сердце. Это было в тот день, когда, по моему приказанию, привезли из Парижа большой портрет отца и повесили его в столовой. Войдя в столовую, чтобы прислуживать за столом, Ларив увидел его. Он остановился в нерешимости, взглядывая то на портрет, то на меня. В его глазах была такая грустная радость, что я не мог устоять перед ней. Казалось, он говорил мне: "Какое счастье! Так, значит, мы будем страдать спокойно!" Я протянул ему руку, и он, рыдая, покрыл ее поцелуями. Он, так сказать, ухаживал за моим горем, как за хозяином своего собственного. По утрам, подходя к могиле отца, я заставал его там за поливкой цветов. Увидев меня, он тотчас же удалялся и шел домой. Он сопровождал меня во время моих прогулок. Так как обычно я ехал на лошади, а он шел пешком, то я не позволял ему следовать за мной, но не успевал я отъехать и на сто шагов, как Ларив появлялся сзади, с палкой в руке, отирая пот со лба. Я купил ему у одного из местных крестьян лошадку, и мы стали вместе разъезжать по лесам. В деревне жило несколько человек, которые прежде часто бывали в доме отца. Моя дверь оказалась закрытой для них. Подчас я и сам жалел об этом, но все люди вызывали во мне раздражение. Погруженный в свои одинокие думы, я решил, спустя некоторое время после смерти отца, ознакомиться с оставшимися после него бумагами. Ларив принес их мне с благоговейным почтением и, дрожащей рукой развязав пачки, разложил их передо мной. С первых же строк я почувствовал в сердце ту живительную свежесть, какая стоит в воздухе над тихим озером. Безмятежная ясность души моего отца, словно благоухание, лилась с пыльных страничек по мере того, как я перелистывал их. Вся его жизнь развернулась предо мной, и я мог сосчитать биения этого благородного сердца - день за днем. Я с головой ушел в бесконечные сладкие грезы, и, несмотря на серьезный и твердый тон, господствовавший в этих записках, я открыл в них неизъяснимую прелесть - спокойное сияние его доброты. Когда я читал, мысль о смерти отца все время примешивалась к повести его жизни, и не могу передать, с какой грустью я следил за течением этого прозрачного ручья, который на моих глазах исчез в Океане. - О праведник, - восклицал я, - человек без страха и упрека! Как ясен твой путь! Преданность друзьям, божественная нежность к моей матери, преклонение перед природой, возвышенная любовь к богу - вот твоя жизнь! Ни для чего иного не было места в твоем сердце. Девственный снег на вершинах гор не чище твоей святой старости, твои седины напоминали его. О отец, отец! Отдай их мне, они моложе моих белокурых волос. Научи меня жить и умереть, как ты. Я посажу на той земле, где ты спишь, зеленую ветвь моей новой жизни, я орошу ее моими слезами, и бог - покровитель всех сирот - даст ей взойти над благочестивой скорбью ребенка и над воспоминаниями старика. Прочитав эти дорогие мне бумаги, я привел их в порядок и принял решение также писать свой дневник. Я велел переплести точно такую же тетрадь, какая была у отца, и, тщательно изучив по его дневнику распорядок его жизни, взял за правило следовать ему до мельчайших подробностей. Бой часов всякий раз вызывал слезы на моих глазах. "Вот что делал в этот час мой отец", - говорил я себе, и, что бы это ни было - чтение, прогулка или завтрак, - я всегда делал то же. Таким образом я приучил себя к жизни спокойной, размеренной, и эта пунктуальная точность была бесконечно мила моему сердцу. Я ложился спать в блаженном состоянии, которое моя грусть делала еще приятнее. Отец мой много времени уделял уходу за своим садом; остаток дня он посвящал наукам, прогулке, причем физический труд строго чередовался у него с работой ума. Я унаследовал также его привычку к благотворительности и продолжал делать для несчастных то, что делал он. Во время моих поездок по окрестностям я старался отыскать людей, которые могли нуждаться во мне, - а таких в нашей долине было немало, - и вскоре бедняки стали издали узнавать меня. Сказать ли?.. Да, я смело скажу: доброе сердце только очищается страданием. Впервые в жизни я был счастлив. Бог благословлял мои слезы, а страдания учили меня добродетели. 3 Однажды вечером, гуляя по липовой аллее на окраине деревни, я увидел, как из одного уединенно стоявшего домика вышла молодая женщина. Она была одета очень просто и носила вуаль, так что я не мог видеть ее лица, но ее фигура и походка показались мне столь очаровательными, что я еще долго следил за ней взглядом. Когда она проходила по соседнему лугу, к ней подбежал белый козленок, который пасся там на свободе. Она погладила его и стала осматриваться по сторонам, словно отыскивая его любимую травку. Возле меня росло дикое тутовое дерево. Я отломил от него ветку и направился к ним, держа ветку в руке. Козленок медленно и боязливо пошел мне навстречу, потом остановился, не решаясь взять ветку из моих рук. Его хозяйка махнула ему рукой, словно желая ободрить его. Но козленок продолжал