руками лоб. Замечая подобные проявления скорби, я всякий раз уходил в свою комнату. "Что это? Что это?" - спрашивал я себя. И, сложив руки, я словно умолял кого-то... Кого же? Не знаю сам - быть может, моего доброго гения, а быть может - злую судьбу. 4 Сердце мое громко кричало, что надо ехать, но я по-прежнему медлил. Какое-то тайное и горькое наслаждение приковывало меня по вечерам к моему креслу. Когда мы ждали Смита, я не находил покоя до тех пор, пока не раздавался его звонок. Чем объяснить, что какая-то частица нашей души упивается собственным несчастьем? Каждый день какое-нибудь слово, быстрый жест, взгляд приводили меня в трепет. И каждый день другое слово, другой взгляд производили на меня противоположное впечатление и снова повергали в состояние неуверенности. В силу какой необъяснимой тайны оба они были так печальны? И в силу какой другой тайны я оставался недвижим, словно каменное изваяние, и спокойно смотрел на них, тогда как в ряде подобных случаев я проявлял неистовство и даже ярость? Я не в силах был пошевельнуться, я - тот самый человек, который в любви подвержен был приступам такой жестокой ревности, какая бывает только на Востоке. Целые дни я проводил в ожидании чего-то и сам не мог бы сказать, чего я жду. Вечером я садился на свою кровать и говорил себе: "Ну, давай думать об этом". Но через минуту я закрывал лицо руками и восклицал: "Нет, это невозможно!" А на следующий день повторялось то же самое. Когда Смит посещал нас, Бригитта была более ласкова со мной, чем когда мы оставались одни. Как-то вечером нам случилось обменяться довольно резкими словами, но, заслышав из передней его голос, она вдруг подошла и села ко мне на колени; Что до него, то он был неизменно спокоен и грустен, но, видимо, это стоило ему постоянных усилий. Все его жесты были размеренны, говорил он мало и медленно, но вырывавшиеся у него порой резкие движения лишь составляли еще более разительный контраст с его обычной сдержанностью. Можно ли назвать любопытством пожиравшее меня нетерпение, если припомнить те обстоятельства, в которых я находился в то время? Что бы я ответил, если бы кто-нибудь спросил у меня: "Какое вам дело? Вы чересчур любопытны"? Быть может, впрочем, это и было только любопытство. Мне вспоминается, что однажды у Королевского моста на моих глазах утонул человек. В то время я учился в школе плавания и в этот день вместе с товарищами делал в воде различные упражнения. За нами шла лодка, где сидели два учителя плавания. Это было в разгаре лета. Наша лодка встретилась с другой, так что под главным пролетом моста нас оказалось более тридцати человек. Внезапно одному из пловцов сделалось дурно. Я слышу крик и оборачиваюсь. На поверхности воды я вижу две трепещущие руки, потом все исчезает. Мы немедленно нырнули. Тщетно. Только час спустя удалось вытащить труп, который застрял под плотом. То ощущение, которое я испытал, погрузившись в реку, никогда не изгладится из моей памяти. Я всматривался в мутные и глубокие слои воды, которые с глухим рокотом окружали меня со всех сторон. Я нырял все глубже и глубже, насколько мне позволяло дыхание, потом выплывал на поверхность, обменивался краткими вопросами с другими пловцами, столь же обеспокоенными, как и я, и опять продолжал эту ловлю. Я был полон ужаса и надежды. Мысль, что, быть может, сейчас меня схватят две судорожно сжимающиеся руки, вызывала во мне невыразимую радость и невыразимый страх, и в лодку я сел лишь тогда, когда совершенно изнемог от усталости. Если разврат не притупляет ум человека, то одним из неизбежных его следствий является какое-то извращенное любопытство. Выше я уже рассказал о том чувстве, которое испытал, когда впервые пришел к Деженэ. Сейчас я подробнее разовью свою мысль. Истина, этот остов всего видимого, требует, чтобы всякий человек, каков бы он ни был, пришел к ней в свой день и в свой час и коснулся ее бессмертного костяка, вложив руку в какую-нибудь случайную рану. Это называется - познать мир, и опыт дается лишь такою ценой. Так вот - одни в ужасе отступают перед этим испытанием, другие, слабые и испуганные, останавливаются перед ним, колеблющиеся, словно тени. Некоторые создания божий, и, может быть, лучшие из них, переносят его, но потом сразу умирают. Большинство забывает, и вот так все мы несемся навстречу смерти. Но есть люди - и, бесспорно, это несчастные люди, - которые не отступают, не дрожат, не умирают и не забывают. Когда приходит их очередь коснуться несчастья, то есть истины, они твердым шагом приближаются к ней, протягивают руку и - страшная вещь! - преисполняются любви к посиневшему утопленнику, которого находят в глубине вод. Они хватают его, ощупывают, сжимают в объятиях. Они уже пьяны от желания знать. Теперь они смотрят на вещи лишь затем, чтобы увидеть их сущность; сомневаться и познавать - вот все, что им нужно. Они обшаривают мир, словно, шпионы господа бога, их мысли оттачиваются, как