ался ей даже взгляд мальчика-лифтера и то, что встретившаяся в коридоре горничная случайно не поздоровалась с ней. Обессиленная, словно ей пришлось побираться по глубокому снегу, Клер наконец распахнула спасительную дверь. Ее супруг, только что поднявшийся после сиесты, стоит перед зеркалом и причесывается; воротник расстегнут, подтяжки переброшены через плечо, лицо еще помятое от лежания. - Энтони, - говорит она, переводя дух, - нам надо кое-что обсудить. - Ну что там еще? - смазав бриолином гребешок, он расчесывает волосы на пробор, стараясь сделать это с геометрической точностью. - Кончай, пожалуйста. - Ее терпение иссякло. - Надо спокойно все продумать. Дело очень неприятное. Давно привыкший к темпераментным излияниям своей супруги, флегматик ван Боолен, как всегда, не склонен горячиться и принимать опрометчивые решения. - Так уж очень? - спрашивает он, по-прежнему глядя в зеркало. - Надеюсь, не депеша от Дикки или Элвина? - Нет. Да прекрати же наконец! Одеться потом успеешь. - Ну? - Энтони кладет расческу и покорно усаживается в кресло. - Что там? - Случилось ужасное. Кристина то ли вела себя неосторожно, то ли совершила еще какую глупость, короче - все открылось, весь отель судачит об этом. - А что, собственно, открылось? - Ну как же - с платьями! Что она носит мои платья, что приехала сюда обыкновенной продавщицей, а мы разодели ее с головы до ног и выдаем за благородную даму... чего только не болтают... Теперь ты понимаешь, почему Тренквицы избегают нас... конечно, их взбесило, ведь они на что-то рассчитывали со своим сыном и думают, что мы им наврали... Теперь мы оказались в неловком положении перед всем отелем. Что-то натворила эта недотепа! Боже, какой позор! - Почему позор? У всех американцев есть бедные родственники. Мне и в голову не придет разглядывать в лупу племянников Гугенхаймов, Роски или этих Розенштоков, которые из Ковно; держу пари, вид у них куда беднее. Не понимаю, почему должно быть позорным, если мы ее прилично одели. - Потому... - нервничая, Клер повышает голос, - потому, что они правы, ведь сразу видно, если кто-то пришелся здесь не ко двору, не из их общества... ну, тот, кто не умеет вести себя так, что незаметно, откуда он... Это ее вина; если б она не повела себя вызывающе, держалась так же скромно, как вначале, то никто ничего бы не заметил... Но она все время носится туда-сюда, всегда лезет вперед, хочет быть везде первой, во все ей надо вмешаться, со всеми переговорить... С каждым готова подружиться... и неудивительно, что у всех в конце концов возникает вопрос: кто она такая, собственно, откуда, и вот... и вот в результате скандал. Все только о ней говорят и потешаются над нами... болтают ужасные вещи. Энтони весело смеется: - Пусть болтают... мне это безразлично. Она славная девушка и нравится мне, несмотря ни на что. Бедная она или нет, никого не касается. Я никому здесь не должен ни цента, и мне напевать, считают они нас знатными или нет. Если мы кому-то не по нарву, пусть пеняет на себя. - А вот мне совсем не безразлично, да, да!- Клер, сама того не замечая, говорит еще громче и пронзительнее. - Я не потерплю, чтобы про меня сплетничали, будто я одурачила всех и выдала бедную Золушку за герцогиню. Не позволю, чтобы какой-то Тренквиц вел себя со мною по-хамски: мы его приглашаем, а он посылает к нам портье, вместо того чтобы лично извиниться. Нет, я не собираюсь ждать, пока все отвернутся от нас, этого мне не надо. Видит бог, я приехала сюда ради удовольствия, а не для того, чтобы злиться и нервничать. Нет уж, увольте. - И что же, - он слегка зевнул, прикрыв рот рукой, - ты предлагаешь? - Уехать! - Как? - Грузный, невозмутимый, он прямо подскакивает в кресле, будто ему отдавили ногу. - Да, уехать, завтра же, с утра. Они заблуждаются, если думают, что я стану ломать перед ними комедию, объяснять, что и почему, а в конце концов еще и извиняться... Будь это еще другая публика, а не такие, как Тренквиц и ему подобные... Здешнее общество меня так и так не устраивает, исключая лорда Элкинса, это какое-то случайное сборище, сплошная скука и серость, и уж перемывать мне косточки не их ума дело. Кроме того, я здесь неважно себя чувствую, две тысячи метров высоты не для меня, я вся изнервничалась, ночами не сплю... ты, конечно, не замечаешь этого, ложишься и тут же засыпаешь, мне бы твои нервы, всю неделю мечтаю выспаться. Мы уж три недели здесь - более чем достаточно! Что касается девочки, мы выполнили свой долг по отношению к Мэри с избытком. Мы ее пригласили, она отдохнула и повеселилась, даже слишком, и хватит. Мне не в чем себя упрекнуть. - Но куда... куда же ты собираешься? - В Интерлакен! Там не так высоко, к тому же там Линсеи, с которыми мы так хорошо провели время на пароходе. Очень милые люди, в самом деле, не то что эта разношерстная компания... кстати, позавчера я получила от них письмо, зовут нес. Если