е всю жизнь травили и терзали за уродство! - Продолжай, продолжай! - воскликнула мать. - Я продолжаю, - отозвалась дочь. - Была девушка, которую звали Элис Марвуд. Она была хороша собой. Ее слишком поздно стали учить, и учили дурно. О ней слишком заботились, ее слишком муштровали, ей слишком помогали, за ней слишком следили. Вы ее очень любили - в ту пору вы были обеспечены. То, что случилось с этой девушкой, случается каждый год с тысячами. Это было только падение, и для него она родилась. - После всех этих лет! - захныкала старуха. - Вот с чего начинает моя дочка! - Она скоро кончит, - сказала дочь. - Была преступница, которую звали Элис Марвуд, еще молодая, но уже покинутая и отверженная. И ее судили и вынесли приговор. Ах, боже мой, как рассуждали об этом джентльмены в суде! И как внушительно говорил судья о ее долге и о том, что она употребила во зло дары природы, как будто он не знал лучше других, что эти дары были для нее проклятьем! И как поучительно он толковал о сильной руке закона! Да, не очень-то сильной оказалась эта рука, чтобы спасти ее, когда она была невинной и беспомощной жалкой малюткой! И как это все было торжественно и благочестиво! Будьте уверены, я часто думала об этом с тех пор. Она крепче скрестила на груди руки и рассмеялась таким смехом, по сравнению с которым вой старухи показался музыкой. - Итак, Элис Марвуд сослали за океан, матушка, - продолжала она, - и отправили обучаться долгу туда, где в двадцать раз меньше помнят о долге и где в двадцать раз больше зла, порока и бесчестья, чем здесь. И Элис Марвуд вернулась женщиной. Такой женщиной, какой надлежало ей стать после всего этого. В свое время опять раздадутся, по всей вероятности, торжественные и красивые речи, опять появится сильная рука, и тогда настанет конец Элис Марвуд. Но джентльменам нечего бояться, что они останутся без работы! Сотни жалких детей, мальчиков и девочек, подрастают на любой из тех улиц, где живут эти джентльмены, и потому они будут делать свое дело, пока не сколотят себе состояние. Старуха оперлась локтями на стол и, прикрыв лицо обеими руками, притворилась очень огорченной, или, быть может, в самом деле была огорчена. - Ну вот! Я кончила, матушка, - сказала дочь, тряхнув головой, как бы желая прекратить этот разговор. - Я сказала достаточно. Что бы мы с вами ни делали, но о долге мы больше говорить не будем. Думаю, что у вас детство было такое же, как у меня. Тем хуже для нас обеих. Я не хочу обвинять вас и не хочу защищать себя; зачем мне это? С этим покончено давным-давно. Но теперь я женщина, не девочка, и нам с вами незачем выставлять напоказ свою жизнь, как это сделали те джентльмены в суде. Нам она хорошо известна. Лицо и фигура этой падшей, опозоренной женщины отличались той красотой, какую даже в минуты самые для нее невыгодные не мог бы не заметить и невнимательный зритель. Когда она погрузилась в молчание, лицо ее, прежде искаженное волнением, стало спокойным, а в темных глазах, устремленных на огонь, угасло вызывающее выражение, уступив место блеску, смягченному чем-то похожим на скорбь; потускневшее сияние падшего ангела озарило на мгновение ее нищету и усталость. Мать, следившая за ней молча, осмелилась потихоньку протянуть к ней через стол иссохшую руку и, убедившись, что дочь не отстранилась, коснулась ее лица и погладила по голове. Почувствовав, кажется, что эти ласки старухи были искренни, Элис не шевелилась; и та, осторожно приблизившись к дочери, заплела ей волосы, сняла с нее мокрые башмаки, если только можно было назвать их башмаками, накинула ей на плечи какую-то сухую тряпку и смиренно суетилась вокруг нее, постепенно узнавая прежние ее черты и выражение лица и бормоча себе что-то под нос. - Я вижу, вы очень бедны, матушка, - сказала Элис, которая сидела так довольно долго и, наконец, окинула взглядом комнату. - Ужасно бедна, милочка, - ответила старуха. Она восхищалась дочерью и боялась ее. Быть может, ее восхищение, каким бы оно ни было, зародилось давно, когда в разгар унизительной борьбы за жизнь она впервые заметила красоту дочери. Быть может, ее страх имел какое-то отношение к тому прошлому, о котором она только что слышала. Во всяком случае, она стояла покорно и почтительно перед дочерью и жалобно понурила голову, словно умоляя избавить ее от новых упреков. - Чем вы жили? - Милостыней, дорогая моя. - И воровством? - Иногда. Или понемножку. Я стара и пуглива. Иной раз, милочка, я отнимала какую-нибудь мелочь у детей, но не часто. Я бродила по окрестностям, милая, и кое-что знаю. Я следила. - Следили? - повторила дочь, взглянув на нее. - Я выслеживала одну семью, - сказала мать еще более смиренно и покорно. - Какую семью? - Тише, милочка! Не сердись на меня. Я это делала из любви к тебе. В память о моей бедной дочке за океаном! Она заискивающе протянула руку, потом прижала ее к губам. - Много лет