еста, где мы стояли, и наклонилась над пучиной, ничем не защищенная. Эта картина так запомнилась мне, - что, будь я рисовальщиком, я мог бы, думается, точно изобразить ее: малютка Эмли летит навстречу своей гибели (так мне тогда казалось), взгляд устремлен в открытое море, а выражения ее лица мне никогда не забыть. Легкая, смелая, порхающая фигурка повернулась и прибежала ко мне целая и невредимая, и скоро я уже смеялся над моим страхом и над воплем, вырвавшимся у меня, - воплем бесцельным и бессмысленным, так как никого поблизости не было. Но с той поры не раз, в годы моей зрелости, не один, а много раз, размышляя о тайнах жизни, я думал и о том, что в неожиданном безрассудном поступке малютки и в ее безумном взгляде вдаль проявилась, быть может, некое благостное тяготение к опасности, какой-то соблазн уйти к покойному ее отцу - с его разрешения, дабы ее жизнь могла пресечься тогда же. С той поры нередко я думал о том, что, если бы предстоящая ей жизнь открылась мне сразу в тот момент, открылась, доступная моему детскому пониманию, и ее спасение зависело от одного только движения моей руки, я должен был бы удержаться от попытки спасти ее. С той поры не раз - я не скажу, в течение долгого времени, но тем не менее так было, - я задавал себе вопрос, не лучше ли было бы для малютки Эмли, если бы в то утро волны сомкнулись над ее головой на моих глазах; и я отвечал: "Да". Быть может, я предвосхищаю события. Может быть, я слишком рано пишу об этом. Но все равно, пусть будет так, как есть. Бродили мы долго, нагрузились разными вещами, которые показались нам занимательными, бережно пускали назад в воду выброшенные на берег морские звезды - я и сейчас слишком мало знаю об их природе и не уверен, следовало ли им благодарить нас или как раз наоборот, - и, наконец, отправились домой, к мистеру Пегготи. Мы замешкались под сенью сарая с омарами, чтобы обменяться невинным поцелуем, и, бодрые и веселые, явились к утреннему завтраку. "Как два молоденьких камышника", - сказал мистер Пегготи. Я знал, что на местном диалекте это означает: "Как два молоденьких дрозда", и принял его слова за комплимент. Разумеется, к влюбился в малютку Эмли. Я уверен, что моя любовь к этой крошке была такой же преданной, такой же нежной, но более чистой и самозабвенной, чем самая прекрасная любовь в моей последующей жизни, сколь бы эта любовь ни была высокой и облагораживающей. Я уверен, что мое воображение создавало вокруг этой голубоглазой малютки какой-то ореол, превращало ее в эфирное существо, в настоящего ангела. Если бы в какое-нибудь солнечное утро она раскрыла крылышки и на моих глазах упорхнула, я не думаю, чтобы это намного превзошло мои ожидания. Мы гуляли по туманной древней равнине близ Ярмута, как влюбленные, целыми часами. Весело текли для нас дни, словно само Время еще не подросло, и оставалось ребенком, и всегда готово было играть. Я говорил Эмли, что обожаю ее и что, если она не признается в любви ко мне, я буду вынужден заколоть себя шпагой. Она сказала, что тоже обожает меня, и я в этом не сомневался. Что касается сознания неравенства, молодости или иных трудностей на нашем пути, малютка Эмди и я не задумывались над этим, так как о будущем не помышляли. О том, что мы станем взрослыми, мы думали ничуть не больше, чем о том, что можем стать еще моложе. Когда по вечерам мы нежно восседали рядышком на своем сундучке, миссис Гаммидж и Пегготи восхищались нами и перешептывались: "Господи, ну что за прелесть!" Мистер Пегготи ухмылялся, взирая на нас из-за своей трубки, а Хэм целый вечер только и делал, что скалил зубы от удовольствия. Мне кажется, они нами забавлялись, как могли бы забавляться красивой игрушкой или миниатюрной моделью Колизея. Вскоре я пришел к заключению, что миссис Гаммидж не всегда бывает так любезна, как можно было бы ожидать, принимая во внимание, на каком положении она жила в доме мистера Пегготи. У миссис Гаммидж был характер раздражительный, и по временам она хныкала больше, чем могло прийтись по вкусу остальным обитателям такого маленького домика. Мне было очень жаль ее, но бывали минуты, когда я сетовал, что у миссис Гаммидж нет своего жилья, куда она могла бы удаляться, оставаясь там, пока ее расположение духа не улучшится. Время от времени мистер Пегготи захаживал в трактир "Добро пожаловать". Об этом я узнал на второй или третий день после нашего приезда, узнал от миссис Гаммидж, взглянувшей на голландские часы между восемью и девятью часами вечера и заявившей, что он находится именно там и, более того, что она знала еще утром о его намерении туда пойти. Целый день миссис Гаммидж была в дурном расположении духа и разразилась слезами около полудня, когда очаг стал дымить. - Я женщина одинокая, покинутая, и все против меня! - вот что сказала миссис Гаммидж, когда случилось это неприятное происшествие. - Ничего! Дым скоро выйдет, да к тому же