рано утром выедем, к обеду уже будет с ними. Энтони еще сопротивляется: - Вечно у тебя все вдруг! Ну зачем ехать в такую рань? У нас же есть время! Но вскоре он уступает. Он всегда уступает, зная по долгому опыту, что Клер, если чего-то сильно хочет, непременно добивается своего, и всякое сопротивление - лишь напрасная трата сил. Вдобавок ему все равно. Тот, кто находит отдых в самом себе, не слишком остро воспринимает окружающий мир; сидит ли он за покером с Линсеями или с Гугенхаймами, называется ли гора за окном Шварцхорн или Веттерхорн, а отель - "Астория" или "Палас", старому флегматику, в сущности, безразлично, ему лишь бы не спорить. Прекратив борьбу, он терпеливо слушает, как Клер по телефону отдает распоряжения портье, поглядывает, забавляясь, как она поспешно вытаскивает чемоданы и с непонятным азартом укладывает одежду, потом он закуривает трубку и отправляется на карточную игру; тасуя и сдавая карты, он больше не думает ни об отъезде, ни о жене и менее всего о Кристине. В то время как в отеле и чужие люди, и родственники Кристины возбужденно обсуждают ее появление и необходимость отъезда, серый автомобиль лорда Элкинса бороздит ветреную синеву высокогорной долины; ловко и отважно спускаясь по белому серпантину в Нижний Энгадин, он приближается к Шульс-Тараспу. Пригласив девушку, лорд, собственно говоря, намеревался публично взять ее под свою защиту и после недолгой прогулки привезти назад; но, видя ее рядом с собой, оживленную, разговорчивую, с беззаботными глазами, в которых отражалось все неб,он решает, что нет смысла укорачивать ей, да и себе, радостные часы, и потому велит шоферу ехать дальше и дальше. Не надо торопиться, узнать все равно успеет, думает старик, с неодолимым чувством нежности поглаживая ее руку. Вообще-то стоило бы предупредить ее заранее, осторожно, исподволь подготовить к тому, чего ей следует ждать от этого общества, чтобы внезапное охлаждение к ней причинило меньшую боль. Он как бы невзначай намекает на злобный характер тайной советницы и тактично предостерегает о коварстве приятельницы-немочки; но наивная, доверчивая душа со всем пылом юности заступается за своих лютых врагов: она же такая добрая, старая советница, принимает такое искреннее участие во всем, а немочка из Мангейма - лорд Элкинс и не подозревал об этом, - какая она смышленая, веселая, остроумная, просто она, видимо, робеет в его присутствии. И вообще все здесь такие чудесные, веселые, такие доброжелательные к ней. Кристине, в самом деле, порой даже совестно за то, что ей все это досталось. Старик сосредоточенно разглядывает кончик своей трости. Со времен войны у него сложилось суровое мнение о людях и нациях: он обнаружил, что все они эгоистичны и не задумываются о том, что бывают несправедливы к другим.В кровавом болоте Ипра и в известняковом карьере под Суассоном (где погиб его сын) навсегда погребен идеализм его юности, воспитанный на лекциях Джона Стюарта Хилла и его учеников, веровавших в моральную миссию человечества и духовный расцвет белой расы. Политика вызывает у него отвращение,равнодушная атмосфера клуба и натянутость официальных банкетов опротивели ему. После смерти сына он избегает новых знакомств; в собственном поколении его злит упрямое нежелание признать правду и неспособность жить новым временем, а не довоенным, молодое же поколение раздражает своим легкомыслием и нахальным всезнайством. Встретив Кристину, он впервые опять почувствовал, что у человека есть вера, есть неуловимая и святая благодарность только за саму молодость, и, общаясь с ней, понял, что разочарование в жизни, которое с болью испытывает одно поколение, остается, к счастью, непонятным и недействительным для последующего и с каждой новой юностью переживается заново. Она поразительно умеет быть благодарной за самое малое, думает он радостно, и ему, как никогда еще, страстно, мучительно захотелось погреться возле живительного огонька и, кто знает, быть может, удержать его для себя. Несколько лет я смогу ее оберегать, думает он, и она, возможно, никогда или только когда-нибудь узнает о подлости общества, которое пресмыкается перед именитым и презирает бедного. Ах, - он любуется, как, по-детски приоткрыв рот и зажмурившись, она глотает свистящий горный воздух, - еще хотя бы несколько лет молодости, и с меня хватит. И пока она, снова повернувшись к нему, весело болтает, он слушает ее лишь краем уха, обдумывая с внезапно охватившей его решимостью, как бы поделикатнее в этот час, который может и не повториться, завести речь о совместном будущем. В Шульс-Тараспе они выпили чаю. Потом, сидя на парковой скамейке, лорд Элкинс осторожно, обиняками, приступил к делу. В Оксфорде у него две племянницы, примерно ее возраста, если она захочет приехать в Англию, то сможет пожить у них; ему доставит удовольствие пригласить ее к ним, ну а потом, если, конечно, ей не будет в тягость общество