стрелы, и зрение у них становится острым, как у рыси. Люди развращенные подвержены этой неистовой страсти более всех других - и по вполне понятной причине: если обыденная жизнь - это ровная и прозрачная поверхность реки, то развратники, гонимые быстрым течением, ежеминутно касаются ее дна. Так, например, после бала они отправляются в публичный дом. Только что, кружась в вальсе, они сжимали в своей руке руку стыдливой девушки и, быть может, заставили ее сердце затрепетать, - и вот они идут, мчатся, сбрасывают плащи и усаживаются за стол, потирая руки. Последняя фраза, обращенная ими к прекрасной и порядочной женщине, еще не успела замереть на их губах, а они уже повторяют ее, разражаясь смехом. Да что там! Разве за несколько серебряных монет они не снимают с женщины одежду, оберегающую ее целомудрие, разве они не снимают с нее платье - этот таинственный покров, как бы исполненный уважения к тому существу, которое он украшает и которое облекает, почти не прикасаясь к нему? Какое же представление о свете может возникнуть у таких людей? Они то и дело встречаются там, словно актеры за кулисами театра. Кто более, чем они, привык к этим поискам сущности вещей, к этому глубокому, к этому нечестивому анализу? Послушайте только, как они говорят обо всем, употребляя самые непристойные, самые грубые, самые гнусные выражения! Ведь только такие и кажутся им настоящими, все остальное - игра, условность, предрассудки. Рассказывают ли они анекдот, делятся ли друг с другом своими ощущениями, - всегда у них грязное, циничное слово, всегда буквальный смысл, всегда что-то мертвящее! Они не говорят: "Эта женщина любила меня", а говорят: "Я обладал этой женщиной". Не говорят: "Я люблю", а говорят: "Я испытываю желание". Они никогда не говорят: "Если это будет угодно богу!", но всегда: "Если я захочу". Не знаю уж, что они думают о самих себе и какие произносят монологи. Отсюда неизбежное следствие - леность или любопытство. Ибо, видя во всем только зло, эти люди, однако, не могут не знать, что другие продолжают верить в добро. Следовательно, либо их беспечность должна одержать верх и они сумеют заткнуть уши, либо эти звуки остального мира внезапно разбудят их. Отец не мешает сыну идти туда, куда идут другие, куда ходил и сам Катон; он говорит, что молодость должна перебеситься. Однако, воротившись домой, юноша смотрит на свою сестру, что-то происходит с ним после часа, проведенного наедине с грубой Действительностью, и он не может не сказать себе: "У моей сестры нет ничего общего с той тварью, у которой я только что был". Но с этого дня его не покидает тревога. Любопытство, возбуждаемое злом, - это гнусная болезнь, зарождающаяся от всякого нечистого соприкосновения. Это инстинкт, заставляющий привидения бродить среди могил и поднимать могильные плиты; это невыразимая пытка, которою бог карает тех, кто согрешил. Им хотелось бы верить в то, что все грешны, хотя, быть может, это привело бы их в отчаяние. А пока что они исследуют, ищут, спорят, они наклоняют голову, подобно архитектору, который прилаживает наугольник, и изо всех сил стараются увидеть то, что им хочется видеть. Если зло очевидно, они улыбаются; оно еще не доказано, а они уже готовы поклясться в нем; они отворачиваются, увидев добро. "Как знать?" - вот великая формула, вот первые слова, которые произнес дьявол, когда небеса закрылись перед ним. Увы! Сколько несчастных породили эти два слова! Сколько бедствий и смертей, сколько ужасных взмахов косы, занесенной над готовой созреть, жатвой! Сколько сердец оказались разбитыми, сколько семей оказались разрушенными после того, как были произнесены эти слова! "Как знать?" "Как знать?" Постыдные слова! Уж лучше было тем, кто произнес их, последовать примеру баранов, которые не знают, где бойня, и идут туда, пощипывая траву. Это лучше, чем быть вольнодумцем и читать Ларошфуко. Лучшим доказательством этой мысли может послужить то, о чем я рассказываю сейчас. Моя возлюбленная хотела уехать со мной, и для этого мне стоило только сказать слово. Я видел, что она грустит, зачем же я медлил? Что, если бы мы уехали? Она пережила бы минуту колебания - и только. После трех дней пути все было бы забыто. Наедине со мной она бы думала обо мне одном. Зачем было мне разгадывать тайну, не угрожавшую моему счастью? Она соглашалась ехать, и это было главное. Мне оставалось только скрепить наш договор поцелуем... Послушайте же, что я сделал вместо этого. Однажды вечером у нас обедал Смит. Я рано ушел к себе и оставил их вдвоем. Закрывая за собою дверь, я слышал, как Бригитта просила подать чай. На следующее утро, войдя в ее комнату, я случайно подошел к столу и увидел возле чайника только одну чашку. Никто не входил в комнату до меня, и, следовательно, слуга не мог ничего унести из того, что подавалось накануне. Я осмотрел все столы вокруг себя, надеясь увидеть где-нибудь другую чашку, и убедился, что ее нет. - Смит долго еще