и нам не лучше, чем тебе, - заметила Пегготи - я снова имею в виду нашу Пегготи. - Я более чувствительна, - сказала миссис Гаммидж. День был очень холодный, с резкими порывами ветра. Обычное место миссис Гаммидж у камелька было, как мне казалось, самое теплое и уютное, а стул - самый удобный, но в тот день ничто не приходилось ей по вкусу. Она жаловалась все время на холод и на каких-то "мурашек", бегавших у нее по спине. Наконец она пустила слезу по этому поводу и снова заявила, что она "женщина одинокая, покинутая и все против нее". - Очень холодно, это верно, - согласилась Пегготи. - Все это чувствуют. - Я более чувствительна, чем другие, - проговорила миссис Гаммидж. Так было и за обедом; миссис Гаммидж получала свою порцию тотчас же после меня, а мне оказывали это предпочтение как почетному гостю. Рыба попалась мелкая и костистая, а картошка слегка пригорела. Все мы были не очень довольны, но миссис Гаммидж сообщила, что она более чувствительна, чем мы, снова пролила слезу и снова повторила с великим раздражением свою жалобу. Итак, когда мистер Пегготи вернулся около девяти часов домой, эта злополучная миссис Гаммидж вязала на спицах в своем углу, пребывая в весьма мрачном состоянии. Пегготи весело работала. Хэм чинил пару огромных: непромокаемых сапог, а я, сидя рядом с малюткой Эмли читал им вслух. После чая миссис Гаммидж, не делая больше никаких замечаний, издавала только жалобные вздохи и ни разу не подняла глаз. - Ну, как вы поживаете, друзья? - усаживаясь, осведомился мистер Пегготи. Все мы ответили что-то или приветствовали его взглядом - все, за исключением миссис Гаммидж, которая только покачала головой над своим вязаньем. - Что за беда стряслась? - спросил мистер Пегготи, хлопнув в ладоши. - Смотри веселей, мамаша! (Мистер Пегготи имел в виду старую вдову.) Похоже было на то, что миссис Гаммидж не обнаруживает желания смотреть веселей. Она достала старый черный шелковый платок и вытерла им глаза; но вместо того чтобы спрятать его в карман, подержала в руках, снова вытерла глаза и продолжала держать его наготове. - Что за беда стряслась, черт побери, миссис Гаммидж? - повторил мистер Пегготи. - Никакой. Ты пришел из "Добро пожаловать", Дэниел? - Вот-вот. Малость посидел сегодня вечерком в "Добро пожаловать", - сказал мистер Пегготи. - Жаль, что я тебя туда загоняю, - сказала миссис Гаммидж. - Загоняешь? Меня незачем загонять, - возразил мистер Пегготи и от души расхохотался. - Я хожу в трактир даже слишком охотно. - Слишком охотно! - повторила миссис Гаммидж, покачивая головой и вытирая глаза. - Да, да, очень охотно. Жаль, что это из-за меня ты так охотно туда ходишь. - Из-за тебя? Вовсе не из-за тебя. Неужто ты, в самом деле, так думаешь? - Да, да, думаю! - воскликнула миссис Гаммидж. - Я знаю, кто я такая. Я знаю, что я женщина одинокая, покинутая и не только все против меня, но и я всем стою поперек дороги. Да, да! Я более чувствительна, чем другие, и этого не скрываю. Это мое несчастье. Я сидел, прислушивался и не мог не прийти к выводу, что это несчастье де только миссис Гаммидж, но и других членов семьи. Однако мистер Пегготи не привел такого возражения, он снова обратился к миссис Гаммидж с увещанием "смотреть веселей". - Я не такая, какой хотелось бы мне быть, - сказала миссис Гаммидж. - Совсем не такая. Я знаю, какая я. Мои невзгоды сделали меня непокладистой. Я чувствительна к моим невзгодам, а они делают меня непокладистой. Хотела бы я быть не такой чувствительной, но не могу. Я хочу привыкнуть к ним и не могу. Дома из-за меня неуютно. Я это понимаю. Целый день я надоедала и твоей сестре и мистеру Дэви. Тут я внезапно растрогался и закричал вне себя от волнения: - Что вы, миссис Гаммидж, совсем нет! - Нехорошо я поступаю, - продолжала миссис Гаммидж. - Неблагодарная я. Лучше мне уйти в работный дом и там умереть. Я женщина одинокая, покинутая, и лучше мне не стоять здесь всем поперек дороги. Если все против меня, и даже я сама против себя, то пусть уж лучше это будет в моем приходе. Дэниел, мне нужно бы уйти в работный дом и там умереть, и все избавятся от меня. С этими словами миссис Гаммидж удалилась и легла спать. Когда она ушла, мистер Пегготи, который не проявлял никаких других чувств, кроме глубокого сострадания, окинул нас взглядом, покачал головой и все с тем же состраданием, освещавшим его лицо, прошептал: - Это она думает о старике! Я не совсем понимал, о каком старике думает миссис Гаммидж, пока Пегготи, укладывая меня спать, не объяснила, что речь идет о покойном мистере Гаммидже и что ее брат в подобных случаях считает такое объяснение непреложной истиной и всегда приходит в умиление. Немного погодя, когда он улегся в свою койку, я услышал, как он говорит Хэму: - Бедняжка! Она думает о старике! И когда бы на миссис Гаммидж ни находил такой стих (а за время нашего там пребывания это случалось несколько раз), мистер Пегготи всегда приводил тот же довод как смягчающее обстоятельство, и всегда с самым трогательным сочувствием. Так прошли две недели, в однообразное течение которых только морские приливы и отливы вносили некоторое разнообразие, изменяя часы ухода и прихода мистера Пегготи, а также рабочие часы Хэма. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами и показывал парусные и гребные суда, а один или два раза катал нас в шлюпке. Не знаю почему, но одни впечатления связаны с тем или иным местом больше, чем другие, хотя это бывает почти со всеми людьми, в особенности если речь идет о впечатлениях детства. И каждый раз, когда я слышу или читаю слово "Ярмут", в моей памяти возникает воскресное утро на берегу, звонят колокола, призывая в церковь, малютка Эмли прислонилась к моему плечу, Хэм лениво швыряет камешки в воду, а солнце высоко над морем только что пробилось сквозь густой туман, и перед нами предстают корабли, похожие на собственные свои тени. Наконец наступил день отъезда. Я еще мирился с мыслью о разлуке с мистером Пегготи и миссис Гаммидж, но мучительно страдал, расставаясь с малюткой Эмли - Мы шли рука об руку к трактиру, где ждал возчик, и на пути туда я обещал ей писать. (Это обещание я исполнил - выводя буквы более крупные, чем те, какими обычно бывают написаны объявления о сдаче внаем квартир.) Прощаясь, мы были убиты горем, и если когда-нибудь я чувствовал в своем сердце зияющую пустоту, то это было в тот день. Все время, покуда я там гостил, я не скучал по родному дому и думал о нем очень мало или вовсе не думал. Но мои мысли сразу же обратились к нему, как только чуткая детская совесть уверенным перстом указала мне этот путь, а уныние заставило еще сильнее почувствовать, что там мое родное гнездо и моя мать - мой друг и утешитель. Эти чувства овладели мною в дороге, и, по мере приближения к дому, чем более знакомыми становились места, мимо которых мы проезжали, тем сильней жаждал я добраться до дому и упасть в объятия матери. Однако Пегготи не только не разделяла моего волнения, но пыталась (впрочем, очень ласково) его сдержать и казалась смущенной и расстроенной. Тем не менее бландерстонский "Грачевник" должен был появиться (как скоро - это зависело от желания лошади возчика) - и он появился. Я хорошо помню его в тот холодный серый день, под хмурым небом, угрожавшим дождем! Дверь отворилась, и в радостном волнении, не то плача, не то смеясь, я искал взглядом мать. Но это была не она, а незнакомая служанка. - Пегготи! Разве она не вернулась домой? - воскликнул я горестно. - Нет, нет, она вернулась. Подождите немного, мистер Дэви, и я... я вам кое-что расскажу... - ответила Пегготи. Вылезая из повозки, Пегготи от волнения и по врожденной своей неловкости зацепилась и повисла, словно самой неожиданной формы гирлянда, но я был слишком огорчен и растерян и ничего ей не сказал. Спустившись наземь, она взяла меня за руку, повела в кухню и закрыла за собой дверь. - Пегготи, что случилось? - спросил я, перепугавшись. - Ничего не случилось, дорогой мистер Дэви, - ответила она, притворяясь веселой. - Нет, нет, я знаю, что-то случилось! Где мама? - Где мама, мистер Дэви? - повторила Пегготи. - Да! Почему она не вышла мне навстречу и зачем мы здесь, Пегготи? Слезы застлали мне глаза, и я почувствовал, что вот-вот упаду. - Что с вами, мой мальчик? - воскликнула Пегготи, подхватывая меня. - Скажите, мой миленький! - Неужели она тоже умерла? Пегготи, она не умерла? Пегготи крикнула необычайно громко "нет!", опустилась на стул, начала тяжело вздыхать и сказала, что я нанес ей тяжелый удар. Я обнял ее, чтобы исцелить от удара или, быть может, нанести его в надлежащее место, затем остановился перед ней, тревожно в нее вглядываясь. - Дорогой мой, - сказала Пегготи, - следовало бы сообщить вам об этом раньше, но не было удобного случая. Может быть, я должна была это сделать, но китагорически, - на языке Пегготи это всегда означало "категорически", - не могла собраться с духом. - Ну, говори же, Пегготи! - торопил я, пугаясь все более и более. - Мистер Дэви, - задыхаясь, продолжала Пегготи, дрожащими руками снимая шляпку. - Ну, как вам это понравится? У вас теперь есть папа. Я вздрогнул и побледнел. Что-то, - не знаю, что и как, - какое-то губительное дуновение, связанное с могилой на кладбище и с появлением мертвеца, пронизало меня. - Новый папа, - сказала Пегготи. - Новый? - повторил я. Пегготи с трудом открыла рот, словно проглотив что-то очень твердое, и, протянув мне руку, сказала: - Пойдите поздоровайтесь с ним. - Я не хочу его видеть. - И с вашей мамой, - сказала Пегготи. Я перестал упираться, и мы пошли прямо в парадную гостиную, где Пегготи меня покинула. По одну сторону камина сидела моя мать, по другую - мистер Мэрдстон. Моя мать уронила рукоделие и поспешно - но, мне показалось, неуверенно - встала. - Клара! Моя дорогая! Помните: