ал я. -- Так далеко мы не рас­считываем. Черный предмет в руке мужчины оказался фотоаппа­ратом; отойдя в сторону, он принялся фотографировать женщину рядом со скульптурой Генри Мура. Она при­нимала разнообразные позы, и все они, насколько я мог видеть, были смешны и должны были вызывать улыбку. Она то обхватывала какую-нибудь из деревянных тор­чащих конечностей, то вскарабкивалась на фигуру и усаживалась на нее верхом, держа в руках воображае­мые поводья. Высокая стена тисовых деревьев заслоня­ла их от дома и, по сути, от всего остального сада, кро­ме небольшого холма, па котором мы сидели. У них бы­ли все основания надеяться на то, что их не увидят, а если им и случалось взглянуть в нашу сторону, то есть против солнца, то сомневаюсь, заметили ли они две маленькие неподвижные фигурки, сидевшие на скамье воз­ле пруда. -- Знаете, а мне нравятся эти тисы, -- сказал сэр Бэ­зил. -- Глаз отдыхает, на них глядя. А летом, когда во­круг них буйствует разноцветье, они приглушают яр­кость красок и взору являются восхитительные тона. Бы обратили внимание на различные оттенки зеленого цве­та на граням и плоскостях каждого подстриженного де­рева? -- Да, это просто удивительно. Мужчина теперь, казалось, принялся что-то объяс­нять женщине, указывая на работу Генри Мура, и по тому, как они откинули головы, я догадался, что они снова рассмеялись. Мужчина продолжал указывать на скульптуру, и тут женщина обошла вокруг нее, нагну­лась и просунула голову в одну из прорезей. Скульпту­ра была размерами, наверно, с небольшую лошадь, но тоньше последней, и с того места, где я сидел, мне было видно по обе стороны скульптуры -- слева тело женщи­ны, справа высовывающуюся голову. Это мне сильно на­поминало одно из курортных развлечений, когда просо­вываешь голову в отверстие в щите и тебя снимают в виде толстой женщины. Именно так сейчас фотографи­ровал мужчина. -- Тисы вот еще чем хороши, -- говорил сэр Бэзил. --- Ранним летом, когда появляются молодые веточки... -- Тут он умолк и, выпрямившись, подался немного вперед, и я почувствовал, как он неожиданно весь напрягся. -- Да-да, -- сказал я, -- появляются молодые веточки. И что же? Мужчина сфотографировал женщину, однако она не вынимала голову из прорези, и я увидел, как он убрал руку (вместе с фотоаппаратом) за спину и направился в ее сторону. Затем он наклонился и приблизил к ее ли­пу свое, касаясь его, и так и стоял, полагаю, целуя ее или что-то вроде того. Мне показалось, что в наступив­шей тишине я услышал доносившийся издалека женский смех, рассыпавшийся под солнечными лучами по всему саду. -- Не вернуться ли нам в дом? -- спросил я. -- Вернуться в дом? -- Да, не пойти ли нам и не выпить ли чего-нибудь перед ленчем? -- Выпить? Да, пожалуй, надо выпить. Однако он не двигался. Он застыл на месте, но мыс­лями был очень далеко, пристально глядя на две фигуры. Я также внимательно следил за ними. Я не мог оторвать от них глаз; я должен был досмотреть, чем все кончится. Это все равно что смотреть издали балетную миниатюру, когда знаешь, кто танцует и кто написал музыку, но не знаешь, чем закончится представление, кто ставил тан­цы, что будет происходить в следующее мгновение. -- Годье Брешка, -- произнес я. -- Как вы полагаете, насколько бы он прославился, если бы не умер таким мо­лодым? -- Кто? -- Годье Брешка. -- Да-да, -- ответил он. -- Разумеется. Теперь и я увидел, что происходило нечто странное. Голова женщины еще находилась в прорези. Вдруг жен­щина начала медленно изгибаться всем телом из сторо­ны в сторону несколько необычным образом, а мужчина, отступив на шаг, при этом наблюдал за ней и не дви­гался. По тому, как он держался, было видно, что ему не по себе, а положение головы и напряженная поза го­ворили о том, что больше он не смеется. Какое-то вре­мя он оставался недвижимым, потом я увидел, что он по­ложил фотоаппарат на землю и, подойдя к женщине, взял ее голову в руки; и все это тотчас показалось по­хожим скорее на кукольное представление, чем на балет­ный спектакль, -- на далекой, залитой солнцем сцене кро­шечные деревянные фигурки, казавшиеся безумными, производили едва заметные судорожные движения. Мы молча сидели на белой скамье и следили за тем, как крошечный кукольный человечек начал проделывать какие-то манипуляции с головой женщины. Действовал он осторожно, в этом сомнений не было, осторожно и медленно, и то и дело отступал, чтобы обдумать, как быть дальше, и несколько раз припадал к земле, чтобы посмотреть на голову под другим углом. Как только он оставлял женщину, та снова принималась изгибаться всем телом и тем самым напоминала мне собаку, на ко­торую впервые надели ошейник. -- Она застряла, -- произнес сэр Бэзил. Мужчина подошел к скульптуре с другой стороны, где находилось тело женщины, и обеими руками попы­тался помочь ей высвободиться. Потом, точно вдруг вый­дя из себя, он