оставался вчера? - спросил я у Бригитты. - Он ушел в двенадцать часов. - Кто-нибудь из служанок помогал вам раздеваться, когда вы ложились? - Нет. Все в доме уже спали. Я все еще искал взглядом чашку, и у меня дрожали руки. В каком это фарсе выведен ревнивец, который достаточно глуп, чтобы справляться об исчезнувшей чашке? "По какому поводу Смит и госпожа Пирсон могли пить из одной чашки?" Вот к чему сводилась благородная мысль, пришедшая мне в голову! Все еще держа чашку в руке, я ходил с ней взад и вперед по комнате. И вдруг я расхохотался и бросил ее на пол. Она разбилась на тысячу осколков, и я каблуком раздавил их. Бригитта не произнесла ни слова. В последующие два дня она выказывала мне холодность, граничившую с презрением, и я заметил, что со Смитом она обращалась более непринужденно и более ласково, чем обычно. Она называла его просто Анри и дружески улыбалась ему. - Мне хочется подышать воздухом, - сказала она как-то после обеда. - Вы пойдете в оперу, Октав? Я охотно пошла бы туда пешком. - Нет, я останусь дома, идите без меня. Она взяла Смита под руку и ушла. Я пробыл один весь вечер. Передо мной лежала бумага, и я хотел записать свои мысли, но не смог. Подобно любовнику, который, оставшись один, сейчас же достает спрятанное на груди письмо возлюбленной и предается дорогим мечтам, я целиком отдавался чувству глубокого одиночества и прятался от людей, чтобы предаться своим сомнениям. Предо мной стояли два пустых кресла, в которых обычно сидели Смит и Бригитта. Я с жадностью разглядывал их, словно они могли что-нибудь рассказать мне. Я тысячу раз перебирал в уме то, что видел и слышал. Время от времени я подходил к дверям и бросал взгляд на чемоданы, которые стояли вдоль стены и ждали уже целый месяц. Я тихонько открывал их, рассматривал платья, книги, аккуратно уложенные заботливыми и нежными руками. Я прислушивался к стуку проезжавших экипажей, и этот стук заставлял усиленно биться мое сердце. Я раскладывал на столе нашу любимую карту Европы, бывшую свидетельницей таких чудесных планов, и здесь, в присутствии всех моих надежд, в той самой комнате, где они зародились и были так близки к осуществлению, я давал волю самым ужасным предчувствиям. Это невероятно, но я не ощущал ни гнева, ни ревности, одну только безграничную скорбь. Я не подозревал, и все же я сомневался. Человеческий ум так причудлив, что он умеет создавать из того, что он видит, и несмотря на то, что он видит, сотни причин для страдания. Право же, его мозг напоминает тюрьмы времен инквизиции; стены в них покрыты столькими орудиями пыток, что вы не можете понять ни назначения их, ни формы и невольно задаете себе вопрос, что это - клещи или игрушки? По-моему, сказав возлюбленной: "Все женщины обманывают", - мы как будто говорим ей: "Вы обманываете меня!" То, что происходило в моем уме, было, пожалуй, не менее изощренно, чем самый утонченный софизм. То был своеобразный диалог между рассудком и совестью. "Что, если я потеряю Бригитту?" - говорил рассудок. "Но ведь она едет с тобой", - отвечала совесть. "Что, если она изменяет мне?" - "Как может она изменить тебе - ведь даже в своем завещании она просит молиться за тебя!" - "Что, если Смит любит ее?" - "Безумец, какое тебе дело, раз ты знаешь, что она любит тебя?" - "А если она любит меня, то почему она так печальна?" - "Это ее тайна, и ты должен уважать эту тайну". - "Будет ли она счастлива, если я увезу ее?" - "Люби ее, и она будет счастлива". - "Почему, когда этот человек смотрит на нее, она как будто боится встретиться с ним взглядом?" - "Потому, что она женщина, а он молод". - "Почему, когда она смотрит на него, он внезапно бледнеет?" - "Потому, что он мужчина, а она прекрасна". - "Почему он упал со слезами в мои объятия, когда я пришел к нему? Почему однажды он стиснул руками лоб?" - "Не спрашивай о том, чего ты не должен знать". - "Почему я не должен этого знать?" - "Потому, что ты ничтожен и слаб, и потому, что всякая тайна принадлежит богу". - "Но почему я страдаю? Почему я не могу без ужаса думать об этом?" - "Думай о твоем отце и о том, как делать добро". - "Но если я не могу думать об этом? Если меня привлекает зло?" - "Стань на колени и исповедуйся. Если ты веришь в зло, значит ты совершил его". - "Но если я и совершил зло, то разве в этом моя вина? Зачем добро предало меня?" - "Если ты сам пребываешь во тьме, значит ли это, что следует отрицать свет? Если существуют предатели, зачем тебе принадлежать к их числу?" - "Затем, что я боюсь быть обманутым". - "Почему ты проводишь ночи без сна? Младенцы спят в этот час. Почему ты остался один?" - "Потому, что я думаю, сомневаюсь и боюсь". - "Когда же ты сотворишь молитву?" - "Тогда, когда поверю. Зачем мне солгали?" - "Зачем ты сам лжешь, трус? Лжешь в эту самую минуту! Почему ты не умираешь, если не умеешь страдать?" Так говорили и стенали во мне два страшных и противоречивых голоса, и еще один, третий, кричал: "Увы! Увы! Где моя невинность? Увы! Где дни моей юности?" 