давно уже подстерегавшая нас, произносит внушительно: - Клара! Мать вздрагивает, краснеет и слабо улыбается. Мистер Мэрдстон встает с кресла, хватает книгу и швыряет в меня или дает мне ею подзатыльник, а затем берет за плечи и выталкивает из комнаты. Даже в том случае, если урок проходит благополучно, меня ждет самое худшее испытание в образе устрашающей арифметической задачи. Она придумана для меня и продиктована мне мистером Мэрдстоном: "Если я зайду в сырную лавку и куплю пять тысяч глостерских сыров по четыре с половиной пенса каждый и заплачу за них наличными деньгами..." Тут я замечаю, как мисс Мэрдстон втайне ликует. Над этими сырами я ломаю себе голову без всякого толка и превращаюсь, наконец, в мулата, забив все поры лица грязью с моей грифельной доски; так продолжается до самого обеда, когда мне дают кусок хлеба, чтобы помочь мне справиться с моими сырами, и весь вечер я пребываю в немилости. Теперь, по прошествии многих лет, мне кажется, будто все эти несчастные уроки обычно кончались именно так. Я готовил бы их превосходно, не будь Мэрдстонов. Но Мэрдстоны зачаровывали меня взглядом, словно две змеи - жалкую птичку. Даже тогда, когда утреннее испытание проходило благополучно, я достигал этим только того, что не оставался без обеда. Мисс Мэрдстон не могла видеть меня свободным от занятий, и как только это случалось, она обращала на меня внимание своего братца говорила: - Клара, дорогая, нет ничего лучше работы, задайте вашему сыну какие-нибудь упражнения. И меня снова засаживали за книгу. Игр со сверстниками я почти не знал, так как мрачная теология Мэрдстонов превращала всех детей в маленьких ехидн (хотя был в далекие времена некий ребенок, которого окружали ученики! *) и внушала, что они портят друг друга. От такого обращения я через полгода, естественно, стал печален, мрачен и угрюм. Этому способствовало также и то, что я чувствовал, как меня ежедневно отстраняют, оттесняют от матери. "И, мне кажется, я, и в самом деле, превратился бы в тупицу, если бы одно обстоятельство этому не помешало. После моего отца осталось небольшое собрание книг, находившихся в комнате наверху, куда я имел доступ (она примыкала к моей комнате); никто из домашних никогда о них не вспоминал. Из этой драгоценной для меня комнатки вышли Родрик Рэндом, Перигрин Пикль, Хамфри Клинкер, Том Джонс, векфильдский священник *, Дон-Кихот, Жиль Блаз и Робинзон Крузо - славное воинство, составившее мне компанию. Они не давали потускнеть моей фантазии и моим надеждам на совсем иную жизнь в будущем, где-то в другом месте. Эти книги, так же как и "Тысяча и одна ночь" и "Сказки джинов", не принесли мне вреда; если некоторые из них и могли причинить какое-то зло, то, во всяком случае, не мне, ибо я его просто не понимал. Теперь я удивляюсь, как ухитрялся я находить время для чтения, несмотря на то, что корпел над своими тягостными уроками. Мне кажется странным, как мог я утешаться в своих маленьких горестях (для меня они были большими), воплощаясь в своих любимых героев, а мистера и мисс Мэрдстон превращая во всех злодеев. Я был Томом Джонсом в течение недели (Томом Джонсом в представлении ребенка - самым незлобивым существом) и целый месяц крепко верил в то, что я Родрик Рэндом. Я жадно проглотил стоявшие на полках несколько книг о путешествиях - я забыл, какие это были книги; припоминаю, как в течение нескольких дней я ходил по дому, вооруженный бруском из старой стойки для сапожных колодок, - превосходное подобие капитана королевского британского флота, который окружен дикарями и решил дорого продать свою жизнь. Но капитан никогда не терял своего достоинства, получая подзатыльники латинской грамматикой. Что до меня, то я его терял. Тем не менее капитан оставался капитаном и героем, невзирая на все грамматики всех языков в мире - живых и мертвых. Эти книги были единственным и неизменным моим утешением. Когда я думаю об этом, передо мной всегда возникает картина летнего вечера, на кладбище играют мальчики, а я сижу у себя на постели и читаю с таким рвением, словно от этого зависит все мое будущее. Каждый амбар по соседству, каждый камень церкви и каждый уголок кладбища были связаны у меня с этими книгами и вызывали в памяти отдельные прославленные сцены. Я видел, как Том Пайпс взбирается на колокольню, я наблюдал, как Стрэп со своим мешком за плечами присаживается на изгородь отдохнуть, и я знаю, что коммодор Траньон встречается с мистером Пиклем в зальце нашего деревенского трактирчика. Теперь читатель