сдерживайте себя! Всегда сдерживайте, - проговорил мистер Мэрдстон. - Ну, Дэви, как поживаешь? Я подал ему руку. Поколебавшись одно мгновение, я подошел и поцеловал мать; она поцеловала меня, нежно погладила по плечу и, усевшись, снова принялась за работу. Я не мог смотреть на нее, не мог смотреть на него, я знал, что он глядит на нас обоих; и, повернувшись к окну, я стал смотреть на поникшие от холода кусты. Как только я почувствовал, что мне можно уйти, я пробрался наверх. Моей старой милой спальни уже не было, и я должен был спать в другом конце дома. Я спустился вниз, чтобы найти хоть что-нибудь, оставшееся неизменным, - настолько, казалось мне, все стало другим, - и вышел во двор. Очень скоро я убежал, так как в доселе пустовавшей конуре обитал огромный пес с большущей пастью и с такой же черной шерстью, как у него. Мой вид разъярил пса, и он выскочил и бросился на меня. ГЛАВА IV  Я впадаю в немилость Если бы комната, куда переставили мою кровать, - хотел бы я знать, кто живет в ней теперь, - была существом разумным и способным давать показания, я призвал бы ее в свидетели того, с каким тяжелым сердцем отправился я спать в ту ночь. Взбираясь наверх по лестнице, я все время слышал за собой лай собаки во дворе; озирая комнату таким же печальным и чуждым взглядом, каким комната озирала меня, я сел, скрестив руки, и задумался. Задумался я о самых странных вещах. О размере комнаты, о трещинах в потолке, об обоях на стене, о неровном стекле, сквозь которое ландшафт казался подернутым рябью, о расшатанном трехногом умывальнике, словно чем-то недовольном; он вызывал у меня в памяти миссис Гаммидж, когда она тосковала о "старике". Все это время я плакал, но почему я плачу - не думал, сознавая лишь, что мне грустно и холодно. И, наконец, мое отчаяние завершилось размышлениями о том, что я безумно влюблен в малютку Эмли и оторван от нее ради того, чтобы приехать сюда, где я, наверное, никому не нужен так, как нужен Эмли, и где никто не любит меня. Тут мое отчаяние стало совсем нестерпимым, я натянул на себя краешек одеяла и плакал, пока не заснул. Меня разбудил чей-то голос: "Вот он!" - и с моей разгоряченной головы сняли одеяло. Это мать и Пегготи пришли ко мне, и кто-то из них откинул одеяло. - Дэви, что случилось? - спросила моя мать. Странным мне показался ее вопрос, и я ответил: "Ничего". Помню, я лег лицом вниз, чтобы скрыть дрожащие губы, которые могли бы дать более правдивый ответ. - Дэви! Дэви, дитя мое! - сказала мать. Не знаю, какое другое слово могло бы растрогать меня больше, чем этот возглас: "Дитя мое". Я уткнулся заплаканным лицом в одеяло и оттолкнул ее руку, когда она попыталась поднять меня. - Это ваша вина, Пегготи, жестокая вы женщина! - сказала мать. - Мне это ясно. Как вам позволила совесть восстановить моего родного сына против меня или против того, кто мне дорог? Чего вы добивались, Пегготи? Бедняжка Пегготи возвела глаза к небу, всплеснула руками и могла только ответить, перефразируя молитву, которую я всегда повторял после обеда: - Да простит вам бог, миссис Копперфилд, пусть никогда не придется вам пожалеть о том, что вы сейчас сказали! - Есть от чего прийти в отчаяние! - воскликнула мать. - И это в мой медовый месяц, когда, кажется, даже злейший мой враг и тот смягчился бы и не захотел отнять у меня крупицу покоя и счастья! Дэви, злой мальчик! Пегготи, какая вы жестокая! О боже! - раздраженно и капризно восклицала моя мать, поворачиваясь то ко мне, то к ней. - Сколько огорчений, и как раз тогда, когда можно было бы ждать одних только радостей! Я почувствовал прикосновение руки, которая не могла быть рукой матери или Пегготи, и соскользнул с кровати. Это была рука мистера Мэрдстона, он положил ее на мою руку и произнес: - Что это значит? Клара, любовь моя, вы забыли? Твердость, дорогая моя!.. - Простите, Эдуард, - проговорила моя мать. - Я хотела держать себя как можно лучше, но мне так неприятно... - Неужели? Печально услышать это так скоро, Клара, - произнес мастер Мэрдстон. - Я и говорю, что тяжело в такое время... - сказала моя мать, надувая губки. - Это... это очень тяжело... не правда ли? Он привлек ее к себе, шепнул ей что-то на ухо и поцеловал. И когда я увидел голову моей матери, склонившуюся к его плечу, и ее руку, обвивавшую его шею, я понял, что он способен придать ее податливой натуре любую форму по своему желанию, - я знал это тогда не менее твердо, чем знаю теперь, после того как он этого добился. - Идите вниз, любовь моя. Мы с Дэвидом придем вместе, - проговорил мистер Мэрдстон. - А вы, мой друг, - тут он обратился к Пегготи, проводив сначала мою мать улыбкой и кивками, - знаете ли вы, как зовут вашу хозяйку? - Она уже давно моя хозяйка, сэр. Я должна бы знать, как ее зовут, - отвечала Пегготи. - Совершенно верно. Но когда я поднимался по лестнице, мне послышалось, будто вы называете ее по фамилии, которая