раза два или три резко дернул ее за шею, и на этот раз мы отчетливо услышали женский крик, полны" то ли гнева, то ли боли, то ли и того и другого. Краешком глаза я увидел, как сэр Бэзил едва замет­но закивал головой. -- Однажды у меня застряла рука в банке с конфе­тами, -- сказал он, -- и я никак не мог ее оттуда вынуть. Мужчина отошел на несколько ярдов и встал -- руки в боки, голова вскинута, взгляд хмурый и мрачный. Женщина, похоже, что-то говорила ему или, скорее, кри­чала на него, и, хотя она не могла сдвинуться с места и лишь изгибалась всем телом, ноги ее были свободны, и она ими вовсю била и топала. -- Банку пришлось разбить молотком, а матери я ска­зал, что нечаянно уронил ее с полки. -- Он, казалось, успокоился, напряжение покинуло его, хотя голос зву­чал на удивление бесстрастно. -- Думаю, нам лучше пой­ти туда -- может, мы чем-нибудь сможем помочь. -- Пожалуй, вы правы. Однако он так и не сдвинулся с места. Достав сига­рету, он закурил, а использованную спичку тщательно спрятал в коробок. -- Простите, -- сказал он. -- А вы не хотите закурить? -- Спасибо, пожалуй, и я закурю. Он устроил целое представление, угощая меня сига­ретой, давая прикурить, а использованную спичку снова спрятал в коробок. Потом мы поднялись и неспешно ста­ли спускаться по поросшему травой склону. Мы молча приблизились к ним, войдя в сводчатый проход, устроенный в тисовой изгороди; для них наше появление явилось, понятно, полной неожиданностью. -- Что здесь происходит? -- спросил сэр Бэзил. Он говорил таким голосом, который не предвещал ничего хо­рошего и который, я уверен, его жена никогда прежде не слышала. -- Она вставила голову в прорезь и теперь не может ее вынуть, -- сказал майор Хэддок. -- Просто хотела по­шутить. -- Что хотела? -- Бэзил! -- вскричала леди Тэртон. -- Да не будь же ты идиотом! Сделай же что-нибудь! -- Видимо, она не могла много двигаться, но говорить еще была в состоянии. -- Дело ясное -- нам придется расколоть эту дере­вяшку, -- сказал майор. На его седых усах запечатлелось красненькое пят­нышко, и так же, как один-единственный лишний мазок портит всю картину, так и его это пятнышко лишало спеси. Вид у него был комичный. -- Вы хотите сказать -- расколоть скульптуру Генри Мура? -- Мой дорогой сэр, другого способа вызволить даму нет. Бог знает, как она умудрилась влезть туда, но я точно знаю: вылезти она не может. Уши мешают. -- О Боже! -- произнес сэр Бэзил. -- Какая жалость. Мой любимый Генри Мур. Тут леди Тэртон принялась оскорблять своего мужа самыми непристойными словами, и неизвестно, сколько бы это продолжалось, не появись неожиданно из тени Джелкс. Скользящей походкой он молча пересек лужай­ку и остановился на почтительном расстоянии от сэра Бэзила в ожидании его распоряжений. Его черный наряд казался просто нелепым в лучах утреннего солнца, и со своим древним розово-белым лицом и белыми руками он был похож на краба, который всю свою жизнь прожил в норе. -- Могу я для вас что-нибудь сделать, сэр Бэзил? -- Он старался говорить ровным голосом, но не думаю, что­бы и лицо его оставалось бесстрастным. Когда он взгля­нул на леди Тэртон, в глазах его сверкнули торжествую­щие искорки. -- Да, Джелкс, можешь. Ступай и принеси мне пилу или еще что-нибудь, чтобы я мог отпилить кусок дерева. -- Может, позвать кого-нибудь, сэр Бэзил? Уильям хороший плотник. -- Не надо, я сам справлюсь. Просто принеси инстру­менты, и поторапливайся. В ожидании Джелкса я отошел в сторону, потому что не хотелось более слушать то, что леди Тэртон говорила своему мужу. Но я вернулся как раз к тому моменту, когда явился дворецкий, на сей раз сопровождаемый еще одной женщиной, Кармен Лярозой, которая тотчас бро­силась к хозяйке. -- Ната-лия! Моя дорогая Ната-лия! Что они с тобой сделали? -- О, замолчи, -- сказала хозяйка. -- И прошу тебя, не вмешивайся, Сэр Бэзил стоял рядом с головой леди, дожидаясь Джелкса. Джелкс "медленно подошел к нему, держа в одной руке пилу, в другой -- топор, и остановился, на­верно, на расстоянии ярда. Затем он подал своему хозяи­ну оба инструмента, чтобы тот мог сам выбрать один из них. Наступила непродолжительная -- не больше двух-трех секунд -- тишина; все ждали, что будет дальше, а вышло так, что в эту минуту я наблюдал за Джелксом. Я увидел, что руку, державшую топор, он вытянул на какую-то толику дюйма ближе к сэру Бэзилу. Движение казалось едва заметным -- так, всего лишь чуточку дальше вытянутая рука, жест невидимый и тайный, незримое предложение, незримое и ненавязчивое, сопровож­даемое, пожалуй, лишь едва заметным поднятием бровей. Я не уверен, что сэр Бэзил видел все это, однако он заколебался, и снова рука, державшая топор, чуть-чуть выдвинулась вперед, и все это было как в карточном фокусе, когда кто-то говорит: "Возьмите любую карту", и вы непременно возьмете ту, которую хотят, чтобы- вы взяли. Сэр Бэзил