать. На ладросском конкурсе можно сорвать две-три тысячи долларов. - Ты спятил, - сказал Эмиль. - Оно конечно, я себе цену знаю, - сказал Саймон. - Очень даже хорошо знаю. Когда я иду мимо зеркала, то всегда смотрю в него и думаю: вот настоящий красавец. Сбежим вместе. Сходим в тот ресторан. Пирог с яблоками. Рубленые шницели. - Я больше всего люблю пирог с черникой, а еще - лимонные меренги. Ну и абрикосы. Азорские острова Эмиль увидел в мрачном свете поверх тарелки с сыром и холодными котлетами. Гибралтар был для него куском мяса. Когда они шли вдоль берегов Испании, он ел разваренные спагетти, а когда они наконец рано утром пришвартовалась в Неаполе, он почувствовал, что при полном равнодушии к честолюбивым планам Саймона у него нет другого выхода. Незадолго до полудня они покинули "Ранкл" и пошли в американский ресторан, где Эмиль съел две порции яичницы с ветчиной и огромный бутерброд и впервые с момента отплытия из Толидо почувствовал себя самим собой. Дневным пароходом они поехали на Ладрос. Море было неспокойно, и у Саймона началась морская болезнь. Организационный комитет конкурса заседал в кафе на главной piazza [площадь (итал.)], и хотя лицо у Саймона позеленело, он первым делом записался на конкурс и уплатил вступительный взнос. Они получили койки в общежитии поблизости от гавани, где жили еще двадцать пять или тридцать будущих соперников. Саймон усиленно занялся своей мускулатурой. Он мазался маслом и загорал, одетый, как и все остальные, в некое подобие набедренной повязки, вроде гульфика. Он взял напрокат лодку, и каждое утро тренировался в ней. А после сиесты работал со штангой. Эмиль в широких американских трусах греб вместе с Саймоном по утрам, а затем приятно проводил время, плавая среди скал. Стояла сильная жара, и Ладрос кишел людьми. Зато море было такого цвета, какого Эмиль никогда раньше не видел, а в воздухе что-то звенело, убаюкивая совесть, отчего белые берега и темные моря его родины казались суровыми и далекими. Очутившись по другую сторону Неаполитанского залива, он как бы утратил свою щепетильность. Конкурс был назначен на субботу, а в пятницу Саймон слег с тяжелым пищевым отравлением. Эмиль купил ему в аптеке лекарство, но почти всю ночь он не спал и утром чувствовал себя слишком слабым, чтобы встать. Эмиль сильно огорчался за него и рад был хоть чем-нибудь помочь. Саймон истратил все свои сбережения, и пусть его единственная честолюбивая мечта была смешной, можно ли его за это упрекать? Саймон попросил Эмиля выступить на конкурсе вместо него, и Эмиль в конце концов согласился. Согласился больше всего от безысходной скуки. Ему совершенно нечего было делать. Эмиль надел плавки, пришил к ним номер, выданный Саймону, и в начале пятого поднялся к центру го