уже ей не принадлежит. Знайте, что она носит мою фамилию. Вы это запомните? Пегготи в замешательстве взглянула на меня, присела и молча покинула комнату, понимая, мне кажется, что ее ухода ждут, а мешкать нет ни малейшего повода. Когда мы остались вдвоем с мистером Мэрдстоном, он закрыл дверь, уселся на стул, поставил меня перед собой и пристально посмотрел мне в глаза. Я чувствовал, что смотрю ему в глаза не менее пристально. И когда я вспоминаю, как мы остались с ним лицом к лицу, сердце мое и теперь начинает колотиться в груди. - Дэвид! - начал он, сжав губы и растянув рот в ниточку. - Если мне приходится иметь дело с упрямой лошадью или собакой, как, по-твоему, я поступаю? - Не знаю. - Я ее бью. Я что-то беззвучно пробормотал и почувствовал, как у меня перехватило дыхание. - Она у меня дрожит от боли. Я говорю себе: "Ну, с этой-то я справлюсь". И хотя бы мне пришлось выпустить всю кровь из ее жил, я все-таки добьюсь своего! Что это у тебя на лице? - Грязь, - сказал я. Мы оба знали, что это следы слез. Но если бы он повторил свой вопрос двадцать раз и при каждом вопросе наносил мне двадцать ударов, я уверен, мое детское сердце разорвалось бы, но другого ответа я бы не дал. - Ты очень понятлив для своих лет, - продолжал он со своей обычной мрачной улыбкой, - и, вижу, ты очень хорошо понял меня. Умойтесь, сэр, и пойдем вниз. Он указал на умывальник, напоминавший мне миссис Гаммидж, и кивком головы приказал немедленно повиноваться. Я почти не сомневался, как не сомневаюсь и сейчас, что он сбил бы меня с ног без малейших угрызений совести, если бы я замешкался. - Клара, дорогая, - начал он, когда я исполнил его требование и он привел меня в гостиную, причем его рука покоилась на моем плече, - Клара, дорогая, теперь, я надеюсь, все уладится. Скоро мы отучимся от наших детских капризов. Видит бог, что я отучился бы от них на всю жизнь, и на всю жизнь, быть может, стал бы другим, услышь я в то время ласковое слово! Слово ободряющее, объясняющее, слово сострадания моему детскому неведению, слово приветствия от родного дома, заверяющее, что это мой родной дом, - такое слово родило бы в моем сердце истинную покорность мистеру Мэрдстону вместо лицемерной и могло бы внушить мне уважение к нему вместо ненависти. Кажется, моя мать была огорчена, видя, как я стою посреди комнаты, такой испуганный, сам на себя непохожий, а когда я бочком пробирался к стулу какой-то скованной, несвойственной детям походкой, она следила за мной взглядом еще более печальным, но слово не было сказано, и все сроки для него миновали. Мы пообедали одни - мы трое. Казалось, он был очень влюблен в мою мать - боюсь, что по этой причине он не стал мне более приятен, - и она была очень влюблена в него. Из их разговора я понял, что его старшая сестра поселится у нас и ее ждут сегодня вечером. Не знаю, тогда ли, или позднее я узнал, что мистер Мэрдстон, не принимая сам участия в делах, был совладельцем либо просто получал ежегодно какую-то часть прибылей лондонского торгового дома по продаже вин, с которым был связан еще его прадед, и из тех же доходов получала свою долю его сестра; упоминаю теперь об этом между прочим. После обеда, когда мы сидели у камина и я помышлял о бегстве к Пегготи, но не решался ускользнуть, опасаясь нанести обиду хозяину дома, к садовой калитке подъехала карета, и мистер Мэрдстон вышел встретить гостя. Моя мать последовала за ним. Я неуверенно двинулся за нею, как вдруг она круто повернулась в дверях полутемной гостиной и, обняв меня, как бывало прежде, шепнула мне, чтобы я любил своего нового отца и слушался его. Сделала она это быстро, как бы тайком, словно совершала нечто запретное, но очень ласково, сжала мою руку и удерживала в своей, пока мы не подошли к мистеру Мэрдстону, стоявшему в саду, после чего она отпустила мою руку и взяла под руку его. Оказывается, это приехала мисс Мэрдстон, мрачная на вид леди, черноволосая, как ее брат, которого она напоминала и голосом и лицом; брови у нее, почти сросшиеся над крупным носом, были такие густые, словно заменяли ей бакенбарды, которых, по вине своего пола, она была лишена. Она привезла с собой два внушительных твердых черных сундука со своими инициалами из твердых медных гвоздиков на крышках. Расплачиваясь с кучером, она достала деньги из твердого металлического кошелька, а кошелек, словно в тюремной камере, находился в сумке, которая висела у нее через плечо на тяжелой цепочке и защелкивалась, будто норовя укусить. Я никогда еще не видел такой металлической леди, как мисс Мэрдстон. С чрезвычайным радушием ее провели в гостиную, и здесь она церемонно приветствовала мою мать как новую близкую родственницу. Затем она взглянула на меня и спросила: - Это ваш мальчик, невестка? Моя мать ответила утвердительно. - Вообще говоря, я не люблю мальчиков, - сообщила мисс Мэрдстон. - Как поживаешь, мальчик? После такого