назад, милочка, - продолжала она, робко посматривая на внимательное и строгое лицо, обращенное к ней, - я встретила случайно его маленькую дочку. - Чью дочку? - Не его, Элис, милая. Не смотри на меня так. Не его! Ты ведь знаешь, у него нет детей. - Так чью же? - спросила дочь. - Вы сказали - "его". - Тише, Эли! Ты меня пугаешь, милочка. Мистера Домби - всего только мистера Домби. С тех пор, дорогая, я их часто видела. Я видела его. Произнеся это последнее слово, старуха съежилась и попятилась, словно испугалась, что дочь ее ударит. Но хотя лицо дочери было обращено к ней и горело безумным гневом, она сидела неподвижно и только все крепче и крепче прижимала руки к груди, словно хотела их удержать, чтобы не причинить вреда себе или другим в слепом порыве бешенства, внезапно овладевшего ею. - А он-то и не подозревал, кто я такая! - сказала старуха, грозя кулаком. - Ему никакого дела до этого не было! - сквозь зубы пробормотала дочь. - Но встретились мы лицом к лицу, - сказала старуха. - Я говорила с ним, и он говорил со мной. Я сидела и смотрела ему вслед, когда он шел по длинной аллее; и с каждым его шагом я проклинала его душу и тело. - Это не помешает ему благоденствовать, - презрительно отозвалась дочь. - Да, он благоденствует, - сказала мать. Она замолчала потому, что лицо сидевшей перед ней дочери было искажено неистовой злобой. Казалось, грудь ее готова разорваться от ярости. Усилия, которые она делала, чтобы сдержать ее и обуздать, были не менее страшны, чем сама ярость, и не менее красноречиво свидетельствовали о необузданном нраве этой женщины. Но ее усилия увенчались успехом, и, помолчав, она спросила: - Он женат. - Нет, милочка, - сказала мать. - Собирается жениться? - Нет, милочка, насколько мне известно. Но его хозяин и друг женился. О, мы можем пожелать ему счастья! Мы можем им всем пожелать счастья! - вскричала старуха в сильном возбуждении. - Нам всем эта женитьба принесет счастье. Попомни мои слова. Дочь смотрела на нее и ждала объяснения. - Но ты промокла и устала, тебе хочется есть и пить, - сказала мать, ковыляя к шкафу. - А здесь мало что найдется, и тут тоже, - она опустила руку в карман и выложила на стол несколько полупенсовиков, - да, тут тоже. Элис, милочка, у тебя нет денег? Алчное, хитрое, напряженное выражение, появившееся на лице у старухи, когда она задавала этот вопрос и следила за тем, как дочь достает из-за пазухи недавно полученный подарок, бросило свет на отношения между матерью и дочерью едва ли менее яркий, чем слова, сказанные раньше дочерью. - Это все? - спросила мать. - Больше у меня ничего нет. И этого бы не было, если бы мне не подали милостыню. - Если бы не подали милостыню, дорогая? - повторила старуха, жадно склоняясь над столом, чтобы посмотреть на деньги, как будто не доверяя дочери, которая все еще держала их в руке. - Гм! Шесть и шесть - двенадцать, и шесть - восемнадцать... так... Нужно потратить их, и потратить расчетливо. Пойду куплю чего-нибудь поесть и выпить. С большим проворством, чем можно было ожидать от нее, судя по виду - ибо старость и нищета сделали ее не менее дряхлой, чем уродливой, - она завязала дрожащими руками ленты старой шляпки и завернулась в изодранную шаль, все с тою же алчностью глядя на деньги в руке дочери. - Какое счастье принесет нам эта женитьба, матушка? - спросила дочь. - Вы мне так и не сказали. - Счастье для нас в том, - ответила та, дрожащими пальцами оправляя шаль, - что любви там вовсе нет, моя милочка, но зато много гордости и ненависти. Счастье в том, что между ними нелады и борьба, и им грозит опасность - опасность, Элис! - Какая опасность? - Я видела то, что видела! Я знаю то, что знаю! - захихикала мать. - Пусть кое-кто смотрит в оба! Пусть кое-кто остерегается. Моя дочка, быть может, еще попадет в хорошее общество. Затем, видя, что дочь, смотревшая на нее серьезно и недоумевающе, невольно сжала руку, в которой были деньги, старуха засуетилась, чтобы поскорее их получить, и торопливо добавила: - Ну я пойду куплю чего-нибудь. Пойду куплю чего-нибудь. Пока она стояла с протянутой рукой перед дочерью, та, взглянув еще раз на деньги, поцеловала их, прежде чем с ними расстаться. - Как, Эли! Ты их целуешь? - хихикнула старуха. - Вот это похоже на меня! Я это часто делаю. О, они нам приносят столько добра! - И она прижала к обвисшей груди потускневшие полупенсовики. - Столько всякого добра они нам приносят, жаль только, что не текут к нам потоком! - Я их целую сейчас, матушка, - сказала дочь, - вряд ли я когда-нибудь делала это раньше, - ради той, которая мне их дала. - Ради той, которая их дала, милочка? - повторила старуха, чьи тусклые глаза вспыхнули, когда она взяла деньги. - Я тоже их целую ради того, кто дает, если это может заставить его раскошелиться. Но я пойду истрачу их, милочка. Я сейчас вернусь. - Вы, кажется, сказали, что много знаете, матушка, - заметила