другого человека, который сидел на стуле. Человек, сидевший на стуле, сказал: - Давайте покончим с этим побыстрее. Боюсь, вам придется ответить на несколько вопросов, а я заполню боевое донесение. Итак, для начала, из какой вы эскадрильи? Человек, лежавший на кровати, не шелохнулся. Он смотрел прямо в глаза командиру авиакрыла. - Меня зовут Питер Уильямсон. Я ведущий эскадрильи, мой номер девять-семь-два-четыре-пять-семь. БЫТЬ РЯДОМ Та ночь выдалась очень холодной. Мороз прихватил живые изгороди и выбелил траву в полях, так что казалось, будто выпал снег. Но ночь была ясной, спокойной, на небе светились звезды и была почти полная луна. Домик стоял на краю большого поля. От двери тропинка тянулась через поле к мосткам, а потом шла через другое поле до ворот, которые вели к дороге милях в трех от деревни. Других домов не было видно. Местность вокруг была открытой и ровной, и многие поля из-за войны превратились в пашни. Домик заливало лунным светом. Свет проникал в открытое окно спальни, где спала женщина. Она лежала на спине, лицом кверху, ее длинные волосы были рассыпаны по подушке, и, хотя она спала, по ее лицу нельзя было сказать, что женщина отдыхает. Когда-то она была красивой, теперь же лоб ее был прорезан тонкими морщинами, а кожа на скулах натянулась. Но губы у нее были еще нежными, и она не сжимала их во сне. Спальня была небольшой, с низким потолком, из мебели были туалетный столик и кресло. Одежда женщины лежала на спинке кресла; она положила ее туда, когда ложилась спать. Ее черные туфли стояли рядом с креслом. На туалетном столике лежали расческа, письмо и большая фотография молодого человека в форме с "крыльями" на левой стороне кителя. На фотографии он улыбался. Такие снимки приятно посылать матери. Фото было вставлено в тонкую черную деревянную рамку. Луна светила в открытое окно, а женщина продолжала спать беспокойным сном. Слышно было лишь ее мягкое размеренное дыхание и шорох постельного белья, когда она ворочалась во сне, других звуков не было. И вдруг где-то вдалеке послышался глубокий ровный гул, который все нарастал и нарастал, становился все громче и громче, пока, казалось, все небо не наполнилось оглушительным шумом. И он все усиливался и усиливался. Женщина слышала этот шум с самого начала, еще когда он не приблизился. Она ждала его во сне, прислушивалась и боялась упустить момент, когда он возникнет. Услышав его, она открыла глаза и какое-то время лежала неподвижно и вслушивалась. Потом приподнялась, сбросила одеяло и встала с кровати. Подойдя к окну и положив обе руки на подоконник, она стала смотреть в небо; ее длинные волосы рассыпались по плечам, по тонкой хлопчатой ночной рубашке. Она долго стояла на холоде, высовываясь в окно, и прислушивалась к шуму. Однако, осмотрев все небо, она смогла увидеть только яркую луну и звезды. - Да хранит тебя Господь, - громко произнесла она. - Храни его, о Господи. Потом повернулась и быстро подошла к кровати. Взяв одеяло, укутала им свои плечи, как шалью. Всунув босые ноги в черные туфли, она подошла к креслу, придвинула его к окну и уселась. Шум и гул не прекращались. Ей казалось, что это к югу направляется огромная процессия бомбардировщиков. Женщина сидела закутавшись в одеяло и долго смотрела через окно в небо. Потом все кончилось. Снова наступила ночная тишина. Мороз плотно окутал поля и живые изгороди, и казалось, будто все вокруг затаило дыхание. По небу прошла армия. Вдоль пути ее следования люди слышали шум. Они знали, что он означает. Они знали, что скоро, прежде чем они уснут, начнется сражение. Мужчины, пившие пиво в пабах, умолкли, чтобы лучше слышать. Люди в домах прикрутили радио и вышли в свои сады и, стоя там, смотрели в небо. Солдаты, спорившие в палатках, перестали кричать, а мужчины и женщины, возвращавшиеся домой с фабрик, остановились посреди дороги, прислушиваясь к шуму. Всегда так бывает. Когда бомбардировщики ночью летят через страну на юг, люди, услышав их, странным образом умолкают. Для тех женщин, чьи мужчины летят в этих самолетах, наступает нелегкое время. И вот они улетели, и женщина откинулась в кресле и закрыла глаза. Но она не спала. Лицо у нее было белым, и кожа крепко натянута на скулах, а вокруг глаз собрались морщины. Губы приоткрыты, и кажется, будто она прислушивается к чьему-то разговору. Когда он возвращался после работы в поле, то подходил к окну и почти вот таким же голосом окликал ее. Вот он говорит, что проголодался, и спрашивает, что у них на ужин. А потом он всегда обнимал ее за плечи и спрашивал, чем она занималась целый день. Она приносила ужин, он садился и начинал есть и всегда спрашивал: "А ты почему не поешь?" - и она никогда не знала, что отвечать, и говорила только, что не голодна. Она сидела и смотрела на него и наливала ему чай, а потом брала его тарелку и шла на кухню