5 Какой страшный рычаг человеческая мысль! Это наша защита и наш оплот. Это лучший подарок, сделанный нам богом. Она принадлежит нам и повинуется нам; мы можем метнуть ее в пространство, но стоит ей оказаться вне нашего слабого черепа, и кончено - мы уже не властны над ней. Откладывая со дня на день наш отъезд, я терял силы, терял сон, и жизнь незаметно уходила из моего тела. Садясь за стол, я чувствовал смертельное отвращение к пище. Ночью два бледных лица - лицо Смита и лицо Бригитты, - которые я подолгу наблюдал в течение дня, преследовали меня в ужасных сновидениях. Вечером, когда они отправлялись в театр, я отказывался сопровождать их, а потом все-таки шел туда, прятался в партере и оттуда следил за ними. Иногда я притворялся, что у меня есть дело в соседней комнате, и проводил там часы, прислушиваясь к их разговору. Случалось, что меня охватывало непреодолимое желание затеять ссору со Смитом, заставить его драться со мной, и я внезапно поворачивался к нему спиной во время дружеской беседы... Но вот он подходил ко мне и с удивленным видом протягивал мне руку. Случалось, что ночью, когда все в доме спали, меня охватывало искушение подойти к бюро Бригитты и похитить ее бумаги. Однажды, чтобы не поддаться этому искушению, мне пришлось выйти на улицу. Более того: как-то раз я хотел было с ножом в руках заставить Бригитту и Смита, под угрозой смерти, объяснить мне, почему они так печальны. В другой раз я хотел обратить эту ярость против самого себя. С каким стыдом пишу я эти строки! И если бы кто-нибудь спросил у меня, что же в сущности заставляло меня поступать так, я не знал бы, что ответить. Видеть, знать, сомневаться, выведывать, тревожиться и делать себя несчастным, проводить дни прислушиваясь, а ночью обливаться слезами, повторять себе, что я умру от горя, и верить, что для этого есть серьезная причина, чувствовать, как одиночество и слабость навсегда изгоняют надежду из моего сердца, воображать, будто я подслушиваю, тогда как я слушал во мраке лишь лихорадочное биение собственного пульса; на все лады повторять избитые и плоские фразы: "Жизнь - сон, нет ничего прочного в этом мире"; и, наконец, проклинать, богохульствовать, повинуясь своей боли и своему капризу - таковы были мои развлечения, мои любимые занятия, ради которых я отказался от любви, от свежего воздуха, от свободы! Великий боже, свобода! Да, бывали минуты, когда, несмотря ни на что, я все еще думал о ней. Посреди стольких безумств, причуд и нелепостей у меня бывали взлеты, внезапно заставлявшие меня отрешаться от самого себя. Иногда их вызывало дуновение ветра, освежавшее мне лицо, когда я выходил из своей темницы, иногда страничка книги, которую я читал, если эта книга не принадлежала перу тех современных лжецов, которых называют памфлетистами и которым бы следовало из соображений элементарной общественной гигиены запретить критиковать и философствовать. Такие минуты случались редко, и мне хочется, раз уж я упомянул об этом, рассказать об одной из них. Как-то вечером я читал "Мемуары" Констана и нашел там следующие строки: "Зальсдорф, саксонский хирург, сопровождавший принца Христиана, был во время битвы при Ваграме ранен в ногу снарядом. Вдруг Амедей де Кербург, адъютант (забыл - чей именно), находившийся шагах в пятнадцати от него, упал, раненный в грудь ядром, и у него хлынула кровь горлом. Зальсдорф видит, что, если молодому человеку не будет оказана помощь, тот умрет. Собрав все свои силы, он подползает к нему, пускает ему кровь и спасает жизнь. Зальсдорф умер в Вене через четыре дня после ампутации". Прочитав это, я бросил книгу и залился слезами. Об этих слезах я не жалею: я провел благодаря им хороший день, так как говорил только о Зальсдорфе и не думал ни о чем другом. И в этот день мне не приходило в голову подозревать кого-либо. Жалкий мечтатель! Стоило ли мне вспоминать о том, что когда-то и я был добрым? К чему это могло послужить мне? Не к тому ли, чтобы в отчаянии простирать руки к небу, спрашивать себя, зачем я родился, и искать, нет ли где-нибудь другого снаряда, который бы освободил меня навеки? Увы! Это была вспышка, лишь на миг прорезавшая окружавший меня мрак. Подобно исступленным дервишам, доводящим себя кружением до экстаза, человеческая мысль, вращаясь вокруг самой себя, устает от бесполезной работы самоуглубления и останавливается, ужаснувшись. Кажется, что внутри человека - пустота и что, проникнув в глубь своего "я", он достигает последнего поворота спирали: здесь, как на вершине гор, как в глубине родников, ему не хватает воздуха и бог запрещает ему идти дальше. Тогда, объятое смертельным холодом сердце, алчущее забвения, хочет устремиться наружу, чтобы возродиться к новой жизни. Оно ищет жизненных сил во всем, что его окружает, оно с жадностью вдыхает воздух, но находит лишь созданные им самим химеры, которым оно отдало эти силы