столь же хорошо, как и я, представляет себе, кем я был в ту пору моего детства, к которой я снова возвращаюсь. Однажды утром, когда я со своими книгами вошел в гостиную, моя мать была чем-то обеспокоена, мисс Мэрдстон казалась особенно твердой, а мистер Мэрдстон что-то привязывал к концу своей трости, - тонкой, гибкой тросточки; когда я вошел, он замахнулся и рассек ею воздух. - Говорю же вам, Клара, меня самого нередко секли, - произнес мистер Мэрдстон. - Совершенно верно, - подтвердила мисс Мэрдстон. - Вполне... возможно, дорогая Джейн, - робко пролепетала моя мать. - Но... вы думаете, это принесло пользу Эдуарду? - А вы, Клара, думаете, что это принесло Эдуарду вред? - хмуро спросил мистер Мэрдстон. - Вот-вот, в том-то и дело! - сказала мисс Мэрдстон. Моя мать промолвила только: "Вы правы, дорогая Джейн", - и умолкла. Я почувствовал, что этот разговор имеет прямое касательство ко мне, и поймал взгляд мистера Мэрдвтона, устремленный на меня. - Дэвид, сегодня ты должен быть более внимателен, чем всегда, - сказал мистер Мэрдстон, снова метнув в меня взгляд и снова рассекая тросточкой воздух; затем, закончив свои приготовления, положил ее около себя с многозначительным видом и взялся за книжку. Это было недурное начало и недурное средство подбодрить меня. Я почувствовал, как мой урок улетучивается из головы - не одно слово за другим и не строчка за строчкой, а вся страница сразу, целиком. Я попытался поймать слова, но, казалось, если можно так выразиться, они скользили прочь от меня на коньках, плавно и быстро, и задержать их было невозможно. Плохое было начало, а дальше пошло еще хуже. Я явился с намерением отличиться, уверенный в том, что сегодня выучил урок превосходно, но, увы, я заблуждался. Груда отложенных в сторону учебников все росла, возвещая о моих ошибках, а мисс Мэрдстон не сводила с нас глаз. И когда в конце концов мы пришли к пяти тысячам сыров (помню, в тот день он заменил их палками), моя мать залилась слезами. - Клара! - предостерегла мисс Мэрдстон. - Мне что-то нездоровится, дорогая Джейн, - отозвалась моя мать. Я увидел, как он важно подмигнул сестре, встал и, взяв трость, сказал: - Едва ли, Джейн, можно ожидать, что Клара с достойной твердостью вынесет терзания и мучения, которые причинил ей сегодня Дэвид. Это было бы стоицизмом. Клара весьма укрепилась и сделала успехи, но едва ли можно ждать от нее так много. Мы пойдем с тобой наверх, Дэвид. Когда он уводил меня из комнаты, мать рванулась к нам. Мисс Мэрдстон сказала: - Клара, вы с ума сошли! - и удержала ее. Мать заткнула уши и заплакала. Он вел меня наверх в мою комнату медленно и важно - я уверен, ему доставлял удовольствие этот торжественный марш правосудия, - и, когда мы там очутились, внезапно зажал под мышкой мою голову. - Мистер Мэрдстон! Сэр! - закричал я. - Не надо! Пожалуйста, не бейте меня! Я так старался, сэр! Но я не могу отвечать уроки при вас и мисс Мэрдстон! Не могу! - Не можешь, Дэвид? Ну, мы попробуем вот это средство. Он зажимал рукой мою голову, словно в тисках, но я обхватил его обеими руками и помешал ему нанести удар, умоляя его не бить меня. Помешал я только на мгновение, через секунду он больно ударил меня, и в тот же момент я вцепился зубами в руку, которой он держал меня, и прокусил ее. До сих пор меня всего передергивает, когда я вспоминаю об этом. Он сек меня так, будто хотел засечь до смерти. Несмотря на шум, который мы подняли, я услышал, как кто-то быстро взбежал по лестнице - то были моя мать и Пегготи, и я слышал, как мать закричала. Затем он ушел и запер дверь на ключ. А я лежал на полу, дрожа как в лихорадке, истерзанный, избитый и беспомощный в своем исступлении. Как ясно помню я, какая странная тишина царила во всем доме, когда постепенно я пришел в себя! Как ясно вспоминаю, каким преступником почувствовал я себя, когда ярость и боль чуть-чуть утихли! Я сел и долго прислушивался, но не было слышно ни звука. С трудом я поднялся с пола и увидел в зеркале свое лицо, такое красное, опухшее и безобразное, что я ужаснулся. Боль во всем теле, когда я двигался, была мучительна, и я заплакал снова. Но эта боль была ничто по сравнению с сознанием моей вины. Оно тяготило мое сердце больше, чем если бы я был самым страшным преступником. Начинало темнеть, я закрыл окно (почти все время я лежал, припав головой к подоконнику, то плача, то задремывая или тупо глядя в окно), как вдруг в двери щелкнул ключ и появилась мисс Мэрдстон с хлебом, молоком и мясом. Молча поставив все это на стол