за добавкой. Нелегко иметь только одного ребенка. Такая пустота, когда его нет, да еще это постоянное предчувствие беды. В глубине души она знала, что жить стоит только ради этого, что если что-то и случится, то и ты сама умрешь. Какой потом толк в том, чтобы подметать пол, мыть посуду и прибираться в доме. Надо ли разжигать печь или кормить куриц? Жить будет незачем. Сидя у открытого окна, она ощущала не холод, а лишь полное одиночество и огромный страх. Страх все усиливался, так что она не могла найти себе места. Она поднялась с кресла, снова выглянула в окно и стала глядеть в небо. Ночь более не казалась ей спокойной; ночь была холодной, светлой и бесконечно опасной. Она не видела ни поля, ни изгороди, ни морозной пленки, которая лежала на всем вокруг; она видела лишь небо и видела опасность, которая скрывалась в его глубинах. Она медленно повернулась и снова опустилась в кресло. Страх переполнял ее. Она должна увидеть сына, быть с ним, и увидеть его она должна сейчас же, потому что завтра будет поздно; ни о чем другом она не могла и думать. Она откинула голову на спинку кресла и, когда закрыла глаза, увидела самолет; она отчетливо увидела его в лунном свете. Он двигался в ночи, как большая черная птица. Она была рядом с ним и видела, как нос машины рвется вперед - точно птица вытягивает шею в стремительном полете. Она увидела разметку на крыльях и на фюзеляже. Она знала, что он там, внутри, и дважды окликнула его, но ответа не последовало. Тогда страх и желание увидеть его разгорелись с новой силой. Она больше не могла сдерживать себя и понеслась сквозь ночь и летела до тех пор, пока не оказалась рядом с ним, так близко, что могла дотронуться до него, стоило лишь протянуть руку. Он сидел в кабине, глядя на приборную доску, в перчатках; на нем был мешковатый комбинезон, в котором он казался вдвое больше и совсем неуклюжим. Он сосредоточенно смотрел прямо перед собой на приборы и ни о чем другом не думал, кроме как об управлении самолетом. Она еще раз окликнула его, и на этот раз он услышал. Он оглянулся и, увидев ее, улыбнулся, вытянул руку и коснулся ее плеча, и ее тотчас покинули страх, одиночество и тоска. Она была счастлива. Она долго стояла рядом с ним и смотрела, как он управляет машиной. Он то и дело оборачивался и улыбался ей, а раз что-то сказал, но она не расслышала из-за шума двигателей. Неожиданно он указал на что-то впереди, и она увидела сквозь стекло кабины, как по небу рыщут прожекторы. Их было несколько сотен; длинные белые пальцы лениво ощупывали небо, покачиваясь то в одну, то в другую сторону и работая в унисон, так что иногда несколько из них сходились вместе и встречались в одной точке, а потом расходились и снова где-нибудь встречались, беспрестанно разыскивая в ночи бомбардировщики, которые направлялись к цели. За лучами прожекторов она увидела зенитный огонь. Он поднимался из города плотным многоцветным занавесом, и от взрывов снарядов в небе в кабине бомбардировщика становилось светло. Теперь он смотрел прямо перед собой, весь уйдя в управление самолетом. Он пробирался сквозь лучи прожекторов, держа курс прямо на эту завесу зенитного огня. Она смотрела на него и ждала, не осмеливаясь ни шелохнуться, ни заговорить, чтобы не отвлечь его от задачи. Она поняла, что в них попали, когда увидела языки пламени, вырывающиеся из ближайшего двигателя слева. Она смотрела через боковое стекло, как пламя, сдуваемое ветром, лижет поверхность крыла. Она видела, как пламя охватило все крыло и стало плясать по черной обшивке, пока не подобралось к самой кабине. Сначала ей не было страшно. Она видела, что он держится очень спокойно, постоянно посматривает в сторону, следит за пламенем и ведет машину, а раз он быстро обернулся и улыбнулся ей. И она поняла, что опасности нет. Она видела лучи прожекторов, разрывы зенитных и следы трассирующих снарядов, и небо было и не небом вовсе, а небольшим ограниченным пространством, в котором сновали лучи прожекторов и разрывались снаряды, и казалось, что преодолеть это пространство невозможно. Пламя на левом крыле разгорелось ярче. Оно распространилось по всей поверхности крыла. Оно наполнилось жизнью и активизировалось, но еще не насытилось; пламя отклонилось от ветра, который раздувал его, поддерживал, не оставляя шансов на затухание. Потом раздался взрыв. Вспыхнуло что-то ослепительно-белое, и послышался глухой звук, будто кто-то ударил по надутому бумажному пакету. Тотчас все стихло, и опять появилось пламя, а потом повалил густой беловато-серый дым. Пламя охватило дверь и обе стороны кабины, а дым был такой густой, что было трудно смотреть и почти невозможно дышать. Ею овладел панический страх, потому что он по-прежнему сидел за приборной доской, пытаясь рулями удержать самолет от болтанки; вдруг налетел поток холодного воздуха, и ей