бросить его в канаву. Можете быть уверены, что десятки глаз исподтишка следили за вами, и очень возможно, что пять минут спустя какой-нибудь досужий паренек от нечего делать постарается сложить кусочки. Проверьте где-нибудь в подъезде содержимое вашего бумажника, и завтра же, если будет заявлено о пропаже какого-то бумажника, найдется женщина, которая побежит в полицию и опишет вас до мельчайшей черточки не хуже Бальзака, а вы этой женщины даже не заметили. Зайдите в гостиницу, и лакеи, на которого вы не обратили никакого внимания, уже приметил ваши ботинки, костюм, шляпу, цвет ваших волос и форму ногтей. Из каждого окна, из каждой витрины, из-за каждой шторы, из-за каждого цветочного горшка следит за вами пара глаз, и если вы, в блаженном неведении, гуляя один по улице, полагаете, что никто за вами не подсматривает, вы ошибаетесь - всюду и везде найдутся непрошенные свидетели, вся наша жизнь оплетена густой, ежедневно обновляемой сетью любопытства. Да, ты знаток своего дела, тебе пришла превосходная мысль - за пять су ты купил на несколько минут четыре стены, сквозь которые ничего не видно. Никто не подсмотрит, как ты вытащишь содержимое из прикарманенного кошелька, а вещественное доказательство выбросишь, и даже я, твои двойник и спутник, которого ты и насмешил и разочаровал, даже я не могу подсчитать, сколько ты выручил. Так по крайней мере думал я, но опять вышло иначе. Не успел он еще своими паучьими пальцами повернуть ручку двери, а я уже знал, что его постигла неудача, словно я вместе с ним сосчитал деньги в портмоне, ничтожно жалкая пожива! По тому, как шел этот разочарованный, вконец вымотанный человек, как вяло передвигал ноги, как безучастно глядели из-под устало опущенных век его глаза, я сейчас же это понял. Ах ты, неудачник, напрасно ты потел все утро! В кошельке, что ты стащил, заведомо не было ничего стоящего (я мог бы тебе это наперед сказать), в лучшем случае две или три скомканные десятифранковые бумажки - немного, очень не много, если принять во внимание затраченный труд и огромный риск, - много только, к сожалению, для бедной поденщицы, которая, верно, уже в сотый раз с плачем рассказывает в Бельвиле сбежавшимся соседкам о своей беде, клянет паразитов-карманников и в отчаянии дрожащими руками предъявляет всем и каждому злополучную сумку. Но и вор, тоже нищий, был не менее огорчен (я заметил это с первого же взгляда): он вытянул пустой билет, и уже через несколько минут мое предположение подтвердилось. Это жалкое убожество, этот пришибленный человек, уставший и душою и телом, остановился перед обувной лавкой и с вожделением долго разглядывал самую дешевую обувь на выставке. Ему действительно были нужны башмаки, новые башмаки вместо тех дырявых обносков, что были у него на ногах, нужнее, чем сотням тысяч других парижан, которые гуляли сегодня по улицам в башмаках на крепких кожаных подошвах или на мягких резиновых, - как раз для его невеселого ремесла и нужна была ему целая обувь. Но его голодный и в то же время безнадежный взгляд явно говорил: на пару башмаков, как вон те на витрине, начищенные до блеска, с проставленной ценой - 54 франка, - не хватит украденных денег. Устало сгорбившись, отошел он от окна и побрел дальше. Куда же теперь? Опять на свою опасную охоту? Опять рисковать свободой ради такой жалкой, скудной поживы? Не стоит, отдохни хоть немного, бедняга. И действительно, точно мое желание передалось ему, он свернул в переулок и остановился, наконец, у дешевой закусочной. Я, разумеется, последовал за ним, ибо мне хотелось все узнать о человеке, жизнью которого я уже два часа жил, жил в неослабном напряжении, всеми фибрами моего существа. Я поторопился купить газету, из предосторожности, чтобы спрятаться за ней, а затем, надвинув на лоб шляпу, вошел в закусочную и сел за столик позади него. Но все мои меры предосторожности оказались излишними - он, бедный, так измучился, что ничем уже не интересовался. Пустым, усталым взглядом тупо уставился он на накрытый столик, и только когда официант принес хлеб, его худые, костлявые руки ожили и с жадностью схватили кусок. Я