и взглянув на меня с примерной твердостью, она ретировалась, и снова в двери щелкнул ключ. Долго я сидел после того, как спустились сумерки, и гадал, придет ли кто-нибудь еще. Когда ждать было уже нечего, я разделся и лег в постель; и тут я со страхом подумал о том, что сделают со мной. Является ли преступлением совершенный мной поступок? Арестуют ли меня, и заключат ли в тюрьму? Не угрожает ли мне опасность попасть на виселицу? Никогда не забуду своего пробуждения на следующее утро, бодрого и радостного расположения духа, уже в следующий момент изменившегося под гнетом горестных, тяжелых воспоминаний. Не успел я встать, как появилась мисс Мэрдстон, коротко сказала, что я могу полчаса, но не дольше, походить по саду, и удалилась, не заперев двери, чтобы я мог воспользоваться этим разрешением. Я так и сделал и поступал так каждое утро в течение пяти дней, пока пребывал, в заключении. Если бы я увидел мою мать одну, я бросился бы перед ней на колени, умоляя простить меня, но в течение всего этого времени я не видел никого, кроме мисс Мэрдстон; правда, мисс Мэрдстон приводила меня на вечернюю молитву в гостиную, когда все были уже в сборе, но там я стоял одиноко, как юный изгой, у двери, и мой тюремщик торжественно уводил меня, покуда никто еще не поднимался с колен. Я замечал только, что моя мать стоит, как можно дальше от меня, и смотрит в другую сторону, так что лица ее я не мог видеть, а у мистера Мэрдстона рука обвязана широким полотняным платком. Как долго длились эти пять дней, я не могу передать. В моих воспоминаниях они мне кажутся годами. Вот я прислушиваюсь ко всему, что происходит в доме, ко всему, что доносится до меня: позвякивают колокольчики, открываются и закрываются двери, слышатся голоса, шаги на лестнице, смех, посвистывание и пение за окном (они кажутся мне особенно невыносимыми в моем позорном заточении), неуловимое скольжение часов, особенно в темноте, когда, просыпаясь, я принимал вечер за утро, а потом убеждался, что домашние еще не ложились спать и меня еще ждет длинная-длинная ночь, печальные сновидения и кошмары... Снова утро, полдень и вечер, мальчики играют на церковном дворе, а я слежу за ними из комнаты, стараясь не подходить близко к окну, чтобы они не узнали о моем заточении... Непривычное сознание, что я не слышу собственного голоса... Короткие промежутки, когда я почти бодр, - ощущение это приходит за едой, но вот с ней покончено и снова нет бодрости... Дождь, однажды вечером, дождь, несущий свежие ароматы; от льет все сильней и сильней, между моим окном и церковью, и, наконец, вместе с наступающей ночью, словно обволакивает меня унынием, страхом и раскаянием, - все это, кажется мне, длилось не дни, а годы, так глубоко врезалось оно мне в память. В последнюю ночь моего заключения меня разбудил шепот - кто-то окликал меня по имени. Я вскочил с постели и, протягивая в темноте руки, сказал: - Пегготи, это ты? Ответа не было, но скоро я снова услышал свое имя, произнесенное таким таинственным и страшным шепотом, что со мной сделался бы припадок, если бы у меня не мелькнула догадка - не доносится ли шепот из замочной скважины. Я пошел ощупью к двери и, приникнув к замочной скважине, прошептал: - Пегготи, милая, это ты? - Я, мой дорогой Дэви! Но тише, тише, будьте как мышка, а то кошка услышит! - ответила она. Она имела в виду мисс Мэрдстон, и я понял, сколь основательны ее опасения: комната мисс Мэрдстон была смежная с моей. - Что с мамой, милая Пегготи? Она очень на меня сердится? Мне было слышно, как Пегготи беззвучно заплакала по ту сторону двери, а я плакал по эту сторону, пока не услышал: - Нет, не очень. - Милая Пегготи, что со мной сделают? Ты не знаешь? - Школа. Недалеко от Лондона, - был ответ Пегготи. Я попросил ее повторить, так как позабыл приложить ухо и отнять губы от замочной скважины, и в первый раз она говорила прямо мне в рот, и потому слова щекотали мне губы, но я не расслышал их. - Когда, Пегготи? - Так вот почему мисс Мэрдстон достала мой костюм из комода! - Она именно так и сделала, но я забыл упомянуть об этом. - Да, - сказала Пегготи, - уложила в сундучок. - Я увижусь с мамой? - Да. Завтра. - Затем Пегготи вплотную прижала губы к замочной скважине и с горячностью, с нежностью, к которой замочные скважины, смею думать, не были привычны, произнесла следующие фразы, разбив их на части, которые судорожно проскакивали одна за другой: - Дэви, дорогой! Если я не была ласкова с вами... как бывало раньше... это не потому, что я вас не