взял топор. Я видел, как он с несколько задумчивым видом протянул руку, приняв топор у Джелкса, и тут, едва ощутив в руке топорище, казалось, понял, что от него требуется, и тотчас же ожил. После этого происходящее стало напоминать мне ту ужасную ситуацию, когда видишь, как на дорогу выбе­гает ребенок, мчится автомобиль, и единственное, что ты можешь сделать, -- это зажмурить глаза и ждать, по­куда по шуму не догадаешься, что произошло. Момент ожидания становится долгим периодом затишья, когда желтые и красные точки скачут по черному полю, и да­же если снова откроешь глаза и обнаружишь, что никто не убит и не ранен, это уже не имеет значения, ибо что касается тебя, то ты все видел и чувствовал нутром. Я все отчетливо видел и на этот раз, каждую деталь, и не открывал глаза, пока не услышал голос сэра Бэзила, прозвучавший еще тише, чем прежде, и в голосе его послышалось недовольство дворецким. -- Джелкс, -- произнес он, и тут я посмотрел на него; он стоял с топором в руках и сохранял полнейшее спо­койствие. На прежнем месте была и голова леди Тэр-тон, так и торчавшая из прорези, однако лицо ее приоб­рело пепельно-серый оттенок, а рот то открывался, то закрывался, и в горле у нее как бы вроде булькало. -- Послушай, Джелкс, -- говорил сэр Бэзил. -- О чем ты только думаешь? Эта штука очень опасна. Дай-ка лучше пилу, -- Он поменял инструмент, и я увидел, как его щеки впервые порозовели, а в уголках глаз быстро за­двигались морщинки, предвещая улыбку. ------------------------- [1] А. Биван (1897--1960) -- английский государственный деятель, самая противоречивая фигура в британской политике в пер­вое десятилетие после второй мировой войны. [2] X. Мемлинг (ок. 1440--1494) -- нидерландский живописец, Ван Эйк, братья Хуберт (ок. 1370--1426) в Ян (ок. 1390--1441), -- нидерландские живописцы [3] Дж. Торп (1563--1655) -- английский архитектор. [4] Семья английских архитекторов, творивших в конце XVI -- начале XVII в.: Роберт (1535--1614), Джон (ум. в 1634) и Хантинг­дон (ум, в 1648), [5] Завершающее украшение. [6] Королевская династия в Англии в 1485--1603 гг. [7] Дж. Эпстайн (1880--1959)--американский и английский скульптор. [8] Я. Бранкузи (1876--1957)--румынский скульптор; О. Сент-Годан (1848--1907)--английский скульптор; Г Мур (р. 1898)-- английский скульптор. Роалд Дал. Nunc dimittis[1] Перевод И. А. Богданова В кн.: Роальд Даль. Убийство Патрика Мэлони Москва: РИЦ "Культ-информ-пресс", СКФ "Человек", 1991 OCR & spellchecked by Alexandr V. Rudenko (п'ятниця, 13 липня 2001 р. ) avrud@mail. ru Уже почти полночь, и я понимаю, что если сейчас же не начну записывать эту историю, то никогда этого не сделаю. Весь вечер я пытался заставить себя приступить к делу. Но чем больше думал о случившемся, тем больший ощущал стыд и смятение. Я пытался -- и думаю, правильно делал, -- признав свою вину и проанализировав происшедшее, найти при­чину или хоть какое-то оправдание своему возмутитель­ному поведению по отношению к Жанет де Пеладжиа. Я хотел -- и это самое главное -- обратиться к вообра­жаемому, сочувствующему слушателю, некоему мифиче­скому вы, человеку доброму и отзывчивому, которому я мог бы без стеснения поведать об этом злосчастном про­исшествии во всех подробностях. Мне остается лишь на­деяться, что волнение не помешает мне довести рассказ до конца. Если уж говорить по совести, то, полагаю, надобно признаться, что более всего меня беспокоит не ощущение стыда и даже не оскорбление, нанесенное мною бедной Канет, а сознание того, что я вел себя чудовищно глупо и что все мои друзья -- если я еще могу их так назы­вать, -- все эти сердечные и милые люди, так часто бы­вавшие в моем доме, теперь, должно быть, считают меня не кем иным, как злым, мстительным стариком. Да, это задевает меня за живое. Если я скажу, что мои друзья -- это вся моя жизнь, все, абсолютно все, тогда, быть мо­жет, вам легче будет меня понять. Однако сможете ли вы понять меня? Сомневаюсь, но, чтобы облегчить свою задачу, я отвлекусь ненадолго и расскажу, что я собой представляю. Гм, дайте-ка подумать. По правде говоря, я, пожалуй, являю собою особый тип -- притом, заметьте, редкий, но тем не менее совершенно определенный, -- тип человека состоятельного, привыкшего к размеренному образу жиз­ни, образованного, средних лет, обожаемого (я тщательно выбираю слова) своими многочисленными друзьями за шарм, деньги, ученость, великодушие и--я искренне на­деюсь на это -- за то, что он вообще существует. Его (этот тип) можно встретить только в больших столи­цах -- в Лондоне, Париже, Нью-Йорке; в этом я убежден. Деньги, которые он имеет, заработаны его отцом, по па­мятью о нем он склонен пренебрегать. Это не его вина, потому как есть в, его характере нечто такое, что застав­ляет его втайне смотреть свысока на всех людей, у ко­торых так я не хватило ума узнать, чем отличается