дочь, провожая ее взглядом до двери. - Вы стали мудрой с тех пор, как мы расстались. - Знаю! - прокаркала старуха, отступая на шаг от двери. - Я знаю больше, чем ты думаешь. Я знаю больше, чем он думает, милочка, и об этом я тебе скоро расскажу. Я все о нем знаю. Дочь недоверчиво улыбнулась. - Я знаю его брата, Элис, - сказала старуха, вытянув шею со злорадством поистине страшным, - который мог бы очутиться там, где была ты, - за кражу. Он живет со своей сестрой на Северной дороге, за городом. - Где? - На Северной дороге, за городом, милочка. Если хочешь, можешь увидеть их дом. Похвастаться нечем, хотя у того, другого, - дом отменный... Нет, нет! - воскликнула старуха, качая головой и смеясь, потому что ее дочь вскочила со стула. - Не сейчас! Это слишком далеко; это у придорожного столба, где свалены в кучу камни... 3aвтра милочка, если погода будет хорошая и тебе захочется посмотреть. Но я пойду истрачу... - Стойте! - Дочь бросилась к ней с бешенством, снова вспыхнувшим, как огонь. - Сестра - красивая чертовка с каштановыми волосами? Старуха, удивленная и испуганная, кивнула головой. - В ее лице есть что-то от него! Это красный дом, стоит в стороне. Перед дверью зеленое крылечко. Снова старуха кивнула. - На котором я сегодня сидела! Отдайте назад деньги. - Элис! Милочка! - Отдайте деньги, не то вам не поздоровится! С этими словами она вырвала деньги из рук старухи и, совершенно равнодушная к ее жалобам и мольбам, надела плащ и стремительно выбежала из дому. Мать, прихрамывая, последовала за ней, стараясь не отставать и уговаривая ее, но эти уговоры производили на нее не больше впечатления, чем ветер, дождь и мрак, окутавший их. Упрямо и злобно стремясь к своей цели, равнодушная ко всему остальному, дочь не обращала внимания на непогоду и расстояние, как будто забыв об усталости и пройденном пути, и спешила к дому, где ей была оказана помощь. После четверти часа ходьбы старуха, выбившись из сил и запыхавшись, осмелилась уцепиться рукой за ее юбку; но на большее она не отважилась, и они молча шли под дождем и во тьме. Если у матери изредка срывалась жалоба, она сейчас же ее заглушала, опасаясь, что дочь убежит и бросит ее здесь одну; а дочь не нарушала молчания. Был двенадцатый час ночи, когда они оставили позади городские улицы и вышли на те пустыри, среди которых находился дом. Мрак здесь был еще гуще, город раскинулся вдали, призрачный и хмурый; холодный ветер завывал на просторе; все вокруг было черно, дико, пустынно. - Вот подходящее место для меня! - сказала дочь, останавливаясь, чтобы оглянуться. - Я уже подумала об ртом, когда была здесь сегодня. - Элис, милочка! - воскликнула мать, тихонько дергая ее за юбку. - Элис! - Ну, что еще, матушка? - Не отдавай денег, милая. Пожалуйста, не отдавай. Мы не можем это делать. Нам надо поужинать, милочка. Деньги - это деньги, кто бы их ни дал. Скажи им все, что хочешь, но деньги оставь себе. - Смотрите! - сказала в ответ дочь. - Вот дом, о котором я говорила. Это он? Старуха утвердительно кивнула головой, и, пройдя еще несколько шагов, они подошли к запертой двери. Комната, где Элис сушила платье, была освещена пламенем камина и свечой; и когда она постучала в дверь, из этой комнаты вышел Джон Каркер. Он удивился, увидав таких посетителей в столь поздний час, и спросил Элис, что ей нужно. - Мне нужна ваша сестра, - сказала она. - Женщина, которая дала мне сегодня деньги. На громкий ее голос вышла Хэриет. - О! - воскликнула Элис. - Вы здесь! Вы меня помните? - Да, - с недоумением ответила та. Лицо, которое днем было смиренно обращено к ней, дышало теперь такой неукротимой ненавистью и презрением и рука, несколько часов назад мягко касавшаяся ее плеча, сжалась в кулак с такою злобой, что Хэриет, ища Защиты, прижалась к брату. - Как могла я говорить с вами и вас не узнать! Как могла я приблизиться к вам и не почувствовать по жару в моей крови, чья кровь течет в ваших жилах1 - воскликнула Элис угрожающе взмахнув рукой. - Что вы хотите сказать? Что я сделала? - Что вы сделали? - отозвалась та. - Вы посадили меня к своему очагу. Вы накормили меня и дали мне денег. Вы из жалости подарили мне свое сострадание! Вы, на чье имя я плюю! Старуха со злорадством, делавшим ее безобразное лицо поистине страшным, погрозила брату и сестре своею иссохшей рукой в подтверждение слов дочери, но в то же время снова дернула ее за юбку, умоляя оставить у себя деньги. - Если я уронила слезу на вашу руку, пусть она ее иссушит! Если я сказала вам ласковое слово, пусть оно вас оглушит! Если я прикоснулась к вам губами, пусть это прикосновение будет для вас ядом! Проклятье на этот дом, где мне дали приют! Горе и позор на вашу голову! Да погибнут все ваши близкие! Произнеся эти слова, она бросила на землю деньги и отшвырнула их ногой. - Я втаптываю их в грязь! Я бы их не взяла, даже если бы они открывали мне путь к небу! О, лучше бы