люблю... так же, и даже больше, мой маленький... это потому, что так лучше для вас... и еще кое для кого... Дэви, дорогой, вы меня слушаете? Вы слышите?.. - Да-а-а, Пегготи! - всхлипывал я. - Сокровище мое! - продолжала Пегготи с бесконечной жалостью. - Вот что я хотела сказать... никогда не забывайте меня... Я вас никогда не забуду... и я буду очень заботиться о вашей маме... как заботилась о вас... и я не покину ее... может, наступит день, когда ей снова захочется приклонить свою бедную головку... к плечу глупой Пегготи... и я буду писать вам, дорогой... хоть я и не ученая... и я... и я... И Пегготи, не имея возможности поцеловать меня, принялась целовать замочную скважину. - О, спасибо, дорогая Пегготи! Спасибо, спасибо! Ты обещаешь мне одну вещь? Ты напишешь мистеру Пегготи, и малютке Эмли, и миссис Гаммидж, и Хэму, что я совсем не такой плохой, как им может показаться? И что я посылаю им самый нежный привет, в особенности малютке Эмли - Ты напишешь, Пегготи? Добрая душа обещала мне это, мы оба горячо поцеловали замочную скважину - помню, я погладил ее рукой, словно это было милое лицо Пегготи, - и мы расстались. С той ночи в моей душе зародилось новое чувство к Пегготи, которое мне трудно определить. Нет, она не заменила мне мать, этого никто не смог бы сделать, но она заполнила пустоту в моем сердце, и во мне возникло такое чувство к ней, которого я не испытывал ни к одному человеческому существу. Было что-то забавное в этой привязанности к ней, и, однако, умри Пегготи - я не знаю, как бы я вел себя и какой трагедией это бы для меня было. Поутру мисс Мэрдстон появилась, как обычно, и сказала, что я отправляюсь в школу (что уже не было для меня новостью, как она полагала). Она сообщила также, что, одевшись, я должен спуститься в гостиную и позавтракать. Там я застал мою мать, очень бледную, с покрасневшими глазами; я упал в ее объятия и от всего исстрадавшегося моего сердца умолял простить меня. - О Дэви! - сказала она. - Как ты мог причинить боль тому, кого я люблю! Старайся исправиться, молись, чтобы исправиться! Я тебя прощаю, но мне так горько, Дэви, что у тебя в сердце таятся такие недобрые чувства. Они убедили ее в том, что я никуда не годный мальчишка, и это ее печалило больше, чем мой отъезд. Я с горечью это почувствовал. Я старался проглотить свой прощальный завтрак, но слезы капали на бутерброд и струились в чашку с чаем. Я видел, как моя мать время от времени посматривает на меня, затем, бросив взгляд на бдительную мисс Мэрдстон, опускает глаза или отворачивается. - Сундучок мистера Копперфилда! - распорядилась мисс Мэрдстон, когда у калитки послышался стук колес. Я искал взглядом Пегготи, но это была не она; ни Пегготи, ни мистер Мэрдстон не появлялись. В дверях стоял возчик, мой старый знакомый; принесли сундучок и поставили в повозку. - Клара! - произнесла мисс Мэрдстон предостерегающим тоном. - Сейчас, милая Джейн! - ответила мать. - До свиданья, Дэви. Ты уезжаешь, но это для твоей же пользы. До свиданья, дитя мое. Ты будешь приезжать домой на каникулы. Постарайся исправиться. - Клара! - повторила мисс Мэрдстон. - Да, да, милая Джейн! - отозвалась мать, обнимая меня. - Я прощаю тебя, мой мальчик. Да благословит тебя бог! - Клара! - снова повторила мисс Мэрдстон. Мисс Мэрдстон любезно вызвалась проводить меня до повозки и по дороге выразила надежду, что я раскаюсь и избегну плохого конца; затем я взобрался в повозку, и лошадь лениво тронулась в путь. ГЛАВА V  Меня отсылают из родного дома Мы проехали, быть может, около полумили, и мой носовой платок промок насквозь, когда возчик вдруг остановил лошадь. Выглянув, чтобы узнать причину остановки, я, к изумлению своему, увидел Пегготи, которая выбежала из-за живой изгороди и уже карабкалась в повозку. Она обхватила меня обеими руками и с такой силой прижала к своему корсету, что очень больно придавила мне нос, хотя я заметил это гораздо позднее, обнаружив, каким он стал чувствительным. Ни единого слова не сказала Пегготи. Освободив одну руку, она погрузила ее по локоть в карман и извлекла оттуда несколько бумажных мешочков с пирожными, которые рассовала по моим карманам, а также и кошелек, который сунула мне в руку, но ни единого слова не сказала она. Еще раз, в последний раз обхватив меня обеими руками, она вылезла из повозки и побежала прочь; и я убежден теперь, и всегда придерживался такого мнения, что у нее не осталось ни одной пуговицы на платье. Одну из тех, что отлетели, я подобрал и долго хранил как память