с беспокойством оглядываться на нее. Тогда молодая женщина подошла ко мне и положила на ветку свою руку, после чего козленок сейчас же взял ветку. Я поклонился, и молодая женщина продолжала свой путь. Придя домой, я описал Лариву то место, где я был, и спросил, не знает ли он, кто живет там, в маленьком, скромного вида домике с садом. Ему был знаком этот дом. Единственными его обитательницами были две женщины - одна пожилая, слывшая очень благочестивой, и другая - молодая, имя которой было г-жа Пирсон. Должно быть, ее-то я и видел. Я спросил у Ларива, кто она и бывала ли она у моего отца. Он ответил, что она вдова, ведет уединенную жизнь и что ему случалось видеть ее у отца, но редко. Это было все, что он мне сообщил. Затем я снова вышел из дому, вернулся к своим липам и сел на скамейку. Какая-то странная грусть внезапно овладела мною, когда козленок опять подошел ко мне. Я встал, рассеянно глядя на тропинку, по которой пошла раньше г-жа Пирсон, задумчиво побрел по ней и, погруженный в свои мечты, зашел довольно далеко в горы. Было около одиннадцати часов вечера, когда я вспомнил о том, что пора возвращаться домой. Устав от долгой ходьбы, я направился к видневшейся неподалеку ферме, намереваясь спросить чашку молока и кусок хлеба. К тому же крупные капли начинавшегося дождя предвещали грозу, и я решил переждать ее там. Несмотря на то, что в доме горел свет и оттуда доносился шум шагов, никто не ответил на мой стук, и я подошел к окну, чтобы посмотреть, есть ли там кто-нибудь. В маленькой комнате ярко горел огонь; знакомый мне фермер сидел возле кровати. Я стукнул в стекло и окликнул его по имени. В ту же минуту дверь отворилась, и я с изумлением увидел г-жу Пирсон, которую тотчас узнал. - Кто там? - спросила она. Ее присутствие здесь было для меня столь неожиданным, что я не мог скрыть своего изумления. Попросив у нее позволения укрыться от дождя, я вошел в комнату. Я никак не мог понять, что она делает в столь поздний час на этой отдаленной ферме, затерянной среди полей, как вдруг чей-то жалобный стон заставил меня обернуться, и я увидел жену фермера, которая лежала на кровати с печатью смерти на лице. Госпожа Пирсон, шедшая вслед за мной, села на свое прежнее место - напротив бедняка-фермера, видимо подавленного горем, и сделала мне знак не шуметь: больная спала. Я взял стул и сел в уголке, собираясь переждать грозу. Пока я сидел там, г-жа Пирсон то и дело вставала, подходила к постели, что-то шепотом говорила фермеру. Один из малышей, которого я усадил к себе на колени, рассказал мне, что с тех пор как мать больна, г-жа Пирсон приходит к ним каждый вечер, а иногда проводит здесь и всю ночь. Она была в этих краях настоящей сестрой милосердия, другой в деревне и не было. Кроме нее, был единственный врач, весьма невежественный. - Это Бригитта-Роза, - тихо сказал мне малыш. - Разве вы не знаете ее? - Нет, - ответил я ему так же тихо. - А почему ее называют Розой? Он ответил, что не знает, что, кажется, когда-то, когда она была еще девушкой, ее наградили венком из роз за скромность, и с тех пор это имя так и осталось за ней. Госпожа Пирсон была теперь без вуали, и я мог рассмотреть ее лицо. Когда мальчик отошел, я поднял голову и взглянул на нее. Она стояла у кровати и, держа в руке чашку, подносила ее к губам проснувшейся крестьянки. Она показалась мне бледной и немного худощавой, волосы у нее были белокурые с пепельным оттенком. Я не мог бы назвать ее красавицей. Но ее большие черные глаза были устремлены на больную, бедное умирающее существо тоже смотрело на нее, и в этом бесхитростном обмене милосердия и благодарности была та высшая красота, какую нельзя передать словами. Дождь все усиливался, глубокий мрак окутывал пустынные поля, на секунду освещавшиеся резкими вспышками молнии. Шум грозы, завывание ветра, гнев разнузданных стихий, бушевавших над соломенной крышей, - все это, именно по контрасту с благоговейным молчанием, царившим в хижине, придавало еще большую святость сцене, которой я был свидетелем, придавало ей какое-то странное величие. Я смотрел на это жалкое ложе, на залитые дождем стекла, на густые клубы дыма, возвращаемые назад порывами ветра, на тупое отчаяние фермера, на суеверный страх детей, на всю эту неистовую ярость, осаждавшую обитель умирающей, и когда взор мой падал на кроткую и бледную женщину, которая ходила на цыпочках взад и вперед, ни на минуту не прекращая своих терпеливых благодеяний, и, видимо, не замечала ни бури, ни нашего присутствия, ни своего мужества, ничего, кроме того, что кто-то нуждается в ней, мне казалось, что в спокойной работе этой женщины есть нечто такое, что яснее самого прекрасного безоблачного неба и что сама она, окруженная всеми этими ужасами, но ни на минуту не теряющая упования на своего бога, - какое-то неземное существо. "Кто же она? - спрашивал я себя. - Откуда она явилась? И давно ли она в этих краях? Очевидно, давно, если