ободряющего вступления я ответил, что поживаю очень хорошо и надеюсь, что и она поживает очень хорошо; но сказал я это столь равнодушно, что мисс Мэрдстон расправилась со мной двумя словами. - Плохо воспитан! Произнеся эти слова очень отчетливо, она попросила указать ей ее комнату, которая с той поры стала для меня местом, наводящим страх и ужас; там стояли оба черных сундука, каковые я никогда не видел открытыми или оставленными не на запоре, и где висели (я подглядел, когда хозяйки не было) в боевом порядке вокруг зеркала многочисленные стальные цепочки, надеваемые мисс Мэрдстон, когда она наряжалась. Я выяснил, что она приехала к нам навсегда и вовсе не собиралась уезжать. На следующее утро она принялась "помогать" моей матери, весь день возилась в кладовой и перевернула все вверх дном, наводя там порядок. Чуть ли не сразу меня поразила в ней одна особенность: она была словно одержима подозрением, что служанки прячут где-то в доме мужчину. Пребывая в таком заблуждении, она совала нос в подвал для угля в самое неподходящее время и, открывая дверцы темного шкафа, почти всегда тотчас же захлопывала их в полной уверенности, что наконец-то она поймала его. Хотя в мисс Мэрдстон не было ничего воздушного, но просыпалась она вместе с жаворонками. Она была на ногах (подстерегая неизвестного мужчину, как я и теперь убежден), когда все в доме еще спали. Пегготи полагала, что она и спит, оставляя один глаз открытым, но я не разделял ее мнения, так как, выслушав предположение Пегготи, попытался это сделать, и у меня ничего ее вышло. Уже на следующее утро она встала с петухами и тотчас же позвонила в колокольчик. Когда моя мать спустилась вниз к утреннему завтраку и собиралась заварить чай, мисс Мэрдстон клюнула ее в щеку, - это означало поцелуй, - и сказала: - Вы знаете, дорогая Клара, я приехала сюда освободить вас по мере сил от хлопот. Вы слишком хорошенькая и беззаботная, - тут моя мать покраснела и засмеялась, как будто ей пришлось по вкусу такое мнение,чтобы исполнять обязанности, которые я могу взять на себя. Если вы, моя дорогая, дадите мне ключи, я позабочусь обо всем сама. С этой минуты мисс Мэрдстон держала ключи в своей сумочке-тюрьме днем и под подушкой ночью, а мать имела к ним не большее касательство, чем я. Моя мать отнеслась к потере власти не без возражений. Однажды, когда мисс Мэрдстон развивала планы ведения домашнего хозяйства в беседе с братом, одобрившим их, моя мать вдруг расплакалась и сказала, что, по ее мнению, с ней могли бы посоветоваться. - Клара! - строго произнес мистер Мэрдстон. - Клара, я удивляюсь вам. - О! Хорошо вам говорить, Эдуард, что вы удивляетесь! - воскликнула моя мать. - И хорошо вам говорить о твердости, но будь вы на моем месте, это не понравилось бы и вам. Твердость, должен я заметить, была самым важным качеством, которым мистер и мисс Мэрдстон козыряли. Не знаю, как бы я объяснил это слово в то время, если бы меня спросили, но, на свой лад, я понимал ясно, что оно означает тиранический, мрачный, высокомерный, дьявольский нрав, отличавший их обоих. Их символ веры, как сказал бы я теперь, был таков: мистер Мэрдстон - тверд; никто из окружающих его не смеет быть столь твердым, как мистер Мэрдстон; вокруг него вообще нет твердых людей, так как перед его твердостью должны преклоняться все. Исключение - мисс Мэрдстон. Она может быть твердой, но только по праву родства, она зависит от него и менее тверда, чем он. Моя мать - также исключение. Она может и должна быть твердой, но только покоряясь их твердости и твердо веря, что на белом свете другой твердости нет. - Очень тяжело, что в моем доме... - начала моя мать. - В моем доме? - перебил мистер Мэрдстон. - Клара! - Я хочу сказать: в нашем доме! - поправилась моя мать, явно испугавшись. - Мне кажется, вы должны знать, что я хотела сказать, Эдуард. Очень, я говорю, тяжело, что в вашем доме я не могу сказать ни слова о домашнем хозяйстве. Право же, я хозяйничала очень хорошо до нашей свадьбы! Есть свидетели... - всхлипывала моя мать. - Спросите Пегготи... Разве я не справлялась с домашним хозяйством, когда в мои дела не вмешивались? - Эдуард, прекратите это! - произнесла мисс Мэрдстон. - Завтра же я уезжаю. - Джейн Мэрдстон! Помолчите! Можно подумать, что вы плохо знаете мой характер, - сказал ее брат. - Право же, я не хочу, чтобы кто-нибудь уезжал! - продолжала моя бедная мать, теряя почву под ногами и заливаясь горючими слезами. - Я буду чувствовать себя очень несчастной, если кто-нибудь уедет... Я не прошу многого. Я не безрассудна. Я только хочу, чтобы со мной иногда советовались. Я очень благодарна тем, кто мне помогает, я только хочу, чтобы со мной иногда советовались, хотя бы для виду. Прежде я думала, что моя молодость и неопытность нравятся вам, Эдуард. Я помню, вы это говорили... А теперь, мне кажется, вы меня за это ненавидите. Вы так суровы... - Эдуард, прекратите