окровавленная нога, из-за которой я пришла сюда сегодня, сгнила прежде, чем привела меня в ваш дом! Хэриет, бледная и дрожащая, удерживала брата и не перебивала ее. - А вышло так, что в первый час моего возвращения меня пожалели и простили вы, носящая это имя! Вышло так, что вы обошлись со мной, как милая, добрая леди! Я вас поблагодарю, когда буду умирать. Я помолюсь за вас и за весь ваш род, можете быть в этом уверены! Злобно взмахнув рукой, как будто окропляя ненавистью землю и обрекая на гибель тех, кто перед ней стоял, она бросила взгляд на черное небо и ушла в ненастную ночь. Мать, тщетно дергавшая ее за юбку и с неутолимой алчностью смотревшая на лежащие у порога деньги, которые, казалось, поглощали все ее внимание, готова была слоняться вокруг, пока угаснут в доме огни, а потом ощупью искать деньги в грязи, надеясь вновь ими завладеть. Но дочь увлекла ее за собой, и они немедленно отправились в обратный путь; дорогой старуха не переставала хныкать, оплакивала потерю и горько сетовала, поскольку хватало у нее храбрости, на свою не признающую долга красавицу дочь, которая оставила ее без ужина в первый же вечер после своего возвращения. И спать она легла без ужина, если не считать каких-то жалких объедков; и эти объедки она, бормоча, пережевывала, сидя над угасающими углями, когда ее дочь, не признающая долга, давно уже спала. Не являются ли пороки этой жалкой матери и жалкой дочери всего лишь самой низшей ступенью социальных пороков, столь обычных иной раз среди тех, кто стоит высоко? В этом шарообразном мире, в коем одни круги включены в другие, нужно ли нам совершать утомительное путешествие с верхней ступени на самую нижнюю, чтобы в конце концов убедиться в том, что они находятся по соседству, что крайности соприкасаются и что конец нашего путешествия совпадает с исходной его точкой? Отдавая должное разнице в материале и окраске, неужели образец такой ткани нельзя найти среди людей высшего круга? Ответьте, Эдит Домби! И вы, Клеопатра, лучшая из матерей, дайте нам послушать ваши объяснения! ГЛАВА XXXV  Счастливая чета Темное пятно на улице исчезло. Дом мистера Домби, если и остается еще брешью среди других домов, то только потому, что в своем великолепии не может с ними соперничать и высокомерно их раздвигает. Пословица говорит, что дом есть дом, как бы ни был он неказист. Если она остается справедливой в обратном смысле и дом есть дом, как бы ни был он величествен, то какой алтарь воздвигнут здесь домашним богам! Сегодня вечером огни сверкают в окнах, красноватый отблеск камина тепло и весело ложится на портьеры и мягкие ковры, обед готов, стол изящно накрыт, но только на четыре персоны, а буфет загроможден столовым серебром. В первый раз после недавних переделок дом приготовили для торжественной встречи хозяев, и счастливую чету ждут с минуты на минуту. Судя по тому интересу и волнению, какие он возбуждает у домочадцев, этот вечер возвращения домой немногим уступает свадебному утру. Миссис Перч пьет чай в кухне; она обошла весь дом, определила, почем плачено за ярд шелка и камчатного полотна, и исчерпала все попавшие и не попавшие в словарь междометия, выражающие восторг и изумление. Старший обойщик, оставив под стулом в вестибюле свою шляпу, а в ней носовой платок - от них сильно пахнет лаком, - шныряет по дому, посматривая вверх на карнизы и вниз на мягкие ковры, и время от времени в припадке восторга вынимает из кармана линейку и вдруг начинает с неизъяснимым чувством обмерять дорогие вещи. Кухарка очень весела и говорит - дайте только ей таких хозяев, которые принимали бы много гостей (а она готова побиться с вами об заклад на шесть пенсов, что теперь так и будет); она отличается бойким нравом и отличалась им с детства и не возражает против того, чтобы все это знали; такое заявление исторгает из груди миссис Перч тихий отклик, выражающий сочувствие и одобрение. Горничная может лишь надеяться, что они будут счастливы, но брак - лотерея, и чем больше она думает о браке, тем больше ценит независимость и благополучие одинокой жизни. Мистер Таулинсон мрачен и угрюм и говорит, что таково и его мнение, и дайте ему только войну, войну с французами! Ибо этот молодой человек придерживается того мнения, что каждый иностранец - француз, каковым и должен быть по законам природы. Как только раздается стук колес, все умолкают, о чем бы они ни говорили, и прислушиваются; и не раз поднималась суматоха и слышался крик: "Приехали!" Но они еще не приехали, и кухарка начинает оплакивать обед, который уже дважды снимала с плиты, а старший обойщик все еще шныряет по комнатам, и ничто не нарушает его блаженной мечтательности. Флоренс готова к встрече с отцом и со своей новой мамой. Вряд ли она знает, радостью или болью вызвано волнение, какое теснит ей грудь. Но трепещущее сердце заставляет кровь приливать к щекам и придает блеск глазам; а в кухне шепчут