Рокингем от Споуда, уотерфорд от венециана, Шератон от Чиппенделя, Моне от Мане или хотя бы поммар от монтраше[2]. Он, таким образом, является знатоком, обладающим помимо всего прочего изысканным вкусом. Имеющиеся у него картины работы Констебля, Бонингтона, Лотрека, Редона, Вюйяра, Мэтью Смита[3] не хуже произведений тех же мастеров, хранящихся в галерее Тейт[4], и, будучи столь баснословно дорогими и прекрасными, они соз­дают в доме несколько гнетущую атмосферу -- взору яв­ляется нечто мучительное, захватывающее дух, пугаю­щее даже, пугающее настолько, что страшно подумать о том, что у него есть и власть и право, и стоит ему по­желать, и он может изрезать, разорвать, пробить кула­ком "Долину Дэдхэм", "Гору Сент-Виктуар", "Кукуруз­ное поле в Арле", "Таитянку", "Портрет госпожи Сезан". И от стен, на которых развешаны эти чудеса, исходит какое-то великолепие, едва заметный золотистый свет, не­кое неуловимое излучение роскоши, среди которой он живет, двигается, предается веселью с лукавой беспеч­ностью, доведенной почти до совершенства. Он закоренелый холостяк и, кажется, никогда не поз­воляет себе увлечься женщинами, которые его окружают и которые так горячо его любят. Очень может быть -- и на это вы, возможно, обратили уже внимание, а может, и нет еще, -- что где-то в нем скрывается разочарование, неудовлетворенность, сожаление. Даже некое помраче­ние ума. Не думаю, что мне нужно еще что-либо говорить. Я и без того был слишком откровенен. Вы меня уже до­статочно хорошо знаете, чтобы судить обо мне по спра­ведливости и -- осмелюсь ли я надеяться на это? -- по­сочувствовать мне после того, как выслушаете мой рас­сказ. Вы даже можете прийти к заключению, что боль­шую часть вины за случившееся следует возложить не на меня, а на некую даму, которую зовут Глэдис Понсонби. В конце концов, именно из-за нее все и началось. Если бы я не провожал Глэдис Понсонби домой в тот вечер, почти полгода назад, и если бы она не говорила обо мне столь откровенно некоторые вещи кое-кому из своих знакомых, тогда это трагическое происшествие ни­когда бы и не имело места. Если я хорошо помню, это произошло в декабре прош­лого года; я обедал с четой Ашенденов в их чудесном доме, который обращен фасадом на южную границу Рид-жентс-парк. Там было довольно много народу, но Глэдис Понсонби, сидевшая рядом со мной, была единственной дамой, пришедшей без спутника. И когда настало время уходить, я, естественно, предложил проводить ее до дома. Она согласилась, и мы отправились в моем автомобиле; но, к несчастью, когда мы прибыли к ней, она настояла на том, чтобы я зашел к ней в дом и выпил, как она вы­разилась, "на дорожку". Мне не хотелось показаться чо­порным, поэтому я последовал за ней. Глэдис Понсонби весьма невысокая женщина, ростом явно не выше четырех футов и девяти или десяти дюй­мов, а может, и того меньше; она из тех крошечных чело­вечков, находиться рядом с которыми -- значит испыты­вать такое чувство, будто стоишь на стуле. Она вдова, моложе меня на несколько лет -- ей, наверно, пятьдесят три или пятьдесят четыре года, и возможно, что три­дцать лег назад она была весьма соблазнительной штуч­кой. Но теперь кожа на ее лице обвисла, сморщилась, и ничего особенного она собою не представляет. Индиви­дуальные черты лица -- глаза, нос, рот, подбородок -- все это погребено в складках жира, скопившегося вокруг сморщенного лица, и всего перечисленного попросту не замечаешь. Кроме, пожалуй, рта, который напоминает мне -- не могу удержаться от сравнения -- рот лосося. Когда она в гостиной наливала мне бренди, я обратил внимание на то, что у нее чуть-чуть дрожат руки. Дама устала, решил я про себя, поэтому мне не следует долго задерживаться. Мы сели на диван и какое-то время обсуждали вечер у Ашенденов и их гостей. Наконец я поднялся. -- Сядь, Лайонель, -- сказала она. -- Выпей еще бренди. -- Нет, мне правда уже пора. -- Сядь и не будь таким чопорным. Я, пожалуй, вы­пью еще, а ты хотя бы просто посиди со мной. Я смотрел, как эта крошечная женщина подошла к буфету и, слегка покачиваясь, принесла стакан, сжимая его в обеих руках, точно это было жертвоприношение; при виде этой невысокой, я бы сказал, приземистой жен­щины, передвигавшейся на негнущихся ногах, у меня вдруг возникла нелепая мысль, что у нее не было ног выше коленей. -- Лайонель, чему это ты радуешься? -- Наполняя свой стакан, она посмотрела на меня и пролила немного бренди мимо. -- Да так, моя дорогая. Ничему особенно. -- Тогда прекрати хихикать и скажи-ка лучше, что ты думаешь о моем новом портрете. Она кивнула в сторону большого холста, висевшего над камином, на который я старался не смотреть с той минуты, как мы вошли в гостиную. Это была ужасная вещь, написанная, как мне было хорошо известно, чело­веком, от которого в Лондоне в последнее время все с ума посходили, очень посредственным художником