здесь еще помнят, как ее наградили венком из роз. Как могло случиться, что я до сих пор ничего не слышал о ней? Она приходит одна в эту хижину, приходит так поздно. А если опасность минует и ее больше не позовут сюда, она, конечно, пойдет к другим страждущим. Да, просто одетая, под вуалью, она проходит сквозь все эти грозы, леса и горы, неся жизнь туда, где она гаснет, держа в руке эту маленькую хрупкую чашу и лаская мимоходом своего козленка. Таким же спокойным и тихим шагом она идет навстречу и собственной смерти. Да, вот что она делала в этой долине, пока я бегал по притонам. Должно быть, она и родилась тут и тут ее похоронят в скромном уголке кладбища, рядом с милым моим отцом. Так умрет эта безвестная женщина, о которой никто не говорит и только дети с удивлением спрашивают: "Разве вы не знаете ее?" Не могу передать, что я чувствовал в эти минуты. Я неподвижно сидел в углу, боясь вздохнуть. Мне казалось, что если бы я попробовал помочь ей, если бы протянул руку, чтобы избавить ее от лишнего шага, то совершил бы святотатство, словно коснувшись священных сосудов. Гроза продолжалась около двух часов. Когда она утихла, больная, приподнявшись на подушке, сказала, что ей лучше и что лекарство, которое она приняла, помогло ей. Дети тотчас подбежали к ее постели и, цепляясь за юбку г-жи Пирсон, глядели на мать широко раскрытыми глазами, в которых светились и тревога и радость. - Еще бы! - сказал муж, не двинувшись с места. - Ведь мы отслужили обедню за твое здоровье, и она стоила нам немалых денег! При этих грубых и глупых словах я взглянул на г-жу Пирсон. Синие круги под глазами, бледность, вся ее поза ясно указывали на усталость, на то, что бессонные ночи подрывают ее здоровье. - Бедный мой муженек, - ответила больная, - пусть бог вознаградит тебя за это! Я не мог больше выдержать. Взбешенный тупостью этих грубых существ, которые милосердие ангела ценили менее, нежели услугу корыстолюбивого священника, я вскочил с места, собираясь упрекнуть их в черной неблагодарности и разбранить, как они того заслуживали, но в эту минуту г-жа Пирсон взяла на руки одного из Малышей крестьянки и с улыбкой сказала ему: - Поцелуй свою мать, она спасена. Услышав эти слова, я остановился. Никогда еще наивное удовлетворение счастливого и доброго сердца не выражалось с большей искренностью на более милом и кротком лице. Теперь на нем не было ни усталости, ни бледности, оно сияло чистейшей радостью. Молодая женщина тоже возносила благодарность богу: больная заговорила, и не все ли равно, что она сказала. Несколько минут спустя г-жа Пирсон попросила детей разбудить работника, чтобы тот проводил ее домой. Я подошел к ней и предложил свои услуги. Я сказал, что незачем будить работника, так как нам по дороге и что она окажет мне честь, если позволит проводить ее. Она спросила, не я ли Октав де Т. Я ответил утвердительно и в свою очередь спросил, помнит ли она моего отца. Мне показалось несколько странным, что этот вопрос вызвал у нее улыбку. Она непринужденно взяла меня под руку, и мы отправились в путь. 4 Мы шли молча. Ветер стихал, деревья бесшумно трепетали, стряхивая с веток капли дождя. Изредка вспышки молнии еще сверкали где-то вдалеке. Потеплевший воздух был полон аромата влажной зелени. Вскоре небо очистилось, и луна осветила горы. Я не мог не думать о странной случайности, пожелавшей, чтобы я оказался ночью, среди пустынных полей, единственным спутником женщины, о существовании которой еще не подозревал несколько часов назад, при восходе солнца. Она позволила мне сопровождать себя благодаря имени, которое я носил, и теперь шла уверенным шагом, рассеянно опираясь на мою руку. Мне казалось, что источником этой доверчивости была либо большая смелость, либо большое простодушие, и, должно быть, в ней действительно было и то и другое, потому что с каждым нашим шагом я чувствовал, как мое сердце становится благородным и чистым. Мы начали беседовать о больной, от которой шли, обо всем, что попадалось по дороге. Нам и в голову не приходило задавать друг другу те вопросы, какими обычно обмениваются люди при первом знакомстве. Она заговорила о моем отце - все тем же тоном, каким ответила на мой вопрос, помнит ли она его, - то есть почти весело. Слушая ее, я, кажется, начал понимать причину этой веселости: она говорила так не только о смерти, но и о жизни, о страданиях, обо всем на свете. Дело в том, что зрелище людских горестей не отнимало у нее веры в бога, и я почувствовал все благочестие ее улыбки. Я рассказал ей об уединенной жизни, которую я вел. Из ее слов я узнал, что тетушка ее чаще виделась с моим отцом, нежели она сама, по вечерам они вместе играли в карты. Она пригласила меня бывать у нее, сказав, что я буду желанным гостем в ее доме. На полпути она почувствовала усталость и присела на скамейку, которую густые деревья защитили от дождя. Я стоял перед ней и смотрел, как бледные лучи луны освещают