о ней. Возчик посмотрел на меня, словно спрашивая, вернется ли она. Я покачал головой и сказал, что вряд ли. - Ну, так пошла! - обратился возчик к своей ленивой лошади, и та пошла. Выплакав все свои слезы, я стал подумывать, стоит ли плакать еще, тем более что, насколько я мог припомнить, ни Родрик Рэндом, ни капитан королевского британского флота, попав в тяжелое положение, никогда не плакали. Возчик, видя, что я утвердился в этом решении, предложил расстелить мой носовой платочек на спине лошади, чтобы он просох. Я поблагодарил и согласился, и каким маленьким показался он тогда! Теперь я мог на досуге рассмотреть кошелек. Это был кошелек из толстой кожи, с застежкой, а в нем лежали три блестящих шиллинга, которые Пегготи, очевидно, начистила мелом для вящего моего удовольствия. Но в этом кошельке была еще большая драгоценность: две полукроны, завернутые в бумажку, на которой было написано рукою моей матери: "Для Дэви. С любовью". Я пришел в такое волнение, что спросил возчика, не будет ли он так любезен и не достанет ли мой носовой платок, но он сказал, что лучше мне обойтись без него, и я решил, что, пожалуй, это так; поэтому я вытер глаза рукавом и перестал плакать. Да, перестал; впрочем, после недавних потрясений, я все еще изредка громко всхлипывал. Мы протрусили рысцой еще некоторое время, и я спросил возчика, будет ли он везти меня всю дорогу. - Всю дорогу куда? - осведомился возчик. - Туда! - сказал я. - Куда туда? - спросил возчик. - Туда, недалеко от Лондона, - объяснил я. - Да ведь эта лошадь, - тут возчик дернул вожжой, чтобы указать мне, какая именно, - эта лошадь свалится, как околевшая свинья, раньше чем мы проедем полпути. - Значит, вы едете только до Ярмута? - спросил я. - Правильно, - сказал возчик. - А там я вас доставлю к почтовой карете, а почтовая карета доставит вас туда... куда понадобится... Так как для возчика (звали его мистер Баркис) это была длинная речь - я уже заметил в одной из предшествующих глав, что он был темперамента флегматического и отнюдь не словоохотлив, - я предложил ему, в знак внимания, пирожное, которое он проглотил целиком, точь-в-точь как слон, и его широкая физиономия осталась такой же невозмутимой, какою была бы в подобных обстоятельствах физиономия слона. - Это она их делала? - спросил мистер Баркис, ссутулившийся на передке повозки и упершийся локтями в колени. - Вы говорите о Пегготи, сэр? - Вот-вот. О ней, - сказал мистер Баркис. - Да, она делает всякие пирожные и все для нас готовит. - Да ну? - вымолвил мистер Баркис. Он выпятил губы так, будто собирался свистнуть, однако не свистнул. Он сидел и смотрел на уши лошади, словно увидел там что-то до сей поры невиданное; так сидел он довольно долго. Затем он спросил: - А любимчиков нет? - Вы говорите о блинчиках, мистер Баркис? - Я решил, что он не прочь закусить и явно намекает на это лакомство. - Любимчиков, - повторил мистер Баркис. - Она ни с кем не гуляет? - Кто? Пегготи? - Да. Она. - О нет! У нее никогда не было никаких любимчиков. - Вот оно как! - сказал мистер Баркис. Снова он выпятил губы так, как будто собирался свистнуть и снова не свистнул, но по-прежнему смотрел на уши лошади. - Так, значит, она, - сказал мистер Баркис после долгого раздумья, - так, значит, она делает все эти яблочные пироги и стряпает все что полагается? Я отвечал, что так оно и есть. - Ну, так вот что я вам скажу, - начал мистер Баркис. - Может, вы будете ей писать? - Я непременно ей напишу, - ответил я. - Так. Ну, так вот, - сказал он, медленно переводя взгляд на меня. - Если вы будете ей писать, может не забудете сказать, что Баркис очень не прочь, а? - Что Баркис очень не прочь, - наивно повторил я. - И это все, что я должен передать? - Да-а... - раздумчиво сказал он. - Да-а-а... Баркис очень не прочь. - Но вы завтра же вернетесь в Бландерстон, мистер Баркис, - сказал я и запнулся, вспомнив о том, что я тогда буду уже очень далеко, - и сами сможете передать это гораздо лучше, чем я. Однако он, мотнув головой, отверг это предложение и снова повторил свою прежнюю просьбу, с величайшей серьезностью сказав: - Баркис очень не прочь. Вот какое поручение. Я охотно взялся его выполнить. В тот же день, дожидаясь кареты в ярмутскои гостинице, я раздобыл лист бумаги и чернильницу и написал такую записку Пегготи: "Дорогая моя Пегготи. Я приехал сюда благополучно. Баркис очень не прочь. Передай маме мой горячий привет. Твой любящий Дэви. P. S. Он говорит, что непременно хочет, чтобы ты знала: Баркис очень не