показалось, будто перед ней торопливо замелькали чьи-то фигуры, выбрасываясь из горящего самолета. Теперь все превратилось в сплошное пламя. Сквозь дым она видела, что он по-прежнему борется с рулем, пока экипаж покидает машину. Одной рукой он прикрыл лицо - такая была жара. Она бросилась к нему, схватила его за плечи и стала трясти, крича: "Прыгай, быстрее, да быстрее же!" И тут она увидела, что его голова безжизненно упала на грудь. Он потерял сознание. Обезумев, она попыталась поднять его с сиденья и подтащить к двери, но он обмяк и сделался слишком тяжелым. Дым наполнил ее легкие, у нее запершило в горле, появилась тошнота, и стало трудно дышать. Она впала в истерику, борясь со смертью и со всем на свете. Ей удалось подхватить его под мышки и чуть подтащить к двери. Но дальше ничего не получалось. Его ноги застряли в педалях, и она ничем не могла ему помочь. Она знала, что все напрасно, что из-за дыма и огня нет никакой надежды, да и времени не было. И неожиданно силы покинули ее. Она повалилась на него и заплакала так, как никогда не плакала. Потом самолет вошел в штопор и стремительно понесся вниз. Ее отбросило в огонь, и последнее, что она помнила, - это желтый цвет пламени и запах горения. Ее глаза были закрыты, а голова лежала на подголовнике кресла. Она ухватилась руками за край одеяла, словно хотела закутаться поплотнее. Ее волосы разметались по плечам. Луна висела низко в небе. Мороз еще крепче схватил поля и живую изгородь. Не было слышно ни звука. Но потом откуда-то далеко с юга донесся глубокий ровный гул, который нарастал и делался громче, пока все небо не переполнилось шумом и пением двигателей тех, кто возвращался. Однако женщина, сидевшая перед окном, так и не пошевелилась. Она была мертва. У КОГО ЧТО БОЛИТ - Пива? - Да, пива. Я сделал заказ, и официант принес бутылки и два стакана. Наклонив стакан и приставив к его краю горлышко, мы налили себе пива - каждый из своей бутылки. - Будь здоров, - сказал я. Он кивнул. Мы подняли стаканы и выпили. Я не видел его пять лет. Все это время он воевал. Он воевал с самого начала войны и до того времени, пока мы не встретились. Я сразу заметил, насколько он изменился. Из молодого здорового юноши он превратился в старого, мудрого и покорного человека. Он стал покорным, как наказанный ребенок. Он стал старым, как усталый семидесятилетний старик. Он стал настолько другим и так сильно изменился, что поначалу мы оба ощущали неловкость. Непросто было найти тему для разговора. Он летал во Франции с первых дней войны, а во время Битвы за Англию защищал родное небо. Он был в Западной пустыне {в Ливии}, когда наше положение казалось безнадежным, был в Греции и на Крите. Он был в Сирии и в Хаббании {британская военно-воздушная база к западу от Багдада в 1942 году} во время восстания. Он был в Аламейне {Эль-Аламейн - город в Египте, за который шли бои между английскими и германскими войсками в 1942 году}, летал над Сицилией и Италией, а потом вернулся и снова улетел из Англии. Теперь он был стариком. Он был небольшого роста, не больше пяти футов шести дюймов, с бледным широким и открытым лицом, которое ничего не скрывало, и с острым выдающимся подбородком. Глаза у него были блестящие и темные. Они все время бегали, пока его взгляд не встречался со взглядом другого человека. Волосы у него были черные, неопрятные. Надо лбом постоянно висел клок; он то и дело отбрасывал его рукой. Какое-то время нам было не по себе, и мы больше молчали. Он сидел за столиком напротив меня, немного подавшись вперед, и пальцем выводил линии на запотевшем стакане. Он смотрел в стакан с таким видом, будто то, что он делает, сильно его занимает, но мне казалось, что он хочет что-то сказать, но не знает, как лучше начать. Я сидел, и, таская орешки с блюдца, громко их разжевывал, и делал вид, будто мне на все наплевать, даже на то, что я шумно жую. Продолжая выводить линии на стакане и не поднимая глаз, он вдруг проговорил тихо и очень медленно: - О Господи, как бы я хотел быть официантом, или шлюхой, или не знаю кем еще. Он взял стакан и медленно выпил пиво, все сразу, двумя глотками. Я знал, что у него что-то на уме; он явно настраивался на то, чтобы заговорить. - Давай еще выпьем, - сказал я. - Да, но лучше виски. - Хорошо, пусть будет виски. Я заказал два двойных скотча с содовой. Мы плеснули содовой в скотч и выпили. Он взял свой стакан и сделал глоток, потом поставил стакан, снова поднял и отпил еще немного. Поставив стакан во второй раз, он наклонился ко мне и совершенно неожиданно начал говорить. - Знаешь, - заговорил он, - знаешь, во время налета, когда мы приближаемся к цели и вот-вот сбросим бомбы, я все время думаю, все время про себя думаю: а не уклониться ли мне от зениток, не свернуть ли в сторону самую малость? Но тогда мои бомбы упадут на кого-то другого. И вот я