был потрясен торопливостью, с которой он начал жевать, и понял все: бедняга был голоден, просто-напросто по-настоящему голоден - он не ел с самого утра, а то и со вчерашнего дня. Мне стало жаль его. Когда же официант принес заказанное питье - бутылку молока, - мне стало жаль его до слез. Вор - и вдруг пьет молоко! Ведь всегда какие-то отдельные черточки, словно вспыхнувшая спичка, вдруг освещают все тайники души, и в то мгновение, когда я увидел, что он, карманник, пьет самый невинный, младенческий напиток, обыкновенное белое молоко, он сразу перестал быть для меня вором. Он превратился в одного из тех бедных, гонимых, больных, несчастных, которыми так богат наш нескладно скроенный мир, и я вдруг почувствовал, что меня связывает с ним не только любопытство, а нечто более глубокое. При всех проявлениях общечеловеческой житейской потребности в одежде, тепле, сне, отдыхе, при всех нуждах немощной плоти рушится то, что разъединяет людей, стираются искусственные грани, разделяющие человечество на праведных и неправедных, достойных и недостойных, остается только извечно страждущий зверь, земная тварь, томимая голодом, жаждой, усталостью, так же как ты, как я и все на свете. Я следил за ним как завороженный, а он осторожными, маленькими и все же жадными глотками пил густое молоко, а потом подобрал еще и все крошки; и в то же время мне было стыдно, что я так смотрю, стыдно, что вот уже два часа из праздного любопытства, как за скаковой лошадью, слежу за ним, за этим несчастным, загнанным человеком, идущим своим нехорошим путем, и даже не пытаюсь удержать его или помочь. Меня охватило непреодолимое желание подойти, заговорить с ним, что-то ему предложить. Но как? Что я ему скажу? Я подбирал, я мучительно искал нужные слова, какой- нибудь предлог и не находил. Ничего не поделаешь, такие уж мы! Деликатны до малодушия там, где надо действовать решительно, смелы в своих намерениях и все же боимся прорвать тонкий слой воздуха, отделяющий от нас человека, даже если знаем, что он в беде. Нет ничего труднее, всякий это знает, чем помочь человеку, если он не просит о помощи, ибо пока он не просит, он еще сохраняет последнее, что у него есть: гордость, которую страшно оскорбить своей навязчивостью. Только нищие облегчают нам задачу, и мы должны быть им благодарны за то, что они не закрывают доступ к себе. Этот же человек принадлежал к тем упрямцам, которые предпочитают рисковать своей свободой, но не просить, красть, но не протягивать руку. А вдруг его смертельно испугает, если я под тем или другим предлогом, возможно, недостаточно ловко заговорю с ним? А потом он сидел такой бесконечно усталый, что потревожить его было бы просто жестоко. Он придвинул стул вплотную к стене - и, всем телом прислонясь к спинке, а головой опершись о стену, на мгновение сомкнул свинцовые веки. Я понимал, я чувствовал: ему бы сейчас поспать хоть десять, хоть пять минут. Я просто физически ощущал его усталость, его изнеможение. Разве бледность его лица - не отсвет выбеленных стен тюремной камеры? А дыра на рукаве, светящаяся при каждом движении, разве не говорит о том, что ему незнакома нежная женская забота? Я попытался представить себе его жизнь: где-то на пятом этаже, в нетопленой мансарде с грязной железной койкой, таз с отбитым краем, все имущество - небольшой сундучок; но и тут, в этой тесной каморке, тоже нет покоя, он вечно настороже - не заскрипят ли ступени под тяжелым шагом полицейского. Все увидел я в те две-три минуты, что он сидел, устало прислонив тщедушное, костлявое тело и чуть седеющую голову к стене. Но официант уже громко стучал грязными ножами и вилками, убирая со столиков: он не любил таких поздних, засиживающихся посетителей. Я заплатил первый и быстро вышел, чтоб не привлекать его внимания; когда несколько минут спустя он тоже очутился на улице, я последовал за ним; я решил ни в коем случае не покидать этого жалкого человека на произвол судьбы. Теперь меня удерживало около него уже не праздное и щекочущее нервы любопытство, как утром, не желание постигнуть незнакомую профессию, - теперь я чувствовал, как у меня