ее лицо. После недолгого молчания она встала. - О чем вы задумались? - спросила она, увидев, что я медлю. - Пора идти. - Я спрашивал себя, - ответил я, - для чего вас создал бог, и решил, что, должно быть, он создал вас для того, чтобы врачевать страждущих. - Вот фраза, которая в ваших устах может быть только комплиментом, - возразила она. - Почему? - Потому что вы кажетесь мне слишком молодым. - Иногда человек бывает старше своей наружности, - сказал я. - А иногда человек бывает моложе своих слов, - со смехом ответила она. - Разве вы не верите в опытность? - Я знаю, что этим словом большинство мужчин называет свои безрассудства и свои огорчения. Что можно знать в ваши годы? - Сударыня, мужчина в двадцать лет может иметь больший жизненный опыт, чем женщина - в тридцать. Свобода, которой пользуются мужчины, быстрее приводит их к познанию сущности вещей. Они беспрепятственно идут туда, куда их влечет. Они пытаются изведать все. Как только им улыбнется надежда, они тотчас пускаются в путь, бегут, спешат. Оказавшись у цели, они оборачиваются: надежда осталась позади, а счастье обмануло. Когда я говорил это, мы находились на вершине небольшого холма, откуда начинался спуск в долину. Как бы увлеченная крутизною склона, г-жа Пирсон слегка ускорила шаг. Я невольно последовал ее примеру, и мы побежали вприпрыжку, не разнимая рук, скользя по влажной траве. Наконец, прыгая и смеясь, мы, словно две беззаботные птицы, добрались до подножия холма. - Вот видите! - сказала г-жа Пирсон. - Еще недавно я чувствовала усталость, а сейчас больше не ощущаю ее... И знаете что, - добавила она самым милым тоном, - я бы посоветовала вам обращаться с вашей опытностью точно так же, как я со своей усталостью. Мы совершили отличную прогулку и теперь поужинаем с большим аппетитом. 5 Я пошел к ней на другой же день. Я застал ее за фортепьяно, старая тетушка вышивала у окна, комнатка была полна цветов, чудеснейшее в мире солнце светило сквозь спущенные жалюзи, большая клетка с птицами стояла рядом со старушкой. Я ожидал найти в ней чуть ли не монахиню, или по меньшей мере одну из тех провинциалок, которые не знают, что происходит на расстоянии двух лье от их очага, и живут в замкнутом кругу, никогда не выходя за его пределы. Должен сознаться, что люди, ведущие такое обособленное существование, всегда отпугивали меня. Погребенные в городах под тысячей неведомых кровель, их жилища похожи на водоемы со стоячей водой. Мне кажется, что там можно задохнуться: во всем, что дышит забвением на этой земле, всегда есть частица смерти. На столе у г-жи Пирсон лежали свежие газеты и книги - правда, она даже не разворачивала их. Несмотря на простоту всего, что ее окружало, в ее мебели, в ее платьях чувствовалась мода, другими словами - новизна, жизнь. Она не уделяла этому особого внимания, не занималась этим, но все делалось само собой. Что касается ее вкусов, то, как я сразу заметил, вокруг нее не было ничего вычурного, все дышало молодостью и было приятно для глаза. Беседа ее свидетельствовала о солидном образовании. Она обо всем говорила непринужденно и со знанием предмета. Несмотря на ее простоту, в ней чувствовалась глубокая и богатая натура. Разносторонний и самостоятельный ум тихо парил над бесхитростным сердцем и привычками к уединенной жизни. Так чайка, кружащаяся в небесной лазури, парит с высоты облаков над кустами, где она свила свое гнездо. Мы разговаривали о литературе, о музыке, чуть ли не о политике. Этой зимой она ездила в Париж. Время от времени она появлялась и в свете. То, что она там видела, служило ей основой, остальное дополнялось с помощью догадок. Но самой характерной чертой г-жи Пирсон была ее веселость - веселость, которая не переходила в радость, но была неистощима. Казалось, что она родилась цветком и что эта веселость была его благоуханием. При ее бледности и больших черных глазах это как-то особенно поражало, - тем более что некоторые ее слова, некоторые взгляды ясно говорили о том, что когда-то она страдала и что жизнь оставила на ней свой след. Всматриваясь в нее, вы почему-то чувствовали, что кроткая ясность ее чела была дарована ей не в этом мире, что она дана богом и будет в полной неприкосновенности возвращена богу, несмотря на общение с людьми. И в иные минуты г-жа Пирсон напоминала заботливую хозяйку, защищающую от порывов ветра робкое пламя своей свечи. Пробыв в ее комнате каких-нибудь полчаса, я не смог удержаться, чтобы не высказать ей всего, что было у меня на сердце. Я думал о своем прошлом, о своих огорчениях, о своих заботах. Я расхаживал взад и вперед, нагибаясь к цветам, вдыхая их аромат, любуясь солнцем. Я попросил ее спеть, она охотно исполнила мою просьбу. Пока она пела, я стоял, облокотясь на подоконник, и смотрел, как прыгают в клетке ее птички. Мне пришло в голову изречение Монтеня: "Я не люблю и не уважаю грусть, хотя люди точно сговорились окружить ее особым почетом. Они