думаю: на кого они упадут? Кого я убью сегодня? Кто эти десять, двадцать или сто человек, которых я сегодня убью? Все зависит от меня. И теперь я думаю об этом каждый раз, когда вылетаю. Он взял маленький орешек и расколол его ногтем большого пальца, при этом глаз он не поднимал, так как стыдился того, что говорил. А говорил он очень медленно. - Всего-то и нужно, что нажать легонько на педаль руля направления, да я и сам не пойму, что делаю, а бомбы между тем упадут на другой дом или на других людей. Все от меня зависит, все в моей власти, и каждый раз, когда я вылетаю, я должен решить, кто будет убит. А убить я могу, легонько нажав ногой на педаль. Я могу сделать это так, что и сам не замечу, что происходит. Просто потянусь немного в сторону, изменив позу, и все, а убиты будут совсем другие люди. Стакан снаружи высох, но он продолжал водить по гладкой поверхности пальцами правой руки вверх-вниз. - Да, - говорил он, - вот такие непростые мысли, с далеко идущими последствиями. Когда я сбрасываю бомбы, только об этом и думаю. Понимаешь, всего-то - нажать легонько ногой. Чуть нажать ногой на педаль, так что бомбардир и не заметит ничего. Каждый раз перед вылетом я говорю себе: кто будет на этот раз, те или эти? Кто из них хуже? Стоит мне отклониться немного налево, может, попаду в дом, полный паршивых немецких солдат, воюющих с женщинами, а отклонюсь туда - попаду не в солдат, а в старика, спрятавшегося в укрытие. Откуда мне знать? Как это вообще можно знать? Он умолк и оттолкнул от себя пустой стакан к середине стола. - Поэтому я никогда не уклоняюсь от зениток, - прибавил он. - То есть почти никогда. - А я однажды уклонился, - сказал я, - когда атаковал на бреющем полете. Рассчитывал убить тех, что находились на другой стороне дороги. - Все уклоняются, - сказал он. - Может, еще выпьем? - Да, давай выпьем еще. Я подозвал официанта и сделал заказ, и, пока он не принес выпивку, мы сидели и рассматривали других посетителей. Помещение начало заполняться людьми, потому что было почти шесть часов, и мы смотрели, как они заходят. Они останавливались возле входа, высматривали свободный столик, потом садились и со смехом заказывали выпивку. - Посмотри вон на ту женщину, - сказал я. - Вон на ту, которая сейчас садится. - И что в ней особенного? - Отличная фигура, - сказал я. - Великолепная грудь. Ты только посмотри на ее грудь. Официант принес выпивку. - Я когда-нибудь рассказывал тебе о Вонючке? - спросил он. - Это еще кто такой? - Вонючка Салливан, на Мальте. - Нет. - А о собаке Вонючки? - Нет. - Так вот, у Вонючки была собака, большая восточноевропейская овчарка, и он любил эту собаку, будто она была его отцом, матерью и всем на свете, а собака любила Вонючку. Куда бы он ни пошел, она следовала за ним, а когда он вылетал на задание, она сидела на бетоне около ангара и ждала его возвращения. Пса звали Смит. Вонючка очень любил эту собаку. - Отвратительное виски, - сказал я. - Да, давай еще выпьем. Мы заказали еще виски. - Так вот, - продолжал он, - как-то раз эскадрилья получила задание лететь в Египет. Вылетать нужно было немедленно. Не через два часа или позднее, а немедленно. А Вонючка не мог найти свою собаку. Нигде не мог найти Смита. Он бегал по всему аэродрому, звал Смита и сходил с ума, крича каждому, не видел ли кто Смита, и все звал: "Смит! Смит!" Но Смита нигде не было. - А где он был? - спросил я. - Да нигде - а нам надо было лететь. Вонючка должен был улететь, не повидав Смита. Расстроился он страшно. Члены его экипажа говорили, что он даже по радио спрашивал, не нашли ли пса. На всем пути до Гелиополиса он вызывал Мальту и спрашивал: "Смита нашли?" И Мальта отвечала: "Нет, не нашли". - Это виски просто ужасное, - сказал я. - Да. Надо выпить еще. Мы подозвали официанта, и тот быстро выполнил наш заказ. - Так я рассказывал тебе о Вонючке, - сказал он. - Да, рассказывай дальше. - Прилетели мы, значит, в Египет, а он только о Смите и говорит. Он и ходил так, будто собака шла рядом с ним. Чертов дурак, идет и приговаривает: "За мной, Смит, иди за мной, мой мальчик" - и при этом все смотрел вниз, как бы разговаривая с собакой. Наклонялся то и дело, похлопывал воздух и гладил собаку, которой не было. - А где она была? - Думаю, на Мальте. Должно быть, там. - Ну не мерзкое ли виски? - Ужасное. Это допьем, еще надо будет заказать. - Будь здоров. - И ты тоже. Официант. Эй, официант. Да-да, еще. - Итак, Смит был на Мальте. - Да, - сказал он. - А этот чертов дурак Вонючка Салливан продолжал так себя вести до тех пор, пока его не убили. - Наверное, с ума сошел. - Точно. Просто свихнулся. - Знаешь, он как-то зашел в спортивный клуб в Александрии в час, когда все выпивают. - Это нормально. - Вошел в большой холл, а дверь за собой не закрыл и стал звать собаку. Потом, когда решил, что собака вошла, закрыл