друг другу на ухо, - говоря о ней, они всегда понижают голос, - о том, как красива сегодня мисс Флоренс и какой милой молодой леди стала она, бедняжка! Следует пауза; а затем кухарка, чувствуя, что ждут ее мнения, как председательницы, спрашивает недоумевающе, неужели... и умолкает. Горничная также выражает недоумение, равно как и миссис Перч, которая обладает счастливой способностью недоумевать, когда другие недоумевают, хотя бы ей и не была известна причина собственного недоумения. Мистер Таулинсон, который пользуется случаем заразить леди своею мрачностью, говорит: "Поживем - увидим". Ему бы хотелось, чтобы кое-кто благополучно из этого выпутался. Тогда кухарка испускает вздох и шепчет: "Ах, это странный мир, поистине странный!" А когда эти слова облетели вокруг стола, добавляет внушительно: "Но какие бы ни произошли перемены, Том, они не могут повредить мисс Флоренс". Ответ мистера Таулинсона, чреватый зловещим смыслом, гласит: "О, неужели не могут?" И, понимая, что простой смертный вряд ли способен пророчествовать более ясно или более вразумительно, он погружается в молчание. Миссис Скьютон, приготовившись встретить с распростертыми объятиями свою возлюбленную дочь и дорогого зятя, надела приличествующий случаю девический наряд с короткими рукавами. Однако в настоящую минуту зрелые ее прелести цветут в тени ее собственных апартаментов, откуда она не выходила с тех пор, как завладела ими несколько часов назад, и где она быстро начинает проявлять признаки раздражения из-за того, что обед запаздывает. С другой стороны, горничная, которой бы надлежало быть скелетом, тогда как на самом деле это цветущая девица, находится в приятнейшем расположении духа, полагая выплату жалования раз в три месяца обеспеченной лучше, чем когда бы то ни было, и предвидя, что стол и помещение будут значительно улучшены. Но где же счастливая чета, которую ждет этот славный дом? Быть может, пар, прилив, ветер и лошади умеряют скорость, чтобы полюбоваться таким счастьем? Может быть, рой амуров и граций, порхая вокруг них, препятствует их продвижению? Или, быть может, столько разбросано цветов вдоль их счастливой тропы, что они с трудом подвигаются вперед среди роз без терний и благоуханного шиповника? Наконец-то приехали! Слышен стук колес, он приближается, и карета останавливается у подъезда. Ненавистный иностранец оглушительно стучит в дверь, предваряя появление мистера Таулинсона и слуг, бросившихся ее открыть; и мистер Домби и его молодая жена выходят из экипажа и идут рука об руку в дом. - Моя ненаглядная Эдит! - раздается взволнованный голос на площадке лестницы. - Мой дорогой Домби! - И короткие рукава обвиваются вокруг счастливой четы, заключая в объятия каждого из супругов по очереди. Флоренс также спустилась в холл, но не смела подойти со своим робким приветствием, пока не улягутся восторги этого более близкого и более дорогого существа. Но Эдит увидела ее на пороге; небрежно поцеловав в щеку свою чувствительную родительницу и отделавшись от нее, она поспешила к Флоренс и обняла ее. - Здравствуй, Флоренс, - сказал мистер Домби, протягивая руку. Когда Флоренс, дрожа, подносила ее к губам, она встретила его взгляд. Взгляд был холодный и сухой, но у нее забилось сердце, когда ей показалось, что в его глазах отразился интерес к ней, какого он никогда еще не проявлял. В них было даже легкое удивление - приятное удивление, вызванное встречей с нею. Больше она не смела смотреть на него, но чувствовала, что он взглянул на нее еще раз и не менее благосклонно. О, какой радостный трепет охватил ее даже при этом слабом и ни на чем не основанном подтверждении ее надежды, что с помощью новой красивой мамы ей удастся завоевать его сердце! - Полагаю, вы недолго будете переодеваться, миссис Домби? - спросил мистер Домби. - Я сейчас буду готова. - Пусть подают обед через четверть часа. С этими словами мистер Домби чинно удалился в свои комнаты, а миссис Домби поднялась наверх в свои. Миссис Скьютон и Флоренс отправились в гостиную, где эта превосходная мать сочла своим долгом уронить несколько слезинок, якобы исторгнутых у нее счастьем дочери; и эти слезинки она все еще с большою осторожностью осушала уголком обшитого кружевами носового платка, когда вошел ее зять. - Ну, как понравился вам, дорогой Домби, этот очаровательнейший из городов, Париж? - спросила она, подавляя свое волнение. - Там было холодно, - ответил мистер Домби. - Конечно, весело, как всегда! - сказала миссис Скьютон. - Не особенно. Город показался мне скучным, - заметил мистер Домби. - Фи, дорогой мой Домби! Скучным! - Это было сказано лукаво. - Такое впечатление он произвел на меня, сударыня, - степенно и учтиво сказал мистер Домби. - Полагаю, миссис Домби также нашла его скучным. Она упомянула об этом раза два. - Ах, капризница! - воскликнула миссис Скьютон, подшучивая над своей дорогой дочерью, которая