облачают в нее мудрость, добродетель, совесть. Глупое и дурное украшение". - Какое счастье! - невольно вскричал я. - Какой покой! Какая радость! Какое забвение! Добрая тетушка подняла голову и взглянула на меня с удивленным видом. Г-жа Пирсон перестала петь. Я густо покраснел, сознавая всю нелепость своего поведения, и сел, не сказав более ни слова. Мы вышли в сад. Белый козленок, которого я видел накануне, лежал там на траве. Заметив свою хозяйку, он тотчас подбежал к ней и пошел за нами уже как старый знакомый. Когда мы собирались повернуть в аллею, у калитки вдруг появился высокий бледный молодой человек, закутанный в какое-то подобие черной сутаны. Он вошел не позвонив и поздоровался с г-жой Пирсон. Я заметил, что его физиономия, которая и без того показалась мне мало приятной, несколько омрачилась, когда он меня увидел. Это был священник, и я уже встречал его в деревне. Его звали Меркансон. Он недавно окончил курс в семинарии св.Сульпиция и состоял в родстве с местным кюре. Он был одновременно тучен и бледен, что никогда не нравилось мне и что действительно производит неприятное впечатление: болезненное здоровье, - ну, не бессмыслица ли это? К тому же у него была медленная и отрывистая манера говорить, изобличавшая педанта. Даже его походка, в которой не было ничего молодого, ничего решительного, отталкивала меня. Что же касается его взгляда, то взгляда у него, можно сказать, не было вовсе. Не знаю, что думать о человеке, глаза которого ничего не выражают. Вот признаки, по которым я составил себе мнение о Меркансоне и которые, к несчастью, не обманули меня. Он уселся на скамейку и начал говорить о Париже, называя его современным Вавилоном. Он только что прибыл оттуда и знал решительно всех. Он бывал у г-жи де Б., это сущий ангел. Он читал проповеди в ее салоне, и их слушали, преклонив колена. (Хуже всего было то, что он говорил правду.) Одного из его друзей, которого он сам ввел туда, недавно выгнали из коллежа за то, что он обольстил одну девицу, и это очень дурно, очень печально. Он наговорил тысячу любезностей г-же Пирсон, восторгаясь ее благотворительной деятельностью. До него дошли слухи о ее благодеяниях, о том, как она заботится о больных, вплоть до того, что сама ухаживает за ними. Это так прекрасно, так благородно. Он не преминет рассказать об этом в семинарии св.Сульпиция. Уж не собирался ли он сообщить об этом и самому господу богу? Утомленный этой длинной речью и желая удержаться от пренебрежительного жеста, я улегся на траву и стал играть с козленком. Меркансон устремил на меня свой безжизненный, тусклый взгляд. - У прославленного Верньо, - сказал он, - тоже была эта странная привычка - садиться на землю и играть с животными. - Это весьма невинная странность, господин аббат, - возразил я. - Если бы все наши странности были столь же невинны, мир мог бы существовать сам по себе, без всякого участия такого множества людей, которым не терпится вмешаться в его дела. Мой ответ не понравился Меркансону. Он нахмурился и заговорил о другом. Он явился сюда с поручением: его родственник, местный кюре, рассказал ему об одном бедняке, который не мог заработать себе на хлеб; живет он там-то и там-то. Он сам, Меркансон, уже был у него и принял в нем участие. Он надеется, что г-жа Пирсон... Пока он говорил, я все время смотрел на г-жу Пирсон и с нетерпением ждал, что она что-нибудь скажет, как будто звук ее голоса должен был утолить боль, которую мне причинял голос священника, но она только низко поклонилась ему, и он удалился. После его ухода веселость снова вернулась к нам, и мы решили пойти в оранжерею, находившуюся в глубине сада. Госпожа Пирсон обращалась со своими цветами точно так же, как со своими птицами и со своими соседями-фермерами. Для того чтобы она, этот добрый ангел, могла быть веселой и счастливой, все окружавшее ее должно было наслаждаться жизнью, должно было получать свою каплю воды и свой луч солнца. Поэтому ее оранжерея содержалась в образцовом порядке и была прелестна. - Господин де Т., - сказала мне г-жа Пирсон, когда мы осмотрели оранжерею, - вот и весь мой маленький мирок. Теперь вы видели все, что у меня есть, и на этом кончаются мои владения. - Сударыня, - ответил я, - если имя моего отца, благодаря которому я имел честь войти в ваш дом, позволит мне снова прийти сюда, я поверю, что счастье еще не совсем забыло меня. Она протянула мне руку, и я почтительно пожал ее, не осмелившись поднести к губам. Вечером, придя домой, я запер дверь и лег в постель. Перед моими глазами стоял маленький белый домик. Я представлял себе, как завтра вечером я выйду из дому, миную деревню, липовую аллею и постучусь у ее калитки. - О мое бедное сердце! - воскликнул я. - Хвала небу! Ты еще молодо, ты можешь жить, ты можешь любить! 