сжимается горло от смутного, гнетущего страха. Но, когда я заметил, что он опять направляется к бульвару, я просто задохнулся от страха. Господи, боже мой, да неужели же ты опять туда, к витрине с обезьянками? Не делай глупостей! Подумай хорошенько, та женщина, конечно, уже давно заявила в полицию, тебя, верно, уже поджидают и сразу схватят за рукав твоего канареечного пальтишка. Да и вообще на сегодня хватит! Не делай новых попыток, ты не в форме. Ты обессилел, скис, ты устал, а усталость в искусстве никогда не приводит к добру. Пойди лучше отдохни, выспись! Сегодня не надо, пожалуйста, не надо! Я не мог объяснить, почему вселился в меня этот страх, почему я до галлюцинации ясно видел, как его хватают при первой же попытке что-нибудь стащить. Мой страх возрастал по мере приближения к бульвару; уже был слышен несмолкаемый рев его волн. Нет, ради бога, не надо к той витрине, не будь дураком. Не смей! Я уже догнал его, уже протянул руку, чтоб схватить и оттащить прочь. Но он, словно опять поняв мой мысленный приказ, неожиданно свернул в сторону. За один квартал до бульвара он пересек улицу Друо и вдруг уверенно, будто к себе домой, направился к зданию, которое я сейчас же узнал: это был Отель Друо, известный парижский аукционный зал. И опять я был озадачен, уже который раз, этим поразительным человеком. Ведь пока я старался разгадать его жизнь, какая-то внутренняя сила словно толкала его навстречу моим тайным желаниям. Среди сотен тысяч парижских домов я наметил сегодня утром как раз этот, потому что всегда проводил там чрезвычайно волнующие, поучительные и в то же время занимательные часы. Там больше жизни, чем в музеях, а сокровищ бывает в некоторые дни не меньше, там все постоянно меняется, и я люблю этот с виду неприглядный. Отель Друо, вечно иной, вечно тот же, люблю как прекраснейший экспонат, потому что в нем представлен в миниатюре весь вещный мир Парижа. То, что обычно в замкнутой стенами квартире сливается в органическое целое, здесь раздроблено и разложено на множество отдельных вещей, словно разрубленная на куски огромная туша в мясной лавке. Предметы друг другу совершенно чуждые, неподходящие, предметы священные и обиходные объединены здесь самым обыденным: все, что тут выставлено, подлежит превращению в деньги. Кровать и распятие, шляпа и ковер, часы и умывальник, мраморные статуи Гудона и томпаковые столовые приборы, персидские миниатюры и посеребренные портсигары, подержанные велосипеды бок о бок с первыми изданиями Поля Валери, граммофоны бок о бок с готическими мадоннами, картины Ван Дейка на одной стене с плохими олеографиями, бетховенские сонаты рядом с поломанными печками, насущно необходимое и явно излишнее, откровенная халтура и ценнейшие произведения искусства, большое и малое, подлинное и поддельное, старое и новое, - все, что может быть создано руками и гением человека, высокое и пошлое, все вливается в реторту аукциона, которая с равнодушной жестокостью втягивает, а затем изрыгает все ценности этого огромного города. Здесь, на этой перегрузочной станции, где все ценности безжалостно переплавляются в монету, превращаются в цифры, здесь, на этом толкучем рынке человеческой суетности и человеческой нужды, в этом фантастическом хаосе ярче, чем где-либо, ощущается все сумбурное многообразие нашего материального мира. Все могут продать здесь неимущие, все могут купить имущие. Но здесь не только приобретаются вещи, здесь постигаешь и познаешь. Прислушиваясь и приглядываясь, любознательный человек может получить сведения из всех областей, научиться лучше понимать историю искусств, археологию, книговедение, филателию и нумизматику, а также, и прежде всего, психологию человека. Ибо столь же многообразны, как вещи, которые из этих зал переходят в новые руки и лишь недолго отдыхают здесь от подневольного существования, столь же многообразны здесь люди, обступившие стол аукциониста, любопытствующие, одержимые лихорадкой стяжательства, с беспокойными глазами, горящими жаждой наживы или таинственной страстью к коллекционированию. Рядом с солидными антикварами в добротных пальто и