старого человека, он будет счастлив показать ей Лондон. Правда, он не уверен, есть ли у нее возможность вообще покидать Австрию, не связана ли она чем-нибудь дома, он имеет в виду: душевно связана. Вопрос поставлен ясно. Однако Кристина в своей восторженности не поняла его. О нет, ей очень хочется посмотреть мир, и Англия, говорят, замечательная, она так много слышала о Оксфорде с его гребными гонками, ведь нет другой страны, где так любят спорт, где так прекрасно быть молодым. Лицо старика омрачилось. Ни слова она не сказала о нем самом. Думала только о себе, о своей молодости. Решимость снова покинула его. Нет, думает он, это преступно - заточить молодое существо, в котором жизнь бьет ключом, в древний замок, к старому человеку. Нет, не дожидайся отказа, не будь смешным! Простись с этим, старик! Не воротишь! Поздно! - Не пора ли нам вернуться? - спрашивает он изменившимся вдруг голосом. - Боюсь, ваша тетушка будет беспокоиться. - Хорошо, - отвечает она и с восторгом добавляет: - Ах, было так чудесно, здесь все так бесподобно красиво. Он садится в машину рядом с ней; на обратном пути старик больше молчит, густя о ней, грустя о себе. Но она не догадывается, что происходит в нем, и не подозревает, что произойдет с ней; раскрасневшиеся щеки подставлены свистящему ветру, ясный взгляд устремлен на пейзаж. Когда они вышли из машины, в отеле только что прозвучал гонг. Благодарно пожав почтенному человеку руку, Кристина бежит наверх переодеться: теперь это уже стало у нее привычкой. В первые дни занятие туалетом всякий раз вызывало страх, напряжение, озабоченность и в то же время было веселой, волнующей игрой. Всякий раз она дивилась в зеркале какому-то новому, наряженному существу, в которое неожиданно преображалась. Теперь же для нее быть каждый вечер красивой и элегантной - нечто само собой разумеющееся. Несколько движений - платье легкой цветной волной стекает по тугой груди, уверенный мазок по красным губам, волосы откидываются назад, шаль набрасывается на плечи, и она готова, в земной роскоши она чувствует себя столь же естественно, как в собственной коже! Еще один взгляд через плечо в зеркало: хорошо! Довольна! И она мчится к тете звать ее на ужин. Но, открыв дверь, она в изумлении застывает: в комнате, отличавшейся педантичным порядком, царит полнейший хаос, на полу раскрытые чемоданы, на стульях, на кровати, на столе разбросаны шляпы, туфли и всевозможная одежда. Тетя в домашнем халате, склонясь над чемоданом, пытается коленом закрыть упрямую крышку. - Что... что случилось? - удивляется Кристина. Тетя намеренно не поднимает глаз и с раскрасневшимся лицом продолжает ожесточенно давить на чемодан. Пыхтя и чертыхаясь, она отвечает: - Мы... о черт!.. Ты закроешься или нет?.. Мы уезжаем. - Да?.. Почему? - Рот у Кристины невольно открывается. Тетя еще раз бьет по замку, наконец он защелкнулся. Тяжело дыша, она распрямляется. - Да, Кристль, жаль, конечно, я тоже огорчена! Но ведь я с самого начала говорила Энтони, что он плохо перенесет высокогорье. Для пожилых людей это не годится. Днем у него опять был приступ астмы. - Боже мой! - Кристина устремляется навстречу старику, который, ни о чем не подозревая, выходит в эту минуту из смежной комнаты. Дрожа от испуга, она с пылкой нежностью берет его за руки. - Как ты себя чувствуешь, дядя? Тебе лучше? Господи, если б я знала, никуда бы не поехала! Но сейчас ты хорошо выглядишь, честное слово, тебе лучше, да? В полной растерянности он смотрит на нее: испуг ее неподделен. Она совершенно забыла о себе. И еще не осознала, что должна уезжать. Только одно поняла, что добрый старый человек болен. И испугалась за него, не за себя. Энтони, как всегда невозмутимый и уж совсем не хворый, испытывает неловкость от столь искреннего опасения за его здоровье и ласкового участия. Он начинает догадываться, в какую отвратительную комедию его втянули. - Ну что ты, деточка, - бурчит он (черт побери, почему Клер все валит на меня?), - ты же знаешь Клер, она вечно преувеличивает. я чувствую себя вполне здоровым, и, если б от меня зависело, мы бы остались. - И, скрывая досаду на жену, поставившую его в ложное, не совсем еще понятное ему положение, он почти грубо добавляет: - Клер, да брось ты наконец эту возню с чемоданами, будь они прокляты, время еще есть. Давай посидим спокойно последний вечер с нашей доброй девочкой. Клер тем не менее продолжает возиться и молчит, видимо опасаясь неизбежных объяснений. Энтони в свою очередь (пусть сама выпутывается, я тут ни при чем) сосредоточенно смотрит в окно. Между обоими, как нечто ненужное и тягостное, молча и растерянно стоит Кристина. Что-то случилось, она это чувствует, что-то, чего она не понимает. Ярко сверкнула молния, Кристина с бьющимся сердцем ждет грома, а его все нет и нет, но ведь он должен быть. Она не осмеливается спросить, боится подумать, однако каждым нервом чувствует: случилось что-то скверное. Может, они поссорились? Может, плохие вести из Нью-Йорка? Что-то на бирже, какие-нибудь дела, банкротство, об этом сейчас каждый день пишут газеты. Или у дяди действительно был приступ и он молчит, только чтобы меня не тревожить? Стою как истукан и не знаю, то мне тут делать. Но ничего не меняется, по-прежнему молчание, молчание; тетя продолжает суетиться, дядя беспокойно шагает взад-вперед, а в груди Кристины гулко колотится сердце. Вот оно - избавление! - раздается стук в дверь. Входит коридорный, за ним второй с белой скатертью, салфетками и приборами. К удивлению Кристины, они убирают со стола курительные принадлежности, покрывают его скатертью и расставляют приборы. - Ты знаешь, - говорит наконец тетя, - Энтони решил, что будет лучше поужинать сегодня в номере. Терпеть не могу эти бесконечные прощания и расспросы - куда, надолго ли, кроме того, я почти все вое упаковала, и смокинг Энтони уже в чемодане. Да и спокойнее нам здесь, уютнее, не правда ли? Официанты вкатывают столик на колесах и подают кушанья из горячих никелированных кастрюль. Когда эти выйдут за дверь, думает Кристина, должны же мне, в конце концов, все объяснить. Она робко поглядывает на лица близких ей людей: дядя, низко склонившись над тарелкой, усердно орудует ложкой, тетя выглядит бледной и смущенной. И вот она говорит: - Ты, наверное, удивлена, Кристль, что мы так быстро решились. Но у нас в Америке все делается quick*1, это одна из хороших привычек, которые там приобретаешь. Главное - не затягивать то, к чему не лежит душа. Не идет какое-то дело - бросай его, начинай новое; неуютно тебе на этом месте - собирай чемоданы, уезжай куда-нибудь еще. Вообще-то я не хотела тебе говорить, потому что видела, как ты здесь превосходно отдохнула, но мы уже давно неважно себя чувствуем, а все время плохо сплю, а Энтони... не выносит этого разреженного воздуха. Да еще вот неожиданно пришла сегодня от наших друзей из Интерлакена, ну, мы и решили: съездим туда на несколько деньков, а потом еще в Экс-ле-Бен. Да, у нас... понимаю, тебе это в диковину... все делается quick. ________________ *1 Живо, проворно (англ.). _______________ Кристина наклоняется над тарелкой: лишь бы не смотреть сейчас тете в глаза! Что-то покоробило ее в тоне, в лихости болтовни: в каждом слове звучала какая-то фальшь, какая-то неестественная бодрость. За этим наверняка что-то кроется, чувствует Кристина. Должно еще что-то последовать - и следует. - Конечно, лучше всего, если б ты могла поехать с нами, - продолжает тетя, отделяя от пулярки крылышко. - Но Интерлакен, думаю, тебе не понравится, это не место для молодых людей, и еще вопрос: стоит ли тебе мотаться на два-три денька, которые остались от отпуска. Здесь ты замечательно отдохнула, чистый, свежий воздух пошел тебе весьма впрок... да, я всегда говорю, для молодежи ничего нет лучше высокогорья, надо, чтобы Элвин и Дикки разок сюда приехали, а вот для старых, изношенных, отбарабанивших сердец Энгадин-то и не годится. Да, конечно, мы были бы очень рады, ведь Энтони очень к тебе привязался, но, с другой стороны, туда семь часов и обратно семь, для тебя это многовато, в конце концов, на следующий год мы опять сюда приедем... Разумеется, если ты хочешь с нами в Интерлакен... - Нет, нет, - отвечает Кристина, вернее, отвечают ее губы, машинально, как продолжают считать вслух под наркозом, когда сознание уже давно отключилось. - Я даже думаю, тебе лучше поехать прямо домой, отсюда есть один необычайно удобный поезд - я справлялась у портье, - отходит около семи утра, завтра вечером будешь в Зальцбурге, а послезавтра дома. Представляю, как мать обрадуется, дочка такая загорелая, посвежевшая, юная, в самом деле, выглядишь ты роскошно, и лучше всего, если ты довезешь себя в таком отдохнувшем виде домой. - Да, да, - еле слышно капают два слога с губ Кристины. И зачем она еще сидит здесь? Ведь оба явно хотят отделаться от нее, и поскорее. Но почему? Что-то случилось, что-то наверняка случилось. Она машинально продолжает есть, ощущая в каждом куске какую-то горечь, и думает только об одном: я должна сейчас что-нибудь сказать, что-нибудь такое легкое, небрежное, чтобы только не показать, что сердце обливается слезами и горло сжимает от обиды, и сказать это как бы между прочим - холодно, равнодушно. Наконец ей приходит на ум: - Я принесу сейчас твои платья, мы их сразу уложим. - И она поднимается из-за стола. Но тетя спокойно усаживает ее обратно. - Не стоит, деточка, время еще есть. Третий чемодан я уложу завтра. Оставь все у себя в номере, горничная принесет. - И, внезапно устыдившись добавляет: - Впрочем, знаешь, одно платье, красное, оставь себе, да, мне оно больше не нужно... Оно так идет тебе... ну и, конечно, мелочи - свитер, белье, это само собой разумеется. Только два других, вечерних, понадобятся мне еще для Экс-ле-Бен, там, знаешь, непрерывная