6 Как-то вечером я был у г-жи Пирсон. Вот уже более трех месяцев, как я виделся с ней почти ежедневно, и могу сказать об этом времени лишь одно - я видел ее. "Быть с людьми, которых любишь, - говорит Лабрюйер, - это все, что нам нужно. Мечтать, говорить с ними, молчать возле них, думать о них, думать о вещах более безразличных, но в их присутствии, - не все ли равно, что делать, лишь бы быть с ними". Я любил. В течение трех месяцев мы совершали вместе длинные прогулки. Я был посвящен во все тайны ее скромного милосердия. Мы пробирались вместе по темным лесным тропинкам: она - на маленькой лошадке, я - пешком, с тросточкой в руке. Так, то оживленно беседуя, то погружаясь в мечты, мы подходили к дверям хижин и стучались в них. На опушке леса стояла скамейка, где я поджидал ее после обеда, и мы встречались там как бы случайно, но постоянно. Утром - музыка, чтение; вечером - партия в карты с тетушкой у камина, где, бывало, сиживал мой отец; и всегда и везде она была здесь, рядом; ее улыбка, ее присутствие заполняли мое сердце. Какими же путями, о провидение, ты привело меня к несчастью? Волю какого неумолимого рока мне предназначено было исполнить? Как! Эту жизнь, полную свободы, эту близость, полную очарования, этот покой, эту зарождающуюся надежду мне суждено было... О боже, на что жалуются люди? Что может быть сладостнее любви? Жить, да, ощущать сильно, глубоко, что ты существуешь, что ты человек, созданный богом, - вот первое и главное благодеяние любви. Любовь - неизъяснимое таинство, в этом нет сомнения. Несмотря на тяжелые цепи, несмотря на пошлость, я бы сказал даже, несмотря на всю мерзость, которой люди окружают ее, несмотря на целую гору извращающих и искажающих ее предрассудков, под которой она погребена, несмотря на всю грязь, которой ее обливают, - любовь, стойкая и роковая любовь все же является божественным законом, столь же могущественным и столь же непостижимым, как тот закон, который заставляет солнце сиять в небе. Скажите мне, что такое эти узы, которые крепче, прочнее железа и которые нельзя ни видеть, ни осязать? Чем объяснить, что вы встречаете женщину, смотрите на нее, говорите ей два слова и уже никогда больше не можете ее забыть? Почему именно ее, а не другую? Сошлитесь на рассудок, привычку, чувственность, на ум, на сердце и объясните, если сможете. Вы увидите лишь два тела, одно здесь, другое там, и между ними... Что же? Воздух, пространство, бесконечность? О глупцы, считающие себя людьми и осмеливающиеся рассуждать о любви! Разве вы видели ее, что можете говорить о ней? Нет, вы только ощущали ее. Вы обменялись взглядом с неизвестным вам существом, проходившим мимо, и вдруг от вас отлетело нечто, не имеющее названия. Вы пустили корни в землю, как зерно, которое пряталось в траве и вдруг почувствовало, что жизнь проснулась в нем и скоро оно созреет для жатвы. Мы сидели вдвоем у открытого окна. В глубине сада бил небольшой фонтан, и до нас долетал его шум. О боже! Я хотел бы сосчитать все до единой капли, которые упали в то время, как мы сидели там, в то время, как она говорила и я отвечал ей. Ее присутствие опьяняло меня до потери сознания. Говорят, ничто не передается быстрее, чем чувство антипатии, но, по-моему, мы еще быстрее угадываем, что нас понимают и что любовь будет взаимной. Какую цену приобретает тогда каждое слово! Впрочем, важно ли то, о чем говорят губы, когда прислушиваешься к тому, что отвечает твоему сердцу другое сердце? Как бесконечно сладостно впервые смотреть на женщину, к которой испытываешь влечение! Вначале все, что ты говоришь ей, что она отвечает тебе, кажется первой пробой, робким испытанием. Вскоре рождается какая-то странная радость: ты чувствуешь, что разбудил эхо, что ты начинаешь жить в другом человеке. Какое единение! Какая близость! А когда ты убеждаешься в том, что любишь и любим, когда находишь в дорогом тебе существе родственную душу, которую искал, какое спокойствие овладевает тобою! Слова замирают на губах. Ты заранее знаешь, что тебе скажут и что ты ответишь. Души переполнены, но уста молчат. О, какое это безмолвие! Какое полное забвение всего окружающего! Хотя моя любовь, возникшая с первого же дня, теперь уже не знала предела, уважение, которое я питал к г-же Пирсон, не позволяло мне высказаться. Быть может, если бы она не так легко подарила мне свою дружбу, я был бы смелее - ведь она производила на меня такое сильное впечатление, что, уходя от нее, я всегда испытывал страстный восторг. Но в самой ее откровенности, в том доверии, с каким она ко мне относилась, было что-то, останавливавшее меня. К тому же она стала считать меня другом благодаря имени моего отца, и это заставляло меня быть с ней еще почтительнее: я хотел быть достойным этого имени. Некоторые думают, что говорить о любви - значит любить. Мы редко говорили о ней. Всякий раз, как мне случалось затронуть эту тему, г-жа Пирсон отвечала неохотно и меняла тему разговора. Я не понимал причины ее сдержанности - в ней не было ни малейшего жеманства, - но иногда мне казалось, что лицо ее принимало в таких