и которые теперь осаждают его, как призраки, не знающие пощады. Такое положение вещей не могло больше продолжаться. Измученный неуверенностью, я решил, чтобы узнать истину, сделать один опыт. Я заказал на десять часов вечера почтовых лошадей - карету мы наняли еще прежде - и распорядился, чтобы к назначенному часу все было готово. Вместе с тем я запретил что-либо говорить об этом г-же Пирсон. К обеду пришел Смит. За столом я проявлял большую веселость, нежели обычно, и, не сообщая им о своем намерении, завел разговор о нашем путешествии. Я сказал Бригитте, что готов отказаться от него, если у нее нет особого желания ехать, что я прекрасно чувствую себя в Париже и охотно останусь здесь до тех пор, пока ей будет здесь приятно. Я начал превозносить удовольствия, какие можно найти только в этом городе: говорил о балах, о театрах, о всевозможных развлечениях, которые встречаешь тут на каждом шагу. - Словом, - сказал я, - я не вижу причины менять местопребывание, раз мы так счастливы здесь, и вовсе не тороплюсь уезжать. Я ожидал, что она будет настаивать на нашем намерении ехать в Женеву, и не ошибся. Правда, ее доводы были весьма слабы, но после первых же слов я сделал вид, что уступаю ее желанию, и поспешил переменить разговор, словно все было решено. - А почему бы и Смиту не поехать с нами? - добавил я. - Правда, его удерживают здесь занятия, но разве он не сможет взять отпуск? И разве его блестящие способности - он сам не хочет найти им применение - не могут обеспечить ему свободное и приличное существование повсюду, где бы он ни был? Пусть он едет без церемонии. Карета у нас большая, и мы вполне можем предложить ему место. Молодой человек должен повидать мир, нет ничего печальнее в его годы, чем замыкаться в узком кругу... Разве я не прав? - спросил я у Бригитты. - Послушайте, дорогая моя, употребите свое влияние, вам он не сможет отказать. Убедите его пожертвовать нам шестью неделями своего времени. Мы будем путешествовать втроем, и после поездки в Швейцарию, которую он совершит вместе с нами, он с большим удовольствием вернется в свой кабинет и примется за работу. Бригитта присоединилась ко мне, хотя и понимала, что это приглашение было несерьезно. Смит не мог отлучиться из Парижа, не рискуя потерять место, и ответил, что, к сожалению, не может принять наше предложение. Между тем я велел подать бутылку вина, и, продолжая полушутя, полусерьезно разговор на эту тему, все мы оживились. После обеда я вышел на четверть часа, чтобы проверить, исполнены ли мои приказания, потом вернулся, подошел к фортепьяно и весело предложил заняться музыкой. - Давайте проведем этот вечер дома, - сказал я. - Послушайтесь меня, не пойдем сегодня в театр. Я не музыкант, но я могу слушать. Если Смиту станет скучно, мы заставим его играть, и время пролетит быстрее, чем где бы то ни было. Бригитта не заставила себя просить, она охотно запела. Смит аккомпанировал ей на виолончели. Нам подали все необходимое для приготовления пунша, и вскоре яркое пламя горящего рома осветило нас. От фортепьяно мы перешли к столу, потом снова занялись музыкой. Затем сели за карты. Все шло именно так, как я хотел, мы развлекались - и только. Глаза мои были прикованы к стенным часам, и я с нетерпением ждал, чтобы стрелка дошла до десяти. Меня пожирало беспокойство, но я достаточно владел собой и не выдал себя. Наконец назначенная минута настала: я услыхал свист кнута, услыхал, как лошади въехали во двор. Бригитта сидела возле меня. Я взял ее за руку и спросил, готова ли она к отъезду, Она взглянула на меня с удивлением, видимо думая, что я шучу. Тогда я сказал, что за обедом ее намерение ехать показалось мне настолько твердым, что я решился заказать лошадей и что именно для этого я выходил из дому. Тут как раз вошел слуга и доложил, что вещи уже в карете и нас ждут. - Так это не шутка? - спросила Бригитта. - Вы хотите ехать сегодня же? - А почему бы и нет, - ответил я, - раз мы оба решили уехать из Парижа? - Как! Сейчас? Сию минуту? - Конечно. Ведь уже месяц, как у нас все готово. Вы сами видите, что оставалось только привязать к экипажу наши чемоданы. Раз уж мы решили, что не останемся здесь, надо ехать, и чем раньше, тем лучше. Я того мнения, что надо все делать быстро и ничего не откладывать на завтра. Сегодня вы расположены путешествовать, и я спешу воспользоваться этим. Зачем без конца ждать и медлить? Я не могу больше выносить эту жизнь. Ведь вы хотите ехать, не так ли? Так едем, теперь все зависит только от вас. Наступило глубокое молчание. Бригитта подошла к окну и увидела, что лошади в самом деле поданы. Впрочем, мой тон не мог оставить в ней никаких сомнений, и, как ни мгновенно было это решение, оно исходило от нее самой. Она не могла ни отречься от своих слов, ни придумать предлог для отсрочки. Итак, она покорилась. Она задала несколько вопросов, как бы желая удостовериться, что все в порядке. Затем, убедившись, что было