только что появилась в дверях. - Какие это еретические вещи говоришь ты о Париже? Эдит со скучающим видом подняла брови; пройдя мимо распахнутых двустворчатых дверей, за которыми открывалась анфилада комнат, прекрасно и заново отделанных, она едва взглянула на них и села рядом с Флоренс. - Дорогой Домби, - сказала миссис Скьютон, - эти люди чудесно выполнили все, о чем мы им говорили! Право же, они превратили дом в настоящий дворец. - Дом красив, - сказал мистер Домби, осматриваясь вокруг. - Я распорядился, чтобы перед расходами не останавливались. Полагаю, сделано все, что могли сделать деньги. - А чего они не могут сделать, дорогой Домби? - заметила Клеопатра. - Они могущественны, сударыня, - сказал мистер Домби. Он со свойственной ему величественностью бросил взгляд на жену, но та не сказала ни слова. - Надеюсь, миссис Домби, - подчеркнуто обратился он к ней после минутного молчания, - эти перемены заслуживают вашего одобрения? - Дом красив, насколько он может быть красивым, - отозвалась она с высокомерным равнодушием. - Конечно, таким он должен быть. И, полагаю, таков он и есть. Пренебрежительное выражение было свойственно этому надменному лицу и, казалось, никогда его не покидало; но презрение, отражавшееся на нем, когда бы ни упомянули о восторге, почтении и уважении, вызываемых богатством мистера Домби, - как бы ни было мимолетно и случайно упоминание, - было совсем иным и новым чувством, по напряжению своему ничего общего не имевшим с обычным презрением. Неизвестно, подозревал ли об этом мистер Домби, окутанный своим величием, но ему представлялось уже немало случаев прозреть; это могло совершиться и сейчас благодаря темным глазам, которые остановились на нем, после того как быстро и презрительно скользнули по окружающей обстановке, служившей к его прославлению. Он мог бы прочесть в этом одном взгляде, что, какова бы ни была власть богатства, оно не завоюет ему, даже если возрастет в десять тысяч раз, ни одного ласкового, признательного взора этой непокорной женщины, с ним связанной, но всем своим существом восстающей против него. Он мог бы прочесть в этом одном взгляде, что она гнушается этим богатством именно из-за тех низменных, корыстных чувств, какие оно в ней вызывает, хотя она и притязает на величайшую власть, им даруемую, как на нечто полагающееся ей по праву в результате торговой сделки, - притязает на гнусное и недостойное вознаграждение за то, что она стала его женой. Он мог прочесть в нем, что, хотя она и подставляет свою грудь под стрелы собственного презрения и гордыни, самое невинное упоминание о власти его богатства унижает ее сызнова, заставляет еще ниже падать в собственных глазах и довершает ее внутреннее опустошение. Но вот доложили, что обед подан, и мистер Домби повел Клеопатру; Эдит и его дочь следовали за ними. Быстро пройдя мимо расставленной на буфете золотой и серебряной посуды, как будто это была куча мусору, и не удостоив взглядом окружающей ее роскоши, она впервые заняла свое место за столом своего супруга и сидела как статуя. Мистер Домби, который и сам очень походил на статую, без всякого недовольства видел, что его красивая жена бесстрастна, надменна и холодна. Манеры ее всегда отличались изяществом и грацией, а ее поведение было ему приятно и отвечало его вкусу. С обычным достоинством возглавляя стол и отнюдь не излучая на жену свою собственную теплоту и веселость, он с холодным удовлетворением исполнял обязанности хозяина дома; и этот первый по возвращении обед - хотя в кухне его не считали многообещающим началом - прошел в столовой вполне пристойно и сдержанно. Вскоре после чая миссис Скьютон, которая притворилась подавленной и утомленной радостным волнением, вызванным созерцанием возлюбленной дочери, соединившейся со своим избранником, но которой - есть основания это предполагать - семейный вечер показался скучноватым, ибо она целый час беспрерывно зевала, прикрывшись веером, - миссис Скьютон пошла спать. Эдит также удалилась молча и больше не появлялась. И случилось так, что Флоренс, побывав наверху, чтобы потолковать с Диогеном, а затем вернувшись со своей рабочей корзинкой в гостиную, не застала там никого, кроме отца, шагавшего взад и вперед по мрачной и великолепной комнате. - Простите, папа. Мне уйти? - тихо спросила Флоренс, нерешительно останавливаясь в дверях. - Нет, - ответил мистер Домби, оглянувшись через плечо. - Ты можешь входить сюда, когда угодно, Флоренс. Это не мой кабинет. Флоренс вошла и села со своей работой к стоявшему в стороне столику, очутившись впервые в жизни - впервые на своей памяти, начиная с младенческих лет и вплоть до этого часа, - наедине с отцом, как с собеседником. Она, природой данная ему собеседница, его единственное дитя, которое в одинокой своей жизни и скорби познало боль истерзанного сердца! Его дочь, которая, несмотря на отвергнутую свою любовь, каждый