дверь и пошел дальше, то и дело останавливаясь и говоря: "За мной, Смит, иди за мной, мой мальчик". И щелкал пальцами. Раз он залез под стол, за которым выпивали двое мужчин и две женщины. Встал на четвереньки и произнес: "Эй, Смит, а ну-ка вылезай оттуда. Живо иди сюда". И протянул руку и начал тащить из-под стола то, чего не было. Потом извинился перед людьми, сидевшими за столом. "Вот чертова собака", - сказал он им. Ты бы видел их лица. И так он ходил по всему клубу, а потом открыл дверь, пустив вперед собаку, и вышел вслед за ней. - Ненормальный какой-то. - Чокнутый. Но ты бы видел их лица. Там было полно людей, которые выпивали и не могли понять, то ли они с ума сошли, то ли Вонючка. Они смотрели друг на друга, чтобы убедиться, что не только они не видели собаку. Один человек даже стакан выронил. - Вот беда-то. - Ужас. Подошел официант, поставил стаканы и ушел. В помещении теперь было много народа. Все сидели за маленькими столиками, разговаривали и выпивали. Все были в форме. Летчик бросил в стакан кусочек льда и подтолкнул его пальцем. - Он тоже уклонялся от зениток, - сказал он. - Кто? - Вонючка. Сам не раз говорил об этом. - Ну и что тут такого? - сказал я. - Это все равно что стараться не наступать на трещины в асфальте, когда идешь по тротуару. - Вот именно. Дело личное. Кому какое дело? - Это все равно что не сразу трогаться. - А это еще что такое? - То, чем я занимаюсь. - Что это значит? - Прежде чем тронуться с места, нужно сосчитать до двадцати, а потом - в путь. - Ты тоже ненормальный. Как Вонючка. - Отличный способ избежать неприятностей на дороге. В машине со мной еще ничего не происходило. По крайней мере, ничего серьезного. - Да ты пьян. - Да нет, я всегда так делаю. - Зачем? - Потому что если кто-то перешел улицу перед твоей машиной, то ты его уже не собьешь, ведь тронулся-то позднее. Ты задержался, потому что считал до двадцати, а человек, которого ты мог бы сбить, уже перешел дорогу. - Почему? - Он перешел дорогу гораздо раньше, чем ты тронулся, потому что ты считал до двадцати. - Хорошая мысль. - Сам знаю, что хорошая. - Да просто, черт возьми, отличная. - Я многим сохранил жизнь. И через перекрестки можно смело переезжать, потому что машина, с которой ты мог бы столкнуться, уже проехала. Она проехала чуть раньше тебя, потому что ты задержался, считая до двадцати. - Здорово. - Вот видишь. - Но это не то же самое, что уклоняться от зениток, - сказал он. - Тут никогда не знаешь, что лучше. - А я всегда уклоняюсь, - сказал я. Мы выпили еще. - Посмотри-ка вон на ту женщину, - сказал я. - На ту, с грудью? - Ну да, прекрасная грудь. - Клянусь, я убил немало женщин более красивых, чем эта, - медленно произнес он. - Но не с такой же грудью. - Да и с такой тоже. Может, еще выпьем? - Да, на дорожку. - Такой груди больше ни у кого нет, - сказал я. - Во всяком случае в Германии. - Да сколько хочешь. Я немало таких убил. - Ладно. Ты убил много женщин с красивой грудью. Он откинулся на стуле и повел рукой. - Видишь, сколько тут народу, - сказал он. - Да. - Представляешь, сколько будет шуму, если они вдруг все умрут. Просто свалятся мертвыми со стульев на пол. - Ну и что? - Разве не будет шуму? - Конечно будет. - Предположим, официанты сговорились, подсыпали им что-то в стаканы, и все умерли. - Шум будет страшный. - Ну вот, а я такое сотни раз проделывал. Я в сотни раз больше убил людей, чем собралось здесь сейчас. Да и ты тоже. - Гораздо больше, - сказал я. - Но это же другое. - Такие же люди. Мужчины, женщины, официанты. Все сидят в пивной и выпивают. - Это другое. - Да то же самое. Случись здесь такое, разве не поднялся бы шум? - Еще какой. - А мы делали это. И не раз. - Сотни раз, - сказал я. - И ничего. - Паршивое заведение. - Хуже не бывает. Пойдем куда-нибудь в другое место. - Сначала допьем. Мы допили виски, а потом стали спорить, кому платить, и я выиграл. Счет составил шестнадцать долларов двадцать пять центов. Он дал официанту на чай два доллара. Мы поднялись, обошли вокруг столиков и вышли на улицу. - Такси, - сказал он. - Да, надо взять такси. Швейцара в этом заведении не было. Мы стояли на краю тротуара и ждали, когда подъедет такси. - Хороший город, - сказал он. - Замечательный, - ответил я. Чувствовал я себя отлично. Было темно, но горело несколько фонарей. Мимо нас проезжали машины, а по другой стороне улицы шли люди. Неслышно моросил мелкий дождь, и желтый свет фар и уличных фонарей отражался на черной мостовой. Шины шуршали на мокрой дороге. - А давай пойдем туда, где много виски, - сказал он. - Чтоб там было много виски и разливал его бармен с крошками в бороде. - Отлично. - И чтоб там больше никого не было, кроме нас и бармена с крошками в бороде. Или - или. - Да, - сказал я. - Или что? - Или пойдем туда, где сто тысяч человек. - Да, - сказал я. - Хорошо. Мы