сделано все необходимое, начала искать что-то во всех углах. Взяла шаль и шляпку, потом положила их и снова начала искать. - Я готова, - сказала она. - Я здесь. Так, значит, мы едем?. Мы сейчас уедем? Она взяла свечу, заглянула в мою комнату, потом в свою, открыла все сундуки и шкафы, потом спросила ключ от своего бюро, который потерялся, по ее словам. Куда мог деваться этот ключ? Она держала его в руках час назад. - Ну вот, ну вот, я готова, - повторяла она в крайнем возбуждении. - Поедемте, Октав, давайте сойдем вниз. Говоря это, она все еще продолжала что-то искать и, наконец, опять села возле нас. Я сидел на диване и смотрел на Смита, стоявшего передо мной. Он не потерял самообладания и не казался ни взволнованным, ни удивленным, но две капли пота выступили у него на висках, и я услышал, как хрустнула в его руке костяная игральная фишка, кусочки которой рассыпались по полу. Он протянул нам обе руки. - Доброго пути, друзья мои! - сказал он. Новое молчание. Я продолжал наблюдать за ним и ждал, не скажет ли он еще что-нибудь. "Если тут есть тайна, - думал я, - то когда же я узнаю ее, если не в эту минуту? Она, наверное, на языке у обоих, Пусть у них сорвется хотя бы намек, и я на лету поймаю его". - Где вы предполагаете остановиться, милый Октав? - спросила Бригитта. - Ведь вы напишете нам, Анри? Вы не забудете о моих родных и сделаете для меня, что сможете? Взволнованным голосом, но внешне спокойный, он ответил, что готов служить ей от всего сердца и сделает все возможное. - Я не могу отвечать за результат, - сказал он. - Судя по полученным вами письмам, надежды очень мало, но я сделаю все, что от меня зависит, и, может быть, несмотря ни на что, мне вскоре удастся прислать вам какое-нибудь утешительное известие. Располагайте мной, я вам искренно предан. Сказав нам еще несколько дружеских слов, он собрался уходить, но я встал и опередил его: мне хотелось в последний раз оставить их вдвоем. Разочарование и ревность яростно бушевали в моем сердце. Закрыв за собой дверь, я сейчас же приник к замочной скважине. - Когда я увижу вас? - спросил он. - Никогда, - ответила Бригитта. - Прощайте, Анри. Она протянула ему руку. Он наклонился, поднес ее к губам, и я едва успел отскочить назад, в темноту. Он вышел, не заметив меня. Оставшись наедине с Бригиттой, я почувствовал полное отчаяние. Она ждала меня с мантильей на руке. Ее волнение было слишком явно, чтобы можно было не видеть его. Она уже нашла ключ, который искала, и ее бюро было открыто. Я снова сел у камина. - Послушайте, - сказал я, не смея взглянуть на нее, - я был настолько виноват перед вами, что должен ждать и страдать, не имея никакого права жаловаться. Происшедшая в вас перемена причинила мне такое горе, что я не мог удержаться, чтобы не спросить вас о ее причине, но теперь я больше ни о чем не спрашиваю. Вам тяжело уезжать? Скажите мне об этом, и я покорюсь. - Уедем! Уедем! - вскричала она. - Поедем, если хотите, но только будьте откровенны. Как бы ни страшен был ожидающий меня удар, я даже не осмелюсь спросить, откуда он исходит, я безропотно подчинюсь всему. Но если я должен буду когда-нибудь потерять вас, не возвращайте мне надежды, - богу известно, что я этого не переживу. Она стремительно обернулась. - Говорите мне о вашей любви, - сказала она, - не говорите о ваших страданиях. - Так знай же, что я люблю тебя больше жизни! В сравнении с моей любовью страдания кажутся мне сном. Поедем со мной на край света, и либо я умру, либо буду жить благодаря тебе! С этими словами я хотел было подойти к ней, но она побледнела и отступила назад. Тщетно она пыталась вызвать улыбку на свои сжатые губы. - Минутку, еще минутку, - сказала она, наклонясь над бюро, - мне надо сжечь кой-какие бумаги. Она показала мне письма из Н., разорвала их и бросила в камин, затем вынула другие бумаги, просмотрела и разложила на столе. Это были счета из магазинов, среди них были и неоплаченные. Разбирая их, она начала с жаром говорить, щеки ее запылали, словно от лихорадки. Она просила у меня прощения за свое упорное молчание и за все свое поведение со времени нашего приезда. Она выказывала мне больше нежности, больше доверия, чем когда бы то ни было. Смеясь, она хлопала в ладоши и говорила, что наше путешествие обещает быть чудесным. Словом, она была вся любовь или по крайней мере подобие любви. Не могу выразить, как я страдал от ее напускной веселости. Эта скорбь, таким образом изменявшая самой себе, была страшнее слез и горше упреков. Мне легче было бы видеть с ее стороны холодность и равнодушие, чем это возбуждение, с помощью которого она хотела побороть свое сердце. Мне казалось, что я вижу пародию на самые счастливые наши минуты. Те же слова, та же женщина, те же ласки, но то самое, что две недели назад опьяняло меня любовью и счастьем, теперь внушало мне ужас. - Бригитта, - сказал я ей вдруг, - какую же тайну скрываете вы от меня? И если вы любите меня, то