прочь". Когда я взял это дело на себя, мистер Баркис снова погрузился в глубокое молчание, а я, совершенно измученный всеми недавними событиями, улегся на мешке в повозке и заснул. Я спал крепко, пока мы не прибыли в Ярмут, который показался мне таким незнакомым и чужим, когда мы въехали во двор гостиницы, что я сразу распрощался с тайной надеждой встретить кого-нибудь из членов семейства мистера Пегготи, - может быть, даже малютку Эмли. Карета, вся сверкающая, стояла во дворе, но лошадей еще не впрягали, и благодаря такому ее виду казалось совершенно невероятным, чтобы она когда-нибудь отправилась в Лондон. Я размышлял об этом и недоумевал, что станется в конце концов с моим сундучком, который мистер Баркис поставил на мощеном дворе возле шеста (он въехал во двор, чтобы повернуть свою повозку), и что станется в конце концов со мной, когда из окна, в котором висели битая птица и части мясной туши, выглянула какая-то леди и спросила: - Это и есть юный джентльмен из Бландерстона? - Да, сударыня, - ответил я. - Как фамилия? - осведомилась леди. - Копперфилд, сударыня, - сказал я. - Это не то, - возразила леди. - Ни для кого с такой фамилией не заказывали здесь обеда. - Может быть, Мэрдстон, сударыня? - сказал я. - Если вы мистер Мэрдстон, то почему же вы называете сначала другую фамилию? - спросила леди. Я объяснил этой леди положение дел, после чего она позвонила в колокольчик и крикнула: - Уильям, покажи ему, где столовая! Из кухни в другом конце двора выбежал лакей и, по-видимому, очень удивился, что показать столовую он должен всего-навсего мне. Это была большая, длинная комната с большими географическими картами на стене. Вряд ли я почувствовал бы себя более бесприютным, если бы эти карты были настоящими чужеземными странами, а меня забросило судьбою в одну из них. Мне казалось непростительной вольностью сидеть с шапкой в руках на краешке стула у двери, а когда лакей накрыл стол скатертью специально для меня и поставил судки, я, должно быть, весь покраснел от смущения. Он принес мне отбивных котлет и овощей и так порывисто снял крышки с блюд, что я испугался, не обидел ли я его. Но опасения мои рассеялись, когда он придвинул мне стул к столу и очень приветливо сказал: - Ну-с, великан, пожалуйте! Я поблагодарил его и занял место за столом, но убедился, что чрезвычайно трудно управляться ножом и вилкой и не обливаться соусом, когда он стоит тут же, против меня, смотрит в упор и заставляет меня заливаться жгучим румянцем всякий раз, как я встречаюсь с ним глазами. Когда я приступил ко второй котлете, он сказал: - Для вас заказано полпинты эля. Не желаете ли выпить его сейчас? Я поблагодарил его и сказал: - Да. Он налил мне эля из кувшина в большой стакан и поднял его, держа против света, чтобы я мог полюбоваться. - Ей-ей, многовато как будто, - сказал он. - В самом деле многовато, - согласился я, улыбаясь: я был в восторге от того, что он оказался таким любезным. Он был прыщеват, глаза у него блестели, волосы на голове стояли торчком, и вид он имел очень дружелюбный, когда, подбоченившись одной рукой, держал в другой руке против света стакан. - Был здесь вчера один джентльмен, - сказал он, - дородный джентльмен по фамилии Топсойер - может быть, вы его знаете? - Нет, не думаю... - сказал я. - В коротких штанах и гамашах, широкополой шляпе, сером сюртуке, на шее платок с крапинками, - объяснил лакей. - Нет, я не имею удовольствия... - смущенно вымолвил я. - Он явился сюда, - продолжал лакей, глядя на свет сквозь стакан, - заказал стакан этого эля - требовал во что бы то ни стало, как я его ни отговаривал! - выпил и... упал мертвый. Эль оказался слишком старым для него. Не следовало и нацеживать, что правда то правда. Я был поражен, услыхав о таком печальном событии, и заявил, что, пожалуй, лучше выпью воды. - Видите ли, - сказал лакей, который, закрыв один глаз, по-прежнему смотрел на свет сквозь стакан, - у нас здесь не любят, когда что-нибудь заказано зря. Хозяйка и повар обижаются. Но, если хотите, я выпью этот эль. Я-то к нему привык, а привычка - это все. Не думаю, чтобы он мне повредил, если я запрокину голову и выпью залпом. Не возражаете? Я отвечал, что он окажет мне большую услугу, выпив эль, но только в том случае, если, по его мнению, это для него безопасно. Признаюсь, когда он запрокинул голову и залпом выпил стакан, я ужасно боялся, что его постигнет судьба злополучного мистера Топсойера и он бездыханный упадет на ковер. Но эль ему не повредил. Наоборот, мне показалось, что