лоснящихся котелках сидят замызганные продавцы случайных вещей, старьевщики с Левого берега, пришедшие сюда за дешевым товаром для своих лавчонок, и тут же галдят и стрекочут мелкие спекулянты и посредники, комиссионеры, наддатчики, "маклаки" - неизбежные гиены, без которых не обходится ни одно поле битвы, они не упустят проходящую дешево вещь, вовремя перемигнутся и вздуют цену на стоящий предмет, если заметят, что его облюбовал какой-нибудь коллекционер. Тут и очкастые библиотекари, сами высохшие, как пергамент, медленно блуждают в толпе, словно сонные тапиры, а вот впорхнули райские птицы в ярком оперении - элегантные дамы в жемчугах и брильянтах, заранее пославшие своих лакеев занять им места впереди, у самого стола аукциониста. В стороне от других, спокойно и сдержанно стоят, неподвижные, как журавли, подлинные знатоки, так сказать масонский орден коллекционеров. А позади всех этих людей, которых привели сюда либо надежда на выгодное дельце, либо любопытство, либо действительная страсть к искусству, колышется всегда случайная толпа зевак, привлеченных желанием погреться у дарового огня, воспламенить свое воображение огромными цифрами, ярким фонтаном взлетающими вверх. Но у всякого, кто бы сюда ни пришел, есть своя цель - коллекционирование, азарт, заработок, стяжательство или просто желание погреться, воспламениться чужим пылом, и весь этот людской хаос можно систематизировать, разложить на бесконечное количество типов. Одну только категорию людей я никогда еще здесь не встречал и не предполагал, что могу встретить, - сословие карманников. Но когда я увидел, с каким безошибочным инстинктом шагнул сюда мой приятель, я сейчас же понял, что аукционный зал идеальное, пожалуй, даже самое идеальное место в Париже, где он может применить свое высокое мастерство. Ведь здесь, как по заказу, собраны все нужные компоненты: ужасающая, невыносимая давка, необходимое для удачи ослабление внимания, отвлеченного любопытством, нетерпением, ажиотажем. И в-третьих: в наши дни, пожалуй, только в аукционном зале и на скачках за все платят чистоганом, поэтому можно предполагать, что у каждого из присутствующих карман распух от туго набитого бумажника. Где же, как не здесь, можно рассчитывать на успех при известной ловкости рук, и утром, теперь я это понял, мой приятель, вероятно, просто репетировал, так сказать, разминал пальцы. Только здесь его талант проявится во всем блеске. И все же, когда он медленно поднимался по лестнице в бельэтаж, мне хотелось схватить его за рукав и потянуть назад. Господи, боже мой, да неужели же ты не видишь вон того объявления на трех языках: "Beware of pickpockets!", "Attention aux pickpockets!", "Achtung vor Taschendieben!" (6) He видишь? Ну и дурак! О таких, как ты, здесь отлично осведомлены, уж конечно в толпе шныряют десятки агентов. Еще раз повторяю: ты сегодня не в форме, поверь мне! Но этот видавший виды человек равнодушно скользнул взглядом по объявлению, вероятно хорошо ему знакомому, и спокойно продолжал подниматься по лестнице - действие безусловно разумное, которое само по себе можно было только одобрить, ибо в нижних залах продаются предметы домашнего обихода, простая мебель, ящики, шкафы, там толкается и суетится толпа старьевщиков, от которых мало проку и мало радости; они еще чего доброго носят свой кошель, по старой крестьянской привычке, на животе, крепко обвязав его вокруг талии, и навряд ли целесообразно и выгодно подбираться к ним. Зато в залах бельэтажа, где идут с молотка предметы роскоши - картины, книги, автографы, драгоценности, - там, конечно, и карманы набиты туже и покупатели не так предусмотрительны. Я с трудом поспевал за своим приятелем, потому что он прямо от главного входа начал соваться то в одну, то в другую залу, взвешивая, где больше шансов на успех; и всюду он изучал объявления на стенах, терпеливо и не спеша, как гастроном, смакующий изысканное меню. Наконец, он остановился на зале № 7, где распродавалась знаменитая коллекция китайского и японского фарфора графини Ив де Ж... По всему было видно, что проходящий здесь сегодня дорогой товар вызвал