смена туалетов, кстати, изумительный отель, говорят... и для Энтони, надеюсь, там будет лучше, теплые ванны, и дышать гораздо легче, и... Тетя говорит без умолку. Сложное для нее препятствие преодолено. Кристине деликатно внушено, что завтра ей надо уехать. Теперь все опять вошло в привычную колею и покатилось легко, без помех, она весело рассказывает одну за другой разные скандальные истории, приключившиеся в отелях, в поездках, рассказывает об Америке, а Кристина, храня тягостное молчание, с большим трудом выдерживает этот поток крикливо-равнодушной болтовни. Скорее бы конец. И вот, воспользовавшись краткой паузой, она встает. - Не хочу вас больше задерживать. Пусть дядя отдохнет, да и ты устала от сборов. Может, чем-нибудь помочь тебе? - Нет, нет. - Тетя тоже поднимается. - Осталась ерунда, сама управлюсь. Тебе лучше сегодня лечь пораньше. Ведь вставать-то, думаю, часов в шесть придется. Не обидишься, если мы не проводим тебя на вокзал, а? - Нет, что ты, зачем же, это ни к чему, - глухим голосом отвечает Кристина, глядя в пол. - Напишешь мне, как дела у Мэри, правда? Сразу напиши, когда приедешь. Ну а в будущем году, как договорились, опять увидимся. - Да, да, - говорит Кристина. Слава богу, теперь можно и уходить. Еще один поцелуй дяде, который почему-то до крайности смущен, поцелуй тете, и она - быстрее прочь, быстрее! - идет к двери. Но тут в последний момент, когда она уже взялась за ручку, ее догоняет тетя. Еще раз (и это заключительный удар) страх ударил ее молотом в грудь. - Кристль, ты сразу же пойдешь к себе, да? Ляжешь и как следует выспишься. Вниз больше не ходи, не то... понимаешь, не то завтра с утра все набегут прощаться... а мы этого не любит... Лучше просто уехать, без долгих церемоний, потом можно послать открытки... а то всякие букеты, проводы... терпеть не могу этого. Значит, вниз ты не пойдешь, сразу в постель. Обещаешь? - Да, да, конечно, - отвечает Кристина еле слышно и закрывает дверь. И только по прошествии нескольких недель она вспомнит, что прощаясь, не сказала им ни слова благодарности. Едва Кристина закрывает за собой дверь, остатки самообладания покидают ее. Как подстреленный зверек, который, прежде чем рухнуть замертво, делает по инерции еще несколько нетвердых шагов, так и она, опираясь о стену, плетется до своей комнаты и там падает в кресло, обессиленная, окаменевшая. Она не понимает, что с ней случилось. Почти оглушенным сознанием она ощущает только боль от коварно нанесенного удара, но не ведает, кто его нанес. Что-то произошло, что-то совершилось против нее. Ее выгоняют, и она не знает почему. Она изо всех сил пытается размышлять. Но мозг остается оглушенным. Что-там смутное, оцепеневшее не дает ответ. И то же оцепенение вокруг нее - стеклянный гроб, еще более страшный, чем темная сырая могила, потому что в нем издевательски яркий свет, ослепительная роскошь, язвительный комфорт и - тишина, леденящая тишина, и никакого ответа на кричащий в ее душе вопрос: что я сделала? Почему они прогоняют меня? Невыносимо думать об этом, выдерживать нестерпимую тяжесть в груди, словно на нее навалился весь гигантский дом со своими стенами, балками, огромной крышей, с четырьмя сотнями жильцов, и еще этот ядовито-ледяной белый свет, и кровать с вышитым пуховым одеялом, зовущая ко сну, и мебель, располагающая к безмятежному отдыху, и зеркало, манящее счастливый взгляд; ей кажется, что она окоченеет, если останется сидеть в этом кресле, или начнет вдруг в приступе ярости бить стекла, или расплачется навзрыд, в голос, так что переполошит весь отель. Нет, надо бежать отсюда! Бежать! Куда... Она не знает. Но главное - прочь отсюда, из этого жуткого, удушающего безмолвия. И внезапно, сама не зная, чего хочет, она вскакивает и выбегает в коридор; позади качается распахнутая дверь, и в свете люстры бесцельно блистают друг перед другом латунь и стекло. Она спускается по лестнице как сомнамбула. Обои, картины, ступеньки, перила, вазы, лампы, постояльцы, официанты, горничные - все предметы и лица призрачно плывут мимо. Кое-кто из встречных удивлен: с ней здороваются, а она не замечает. Но взгляд ее незрячий, она не сознает, что видит, куда идет и чего хочет, только ноги с необъяснимым проворством несут ее вниз по лестнице. Оборвался какой-то контакт, который обычно разумно регулирует ее действия, она идет без всякой цели, только вперед, вперед, гонимая невыразимым, безотчетным страхом. У дверей в холл она вдруг резко останавливается; что-то пробуждается в ее сознании, она вспоминает, что здесь танцуют, смеются, весело проводят время, и тут же спрашивает себя: зачем? Зачем я сюда пришла? И об этот вопрос разбивается сила, гнавшая ее вперед. Кристина чувствует, что не может сделать больше ни шагу, но едва она останавливается, как внезапно начинают шататься стены, ковер убегает из-под ног, бешено качаются люстры, описывая какие-то