зачем вы разыгрываете передо мной эту ужасную комедию? - Я! - возразила она, как бы оскорбленная моим вопросом. - Что заставляет вас думать, будто я играю комедию? - Что заставляет меня думать это! Дорогая моя, признайтесь, что у вас смертельная тоска в сердце, что вы испытываете жестокую муку, и я открою вам свои объятия. Положите голову ко мне на плечо и поплачьте. Вот тогда я, может быть, увезу вас, но сейчас - нет, ни за что. - Уедем, уедем! - снова повторила она. - Нет, клянусь душою, нет! Пока нас разделяет ложь или маска, я не уеду. Уж лучше видеть несчастье, чем такую веселость. Она молчала, пораженная тем, что ее слова не обманули меня и что я разгадал ее, несмотря на все ее усилия. - Зачем нам обманывать друг друга? - продолжал я. - Неужели я так низко пал в ваших глазах, что вы можете притворяться передо мной? Уж не считаете ли вы себя приговоренной к этой несчастной и унылой поездке? Кто я - тиран, неограниченный властелин? Или палач, который тащит вас на казнь? Неужели страх перед моим гневом так велик в вас, что вы дошли до подобных уверток? Неужели это страх толкает вас на ложь? - Вы ошибаетесь, - ответила она, - прошу вас ни слова больше. - Почему вы так неискренни? Если вы не пожелали сделать меня своим поверенным, то неужели у вас нет ко мне хоть дружеского чувства? Если мне нельзя знать причину ваших слез, так не могу ли я хотя бы видеть, как они льются? Неужели вы так мало верите мне, неужели не допускаете, что я уважаю ваше горе? Да что же такого я сделал, что вы не хотите поделиться им со мной? И нельзя ли найти средство помочь этому горю? - Нет, - сказала она, - вы ошибаетесь. Если вы будете расспрашивать меня дальше, то причините несчастье себе и мне. Разве не довольно того, что мы едем? - Да как же я могу ехать, когда достаточно взглянуть на вас, чтобы увидеть, что эта поездка вам противна, что вы едете против воли, что вы уже раскаиваетесь в своем решении? Что же все это значит, великий боже! Что же вы скрываете от меня? И к чему играть словами, когда мысли ваши так же ясны, как это зеркало? Да разве я не буду последним негодяем, если приму без возражений то, что вы мне даете с такой неохотой? И вместе с тем - как отказаться? Что я могу сделать, если вы молчите? - Нет, я еду добровольно. Вы ошибаетесь, Октав, я люблю вас. Перестаньте же меня мучить. Она вложила в эти слова такую нежность, что я упал перед ней на колени. Кто устоял бы перед ее взглядом, перед божественным звуком ее голоса? - О боже! - вскричал я. - Так вы любите меня, Бригитта? Моя дорогая, вы любите меня? - Да, я люблю вас, да, я принадлежу вам. Делайте со мною все, что хотите. Я последую за вами, уедем вместе. Идемте, Октав, нас ждут. Сжимая в своих руках мою руку, она поцеловала меня в лоб. - Да, это необходимо, - прошептала она. - Да, я этого хочу и буду хотеть до последнего вздоха. "Это необходимо?" - повторил я про себя. Я встал. На столе оставался теперь лишь один листок бумаги. Бригитта просмотрела его, взяла в руку, перевернула и бросила на пол. - Это все? - спросил я. - Да, все. Заказывая лошадей, я не думал, что мы действительно уедем, я просто хотел сделать попытку, но силою вещей эта попытка превратилась в реальность. Я отворил дверь. "Это необходимо!" - повторял я про себя. - Это необходимо! - произнес я вслух. - Бригитта, что означают эти слова? Я не понимаю их. Объяснитесь, или я остаюсь. Почему вы считаете, что должны любить меня? Она упала на кушетку. - Ах, несчастный, несчастный! - вскричала она с отчаянием, ломая руки. - Ты никогда не научишься любить! - Что ж, быть может, вы сказали правду, но богу известно, что я умею страдать. Итак, это необходимо, вы должны любить меня? В таком случае вы должны также ответить мне на мой вопрос. Пусть я навсегда потеряю вас, пусть эти стены обрушатся на мою голову, по я не выйду отсюда, не узнав тайны, которая мучит меня уже месяц. Вы скажете мне все, или я расстанусь с вами. Быть может, я безрассуден, безумен, быть может, я сам гублю свою жизнь, быть может, я спрашиваю о том, о чем бы мне лучше не знать или притворяться незнающим, быть может, наше объяснение навсегда разрушит наше счастье и воздвигнет между нами непреодолимую преграду, быть может, оно сделает невозможным наш отъезд, тот отъезд, о котором я столько мечтал, но, чего бы это ни стоило и вам и мне, вы будете говорить откровенно, или я откажусь от всего. - Нет, нет, я ничего не скажу! - Вы скажете! Неужели вы думаете, что я поверил-вашей лжи, неужели вы думаете, что, постоянно видя вас, видя, что вы стали так же не похожи на себя, как день не похож на ночь, я мог не заметить этой перемены? Неужели вы воображаете, что, ссылаясь на какие-то ничтожные письма, которые не стоит и читать, вы заставите меня удовлетвориться первым попавшимся предлогом потому только, что вам не угодно было найти другой? Разве ваше лицо маска, на которой нельзя прочитать то, что происходит в вашем