особый ажиотаж. Люди стояли плечом к плечу, за шляпами и пальто не было видно стола аукциониста. Сплошная стена в двадцать - тридцать рядов закрывала длинный зеленый стол, и с нашего места у входа можно было поймать только забавные движения аукциониста, который, не выпуская из рук белого молотка, как заправский капельмейстер, дирижировал со своего возвышения торгами и после томительно длинных пауз неизменно переходил на prestissimo (7). Как и прочие мелкие служащие, он, верно, проживал на окраине, в Менильмонтане или еще в другом каком-нибудь пригороде, - двухкомнатная квартирка, газовая плита, граммофон как предел мечтаний и горшок пеларгонии на окне - а здесь, тщательно причесанный и напомаженный, облаченный в модную визитку, он явно наслаждался тем, что ежедневно в течение трех часов в присутствии изысканной публики ударами своего молотка превращает в деньги самые большие парижские ценности. С заученно-любезной улыбкой, ловко, словно жонглер разноцветные мячики, подхватывал он на лету предлагаемые отовсюду цены - слева, справа, спереди у стола, в конце зала, у дверей - "шестьсот, шестьсот пять, шестьсот десять" - и возвращал обратно в зал те же цифры каждый раз с предложенной надбавкой. А когда более или менее долго никто не набавлял цену и каскад цифр останавливался, он изображал из себя заигрывающую девицу и с манящей улыбкой взывал: "Никто больше справа? Никто больше слева?", или же грозил, драматически сдвинув брови и подняв в правой руке молоток слоновой кости: "Окончательно!", или ласково уговаривал: "Это же совсем недорого, господа!" В то же время он раскланивался с завсегдатаями, хитро подмигивал в знак поощрения некоторым покупателям, и его тенор, при объявлении о продаже нового предмета - "тридцать третий номер", - звучавший сухо, по- деловому, становился все театральнее, по мере того как возрастала цена. Он явно наслаждался тем, что в течение трех часов человек триста, а то и четыреста, затаив дыхание, впиваются глазами в его губы или в обладающий магической силой молоток в его руке. Хотя он был только рупором, передающим случайные предложения покупателей, он обольщался сознанием собственной значительности, его пьянила иллюзия, что ему принадлежит решающее слово; как павлин распускает хвост, так и он распускал свой словесный веер, но это нисколько не помешало мне подумать, что его наигранные манеры в сущности оказывают моему приятелю ту же услугу, что и утренние обезьянки. Пока что мой добрый приятель еще не мог воспользоваться помощью своего невольного сообщника, потому что мы стояли в последнем ряду и всякая попытка вклиниться в эту плотную, теплую и вязкую людскую массу и пробиться к столу аукциониста представлялась мне совершенно безнадежной. Но я опять убедился, что я жалкий дилетант в этой увлекательной профессии. Моему товарищу, опытному мастеру и практику своего дела, давно было известно, что в ту минуту, когда молоток стукнет в третий раз, - "семь тысяч двести шестьдесят франков!" - только что ликующе возгласил тенор, - что в это короткое мгновение разрядки стена расступится. Задранные головы опустились, торговцы вносили цены в каталоги, кое- кто отошел в сторону, на какое-то мгновение в густой толпе появились просветы. И этим мгновением он воспользовался с гениальной быстротой и, нагнув голову, как торпеда проскочил вперед, сразу пробившись через пять-шесть рядов. И я вдруг очутился один, а ведь я поклялся ни на минуту не оставлять этого неосторожного человека. Теперь я, правда, тоже поднажал, но аукцион уже продолжался, стена уже снова сомкнулась, и я застрял в самой гуще, как телега в болоте. Меня сжимали противные, жаркие, липкие тиски сзади, спереди, слева, справа, куда ни посмотришь - чужие тела, чужое платье, кашляющие в шею соседи. К тому же было просто нечем дышать, пахло пылью, затхлым, кислым, а главное потом, как всюду, где дело касается денег. Совсем упарившись, я попробовал расстегнуть пиджак и достать носовой платок. Напрасные старания! Я был плотно зажат. Но все же я не сдавался, медленно и упорно, ряд за рядом продвигаясь вперед. Увы, я опоздал! Канареечное