круги. Я падаю, мелькает в ее сознании, подаю. Инстинктивно она хватается за портьеру и сохраняет равновесие. Однако ноги ее не слушаются. Прижавшись всем телом к стене, то открывая, то закрывая глаза, она стоит в оцепенении, тяжело дышит и не может двинуться с места. В эту минуту инженер-немец, направлявшийся к себе в номер за фотографиями, которые хотел показать одной даме, увидел прижавшуюся к стене странную фигуру, застывшую, с неподвижным, невидящим взглядом; в первое мгновение он не узнал Кристину. Но затем в его голосе вновь зазвучал прежний развязно-игривый тон: - А-а, вот вы где! Что ж не заходите в холл? Или выслеживаете какую-нибудь тайну? Но почему... что... что с вами? Он изумленно уставился на нее. При первом звуке его голоса Кристина вздрогнула, будто сомнамбула, которую неожиданный оклик поразил словно выстрел. Испуганно вытаращенные глаза, высоко взметнувшиеся брови, рука, заслонившая лицо, как от удара. - Что с вами? Вам нездоровится? Кристина пошатнулась, но он успел поддержать ее. В глазах у нее потемнело. Однако, ощутив его руку, человеческое теплое прикосновение, она сразу оживилась. - Мне надо поговорить с вами... немедленно... только не здесь... не при посторонних... я должна поговорить с вами наедине. Она не знает, что должна ему сказать, ей необходимо поговорить, поговорить хоть с кем-нибудь, выкричаться. Зная ее обычно спокойный голос, инженер несколько озадачен столь изменившимся тоном. Вероятно, она больна, размышляет он, ее уложили в постель, поэтому и не пришла, а после решила все-таки спуститься тайком... у нее наверняка жар, по блеску глаз видно. Или истерический припадок, чего только с женщинами не насмотришься... в любом случае прежде всего успокоить, успокоить, не дать ей почувствовать, что считаешь ее больной, делать вид, что согласен на все. - Ну конечно, с удовольствием, фройляйн, - говорит он ей, как ребенку, - только, пожалуй (лучше, чтобы нас не видели)... пожалуй, выйдем на улицу... на свежий воздух... Вам станет легче... Здесь в холле ужасно жарко топят... Прежде всего успокоить, успокоить, думает он и, взяв е под руку, как бы случайно нащупывает на запястье пульс, чтоб проверить, есть ли жар. Нет, рука холодна как лед. Странно, думает он, еще более озадаченный, очень странно. Перед отелем высоко покачиваются яркие фонари, слева темнеет лес. Там, под деревьями, она стояла вчера, но ей кажется, это было тысячу лет назад, ни одна кровинка в ней не вспоминает об этом. Он осторожно ведет ее туда (лучше, где темно, кто ее знает, что с ней), она безвольно подчиняется. Сначала отвлечь, размышляет он, говорить о чем угодно, не пускаться ни в какие дискуссии, болтать проста так, это успокаивает лучше всего. - Здесь куда приятнее, не правда ли?.. вот, накиньте мое пальто... ах, какая чудесная ночь... взгляните на звезды... до чего же глупо, что мы целыми вечерами торчим в отеле. Но дрожащая девушка не слышит его. Что звезды, что ночь - она чувствует только самое себя, только свое годами заглушаемое, подавляемое "я", которое внезапно, в муках, взбунтовалось и разрывает ее грудь. И тут она, совершенно помимо воли, с ожесточением хватает его за рук. - Мы уезжаем... завтра... совсем... больше я никогда сюда не приеду, никогда... вы слышите, никогда... нет, я этого не вынесу... никогда больше... никогда... У нее жар, думает с беспокойством инженер, ее всю трясет, она больна, надо срочно вызвать врача. Пальцы Кристины с еще большей силой впиваются в его руку. - ...Но почему... не понимаю, почему я так внезапно должна уехать... что-то, видимо, случилось... но что, не знаю. Еще днем они были так милы со мной и ни слова об этом не говорили, а вечером... вечером сказали, что завтра я должна уехать... завтра утром... немедленно, а почему - не знаю... почему так вдруг - гонят... гонят... словно выбрасывают в окно ненужную вещь... не понимаю, просто не понимаю... что могла случиться?... Ах вот что, инженеру все становится ясно. Как раз незадолго до этого ему сообщили сплетни о ван Бооленах, и он невольно испугался: ведь чуть не сделал ей предложение! Теперь он понял, что дядя с тетей в спешном порядке отсылают бедняжку, чтобы она в дальнейшем не причиняла им неудобств. Гром грянул. Только не поддаваться, быстро соображает он, не связываться. Отвлекать и отвлекать! Он начинает говорить вокруг до около: мол, это, наверное, не окончательно, ее родственники, возможно, еще передумают, и на будущий год... Но Кристина совсем не слушает и не думает, она хочет избавиться от переполняющей ее боли, она протестует во весь голос, резко, неистово, топая ногой, как беспомощный ребенок в гневе. - Но я не хочу! Не хочу... Не поеду сейчас домой... что мне там делать, я там погибну, сойду с ума... Клянусь вам, я не могу, не могу, не хочу... Помогите мне... Помогите! То крик утопающего, пронзительный и уже полузадушенный, голос внезапно захлебывается