это, - сказала мисс Мэрдстон. - Завтра я уезжаю. - Джейн Мэрдстон! - загремел мистер Мэрдстон. - Вы будете молчать? Как вы осмелились? Мисс Мэрдстон извлекла из тюрьмы, носовой платок и поднесла его к глазам. - Клара, вы меня удивляете, - продолжал мистер Мэрдстон, глядя на мою мать. - Вы меня поражаете! Да, меня радовала мысль о женитьбе на неопытной и простодушной особе, мысль о том, что я могу сформировать ее характер, придать ей немного твердости и решительности, чего ей так не хватало. Но когда Джейн Мэрдстон по доброте своей согласилась помочь мне в этом и, ради меня, принять на себя обязанности... скажу прямо... экономки, и когда ей хотят отплатить черной неблагодарностью... - Эдуард! Прошу вас, прошу, не обвиняйте меня о неблагодарности! - вскричала моя мать. - Я не повинна в неблагодарности. И раньше никто меня этим не попрекал. У меня много недостатков, но этого нет! О, не говорите так, мой дорогой! - Когда Джейн Мэрдстон, говорю я, - продолжал он, выждав, чтобы моя мать умолкла, - хотят отплатить черной неблагодарностью, мои чувства охладевают и изменяются. - О, не надо так говорить, любовь моя! - жалобно умоляла моя мать, - Не надо, Эдуард! Я не могу это слышать. Какова бы я ни была, но сердце у меня любящее, я знаю. Я не говорила бы так, если бы не была уверена, что сердце у меня любящее. Спросите Пегготи! Я знаю, она вам скажет, что у меня любящее сердце. - Никакая слабость не имеет в моих глазах оправдания. Но вы слишком волнуетесь, - сказал в ответ мистер Мэрдстон. - Прошу вас, давайте жить дружно! - продолжала моя мать. - Я не могу вынести холодного и сурового обращения. Мне так горько! Я знаю, у меня много недостатков, и с вашей стороны очень хорошо, Эдуард, что вы, такой сильный, помогаете мне избавиться от них. Джейн, я ни в чем вам не перечу. Если вы решили уехать, это разобьет мне сердце... Она не в силах была продолжать. - Джейн Мэрдстон, - обратился мистер Мэрдстон к сестре, - нам несвойственно обмениваться резкими словами. Не моя вина, что сегодня произошел столь необычайный случай. Меня на это вызвали. И не ваша вина. Вас также вызвали на это. Постараемся о нем забыть. После таких великодушных слов он добавил: - Но эта сцена не для детей. Дэвид, иди спать. Я с трудом нашел дверь, так как глаза мои заволоклись слезами. Я глубоко страдал, видя горе матери. Вышел я ощупью, ощупью же пробрался в темноте к себе в комнату, даже не решившись зайти к Пегготи, чтобы пожелать ей доброй ночи или взять у нее свечу. Когда приблизительно через час Пегготи заглянула ко мне и ее приход разбудил меня, она сообщила, что моя мать ушла спать очень грустная, а мистер и мисс Мэрдстон остались одни. Наутро, спустившись вниз раньше, чем обычно, я остановился перед дверью в гостиную, заслышав голос матери. Она униженно вымаливала у мисс Мэрдстон прощение и получила его, после чего воцарился полный мир. Впоследствии я никогда не слышал, чтобы моя мать выражала по какому-нибудь поводу свое мнение, не справившись предварительно о мнении мисс Мэрдстон или не установив сперва по каким-нибудь явным признакам, что думает та по сему поводу. И я видел, что моя мать приходила в ужас всякий раз, когда мисс Мэрдстон, пребывая в дурном расположении духа (в этом смысле она отнюдь не была твердой), протягивала руку к своей сумке, делая вид, будто собирается достать оттуда ключи и вручить их матери. Мрачность, отравлявшая кровь Мэрдстонов, бросала тень и на их набожность, которая была суровой и злобной. Теперь мне кажется, что эти качества неизбежно вытекали из твердости мистера Мэрдстона, не допускавшего мысли, будто кто-нибудь может ускользнуть от самого жестокого возмездия, какое он почитал себя вправе измыслить. Как бы то ни было, но я хорошо помню наши испуганные лица, когда мы идем в церковь, помню, как изменилась для меня сама церковь. И снова и снова я вижу эти страшные воскресенья: я прохожу к нашей старой скамье первым, будто арестант под конвоем, которого привели на церковную службу для заключенных. Снова идет позади меня, почти вплотную, мисс Мэрдстон в черном бархатном платье, словно скроенном из нагробного покрова; вслед за ней моя мать; затем ее супруг. Пегготи нет с нами, как это бывало в прошлые времена. Снова я прислушиваюсь к мисс Мэрдстон, которая бормочет молитвы, с какой-то кровожадностью смакуя все грозные слова. Снова я вижу ее черные глаза, озирающие церковь, когда она произносит: "несчастные грешники", как будто осыпает бранью всех прихожан. Снова я посматриваю изредка на мою мать, она робко шевелит губами, а справа и слева от нее те двое гудят ей в уши, будто гром рокочет вдали. Снова меня внезапно пронзает страх: что, если не прав наш добрый старый священник, а правы мистер и мисс Мэрдстон, и все ангелы небесные - ангелы разрушения? Снова, когда я пошевельну пальцем или ослаблю мускулы лица, мисс Мэрдстон пребольно тычет меня