пальтишко исчезло. Оно скрылось, застряло где-то в толпе, и никто, кроме меня, не подозревал о его опасном соседстве, а у меня дрожал каждый нерв от какого-то мистического страха, что сегодня с, ним неминуемо случится что-то ужасное. Каждую минуту я ждал, что кто-нибудь крикнет: "Держи вора!", что начнется сутолока, шум и беднягу выволокут из толпы за рукава его желтого пальтишка - я не могу объяснить, почему я проникся страшной уверенностью, что сегодня, именно сегодня его постигнет неудача. Но ничего не случилось. Ни криков, ни переполоха; наоборот, шелест, шаркание, шум внезапно как оборвались. Сразу стало удивительно тихо, словно все стоящие здесь двести-триста человек, будто, по уговору, затаили дыхание, все с удвоенным напряжением впились глазами в аукциониста, отступившего на шаг под лампу, при свете которой его лоб блестел особенно торжественно. Дело в том, что на сцену выступил главный аттракцион - огромная ваза, личный подарок китайского императора французскому королю, присланная триста лет назад и, как и многие другие вещи, во время революции таинственным образом отлучившаяся из Версаля. Четыре служителя в ливреях с особой и подчеркнутой осторожностью подняли на стол драгоценный предмет - сияющую белизной округлость в синих прожилках, - и, внушительно откашлявшись, аукционист объявил предложенную цену - сто тридцать тысяч франков! Сто тридцать тысяч - эта освященная четырьмя нулями цифра была встречена благоговейным молчанием. Никто не решался предложить свою цену, никто не решался проронить слово или переступить с ноги на ногу; толпа распаренных, плотно прижатых друг к другу людей замерла в почтительном восторге. Наконец, какой-то седенький старичок у левого края стола поднял голову и быстро, негромко и как-то робко прошептал: "Сто тридцать пять тысяч", после чего аукционист решительно возгласил: "Сто сорок тысяч!" И тут началась азартнейшая игра: представитель крупного американского аукционного зала ограничивался тем, что подымал палец, и каждый раз цифра, как на электрических часах, подскакивала еще на пять тысяч. На другом конце стола личный секретарь известного коллекционера (в публике шепотом называли его фамилию) каждый раз удваивал ставки; постепенно аукцион превратился в диалог между этими двумя покупателями, сидевшими наискосок друг от друга и упорно не желавшими встречаться глазами: оба обращались только к аукционисту, которому этот торг явно доставлял удовольствие. Наконец, когда дело дошло до двухсот шестидесяти тысяч, американец в первый раз не поднял пальца; названная цифра, словно застыв, повисла в воздухе. Возбуждение еще возросло, четыре раза аукционист повторил: "Двести шестьдесят тысяч... двести шестьдесят тысяч..." Как сокола на добычу бросал он в зал эту цифру. Потом сделал паузу, выжидающе посмотрел направо, налево (ах, он так охотно продолжил бы игру!)? "Кто больше?" Молчание... молчание. "Кто больше?" - в голосе его звучало почти отчаяние. Молчание дрогнуло, но струна не издала звука. Медленно поднялся молоток. Триста сердец перестали биться... "Двести шестьдесят тысяч франков раз... двести шестьдесят тысяч два... двести шестьдесят тысяч..." Огромной глыбой стояло в онемевшем зале молчание, никто не дышал. Торжественно, точно совершая религиозный обряд, поднял аукционист молоток слоновой кости над онемевшей толпой. Еще раз предостерег: "Окончательно!" Ни звука! Ни отклика! "Двести шестьдесят тысяч... три!" Молоток опустился, резко и сухо прозвучал его удар. Все! Двести шестьдесят тысяч франков! Людская стена качнулась и распалась от этого резкого сухого удара на отдельные живые лица, задвигалась, вздохнула, заохала, заговорила, откашлялась. Как единое тело шевелилась, потягивалась плотная людская толпа, взмытая бурной волной, прокатившейся от передних рядов к задним. Я тоже почувствовал ее, - кто-то ткнул меня локтем в грудь. И сейчас же чей-то голос рядом со мной пробормотал: "Pardon, monsieur!" Я вздрогнул. Его голос! Вот так чудо, ведь это он, он, о котором я так тосковал, которого страстно разыскивал; набежавшая волна - какое счастливое