в потоке слез, она сотрясается в безудержных рыданиях. - Не надо, - просит он, растроганный против своей воли. - Не плачьте! Не надо! И, чтобы успокоить, машинально привлекает ее к себе. Она податливо и как-то вяло и грузно приваливается к его груди. В этой податливости нет радости, только бесконечное изнеможение, невыразимая усталость. Ей хочется всего лишь прислониться к живому человеку, чтоб чья-нибудь рука погладила ее по голове, чтобы не чувствовать себя такой беспомощной, такой ужасно одинокой и отверженной. Постепенно она успокаивается, судорожные рыдания переходят в тихий плач. Инженеру весьма неловко. Он, посторонний мужчина, стоит здесь в тени деревьев, всего в двадцати шагах от отеля ( в любую минуту их могут увидеть, кто-то пройдет мимо), и держит в объятиях плачущую девушку, ощущая теплое колыхание прильнувшей к нему груди. Его охватывает жалость, а жалость мужчины к страдающей женщине всегда проявляется в нежности, пусть и невольной. Только бы успокоить, думает он, только бы успокоить. Левой рукой (за правую Кристина все еще держится, чтобы не упасть) он, как гипнотизер, гладит ее по голове. Потом, наклонившись, целует волосы, затем виски и, наконец, дрожащие губы. И тут у нее бессвязно вырывается: - Возьмите меня с собой, заберите меня... Уедем отсюда... куда хотите... куда хочешь... только чтобы не возвращаться... не возвращаться домой... я этого не выдержу... Куда угодно, только не домой... Увезите, куда вам захочется, на любое время... Только увезите! - В лихорадочном возбуждении она трясет его, словно дерево. - Возьми меня с собой! Инженер испуган. Надо прекратить, думает этот человек практического ума, быстро и решительно прекратить. Как-нибудь подбодрить и отвести в отель, а то дело становится неприятным. - Да, деточка, - говорит он. - Конечно, деточка... не нужно только спешить... мы все непременно обсудим. До утра есть еще время подумать... может быть, ваши родственники тоже сожалеют и примут иное решение... завтра нам все покажется яснее. - Нет, не завтра, нет! - настаивает она. - Завтра я должна уехать, рано утром, совсем рано... Они выпроваживают меня... отправляют, как почтовую посылку, срочную, быстро, быстро... А я не позволю, чтобы меня вот так отсылали... не позволю... - И, вцепившись в него еще крепче: - Возьмите меня с собой... сейчас же... сейчас... помогите мне... я... я больше не вынесу. Пора кончать, размышляет инженер. только ни во что не ввязываться. Она не в своем уме, не сознает, что говорит. - Да, да, деточка, - гладит он ее по голове, - само собой разумеется, понимаю... мы обо всем сейчас там поговорит, не здесь, здесь вам нельзя больше оставаться. Вы можете простыть... без пальто, в тонком платье... Идемте, сядем в холле... - Он осторожно высвобождает свою руку. - Ну пойдемте, деточка. Кристина пристально смотрит на него. Она вдруг сразу перестала всхлипывать. В состоянии охватившего ее отчаяния, когда рассудок не способен что-либо воспринимать, она не расслышала, что он говорит, и ничего не поняла, но ее тело почувствовало, что теплую нежную рук боязливо убирают. Тело первым поняло то, что с испугом только сейчас уловил инстинкт, а за ним осознал и мозг: этот человек покидает ее, он струсил, он опасается, что все здесь хотят ее отъезда, все. Опьянение прошло, она очнулась. Собравшись с духом, она сухо и отрывисто говорит: - Благодарю. Благодарю, я дойду сама. Извините за это минутное недомогание, тетя права, высокогорный воздух на меня плохо действует. Он хочет что-то сказать, но Кристина, повернувшись к нему спиной, уходит. Лишь бы не видеть больше его лицо, никого больше не видеть, никого, прочь, прочь, не унижаться больше не перед кем из этих высокомерных, трусливых, сытых людей, прочь, прочь, ничего у них не брать, никаких подарков, не заблуждаться на их счет, не позволять им себя обманывать, никому из них, никому, прочь, прочь, лучше околеть, лучше сдохнуть где-нибудь в темном углу. Она входит в обожаемый отель, в любимый холл и, проходя мимо людей, как мимо каких-то наряженных, размалеванных фигур, испытывает лишь одно: ненависть. К нему, к каждому здесь, ко всем. Всю ночь Кристина н неподвижно сидит у стола. Мысли угрюмо кружат вокруг одного и того же: лишь какая-то оцепенелость, но что-то с ней самой происходит, она смутно ощущает подобие боли, как ощущают на операционном столе в первую минуту анестезии жгучее прикосновение ножа, рассекающего тело. Ибо, пока она сидит, уставившись взглядом в стол, с ней происходит то, что не осознается еще оцепеневшим рассудком: другое, поддельное существо, та нереальная и все же реальная фройляйн фон Боолен, жившая девять сказочных дней, сейчас в ней отмирает. Она еще сидит в комнате, принадлежащей той, дугой, и телесная оболочка ее пока что другая - с ниткой жемчуга на застышей шее, с ярким мазком кармина на губах, облаченная в любимое, почти невесомое