вечер, молясь богу, шептала его имя, со слезами призывая на него благословение, падавшее тяжелее, чем проклятье! Дочь, молившая о том, чтобы умереть молодой - только бы умереть в его объятиях! Дочь, неизменно отвечавшая на мучительное пренебрежение, холодность и неприязнь терпеливой, нетребовательной любовью, оправдывая его и защищая, как светлый его ангел! Она дрожала, и глаза ее были затуманены. Его фигура как будто становилась выше и росла перед ее глазами, когда он шагал по комнате; то она видела ее смутной и расплывчатой, то снова ясной и отчетливой; то начинало ей казаться, что все это уже происходило, точь-в-точь так же, как сейчас, сотни лет назад. Она рвалась к нему и в то же время содрогалась при его приближении. Неестественное чувство у ребенка, не ведающего зла! Чудовищная рука направляла острый плуг, который провел в ее кроткой душе борозду для посева таких семян! Стараясь не огорчать и не оскорблять его своим горем, Флоренс сдерживалась и спокойно сидела за работой. Пройдясь еще несколько раз по комнате, он прекратил свою прогулку и, усевшись в кресло, стоявшее в темном углу, накрыл лицо носовым платком и расположился вздремнуть. Для Флоренс достаточно было уже того, что она может сидеть здесь рядом с ним, время от времени посматривая на его кресло, следя за ним мысленно, когда лицо ее склонялось над работой, и грустно радуясь тому, что он может дремать при ней и его не смущает ее присутствие, которого он раньше не выносил. О чем бы она стала размышлять, если бы узнала, что он упорно смотрит на нее, платок на его лице, случайно или умышленно, положен так, чтобы он мог видеть ее, и глаза его ни на секунду не отрываются от ее лица! А когда она смотрела в его сторону, в затененный угол, ее выразительные глаза, и без слов говорившие более страстно и патетически, чем все ораторы в мире, в немом призыве бросавшие ему тяжкий упрек, встречались с его глазами, не ведая об этом. Когда же она снова склоняла голову к работе, он дышал свободнее, но продолжал смотреть на нее с тем же вниманием - на ее белый лоб, ниспадающие волосы и занятые работой руки - и, раз взглянув, казалось, уже не в силах был отвести взор. О чем же думал он в это время? С какими чувствами устремлял он украдкой внимательный взгляд на неведомую ему дочь? Читал ли он укор в этом тихом облике и кротких глазах? Начал ли признавать ее права, которыми он пренебрег, тронула ли, наконец, эта мысль его сердце и пробудила ли в нем сознание жестокой его несправедливости? Бывают минуты смирения в жизни самых суровых и черствых людей, хотя такие люди большей частью хорошо хранят свою тайну. Вид дочери в расцвете красоты, незаметно для него ставшей почти взрослой, мог стать причиною такой минуты даже в его жизни, исполненной гордыни. Мимолетная мысль о том, что счастливый домашний очаг был тут, у него под рукой... гений, охраняющий семейное благополучие, склонялся к его ногам... а он, одержимый своим упорным, мрачным высокомерием, не заметил его, ушел и погубил себя... быть может, породила это состояние. Простые красноречивые слова, звучавшие внятно (хотя он не сознавал, что читает их в ее немом взгляде): "Во имя умирающих, за которыми я ухаживала, во имя страдальческого детства, во имя нашей встречи в этом мрачном доме в полночь, во имя вопля, исторгнутого из моего истерзанного сердца, о отец, обратись ко мне и найди прибежище в моей любви, пока еще не поздно!" - могли продлить такую минуту. Эта мысль могла быть связана с более низменными и незначительными, как, например, с мыслью о том, что новые привязанности заняли в его душе место умершего мальчика и теперь он может простить той, кто отняла у него любовь сына. Даже простого соображения, что она может служить украшением среди всех украшений и роскоши, его окружающих, пожалуй, было бы достаточно. Но чем дольше он смотрел на нее, тем больше смягчался. В то время, как он смотрел, она сливалась с образом ребенка, которого он любил, и он уже не мог отделить их друг от друга. Он смотрел и на секунду увидел ее в более ярком и ясном свете, не соперницей, склонявшейся над подушкой ребенка - чудовищная мысль! - но добрым гением дома, охраняющим и его самого в тот момент, когда, опустив голову на руку, он сидел у кроватки маленького Поля. Он чувствовал желание заговорить с ней и подозвать ее. Слова: "Флоренс, подойди ко мне!" - готовы были сорваться с его губ, - медленно и с трудом, столь были они ему чужды, - но их удержали и заглушили шаги на лестнице. Это была его жена. Она заменила вечерний туалет широким пеньюаром и распустила волосы, падавшие ей на плечи. Но не эта перемена в ней поразила его. - Флоренс, дорогая, - сказала она, - я вас всюду искала. Усевшись рядом с Флоренс, она наклонилась и поцеловала ее руку. Он едва мог узнать свою жену - так она изменилась. Дело было не только в том, что ее улыбка была ему незнакома, хотя и улыбку