по имени Джон Ройден, Глэдис, леди Понсонби, была изображена в полный рост, и художник сработал так ловко, что она казалась женщиной высокой и обольстительной. -- Чудесно, -- сказал я. -- Правда? Я так рада, что тебе нравится. -- Просто чудесно. -- По-моему, Джон Ройден -- гений. Тебе не кажет­ся, что он гений, Лайонель? -- Ну, это уж несколько сильно сказано. -- То есть ты хочешь сказать, что об этом еще рано говорить? -- Именно. -- Но послушай, Лайонель, думаю, тебе это будет интересно узнать. Джон Ройден нынче так популярен, что ни за что не согласится написать портрет меньше чем за тысячу гиней! -- Неужели? -- О да! И тот, кто хочет иметь свой портрет, выстаи­вает к нему целую очередь. -- Очень любопытно. -- А возьми своего Сезанна или как там его. Готова поспорить, что он за свою жизнь столько денег не зара­ботал. -- Ну что ты! -- И ты называешь его гением? -- Что-то вроде того, пожалуй. -- Значит, и Ройден гений, -- заключила она, откинув­шись на диване. -- Деньги -- лучшее тому доказатель­ство. Какое-то время она молчала, потягивая бренди, и я не мог не заметить, как стакан стучал о ее нижнюю губу, когда она подносила его ко рту трясущейся рукой. Она видела, что я наблюдаю за пей, и, не поворачивая голо­вы, скосила глаза и испытующе поглядела па меня. -- Ну-ка скажи мне, о чем ты думаешь? Вот уж чего я терпеть не могу, так это когда меня спрашивают, о чем я думаю. В таких случаях я ощущаю прямо-таки физическую боль в груди и начинаю кашлять, -- Ну же, Лайонель. Говори. Я покачал головой, не зная, что отвечать. Тогда она резко отвернулась и поставила стакан с бренди на не­большой столик, находившийся слева от нее; то, как она это сделала, заставило меня предположить -- сам не знаю почему, -- что она почувствовала себя оскорбленной и теперь готовилась предпринять какие-то действия. Насту­пило молчание. Я выжидал, ощущая неловкость, и, поскольку не знал, о чем еще говорить, стал делать вид, будто чрезвычайно увлечен курением, сигары, -- внима­тельно рассматривал пепел и нарочито медленно пускал дым к потолку. Она, однако, молчала. Что-то меня стало раздражать в этой особе -- может, то был злобно-мечта­тельный вид, который она напустила на себя, -- и мне за­хотелось "тотчас же встать и уйти. Когда она снова по­смотрела на меня, я увидел, что она хитро мне улыбает­ся этими своими погребенными глазками, но вот рот -- о, опять мне вспомнился лосось! -- был совершенно непо­движен. -- Лайонель, мне кажется, я должна открыть тебе один секрет. -- Извини, Глэдис, но мне правда пора. -- Не пугайся, Лайонель. Я не стану смущать тебя. Ты вдруг так испугался. -- Я не очень-то смыслю в секретах, -- Я вот сейчас о чем подумала, -- продолжала она. -- Ты так хорошо разбираешься в картинах, что это долж­но заинтересовать тебя. Она совсем не двигалась, лишь пальцы ее все время шевелились. Она без конца крутила ими, и они были по­хожи на клубок маленьких белых змей, извивающихся у нее на коленях. -- Так ты не хочешь, чтобы я открыла тебе секрет, Лайонель? -- Ты же знаешь, дело не в этом. Просто уже ужас­но поздно... -- Это, наверно, самый большой секрет в Лондоне. Женский секрет. Полагаю, в него посвящены -- дай-ка подумать -- в общей сложности тридцать или сорок жен­щин. И ни одного мужчины. Кроме него, разумеется, Джона Ройдена. Мне не очень-то хотелось, чтобы она продолжала, по­этому я промолчал. -- Но сначала пообещай мне, пообещай, что ты ни единой живой душе ничего не расскажешь. -- Бог с тобой! -- Так ты обещаешь, Лайонель? -- Да, Глэдис, хорошо, обещаю. -- Вот и отлично! Тогда слушай. -- Она взяла стакан с бренди и удобно устроилась в углу дивана. -- Полагаю, тебе известно, что Джон Ройден рисует только жен­щин? -- Этого я не знал. -- И притом женщина всегда либо стоит, либо сидит, как я вон там, то есть он рисует ее с ног до головы. А теперь посмотри внимательно на картину, Лайонель. Ви­дишь, как замечательно нарисовано платье? -- Ну и что? -- Пойди и посмотри поближе, прошу тебя. Я неохотно поднялся, подошел к портрету и внима­тельно на него посмотрел. К своему удивлению, я уви­дел, что краска на платье была наложена таким толстым слоем, что буквально выпячивалась. Это был прием, по-своему довольно эффектный, но не слишком уж ориги­нальный и для художника несложный. -- Видишь? -- спросила она. -- Краска на платье ле­жит толстым слоем, не правда ли? -- Да. -- Между тем за этим кое-что скрывается, Лайонель. Думаю, будет лучше, если я опишу тебе все, что случи­лось в самый первый раз, когда я пришла к нему на сеанс. "Ну и зануда же она, -- подумал я. -- Как бы мне улизнуть? " -- Это было примерно год назад, и я помню, какое волнение я испытывала оттого, что мне предстоит побы­вать в студии великого художника. Я облачилась во все новое от Нормана Хартнелла, специально напялила крас­ную шляпку и отправилась к нему. Мистер Ройден