стояли и ждали. Из-за поворота, откуда-то слева, выезжали машины и, шурша по мокрому асфальту шинами, двигались в нашу сторону. Проехав мимо нас, они направлялись к мосту, который ведет на другую сторону реки. В свете фар был виден моросящий дождь, а мы все стояли и ждали такси. У КОГО ЧТО БОЛИТ ДЕГУСТАТОР В тот вечер за ужином у Майка Скофилда в его лондонском доме нас собралось шестеро: Майк с женой и дочерью, я с женой и человек по имени Ричард Пратт. Ричард Пратт был известный гурман. Он состоял президентом небольшого общества под названием "Эпикурейцы" и каждый месяц рассылал его членам брошюрки о еде и винах. Он устраивал обеды, во время которых подавались роскошные блюда и редкие вина. Он не курил из боязни испортить вкус и, когда обсуждали достоинства какого-нибудь вина, имел обыкновение отзываться о нем, как о живом существе, что было довольно забавно. "Характер у него весьма щепетильный, - говорил он, - довольно застенчивый и стеснительный, но, безусловно, щепетильный". Или: "Добродушное вино и бодрое, несколько, может, резковатое, но все же добродушное". До этого я уже пару раз обедал у Майка с Ричардом Праттом в компании, и всякий раз Майк с женой лезли из кожи вон, чтобы удивить знаменитого гурмана каким-нибудь особым блюдом. Ясно, что и в этот раз они не собирались делать исключение. Едва мы ступили в столовую, как я понял, что нас ожидает пиршество. Высокие свечи, желтые розы, сверкающее серебро, три бокала для вина перед каждым гостем и сверх того слабый запах жареного мяса, доносившийся из кухни, - от всего этого у меня слюнки потекли. Мы расселись за столом, и я вспомнил, что когда был у Майка раньше, он оба раза держал с Праттом пари на ящик вина, предлагая тому определить сорт того же вина и год. Пратт тогда отвечал, что это нетрудно сделать, если речь идет об известном годе, - соглашался и оба раза выиграл пари. Я был уверен, что и в этот раз они заключат пари, которое Майк очень хотел проиграть, доказывая, насколько хорошее вино у него, а Пратт, со своей стороны, казалось, находит истинное удовольствие в том, что имеет возможность обнаружить свои познания. Обед начался со снетков, поджаренных в масле до хруста, а к ним подали мозельвейн. Майк поднялся и сам разлил вино, а когда снова сел, я увидел, что он наблюдает за Ричардом Праттом. Бутылку он поставил передо мной, чтобы я мог видеть этикетку. На ней было написано: "Гайерслей Олигсберг, 1945". Он наклонился ко мне и прошептал, что Гайерслей - крошечная деревушка в Мозеле, почти неизвестная за пределами Германии. Он сказал, что вино, которое мы пьем, не совсем обычное. В тех местах производят так мало вина, что человек посторонний не может его достать. Он сам ездил в Германию прошлым летом, чтобы добыть те несколько дюжин бутылок, которые в конце концов ему уступили. - Сомневаюсь, чтобы в Англии оно было у кого-нибудь еще, - сказал он и взглянул на Ричарда Пратта. - Чем отличается мозельвейн, - продолжал он, повысив голос, - так это тем, что он очень хорош перед кларетом. Многие пьют перед кларетом рейнвейн, но это потому, что не знают ничего лучше. Рейнвейн убивает тонкий аромат кларета, вам это известно? Это просто варварство - пить рейнвейн перед кларетом. А вот мозельвейн именно то, что надо. Майк Скофилд был приятным человеком средних лет. Он служил биржевым маклером. Точнее - комиссионером на фондовой бирже, и, подобно некоторым представителям этой профессии, его, казалось, несколько смущало, едва ли не ввергало в стыд то, что он "сделал" такие деньги, имея столь ничтожные способности. В глубине души он сознавал, что был простым брокером - тихим, втайне неразборчивым в средствах, - и подозревал, что об этом знали его друзья. Поэтому теперь он стремился стать человеком культурным, развить литературный и эстетический вкусы, приобщиться к собиранию картин, нот, книг и всякого такого. Его небольшая проповедь насчет рейнвейна и мозельвейна была составной частью той культуры, к которой он стремился. - Прелестное вино, вам так не кажется? - спросил он. Майк по-прежнему следил за Ричардом Праттом. Я видел, как всякий раз, склоняясь над столом, чтобы отправить в рот рыбку, он тайком бросал взгляд в другой конец стола. Я прямо-таки физически ощущал, что он ждет того момента, когда Пратт сделает первый глоток и поднимет глаза, выражая удовлетворение, удивление, быть может, даже изумление, а потом развернется дискуссия, и Майк расскажет ему о деревушке Гайерслей. Однако Ричард Пратт и не думал пробовать вино. Он был полностью поглощен беседой с Луизой, восемнадцатилетней дочерью Майка. Он сидел, повернувшись к ней вполоборота, улыбался и рассказывал, насколько я мог уловить, о шеф-поваре одного парижского ресторана. По ходу своего рассказа он придвигался к ней все ближе и ближе и в своем воодушевлении едва ли не наваливался