он даже повеселел и приободрился. - Что у нас тут такое? - осведомился он, тыча вилкой в блюдо. - Не котлеты ли? - Котлеты, - подтвердил я. - Помилуй бог! - воскликнул он. - А я и не знал, что это котлеты! Да ведь котлета как раз и нужна, чтобы это пиво не имело дурных последствий! Вот удача! Одной рукой он взял за косточку котлету, а другой картофелину и уплел их с большим аппетитом, к величайшему моему удовольствию. После этого он взял еще одну котлету и еще одну картофелину, а потом еще котлету и еще картофелину. Покончив с ними, он принес пудинг и, поставив его передо мной, как будто призадумался и несколько минут предавался размышлениям. - Ну, как пирог? - спросил он, очнувшись. - Это пудинг, - возразил я. - Пудинг! - воскликнул он. - Ах, боже мой, и в самом деле. Как? - Он придвинулся ближе. - Неужели вы хотите сказать, что это слоеный пудинг? - Да, совершенно верно. - Слоеный пудинг! - повторил он, беря столовую ложку. - Да ведь это мой любимый пудинг! Вот удача! А ну-ка, малыш, посмотрим, кому больше достанется. Ему, несомненно, досталось больше. Несколько раз он умолял меня приналечь и выйти победителем, но так велика была разница между его столовой ложкой и моей чайной, его быстротой и моей, его аппетитом и моим, что я после первого же глотка остался далеко позади и не имел никаких шансов догнать его. Мне кажется, я не видывал человека, который так наслаждался бы пудингом; а когда с пудингом было покончено, он все еще посмеивался, словно продолжал наслаждаться. Вот тогда-то, убедившись в его дружелюбии и общительности, я и попросил у него перо, чернила и лист бумаги, чтобы написать Пегготи. Он не только принес все это немедленно, но и был так внимателен, что смотрел через мое плечо, пока я писал. Когда я закончил письмо, он спросил меня, в какую школу я еду. Я отвечал: "Недалеко от Лондона" - это было все, что я знал. - Ах, боже мой! - воскликнул он, впадая в уныние. - Вот жалость-то! - Почему? - спросил я его. - О господи! - сказал он, покачивая головой. - Это та самая школа, где мальчику сломали ребра... два ребра... Маленькому мальчику. Я думаю, ему было... позвольте-ка, вам примерно сколько лет? Я отвечал, что мне пошел девятый год. - Как раз ровесник ему, - сказал он. - Ему было восемь лет и восемь месяцев, когда сломали второе и покончили с ним. Я не мог скрыть ни от самого себя, ни от лакея, что это весьма неприятное совпадение, и осведомился, как это случилось. Его ответ не улучшил моего расположения духа, ибо состоял из двух мрачных слов: "Его секли". Звук рожка во дворе раздался как раз вовремя, чтобы отвлечь меня от моих мыслей, я встал и с чувством гордости и смущения от того, что у меня есть кошелек (который я достал из кармана), нерешительно осведомился, нужно ли за что-нибудь платить. - За лист почтовой бумаги, - ответил лакей. - Вы покупали когда-нибудь лист почтовой бумаги? Я не мог припомнить такого случая. - Он стоит дорого из-за налогов, - пояснил лакей. - Три пенса. Вот какими налогами нас обкладывают в этой стране. Больше ничего платить не надо, разве что лакею. О чернилах нечего говорить. На этом теряю я. - Скажите, пожалуйста, а сколько бы вы... сколько я... сколько следовало бы мне... какую сумму полагается заплатить лакею? - краснея и заикаясь, осведомился я. - Не будь у меня семьи и не заболей эта семья ветряной оспой, - сказал лакей, - я не взял бы и шести пенсов. Если бы я не содержал престарелой мамаши и хорошенькой сестры, - тут лакей пришел в крайнее волнение, - я не взял бы и фартинга. Если бы я служил на хорошем месте и со мной обращались здесь по-хорошему, я попросил бы сам принять от меня какую-нибудь мелочь, вместо того чтобы брать чаевые. Но я питаюсь объедками и сплю на мешках с углем... -- Тут лакей залился слезами. Я был очень огорчен его невзгодами и почувствовал, что дать ему меньше, чем девять пенсов, было бы поистине жестоко и бессердечно. Поэтому я вручил ему один из моих блестящих шиллингов, который он принял очень смиренно и почтительно и немедленно вслед за этим подбросил монету большим пальцем, чтобы убедиться в ее полноценности. Когда мне помогли взобраться на заднее сидение на крыше кареты, я пришел в некоторое замешательство, обнаружив, что меня заподозрили в том, будто я съел весь обед без всякой посторонней помощи. Узнал я об этом, услышав, как леди, высунувшись из окна, сказала кондуктору: "Последи за этим ребенком, Джордж, как бы он не лопнул!" Кроме того, я заметил, что служанки, работавшие в доме, вышли, чтобы