встре­тил меня у дверей и, разумеется, просто покорил меня. У него бородка клинышком и пронизывающие голубые глаза, и на нем был черный бархатный пиджак. Студия у него огромная, с бархатными диванами красного цвета и обитыми бархатом стульями -- он обожает бархат -- и с бархатными занавесками и даже бархатным ковром на полу. Он усадил меня, предложил выпить и тотчас же приступил к делу. Рисует он не так, как другие худож­ники. По его мнению, чтобы достичь совершенства пря изображении женской фигуры, существует только один-единственный способ, и пусть меня не шокирует, когда я услышу, в чем он состоит. "Не думаю, что меня это шокирует, мистер Ройден", -- сказала я ему. "Я тоже так не думаю", -- отвечал он. У него просто великолепные белые зубы, и, когда он улыбается, они как бы светятся в бороде. "Дело, видите ли, вот в чем, -- продолжал он. -- Посмотрите на любую картину, изображающую. женщи­ну -- все равно кто ее написал, -- и вы увидите, что, хотя платье и хорошо нарисовано, тем не менее возникает впе­чатление чего-то искусственного, некой ровности, будто платье накинуто на бревно. И знаете, почему кажется? " -- "Нет, мистер Ройден, не знаю". -- "Потому что сами художники не знают, что под ним". Глэдис Понсонби умолкла, чтобы сделать еще несколь­ко глотков бренди. -- Не пугайся так, Лайонель, -- сказала она мне. -- В атом нет ничего дурного. Успокойся и дай мне закончить. И тогда мистер Ройден сказал: "Вот почему я настаиваю на том, чтобы сначала рисовать обнаженную натуру". -- "Боже праведный, мистер Ройден! "--воскликнула я. "Если вы возражаете, я готов пойти на небольшую уступ­ку, леди Понсонби, -- сказал он. -- Но я бы предпочел иной путь". -- "Право же, мистер Ройден, я не знаю". -- "А когда я нарисую вас в обнаженном виде, -- продолжал он, нам придется выждать несколько недель, пока высох­нет краска. Потом вы возвращаетесь, и я рисую вас в нижнем белье. А когда и оно подсохнет; я нарисую свер­ху платье. Видите, как все просто. -- Да он попросту нахал! -- воскликнул я. -- Нет, Лайонель, пет! Ты совершено не прав. Если бы ты только мог его выслушать, как он прелестно обо всем этом говорит, с какой неподдельной искренностью. Сразу видно, что он чувствует то, что говорит. -- Повторяю, Глэдис, он же нахал! -- Нельзя же быть таким глупым, Лайонель. И по­том, дай мне закончить. Первое, что я ему тогда сказала, что мой муж (который тогда еще был жив) ни за что на это не согласится. "А ваш муж и не должен об этом знать, -- отвечал он. -- Стоит ли волновать его? Никто не знает моего сек­рета, кроме тех женщин, которых я рисовал". Я еще посопротивлялась немного, и потом, помнится, он сказал: "Моя дорогая леди Понсонби, в этом нет ни­чего безнравственного. Искусство безнравственно лишь тогда, когда им занимаются дилетанты. То же -- в меди­цине. Вы ведь не станете возражать, если вам придется раздеться в присутствии врача? " Я сказала ему, что стану, если я пришла к нему с жалобой на боль. в ухе. Это его рассмешило. Однако он продолжал убеждать меня, и, должна сказать, его доводы были весьма убедительны, поэтому спустя какое-то вре­мя я сдалась. Вот и все. Итак, Лайонель, дорогой, те­перь ты знаешь мой секрет. -- Она поднялась и отправи­лась за очередной порцией бренди. -- Глэдис, это все правда? -- Разумеется, правда. -- Ты хочешь сказать, что он всех так рисует? -- Да. И весь юмор состоит в том, что мужья об этом ничего не знают. Они видят лишь замечательный порт­рет своей жены, полностью одетой. Конечно же, нет ни­чего плохого в том, что тебя рисуют обнаженной; худож­ники все время это делают. Однако наши глупые мужья почему-то против этого. -- Ну и наглый же он парень! -- Думаю, он гений. -- Клянусь, он украл эту идею у Гойи. -- Чушь, Лайонель. -- Ну разумеется, это так. Однако вот что скажи мне, Глэдис. Ты что-нибудь знала о... об этих своеобразных приемах Ройдена, прежде чем отправиться к нему? Когда я задал ей этот вопрос, она как раз наливала себе бренди; поколебавшись, она повернула голову в мою сторону, улыбнулась мне своей шелковистой улыбочкой, раздвинув уголки рта. -- Черт тебя побери, Лайонель, -- сказала она. -- Ты дьявольски умен. От тебя ничего не скроешь. -- Так, значит, знала? -- Конечно. Мне сказала об этом Гермиона Гэрдл-стоун. -- Так я и думал! -- II все равно в этом нет ничего дурного. -- Ничего, -- согласился я. -- Абсолютно ничего. Теперь мне все было совершенно ясно. Этот Ройден и вправду нахал и к тому же проделывает самые гнус­ные психологические фокусы. Ему отлично известно, что в городе имеется целая группа богатых, ничем не запя­тых женщин, которые встают с постели в полдень и про­водят остаток дня, пытаясь развеять тоску, -- играют в бридж, канасту, ходят по магазинам, пока но наступит час пить коктейли. Больше всего они мечтают о каком-нибудь небольшом приключении, о чем-нибудь необыч­ном, и