случаях легкий оттенок суровости и даже страдания. Так как я никогда не задавал ей вопросов относительно ее прошлого и не собирался задавать их и впредь, то не спрашивал у нее объяснений по этому поводу. По воскресеньям в деревне устраивались танцы, и она почти всегда принимала в них участие. В эти дни ее туалет, такой же скромный, как обычно, бывал несколько более наряден: цветок в волосах, яркая ленточка, какой-нибудь бантик придавали ей более молодой, более непринужденный вид. Танцы, которые она очень любила как приятное физическое упражнение и нисколько этого не скрывала, вызывали у нее шаловливую резвость. У нее было постоянное место возле маленького оркестра, состоявшего из местных музыкантов, и она прибегала туда, смеясь и болтая с деревенскими девушками, которые хорошо знали ее. Начав танцевать, она уже ни на минуту не останавливалась, и мне казалось, что на этих сборищах она разговаривала со мной более дружески, чем обычно, и ее обращение становилось более непринужденным. Я не танцевал, так как все еще носил траур, но, стоя за ее стулом и видя ее в таком хорошем расположении духа, я не раз испытывал искушение признаться ей в моей любви. Однако, сам не знаю почему, при одной мысли об этом меня охватывал непреодолимый страх. Думая о признании, я становился серьезен посреди самого веселого разговора. Иногда я решал написать ей, но сжигал свои письма, не дописав их и до половины. В этот вечер я обедал у нее, я восхищался спокойствием, царившим в ее доме, я думал о мирной жизни, которую вел, о счастье, которым наслаждался с тех пор, как узнал ее, и говорил себе: "Чего же больше? Разве тебе недостаточно того, что есть? Как знать? Быть может, это все, что предназначено тебе богом? Что будет, если я скажу ей о своей любви? Быть может, она запретит мне бывать у нее. Станет ли она счастливее, если я скажу ей это? Стану ли счастливее я сам?" Я стоял, опершись на фортепьяно, и эти размышления навеяли на меня грусть. День угасал, она встала и зажгла свечу. Возвращаясь, она заметила слезу, катившуюся по моей щеке. - Что с вами? - спросила она. Я отвернулся. Я искал, что ответить, и не находил; я боялся встретиться с ней взглядом. Я встал и подошел к окну. Воздух был тих, луна поднималась над липовой аллеей, той аллеей, где я увидел ее в первый раз. Я впал в такую глубокую задумчивость, что даже забыл о ее присутствии. Наконец я простер руки к небу, и рыдание вырвалось из моей груди. Она встала и подошла ко мне. - Что же, что с вами? - еще раз спросила она. Я ответил, что при виде этой пустынной широкой долины мне вспомнилась смерть отца; затем я простился с нею и ушел. Мне и самому было не вполне ясно, почему я решился молчать о своей любви. Вместо того чтобы идти домой, я, как безумный, блуждал по поселку и по лесу. Заметив скамейку, я садился, потом стремительно вскакивал и шел дальше. Около полуночи я подошел к дому г-жи Пирсон; Она стояла у окна. Увидев ее, я задрожал. Я хотел повернуть назад, но меня словно околдовали. Медленно и грустно я подошел к ее окну и опустился на скамью. Не знаю, узнала ли она меня, но несколько минут спустя она запела своим мягким и свежим голосом какой-то романс, и почти в тот же миг на мое плечо упал цветок. Это была роза, которая весь вечер была приколота к ее груди. Я поднял ее и поднес к губам. - Кто там? - спросила она. - Это вы? И она назвала мое имя. Садовая калитка была приотворена. Не отвечая, я встал и вошел в сад. Дойдя до середины лужайки, я остановился. Я шел, как лунатик, не отдавая себе отчета в том, что делал. И вдруг она появилась в дверях дома. Она стояла с нерешительным видом, пристально всматриваясь в глубину сада, освещенного лучами луны. Наконец она сделала несколько шагов по направлению ко мне. Я пошел ей навстречу. Я не мог выговорить ни слова. Я упал перед ней на колени и взял ее руку. - Выслушайте меня, Октав, - сказала она, - я знаю все. Но если это дошло до такой степени, то вы должны уехать. Вы бываете здесь ежедневно, и разве я встречаю вас не как желанного гостя? Разве этого мало? Чем я могу помочь вам? Я подарила вам свою дружбу, и мне жаль, что вы так быстро отняли у меня свою. 7 Сказав это, г-жа Пирсон замолчала, как бы ожидая ответа. Однако, видя, что я молчу, подавленный грустью, она мягко высвободила свою руку, отошла на несколько шагов, еще раз остановилась, потом медленно вошла в дом. Я остался на лужайке. То, что она сказала, не было для меня неожиданностью, и я немедленно принял решение - уехать. Я встал с разбитым сердцем, но без колебаний, и еще раз обошел сад. Я посмотрел на дом, на окошко ее комнаты, открыл калитку, вышел, закрыл ее за собой и приник губами к замку. Придя домой, я сказал Ларину, что собираюсь рано утром уехать, и велел ему приготовить все необходимое. Бедный старик был удивлен, но я знаком приказал ему повиноваться и ни о чем не спрашивать. Он принес большой чемодан, и мы принялись укладываться. Было