вечернее платье, но вот уже легкий озноб пробегает от него по коже, оно кажется чужеродным на ней, как простыня на трупе. Ничто здесь, ничто из этого высшего, счастливого мира больше не подходит к ней, все опять, как и в первый день, чужое, полученное взаймы. Рядом стоит кровать с чистым, отглаженным бельем, с нежными пуховиками - тепло и нега в цветочках, но Кристина не ложится в постель: она больше не принадлежит ей. Блестит мебель, тихо дышит ковер, но все это окружение из латуни, шелка и стекла она больше не воспринимает как свое, как перчатку на руке и жемчуг на шее, - все принадлежит той, другой, той убитой "двойнице", Кристиане фон Боолен, каковой она больше не является и тем не менее остается. Вновь и вновь пытается она отделиться от своего искусственно "я", возвращаясь к настоящему, заставляет себя думать о матери, больной ли уже мертвой, но, как ни насилует она себя, ей не удается вызвать в душе ни тревогу, ни боль: лишь одно чувство переполняет ее - злоба, глухая, судорожная, бессильная злоба, которая не может вырваться наружу и ропщет взаперти, беспредельная злость - она не знает на кого - на тетку, на мать, на судьбу, злость человека, которого обидели. Истерзанной душой она чувствует только, что у нее что-то отняли, что из счастливой, окрыленной она снова должна превратиться в ползающую по земле слепую гусеницу; что-то миновало, и миновало безвозвратно. Всю ночь сидит она на деревянном стуле, окаменев в своей злости. Сквозь обитые двери до ее слуха не доносятся звуки другой жизни, продолжающейся в этом доме, - безмятежное дыхание спящих, стоны любовников, кряхтение больных, беспокойные шаги страдающих бессонницей; сквозь закрытую балконную дверь она не слышит предрассветного ветра, овевающего сонный дом, она ощущает только себя, свою одинокость в этой комнате, этом доме, этом мире, себя - кусочек живой, трепетной плоти, еще теплый, как отрубленный палец, но уже бессильный и бесполезный. Идет жестокое медленное умирание, частица за частицей застывает в ней и отмирает, а она сидит недвижно, будто вслушиваясь в себя, когда же, наконец, перестанет стучать в ней горячее сердце ван Боолен. Спустя тысячу лет наступает утро. Слышно, как в коридорах начала уборку прислуга, как садовник шаркает граблями по гравийным дорожкам; начинается неизбежно реальный день, конец, отъезд. Пора собирать вещи и съезжать, пора стать прежней - почтовой служащей Хофленер из Кляйн-Райфлинга - и забыть ту, чье дыхание маленькими незримыми волнами касалось здесь утраченных отныне драгоценностей. Поднимаясь со стула, Кристина почувствовала огромную усталость, руки и ноги одеревенели: четыре шага до стенного шкафа показались ей путешествием с одного континента на другой. С немалым усилием открыв дверцу, она испугалась: словно труп повешенной качалась там невзрачная, белесая юбка из Кляйн-Райфлинга с ненавистной блузой, в которой она приехала. Снимая ее с вешалки, Кристина вздрагивает от омерзения, точно прикоснулась к какое-то гнили: и в эту мертвую шкуру Хофленер она снова должна влезть! Однако выбора нет. Она быстро сбрасывает вечернее платье, и оно , шурша, как шелковая бумага, соскальзывает по бедрам, затем откладывает в сторону одно за другим остальные платья, белье, свитер, жемчужные бусы - десяток-два очаровательных вещиц; только явные подарки берет с собой - горстка, легко уместившаяся в жалком плетеном чемоданчике. Все готово! Она еще раз внимательно оглядывается вокруг. На кровати валяются вечерние платья, бальные туфли, пояс, розовая сорочка, свитер, перчатки - все в таком диком беспорядке, словно прозрачную фройляйн фон Боолен взрывом разнесло на сотни кусочков. С отвращением взирает Кристина на остатки призрака, которым была она сама. Затем проверяет, не забыла ли чего-нибудь из того, что принадлежит ей. Нет, больше ничего ей не принадлежит: здесь, на этой кровати, будут спать другие, другие будут любоваться в окно на золотой пейзаж, а в зеркало - на свое отражение, она же никогда больше, никогда! Это не прощание, это своего рода смерть. Коридор был еще пуст, когда она вышла со старым чемоданчиком в руке Машинально направилась к лестнице. Но тут же подумала, что бедно одетая Кристина больше не вправе спускаться по этой парадной лестнице с ковровой дорожкой и окантованными латунью ступеньками; лучше она скромно сойдет по железной винтовой, что возле уборной для прислуги. Внизу, в сумеречном, наполовину убранном холле, дремавший ночной портье настороженно приподымается. Что это? Какая-то девица, заурядно, а вернее, плохо одетая, с убогим чемоданом, явно стесняясь, украдкой пробирается к выходу, не поставив его в известность. Так не пойдет! Он проворно догоняет ее и загораживает дверь. - Куда изволите спешить? - Я уезжаю семичасовым поездом. Портье озадачен: он впервые видит, чтобы постоялец этого отеля, к тому же дама, собственноручно нес багаж на вокзал. По