на нее. Бедная девушка отодвинулась от него как можно дальше, кивая вежливо, но с каким-то отчаянием, и смотрела на верхнюю пуговицу его смокинга, а не в лицо. Мы покончили с рыбой, и тотчас же явилась служанка, чтобы убрать тарелки. Когда она подошла к Пратту, то увидела, что тот еще не притрагивался к своему блюду, поэтому застыла в нерешительности, и тут Пратт заметил ее. Взмахом руки он велел ей удалиться, прервал свой рассказ и начал есть, проворно накалывая маленькие хрустящие рыбки на вилку и быстро отправляя их в рот. Затем, покончив с рыбой, он взял бокал, пригубил вино и сразу повернулся к Луизе Скофилд, чтобы продолжить свой рассказ. Майк все это видел. Я чувствовал, не глядя на него, что он хотя и сохраняет спокойствие, но сдерживается с трудом и не сводит глаз с гостя. Его добродушное лицо вытянулось, щеки обвисли, но он делал над собой какие-то усилия, не шевелился и не произносил ни слова. Скоро служанка принесла второе блюдо. Это был большой кусок жареной говядины. Она поставила кушанье на стол перед Майком, тот поднялся и принялся разрезать мясо на очень тонкие кусочки и осторожно раскладывать их по тарелкам, которые разносила служанка. Нарезав мяса всем, включая самого себя, он положил нож и оперся обеими руками о край стола. - А теперь, - сказал он, обращаясь ко всем, но глядя на Ричарда Пратта, - теперь перейдем к кларету. Прошу прощения, но я должен сходить за ним. - Сходить за ним, Майк? - удивился я. - Где же оно? - В моем кабинете. Я откупорил бутылку, и теперь вино дышит. - А почему в кабинете? - Чтобы оно приобрело комнатную температуру, разумеется. Оно там уже сутки. - Но почему именно в кабинете? - Это лучшее место в доме. В прошлый раз Ричард помог мне выбрать его. Услышав свое имя, Пратт повернулся. - Так ведь? - спросил Майк. - Да, - ответил Пратт, с серьезным видом кивнув головой. - Так. - Оно стоит в моем кабинете на зеленом бюро, - сказал Майк. - Мы выбрали именно это место. Хорошее место, сквозняка нет и температура ровная. Простите, но мне нужно сходить за ним. При мысли о том, что у него есть еще вино, достойное пари, к нему вернулось веселое расположение духа, и он торопливо вышел из комнаты и появился спустя минуту, бережно неся в руках корзинку для вина, в которой лежала темная бутылка, которая была повернута этикеткой вниз. - Ну-ка! - воскликнул он, подходя к столу. - Как насчет этого вина, Ричард? Ни за что не отгадаете, что это такое! Ричард Пратт медленно повернулся и взглянул на Майка, потом перевел взгляд на бутылку, покоившуюся в маленькой плетеной корзинке. С поднятыми бровями и оттопыренной влажной нижней губой вид у него был надменный и не очень-то симпатичный. - Ни за что не догадаетесь, - сказал Майк. - Хоть сто лет думайте. - Кларет? - снисходительно поинтересовался Ричард Пратт. - Разумеется. - Надо полагать, из какого-нибудь небольшого виноградника. - Может, и так, Ричард. А может, и не так. - Но речь идет об одном из самых известных урожайных годов? - Да, за это я ручаюсь. - Тогда ответить будет несложно, - сказал Ричард Пратт, растягивая слова, и вид у него при этом был скучающий. Мне, впрочем, это растягивание слов и тоскливый вид, который он напустил на себя, показались несколько странными; зловещая тень мелькнула в его глазах, а во всем его облике появилась какая-то сосредоточенность, отчего мне сделалось не по себе. - Задача на сей раз действительно трудная, - сказал Майк. - Я даже не буду настаивать на пари. - Ну вот еще. Это почему же? - И снова медленно поднялись брови, а взгляд его стал холодным и настороженным. - Потому что это трудно. - Это не очень-то любезно по отношению ко мне. - Мой дорогой, - сказал Майк, - я с удовольствием с вами поспорю, если вы этого хотите. - Назвать это вино не слишком трудно. - Значит, вы хотите поспорить? - Я вполне к этому готов, - сказал Ричард Пратт. - Хорошо, тогда спорим как обычно. На ящик этого вина. - Вы, наверно, думаете, что я не смогу его назвать? - По правде говоря, да, при всем моем к вам уважении, - сказал Майк. Он делал над собой некоторое усилие, стараясь соблюдать вежливость, а вот Пратт даже и не пытался скрыть свое презрительное отношение ко всему происходящему. И вместе с тем, как это ни странно, следующий вопрос, похоже, обнаружил некоторую его заинтересованность: - А вы не хотели бы увеличить ставку? - Нет, Ричард. Ящик вина - этого достаточно. - Может, поспорим на пятьдесят ящиков? - Это было бы просто глупо. Майк стоял за своим стулом во главе стола, бережно держа эту нелепую корзинку с бутылкой. Ноздри его, казалось, слегка побелели, и он крепко стиснул губы. Пратт сидел развалясь на стуле - глаза полузакрыты, а в уголках рта скрывалась усмешка. И снова я увидел, а может, мне показалось, что увидел, будто тень озабоченности скользнула по его лицу, а во взоре появилась