уже пять часов утра и начало светать, когда я впервые спросил себя, куда я еду. При этой столь естественной мысли, которая до сих пор не приходила мне в голову, мужество оставило меня. Я окинул взглядом долину, посмотрел на горизонт. Мною овладела непреодолимая слабость, я почувствовал, что изнемогаю от усталости. Я сел в кресло, и постепенно мои мысли смешались. Я провел рукою по лбу - он был совершенно влажен от пота. Меня охватила жестокая лихорадка, ноги и руки дрожали, с помощью Ларива я едва дотащился до постели. В голове у меня был такой сумбур, что я почти не помнил о том, что произошло. Так прошел весь день. К вечеру я услышал звуки оркестра. Это был воскресный бал, и я велел Лариву сходить туда и посмотреть, там ли г-жа Пирсон. Ее там не оказалось, и я послал Ларива к ней домой. Все окна были закрыты. Служанка сказала ему, что ее хозяйка вместе со своей теткой уехали на несколько дней к одному родственнику, который жил в Н., маленьком, довольно отдаленном городке. Кроме того, Ларив принес мне письмо, которое ему передали там для меня. Письмо было следующего содержания: "Вот уже три месяца, как я встречаюсь с вами, и месяц, как я заметила, что вы питаете ко мне чувство, которое в вашем возрасте называют любовью. Мне показалось, что вы решили скрыть его от меня и побороть себя. Я и прежде уважала вас, а это заставило меня уважать вас еще больше. Я не стану упрекать вас за то, что произошло, за то, что сила воли изменила вам. То, что вы принимаете за любовь, на деле - всего лишь жажда обладания. Я знаю, что многие женщины стремятся возбудить это чувство, оно льстит их самолюбию. Я считала, что можно, и не прибегая к этому недостойному способу, нравиться людям, которых мы приближаем к себе, но, видимо, даже и такое тщеславное желание таит в себе опасность, и я виновата в том, что допустила его по отношению к вам. Я старше вас несколькими годами и прошу вас больше не встречаться со мной. Напрасно вы будете пытаться забыть минуту слабости, - то, что произошло между нами, не может ни повториться, ни вполне изгладиться из нашей памяти. Я не без грусти расстаюсь с вами. Сейчас я уезжаю на несколько дней, и если по возвращении я не застану вас в наших краях, то буду признательна вам за это последнее доказательство вашей дружбы ко мне и вашего уважения. Бригитта Пирсон". 8 Лихорадка целую неделю держала меня в постели. Как только я смог писать, я ответил, что ее желание будет исполнено и что я уеду. Я написал это искренно, без малейшего намерения обмануть ее, но отнюдь не сдержал своего обещания. Не успел я отъехать и на два лье, как крикнул кучеру, чтобы он остановил лошадей, и вылез из кареты. Я стал расхаживать по дороге. Я не мог оторвать глаз от деревни, еще видневшейся в отдалении. Наконец после мучительных колебаний я почувствовал, что не в состоянии ехать дальше и что скорее соглашусь умереть, чем снова сесть в карету. Итак, я велел кучеру поворачивать обратно и, вместо того чтобы ехать в Париж, как я предполагал, направился прямо в Н., где находилась г-жа Пирсон. Я приехал туда в десять часов вечера. Остановившись в гостинице, я попросил указать мне дом родственника г-жи Пирсон и, совершенно не думая о том, что делаю, сейчас же отправился туда. Мне открыла служанка. Я попросил ее передать г-же Пирсон, если она здесь, что к ней пришли с поручением от г-на Депре. Так звали священника нашей деревни. Пока служанка уходила в дом, я стоял в маленьком темном дворе. Шел дождь, и я укрылся в сенях около неосвещенной лестницы. Вскоре появилась г-жа Пирсон, следом за которой шла служанка. Г-жа Пирсон быстро сбежала со ступенек, но было темно, и она не заметила меня. Я подошел к ней и коснулся ее руки. Она с ужасом отпрянула. - Что вам нужно? - вскричала она. Голос ее так дрожал, и, когда подошла служанка со свечой, я увидел на ее лице такую бледность, что не знал, что подумать. Неужели мое неожиданное появление могло до такой степени взволновать ее? Эта мысль на мгновенье блеснула в моем уме, но я сказал себе, что скорее всего она просто испугалась, и это было вполне естественно со стороны женщины, пораженной неожиданностью. Между тем она более спокойным тоном повторила свой вопрос. - Вы должны позволить мне еще раз увидеться с вами, - сказал я. - Я уеду, я покину наши края, ваше требование будет исполнено, клянусь вам в этом. Я сделаю даже больше, чем вы хотели: я продам дом моего отца, продам все мое имущество и навсегда уеду за границу, но только при условии, что увижу вас еще раз. В противном случае я остаюсь. Вам нечего опасаться с моей стороны, но я твердо решил поступить так и не изменю своего решения. Она нахмурилась и с каким-то странным выражением посмотрела по сторонам, потом ответила мне почти приветливо: - Приходите завтра днем. Я приму вас. Сказав это, она ушла. На следующий день я пришел к ней около полудня. Меня ввели в комнату, обитую выцветшей материей и уст