сердце? И, наконец, какого же вы мнения обо мне? Меня не так легко обмануть, как кажется; берегитесь, как бы ваше молчание не открыло мне лучше всяких слов то, что вы так упорно скрываете от меня. - Да что же я скрываю от вас? - Что! Ивы спрашиваете об этом у меня! Для чего вы задаете мне этот вопрос? Не для того ли, чтобы довести меня до крайности и потом избавиться от меня? О да, конечно, ваша оскорбленная гордость только того и ждет, чтобы я вышел из себя. Весь арсенал женского лицемерия будет к вашим услугам, если я выскажусь откровенно. Вы ждете, чтобы я первый обвинил вас, а потом ответите мне, что такая женщина, как вы, не унизится до оправданий. О, какими презрительными, какими горделивыми взглядами умеют защищаться самые преступные, самые коварные женщины! Ваше главное оружие - молчание, это известно мне не со вчерашнего дня. Вы только и ждете оскорбления, а пока что вы молчите. Что ж, боритесь с моим сердцем, оно всегда будет биться в унисон с вашим, но не боритесь с моим рассудком: он тверже железа и не уступит вашему. - Бедный мальчик, - прошептала Бригитта, - так вы не хотите ехать? - Нет, я поехал бы только с моей возлюбленной, а вы уже не любите меня. Довольно я боролся, довольно страдал, довольно терзал свое сердце! Довольно я жил во мраке ночи - надо, чтобы наступил день. Будете вы говорить? Да или нет? - Нет. - Как хотите. Я подожду. Я отошел от нее и сел на противоположном конце комнаты, твердо решив, что не встану с места до тех пор, пока не узнаю того, что хотел узнать. Она, видимо, размышляла и, не скрывая своего волнения, ходила по комнате. Я жадным взглядом следил за ней. Ее упорное молчание все более усиливало мой гнев, но мне не хотелось, чтобы она заметила это. Я не знал, на что решиться. Наконец я открыл окно. - Велите распрягать лошадей и заплатите сколько следует! Я не поеду сегодня, - крикнул я. - Несчастный! - сказала Бригитта. Я медленно закрыл окно и снова сел, сделав вид, что не слышал ее восклицания, но в душе у меня бушевала такая ярость, что я с трудом сдерживал себя. Это холодное молчание, этот дух сопротивления привели меня в полное отчаяние. Если бы меня действительно обманула любимая женщина и я не сомневался в ее измене, мои страдания не могли бы быть мучительней. С того момента, как я приготовил себя остаться в Париже, я сказал себе, что нужно любою ценой заставить Бригитту объясниться. Тщетно я перебирал в уме все способы, какие могли бы помочь мне в этом; чтобы найти такой способ сию же минуту, я отдал бы все на свете. Что сделать? Что сказать? Она была здесь, рядом, и смотрела на меня с грустным спокойствием. Я услыхал, как распрягают лошадей. Вот они побежали мелкой рысью, и вскоре звон их бубенчиков затерялся в уличном шуме. Мне стоило только крикнуть, чтобы воротить их, и все же их отъезд казался мне чем-то непоправимым. Я запер дверь на задвижку, и чей-то голос шепнул мне на ухо: "Теперь ты наедине с существом, от которого зависит, жить тебе или умереть". Не переставая думать об этом и ломая голову в поисках тропинки, которая могла бы привести меня к истине, я вдруг вспомнил один из романов Дидро, где женщина, ревнуя любовника, прибегает, чтобы рассеять свои сомнения, к довольно своеобразному средству. Она заявляет, что разлюбила его и хочет его покинуть. Маркиз Дезарси (имя любовника) попадает в ловушку и признается, что его тоже тяготит эта любовь. Эта странная сцена, прочитанная мною в ранней юности, показалась мне тогда образцом остроумия, и я невольно улыбаюсь сейчас, вспоминая о впечатлении, которое она произвела на меня в то время. "Как знать? - подумал я, - быть может, если я поступлю так же, Бригитта будет введена в заблуждение и откроет мне свою тайну". От мыслей гневных и яростных я вдруг перешел к придумыванию разных хитростей и уловок. "Неужели так уж трудно заставить женщину проговориться помимо ее воли? К тому же эта женщина - моя любовница. Я очень недалек, если не могу добиться такой простой вещи". И я растянулся на диване, приняв непринужденный и небрежный вид. - Итак, моя милая, - весело сказал я, - сегодня вы, кажется, не расположены к сердечным излияниям? Она с удивлением взглянула на меня. - Ах, бог мой, - продолжал я, - ведь рано или поздно мы должны будем высказать друг другу всю правду. Так вот, чтобы подать вам пример, я, пожалуй, начну первый. Это сделает вас доверчивее, ведь друзья всегда могут столковаться между собой. По-видимому, несмотря на тон этих слов, мое лицо выдавало меня: Бригитта продолжала ходить по комнате, словно не слыша моих слов. - Как вам известно, вот уже полгода, как мы сошлись, - продолжал я. - Образ жизни, который мы ведем, не слишком весел. Вы молоды, я тоже молод. Скажите, если бы вдруг случилось так, что наша совместная жизнь перестала нравиться вам, хватило бы у вас мужества признаться мне в этом? Даю вам слово, что, если бы это произошло со мной, я не стал бы таиться от вас. К чему? Ра