совпадение! - выбросила его прямо на меня. Теперь он, слава богу, опять тут, совсем рядом, теперь, наконец, я могу охранить, уберечь его. Из предосторожности я, разумеется, не посмотрел ему прямо в лицо; только краешком глаза взглянул на него сбоку, и не на лицо, а на руки, на его рабочий инструмент, но - поразительно - они исчезли: вскоре Я заметил, что он крепко прижал руки к телу, а кисти, словно у него озябли пальцы, втянул в рукава, чтобы их не было видно. Так намеченная им жертва почувствует только будто случайное, ничем не грозящее прикосновение мягкой ткани, опасная воровская рука спряталась в обшлаг, как когти в бархатную кошачью лапку. Я был восхищен - отлично придумано! На кого же нацелился он теперь? Я осторожно покосился на его соседей: справа от него стоял худой, застегнутый на все пуговицы господин, а перед ним второй, с широкой неприступной спиной. Мне было неясно, как сможет он удачно подобраться к одному из них. Но тут я почувствовал легкое прикосновение к собственному колену, и сразу же мелькнула догадка - меня даже в холодный пот бросило: неужели все эти приготовления делаются ради меня? Дурак ты, дурак, кого ты собираешься обворовать? Единственного человека в этом зале, который знает, кто ты! И, значит, мне предстоит последний и совершенно потрясающий урок - на собственной шкуре познакомиться с твоим ремеслом. В самом деле, он как будто облюбовал меня, именно меня; этот злополучный неудачник наметил именно меня, друга, читающего его мысли, единственного человека, который проник в тайны его ремесла! Да, несомненно, приготовления относились ко мне, я не ошибся, я уже чувствовал, как осторожно прижался к моему боку локоть соседа, как тихонько, чуть заметно подбирался ко мне рукав со спрятанной в нем рукой, верно уже нацелившейся быстро скользнуть во внутренний карман моего пиджака, едва только начнутся движение и давка. Правда, я мог бы принять некоторые контрмеры и тогда был бы в полной безопасности; достаточно чуть повернуться или застегнуть пиджак, но, странно, у меня не хватало на это сил, - все тело было как загипнотизировано возбужденным ожиданием. Все мышцы, все нервы словно оцепенели, и пока я ждал в тупом напряжении, я мысленно сосчитал деньги в своем бумажнике. Все то время, что мысли мои были заняты бумажником, я ощущал у себя на груди его теплое и спокойное прикосновение (ведь мы начинаем ощущать каждую частицу нашего тела, каждый зуб, каждый палец, каждый нерв, как только о них подумаем). Значит, пока бумажник был еще на месте и я мог спокойно ждать предстоящее посягательство. Но, удивительное дело, я сам не знал, желаю я этого посягательства или нет. Я запутался в своих чувствах и как бы раздвоился. С одной стороны, мне хотелось, чтобы этот дурак, ради своего же блага, оставил меня в покое; с другой стороны, я с тем же томительным напряжением, как у зубного врача, когда бормашина приближается к больному зубу, ожидал, чтобы он проявил свое мастерство, ожидал последнего решающего действия. А он, словно желая наказать меня за мое любопытство, ни капли не торопился. Он все еще выжидал, но от меня не отходил. Он все время пододвигался ближе, еще ближе, и хотя все мои чувства были парализованы этим настойчивым прикосновением, одновременно каким то другим, шестым чувством я совершенно ясно слышал, как аукционист выкрикивал предлагаемые цены "Три тысячи семьсот пятьдесят. Кто больше? Три тысячи семьсот шестьдесят семьсот семьдесят... семьсот восемьдесят... кто больше? Кто больше?" Затем молоток опустился. И опять после его удара по толпе пробежала легкая волна, и в тот же миг я почувствовал, что она докатилась и до меня. Прикосновения я не ощутил, но мне почудилось, будто по мне скользнула змея, пробежало чье то чужое дыхание, такое быстрое и неуловимое, что я бы его ни за что не заметил, если бы любопытство не держало меня все время начеку. Только пола моего пальто чуть колыхнулась, как от легкого ветерка, я почувствовал нежное дуновение, словно мимо пролетела птица и... И вдруг случилось то, чего я никак не ожидал моя собственная рука дернулась кверху и схватила чужую руку у меня