чем это обойдется им дороже, тем лучше. Понят­но, новость о том, что можно развлечься таким вот об­разом, распространяется среди них подобно вспышке эпи­демии. Я живо представил себе Гермиону Гэрдлстоун за карточным столиком, рассказывающую им об этом: "... Но, дорогая моя, это просто потрясающе... Не могу тебе передать, как это интересно... гораздо интереснее, чем ходить к врачу... " -- Ты ведь никому не расскажешь, Лайонель? Ты же обещал. -- Ну конечно нет. Но теперь я должен идти. Глэ­дис, мне в самом деле уже пора. -- Не говори глупости. Я только начинаю хорошо проводить время. Хотя бы посиди со мной, пока я не допью бренди. Я терпеливо сидел на диване, пока она без конца тянула свое бренди. Она по-прежнему поглядывала на ме­ня своими погребенными глазками, притом как-то озор­но и коварно, и у меня было сильное подозрение, что эта женщина вынашивает замысел какой-нибудь очередной неприятности пли скандала. Глаза ее злодейски сверкали, а в уголках рта затаилась усмешка, и я почувствовал -- хотя, может, мне это только показалось, -- запахло чем-то опасным. И тут неожиданно, так неожиданно, что я даже вздрогнул, она спросила: -- Лайонель, что это за слухи ходят о тебе и Жанет де Пеладжиа? -- Глэдис, прошу тебя... -- Лайонель, ты покраснел! -- Ерунда. -- Неужели старый холостяк наконец-то обратил на кого-то внимание? -- Глэдис, все это просто глупо. -- Я попытался бы­ло подняться, по она положила руку мне на колено и удержала меня. -- Разве ты не знаешь, Лайонель, что теперь у нас не должно быть секретов друг от друга? -- Жанет -- прекрасная девушка. -- Едва ли можно назвать ее девушкой. -- Глэдис по­молчала, глядя в огромный стакан с бренди, который она сжимала в обеих ладонях. -- Но я, разумеется, согласна с тобой, Лайонель, что она во всех отношениях прекрас­ный человек. Разве что, -- заговорила она очень медлен­но, -- разве что иногда она говорит весьма странные вещи. -- Какие еще вещи? -- Ну, всякие -- о разных людях. О тебе, например. -- Что она говорила обо мне? -- Ничего особенного. Тебе это будет неинтересно. -- Что она говорила обо мне? -- Право же, это даже не стоит того, чтобы повто­рять. Просто мне это показалось довольно странным. -- Глэдис, что она говорила? -- В ожидании ответа я чувствовал, что весь обливаюсь потом. -- Ну как бы тебе это сказать? Она, разумеется, про­сто шутила, и у меня и в мыслях не было рассказывать тебе об этом,, но мне кажется, она действительно гово­рила, что все это ей немножечко надоело. -- Что именно? -- Кажется, речь шла о том, что она вынуждена обе­дать с тобой чуть ли не каждый день или что-то в этом роде. -- Она сказала, что ей это надоело? -- Да. -- Глэдис Понсонби одним большим глотком осушила остатки бренди и выпрямилась. -- Если уж тебе это действительно интересно, то она сказала, что ей все это до чертиков надоело. II потом... -- Что она еще говорила? -- Послушай, Лайонель, не нужно так волноваться. Я ведь для твоей же пользы тебе все это рассказываю. -- Тогда живо рассказывай все до конца. -- Вышло так, что сегодня днем мы играли с Жанет в канасту, и я спросила у нее, не пообедает ли она со мной завтра. Пет, сказала она, она занята. -- Продолжай. -- По правде, она сказала следующее: "Завтра я обе­даю с этим старым занудой Лайонелем Лэмпсоном". -- Это Жанет так сказала? -- Да, Лайонель, дорогой. -- Что еще? -- Ну, этого уже достаточно. Не думаю, что я долж­на пересказывать и все остальное. -- Прошу тебя, выкладывай все до конца! -- Лайонель, ну не кричи же так па меня. Конечно, я все тебе расскажу, если ты так настаиваешь. Если хо­чешь знать, я бы не считала себя настоящим другом, если бы этого не сделала. Тебе не кажется, что это знак истин­ной дружбы, когда два человека, вроде пас с тобой... -- Глэдис! Прошу тебя, говори же! -- О Господи, да дай же мне подумать! Значит, так... Насколько я помню, па самом деле она сказала следую­щее... -- Ноги Глэдис Понсонби едва касались пола, хотя она сидела прямо; она отвела от меня свой взгляд и уста­вилась в стену, а потом весьма ловко заговорила низким голосом, так хорошо мне знакомым: -- "Такая тоска, моя дорогая, ведь с Лайонелем все заранее известно, с на­чала и до конца. Обедать мы будем в Савой-гриле -- мы всегда обедаем в Савой-гриле, -- и целых два часа я вы­нуждена буду слушать всю эту напыщенность... то есть я хочу сказать, что мне придется слушать, как он будет бубнить про картины и фарфор -- он всегда бубнит про картины и фарфор. Домой мы отправимся в такси, он возьмет меня за руку, придвинется поближе, на меня пахнет сигарой и бренди, и он станет бормотать о том, как бы ему хотелось, о, как бы ему хотелось, чтобы он был лет на двадцать моложе. А я скажу: "Вы не могли бы опустить стекло? " И когда мы подъедем к моему до­му, я скажу ему, чтобы он отправлялся в том же такси, однако он сделает вид, что не слышит, и быстренько