молитвенником в бок... И снова я замечаю, как перешептываются соседи, глазея на мою мать и на меня, когда мы шествуем из церкви домой. Снова, когда те трое идут рука об руку, а я плетусь один позади, я ловлю эти взгляды и думаю: неужели и впрямь так сильно изменилась легкая походка матери и увяла радость на ее прекрасном лице. И снова я стараюсь угадать, не вспоминают ли, подобно мне, соседи о тех днях, когда мы возвращались с ней вдвоем домой, и я тупо размышляю об этом в течение целого дня, дня угрюмого и пасмурного. Стали поговаривать, не отправить ли меня в пансион. Подали эту мысль мистер и мисс Мэрдстон, а моя мать, конечно, с ними согласилась. Однако ни к какому решению не пришли. И покуда я учился дома. Забуду ли я когда-нибудь эти уроки? Считалось, что их дает мне мать, но в действительности моими наставниками были мистер Мэрдстон с сестрой, которые всегда присутствовали на этих занятиях и не упускали случая, чтобы не преподать матери урок этой пресловутой твердости - проклятья нашей жизни. Мне кажется, именно для этого меня и оставили дома. Я был понятлив и учился с охотой, когда мы жили с матерью вдвоем. Теперь мне смутно вспоминается, как я учился у нее на коленях азбуке. Когда я гляжу на жирные черные буквы букваря, их очертания кажутся мне и теперь такими же загадочно-незнакомыми, а округлые линии О, С, 3 такими же благодушными, как тогда. Они не вызывают у меня ни вражды, ни отвращения. Наоборот, мне кажется, я иду по тропинке, усеянной цветами, к моей книге о крокодилах, и всю дорогу меня подбадривают ласки матери и ее мягкий голос. Но эти торжественные уроки, последовавшие за теми, прежними, я вспоминаю как смертельный удар, нанесенный моему покою, как горестную, тяжкую работу, как напасть. Они тянулись долго, их было много, и были они трудны, - а некоторые и вовсе не понятны, - и наводили на меня страх, такой же страх, какой, думается мне, наводили они и на мою мать. Мне хочется припомнить, как все это происходило, и описать одно такое утро. После завтрака я вхожу в маленькую гостиную с книгами, тетрадью и грифельной доской. Моя мать уже ждет меня за своим письменным столом, но совсем не так охотно, как мистер Мэрдстон в кресле у окна (хотя он делает вид, будто читает), или мисс Мэрдстон, которая восседает возле матери, нанизывая стальные бусы. Одно только присутствие их обоих оказывает на меня такое действие, что я чувствую, как уплывают неведомо куда все слова, которые я с превеликим трудом втиснул себе в голову. Кстати говоря, мне хочется узнать, куда же они деваются. Я протягиваю матери первую книгу. Это грамматика, а быть может, история или география. Прежде чем оставить книгу в ее руках, я кидаю на страницу последний взгляд утопающего и сразу, галопом, начинаю отвечать урок, пока страница еще свежа в памяти. Но вот я спотыкаюсь. Мистер Мэрдстон поднимает глаза. Я спотыкаюсь вторично. Поднимает глаза мисс Мэрдстон. Я краснею, перескакиваю через полдюжину слов и останавливаюсь. Я думаю, что мать показала бы мне книгу, если бы посмела, но она не смеет и только произносит тихо: - О! Дэви, Дэви!.. - Клара, будьте тверды с мальчиком! - вмешивается мистер Мэрдстон. - Не говорите: "О! Дэви, Дэви!" Это ребячество. Он либо знает урок, либо не знает. - Он его не знает, - грозно говорит мисс Мэрдстон. - Боюсь, что так, - соглашается моя мать. - В таком случае, Клара, верните ему книгу, и пусть он выучит! - продолжает мисс Мэрдстон. - Да, да, конечно, дорогая Джейн, я так и хотела сделать... Дэви, начни сначала и не будь таким тупицей, - говорит моя мать. Я подчиняюсь первому приказу и начинаю сначала, но что касается второго, то тут меня постигает неудача, ибо я ужасный тупица. Я спотыкаюсь еще раньше, чем в первый раз, спотыкаюсь на том самом месте, которое только что благополучно миновал, и замолкаю, чтобы подумать. Но думаю я не об уроке. Я думаю о том, сколько ярдов тюля пошло на чепец мисс Мэрдстон, сколько стоит халат мистера Мэрдстона или о других подобных же нелепых вещах, к которым я не имею никакого отношения и не желаю иметь. Мистер Мэрдстон делает нетерпеливый жест, которого я давно ждал. Так же поступает и мисс Мэрдстон. Моя мать смотрит на них покорно, закрывает книгу и кладет ее возле себя, словно это недоимка, по которой мне придется рассчитаться, когда я покончу с другими уроками. Количество этих недоимок растет, как снежный ком. Чем больше их становится, тем тупей становлюсь я. Дело безнадежное, я чувствую, что барахтаюсь в трясине чепухи и решительно не могу выкарабкаться, а потому покоряюсь судьбе. Есть нечто глубоко печальное в тех, полных отчаяния, взглядах, какими мы обмениваемся с матерью, когда я делаю все новые и новые ошибки. Но самый страшный момент этих злосчастных уроков наступает тогда, когда мать (полагая, будто ее не слышат) пытается, едва шевеля губами, подсказать мне. В это мгновение мисс Мэрдстон,