под пальто. Я и не думал прибегать к такой грубой самозащите. Это было для меня самого неожиданное, рефлекторное движение мускулов. Рука автоматически дернулась из чисто физического инстинкта самозащиты. И вот - какое безумие! - к моему собственному удивлению и ужасу, мои пальцы крепко сжали запястье чужой, холодной, дрожащей руки. Нет, этого я не хотел. Эту секунду я не могу описать. Я оцепенел от страха, вдруг почувствовав, что насильно сжимаю живое человеческое тело, холодную чужую руку. И совершенно так же оцепенел от страха и он. Как у меня не хватало сил, не хватало духа отпустить его руку, так и у него не хватало решимости, не хватало духа вырвать ее. "Четыреста пятьдесят... четыреста шестьдесят... четыреста семьдесят..." - патетически гремел с возвышения голос аукциониста, а я все еще держал чужую, холодную и дрожащую руку. "Четыреста восемьдесят... четыреста девяносто". Никто не замечал, что происходит между нами, никто не подозревал, что здесь между двумя людьми встала судьба; только между нами двумя, только между нашими до предела натянутыми нервами разыгрывалась небывалая битва. "Пятьсот... пятьсот десять... пятьсот двадцать..." - все быстрее мелькали цифры. Наконец - наверно, прошло секунд десять, не больше - я пришел в себя. Я отпустил чужую руку. Она сейчас же скользнула прочь и исчезла в рукаве желтого пальтишка. "Пятьсот шестьдесят... пятьсот семьдесят... пятьсот восемьдесят... шестьсот... шестьсот десять..." - продолжало греметь с возвышения, а мы, два сообщника, связанные общей тайной, стояли рядом, парализованные только что пережитым. Я все еще ощущал тепло его тела, крепко прижатого к моему, и теперь, когда нервы сдали и у меня начали дрожать колени, мне почудилось, будто эта легкая дрожь передалась и ему. "Шестьсот двадцать... тридцать... сорок... пятьдесят... шестьдесят... семьдесят..." Все выше подскакивали цифры, а мы по-прежнему стояли рядом, скованные друг с другом железным кольцом страха. Наконец, я обрел силу хоть немного повернуть голову и взглянуть на него. И в тот же миг он взглянул на меня Глаза наши встретились. "Пожалей, пожалей, не выдавай меня!" - казалось, молили его выцветшие маленькие глаза, страх его затравленной души, извечный страх всякой земной твари глядел из расширенных зрачков, и усики жалобно вздрагивали. Я увидел ясно только его широко открытые глаза, лицо заслонил такой безмерный страх, какого я ни до того, ни после не видал, ни на одном лице. Мне стало невыразимо стыдно, что человек смотрит мне в глаза таким рабьим, таким собачьим взглядом, словно я властен над жизнью и смертью, и его страх я воспринял как унижение, я смущенно отвел глаза. Он понял. Он знал теперь, что я ни за что не выдам его, и это сознание вернуло ему силы. Легким движением он чуть-чуть отклонился от меня, я почувствовал, что он хочет совсем уйти. Сначала слегка отодвинулось плотно прижатое колено, потом стало ослабевать ощущение чужого тепла у локтя, и вдруг - у меня было такое чувство, словно уходит часть меня самого, - место рядом со мной оказалось пустым. Мой собрат по несчастью юркнул в толпу и исчез. Сначала я вздохнул с облегчением, почувствовав, что уже не так тесно. Но в следующее мгновение я испугался: что он, бедняга, будет теперь делать? Ему нужны деньги, а я, я его должник, я обязан ему за столь занимательно проведенный день, я, его невольный соучастник, должен ему помочь! Я бросился за ним вдогонку. Но какая насмешка судьбы! Этот неудачник не понял моего доброго намерения и, издали увидев меня, испугался. Прежде чем я успел ободряюще кивнуть ему, канареечное пальтишко, мигом слетев с лестницы и выскочив на улицу, скрылось в недосягаемом людском потоке, и мое обучение новой профессии окончилось так же неожиданно, как и началось. ------------------------------------------------------------ 1) - Вещественное доказательство (лат.). 2) - Да здравствует действительность! (франц.). 3) - Извините, сударь (франц.) 4) - Смотри-ка, смотри, Маргарита (франц.), 5) - Держи вора! (франц.). 6) - Остерегайтесь воров! (англ., франц., нем.) 7) - Самая большая скорость (итал.).