рас­платится. А потом, когда мы подойдем к двери и я буду искать ключи, в его глазах появится взгляд глупого спа­ниеля. Я медленно вставлю ключ в замок, медленно буду его поворачивать и тут -- быстро-быстро, не давая ему. опомниться, -- пожелаю ему доброй ночи, вбегу в дом и захлопну за собой дверь... " Лайонель! Да что это с то­бой, дорогой? Тебе явно нехорошо... К счастью, в этот момент я, должно быть, полностью отключился. Что произошло дальше в этот ужасный ве­чер, я практически не помню, хотя у меня сохранилось смутное и тревожное подозрение, что когда я пришел в себя, то совершенно потерял самообладание и позволил Глэдис Понсонби утешать меня самыми разными спосо­бами. Потом я, кажется, вышел от нее и был отправлен домой, однако полностью сознание вернулось ко мне лишь на следующее утро, когда я проснулся в своей по­стели. Наутро я чувствовал себя слабым и опустошенным. Я неподвижно лежал с закрытыми глазами, пытаясь вос­становить события минувшего вечера: гостиная Глэдис Понсонби; Глэдис сидит на диване и потягивает бренди, ее маленькое сморщенное лицо, рот, похожий на рот ло­сося, и еще она что-то говорила... Кстати, о чем это она говорила? Ах да! Обо мне. Боже мой, ну конечно же! О Жанет и обо мне. Как это мерзко и гнусно! Неужели Жанет произносила эти слова? Как она могла? Помню, с какой ужасающей быстротой во мне нача­ла расти ненависть к Жанет де Пеладжиа. Все произош­ло в считанные минуты -- во мне вдруг закипела ярост­ная ненависть, быстро переполнившая меня, так что мне казалось, что я вот-вот лопну. Я попытался было отде­латься от мыслей о ней, но они пристали ко мне, точно лихорадка, и скоро я уже обдумывал способ возмездия, словно какой-нибудь подлый гангстер. Вы можете сказать: довольно странная манера пове­дения для такого человека, как я, на что я отвечу: вовсе нет, если принять во внимание обстоятельства. По-моему, такое может заставить человека пойти на убийство. По правде говоря, не будь во мне некоторой склонности к садизму, побудившей меня изыскивать более утонченное в мучительное наказание для моей жертвы, я бы и сам стал убийцей. Однако я пришел к заключению, что про­сто убить эту женщину-- значит сделать ей добро, я к тому же на мой вкус это весьма грубо. Поэтому я при­нялся обдумывать какой-нибудь более изощренный спо­соб. Вообще-то я скверный выдумщик; что-либо выдумыватъ кажется мне жутким занятием, и практики у меня в этом деле никакой. Однако ярость и ненависть способны не­вероятно концентрировать помыслы, и весьма скоро в мо­ей голове созрел замысел -- замысел столь восхититель­ный и волнующий, что он захватил меня полностью. К тому времени, когда я обдумал все детали и преодолел пару незначительных затруднений, разум мои воспарил необычайно, и я помню, что начал дико прыгать на кро­вати и хлопать в ладоши. Вслед за тем я уселся с теле­фонной книгой на коленях и принялся торопливо разыс­кивать нужную фамилию. Найдя ее, я поднял трубку я набрал номер. -- Хэлло, -- сказал я. -- Мистер Ройден? Мистер Джон Ройден? -- Да. Уговорить его заглянуть ко мне ненадолго было не­трудно. Прежде я с ним не встречался, по ему, конечно, известно было мое имя как видного собирателя картин и как человека, занимающего некоторое положение в об­ществе. Такую важную птицу, как я, он не мог себе поз­волить упустить. -- Дайте-ка подумать, мистер Лэмпсон, -- сказал он. -- Думаю, что смогу освободиться через пару часов. Вас это устроит? Я отвечал, что это замечательно, дал ему свой адрес и повесил трубку. Потом я выскочил из постели. Просто удивительно, какой восторг меня охватил. Еще недавно я был в отча­янии, размышляя об убийстве и самоубийстве и не знаю о чем еще, и вот я уже в ванной насвистываю какую-то арию из Пуччини. Я то и дело ловил себя на том, что с каким-то безумством потираю руки, и, выкидывая вся­кие фортели, даже свалился на пол и захихикал, точно школьник. В назначенное время мистера Джона Ройдена проводили н мою библиотеку, и я поднялся, чтобы приветство­вать его. Это был опрятный человечек небольшого роста, с несколько рыжеватой козлиной бородкой. На нем была черная бархатная куртка, галстук цвета ржавчины, красный пуловер и черные замшевые башмаки. Я пожал его маленькую аккуратненькую ручку. -- Спасибо за то, что вы пришли так быстро, мистер Ройден. -- Не стоит благодарить меня, сэр. -- Его розовые гу­бы, прятавшиеся в бороде, как губы почти всех борода­тых мужчин, казались мокрыми и голыми. Еще раз вы­разив восхищение его работой, я тотчас же приступил к делу. -- Мистер Ройден, -- сказал я, -- у меня к вам доволь­но необычная просьба, несколько личного свойства. -- Да, мистер Лэмпсон? -- Он сидел в кресле напро­тив меня, склонив голову набок, живой и бойкий, точно птица. -- Разумеется, я надеюсь, что могу полагаться на ва­шу сдержанность в смысле того, что я скажу. -- Можете во мне не сом