какая-то сосредоточенность, в самих же глазах, прямо в зрачках, мелькнули и затаились искорки. - Так, значит, вы не хотите увеличивать ставку? - Что до меня, то мне, старина, ровным счетом все равно, - сказал Майк. - Готов поспорить на что угодно. Мы с тремя женщинами молча наблюдали за ними. Жену Майка все это начало раздражать. Она сидела с мрачным видом, и я чувствовал, что она вот-вот вмешается. Ростбиф остывал на наших тарелках. - Значит, вы готовы поспорить со мной на все что угодно? - Я уже сказал. Я готов поспорить на все, что вам будет угодно, если для вас это так важно. - Даже на десять тысяч фунтов? - Разумеется, если захотите. Теперь Майк был спокоен. Он отлично знал, что может согласиться на любую сумму, которую вздумается назвать Пратту. - Так вы говорите, я могу назначить ставку? - Именно это я и сказал. Наступило молчание, во время которого Пратт медленно обвел глазами всех сидящих за столом, посмотрев по очереди сначала на меня, потом на женщин. Казалось, он напоминал нам, что мы являемся свидетелями этого соглашения. - Майк! - сказала миссис Скофилд. - Майк, давайте прекратим эти глупости и продолжим ужин. Мясо остывает. - Но это вовсе не глупости, - ровным голосом произнес Пратт. - Просто мы решили немного поспорить. Я обратил внимание на то, что служанка, стоявшая поодаль с блюдом овощей, не решается подойти к столу. - Что ж, хорошо, - сказал Пратт. - Я скажу, на что я хотел бы с вами поспорить. - Тогда говорите, - довольно бесстрашно произнес Майк. - Я согласен на все, что придет вам в голову. Пратт кивнул, и снова улыбочка раздвинула уголки его рта, а затем медленно, очень медленно, не спуская с Майка глаз, он сказал: - Я хочу, чтобы вы отдали за меня вашу дочь. Луиза Скофилд вскочила на ноги. - Стойте! - вскричала она. - Ну уж нет! Это уже не смешно. Слушай, папа, это совсем не смешно. - Успокойся, дорогая, - сказала ее мать. - Они всего лишь шутят. - Нет, я не шучу, - уточнил Ричард Пратт. - Глупо все это как-то, - сказал Майк. Казалось, он снова был выбит из колеи. - Вы же сказали, что готовы спорить на что угодно. - Я имел в виду деньги. - Но вы не сказали - деньги. - Но именно это я имел в виду. - Тогда жаль, что вы этого прямо не сказали. Однако, если хотите взять свое предложение назад... - Вопрос, старина, не в том, брать назад свое предложение или нет. Да и пари не выходит, поскольку вы не можете выставить ничего равноценного. Ведь в случае проигрыша не выдадите же вы за меня свою дочь - у вас ее нет. А если бы и была, я вряд ли захотел бы жениться на ней. - Рада слышать это, дорогой, - сказала его жена. - Я готов поставить все, что хотите, - заявил Пратт. - Дом например. Как насчет моего дома? - Какого? - спросил Майк, снова обращая все в шутку. - Загородного. - А почему бы и другой не прибавить? - Хорошо. Если угодно, ставлю оба своих дома. Тут я увидел, что Майк задумался. Он подошел к столу и осторожно поставил на него корзинку с бутылкой. Потом отодвинул солонку в одну сторону, перечницу - в другую, взял нож, с минуту задумчиво рассматривал лезвие, затем положил нож на место. Его дочь тоже заметила, что им овладела нерешительность. - Папа! - воскликнула она. - Да это же нелепо! Это так глупо, что и словами не передать. Не хочу, чтобы на меня спорили. - Ты совершенно права, дорогая, - сказала ее мать. - Немедленно прекрати, Майк, сядь и поешь. Майк не обращал на нее внимания. Он посмотрел на свою дочь и улыбнулся - улыбнулся медленно, по-отечески, покровительственно. Однако в глазах его вдруг загорелись торжествующие искорки. - Видишь ли, - улыбаясь, сказал он, - видишь ли, Луиза, тут есть о чем подумать. - Все, папа, хватит! В жизни не слышала ничего более глупого! - Да нет же, серьезно, моя дорогая. Ты только послушай, что я скажу. - Но я не хочу тебя слушать. - Луиза! Прошу тебя! Выслушай меня. Ричард предложил нам серьезное пари. На этом настаивает он, а не я. И если он проиграет, то ему придется расстаться с солидной недвижимостью. Погоди, моя дорогая, не перебивай меня. Дело тут вот в чем. Он никак не может выиграть. - Похоже, он думает иначе. - Да выслушай же меня, я ведь знаю, что говорю. Специалист, пробуя кларет, если только это не какое-нибудь знаменитое вино вроде лафита или латура, может лишь весьма приблизительно определить виноградник. Он, конечно, назовет тот район Бордо, откуда происходит вино, будь то Сент-Эмийон, Помроль, Грав или Медок. Но ведь в каждом районе есть общины, маленькие графства, а в каждом графстве много небольших виноградников. Отличить их друг от друга только по вкусу и аромату вина невозможно. Могу лишь сказать, что это вино из небольшого виноградника, окруженного другими виноградниками, и он ни за что не угадает, что это за вино. Это невозможно. - Да разве можно в этом быть уверенным? - спросила его дочь. - Говорю тебе - м