Эдит он никогда не видел; но ее манеры, тон, сияющие глаза, мягкость и доверчивость, и обаятельное желание понравиться, проявлявшееся во всем... это была не Эдит. - Тише, дорогая мама. Папа спит. А вот теперь это была Эдит. Она посмотрела в ту сторону, где он сидел, и он прекрасно узнал это лицо и взгляд. - Я и не подозревала, что вы можете быть здесь, Флоренс. Снова как изменилась, как смягчилась она в одну секунду! - Я нарочно ушла отсюда рано, - продолжала Эдит, - чтобы посидеть и поговорить с вами наверху. Но, войдя в вашу комнату, я увидела, что моя птичка улетела, и с тех пор я все время ждала ее возвращения. Если бы Флоренс и в самом деле была птичкой, Эдит не могла бы нежнее и ласковее прижать ее к своей груди. - Пойдемте, дорогая! - Когда папа проснется, не покажется ли ему странным, что я ушла? - нерешительно сказала Флоренс. - А как вы думаете, Флоренс? - спросила Эдит, глядя ей в глаза. Флоренс опустила голову, встала и взяла свою рабочую корзинку. Эдит продела ее руку под свою, и они вышли из комнаты, как сестры. Даже походка ее была иной и незнакомой ему, - подумал мистер Домби, проводив ее взглядом до двери. В тот вечер он так долго сидел в своем темном углу, что церковные часы, отмечая время, били три раза, прежде чем он пошевельнулся. И взгляд его упорно не отрывался от того места, где сидела Флоренс. В комнате становилось темнее по мере того, как догорали и гасли свечи; но тень, омрачавшая лицо мистера Домби, была темнее всех ночных теней; так она и осталась на его лице. Флоренс и Эдит, сидя у камина в уединенной комнате, где умер маленький Поль, долго вели беседу. Диоген, находившийся тут же, сначала возражал против присутствия Эдит, но потом, уступая желанию своей хозяйки, дал свое согласие, хотя и не переставал протестующе ворчать. Однако, выползая потихоньку из передней, куда в негодовании удалился, он вскоре как будто уразумел, что с наилучшими намерениями совершил одну из тех ошибок, каких не могут иной раз избежать самые примерные собаки. Словно извиняясь, он уселся между ними перед самым камином и сидел с высунутым языком и глупейшей мордой, прислушиваясь к разговору. Разговор сначала шел о книгах и любимых занятиях Флоренс и о том, как она коротала время со дня свадьбы. Эта последняя тема дала ей повод заговорить о том, что было очень близко ее сердцу, и она сказала со слезами на глазах: - О мама, за это время меня постигло большое несчастье! - Вас - большое несчастье, Флоренс? - Да. Бедный Уолтер утонул. Флоренс закрыла лицо руками и горько заплакала. Многих слез, пролитых тайком, стоила ей гибель Уолтера, и все-таки она начинала плакать каждый раз, когда думала или говорила о нем. - Но объясните мне, дорогая, - сказала Эдит, успокаивая ее, - кто такой Уолтер? Кем он был для вас? - Он был моим братом, мама. Когда умер милый Поль, мы обещали друг другу быть братом и сестрой. Я знала его давно - с раннего детства. Он знал Поля, который был очень к нему привязан; Поль сказал, чуть ли не за минуту до смерти: "Позаботьтесь об Уолтере, милый папа! Я его любил!" Уолтера привели повидаться с ним, и он был тогда здесь - в этой комнате. - И он позаботился об Уолтере? - суровым тоном осведомилась Эдит. - Папа? Он послал его за океан. По пути туда он утонул во время кораблекрушения, - всхлипывая, сказала Флоренс. - Ему известно, что Уолтер умер? - спросила Эдит. - Не знаю, мама. Не могу узнать. Милая мама! - воскликнула Флоренс, прижимаясь к ней словно с мольбой о помощи и спрятав лицо у нее на груди. - Я знаю, вы заметили... - Тише! Молчите, Флоренс! - Эдит так сильно побледнела и говорила с таким жаром, что незачем ей было закрывать Флоренс рот рукой, чтобы та замолчала. - Сначала расскажите мне все об Уолтере; я хочу знать эту историю с начала до конца. Флоренс рассказала и эту историю и все связанное с ней, вплоть до дружбы с мистером Тутсом, говоря о котором, она, несмотря на свое горе, невольно улыбалась сквозь слезы, хотя была ему глубоко благодарна. Когда она закончила свой рассказ, выслушанный Эдит с напряженным вниманием, и когда наступило молчание, Эдит спросила: - Что же я заметила? - Вы заметили, что я, - выговорила Флоренс с тою же немою мольбой и так же, как раньше, быстро спрягав лицо у нее на груди, - что я нелюбимая дочь, мама! Я никогда не была любимой. Я никогда не знала, как ею стать. Я не нашла пути, и некому мне было его показать. О, позвольте мне поучиться у вас, как мне стать близкой папе! Научите меня вы, которая так хорошо это знает! - И, прильнув к ней, шепча прерывистые пылкие слова благодарности и любви, Флоренс после открытия своей грустной тайны плакала долго, но уже не так горестно, как раньше, в объятиях новой матери. Бледная, с побелевшими губами, с лицом, сначала исказившимся, а потом благодаря усилиям воли застывшим в горделивой своей красоте, как мертвая маска, Эдит смотрела на плачущую д