похихикать и поглазеть на меня как на юного феномена. Мой несчастный друг, лакей, который уже совсем пришел в себя, не проявляя ни малейших признаков смущения, дивился вместе со всеми. Если бы могли возникнуть у меня какие-нибудь сомнения на его счет, они должны были возникнуть именно тогда, но я склонен думать, что благодаря простодушному доверию ребенка и присущему детям уважению к старшим (качества, которые, к сожалению, у иных детей слишком рано уступают место житейской мудрости) у меня даже в ту минуту не мелькнуло никаких серьезных подозрений. Признаюсь, мне было совсем несладко, когда я, отнюдь того не заслуживая, стал мишенью шуток, которыми обменивались кучер и кондуктор, утверждая, что карета оседает на задние колеса, - поскольку я сижу сзади, - и что куда правильнее было бы, если бы я путешествовал в фургоне. Весть об обжорстве, в котором меня заподозрили, разнеслась среди наружных пассажиров, и они также стали подсмеиваться надо мной, осведомлялись, будут ли платить за меня в школу вдвойне или втройне, заключен ли особый договор, или же я поступаю на обычных условиях, и задавали другие подобного рода вопросы. Но вот что было хуже всего: я знал, что, когда представится случай, мне стыдно будет есть, и после весьма легкого обеда я обречен страдать от голода всю ночь, так как второпях оставил свои пирожные в гостинице. Мои опасения оправдались. Когда мы сделали остановку, чтобы поужинать, у меня не хватило храбрости принять участие в ужине, хотя я был очень не прочь это сделать, и я уселся у камина и сказал, что ничего не хочу. Это не спасло меня от новых насмешек; джентльмен с хриплым голосом и обветренным лицом, почти всю дорогу жевавший сандвичи, а в промежутках прикладывавшийся к бутылке, заявил, что я похож на пятнистого удава, который за один прием поглощает столько, чтобы потом уже долго не есть. Вслед за этими словами он сам покрылся пятнами от съеденной им вареной говядины. Мы выехали из Ярмута в три часа дня, а в Лондон должны были прибыть часов в восемь утра. Стояла середина лета, и вечер был погожий. Когда мы проезжали через какую-нибудь деревню, я мысленно представлял себе, что делается в домах и чем занимаются жители; а когда мальчишки бежали вслед за нами и подвешивались сзади к нашей карете, я задавал себе вопрос, живы ли их отцы, и счастливо ли живется им дома. Да, мне было о чем подумать; к тому же мысли мои постоянно обращались к цели моего путешествия - и это были страшные мысли. Помню, несколько раз я принимался думать о родном доме и о Пегготи и смутно, неуверенно пытался восстановить в памяти, что я чувствовал и каким был до того дня, как укусил мистера Мэрдстона; однако я никак не мог прийти к сколько-нибудь удовлетворяющему меня заключению - мне казалось, что укусил я его в давно минувшие времена. Ночью было не так хорошо, как вечером, потому что похолодало; меня посадили между двумя джентльменами (тем самым, у кого было обветренное лицо, и еще одним), чтобы я не свалился с крыши кареты, и они, засыпая, едва меня не задушили, так как навалились на меня с обеих сторон. По временам они так сильно меня стискивали, что я невольно вскрикивал: "Ох, прошу вас!" - а это им совсем не нравилось, потому что я их будил. Против меня сидела пожилая леди в широкой меховой ротонде, походившая в темноте скорее на стог сена, чем на леди, - так была она укутана. У нее была корзинка, и она долго не знала, что с ней делать, пока не решила подсунуть ее мне под ноги, даром, что ли, они у меня такие короткие? Я больно ударялся об эту корзинку и чувствовал себя совсем несчастным, но стоило мне пошевельнуться, как стакан, находившийся в корзине, обо что-то стукался и дребезжал (иначе и быть не могло), а леди пребольно толкала меня ногой и говорила: - Да перестань же вертеться! Ведь у тебя-то кости молодые! Наконец взошло солнце, и мои спутники заснули более спокойным сном. Трудно вообразить себе те мученья, какие они претерпевали всю ночь, давая о них знать самыми устрашающими вздохами и храпеньем. По мере того как солнце все выше поднималось над горизонтом, сон их становился более чутким, и постепенно, одни за другим, они стали просыпаться. Помню, меня очень удивило, что каждый притворялся, будто вовсе не спал, и с величайшим негодованием отвергал подобное обвинение. Я и по сей день не перестаю дивиться, неизменно замечая, что люди готовы признаться в любой слабости, свойственной человеческой природе, но всегда отрицают (неведомо почему), что они спали в карете. Нет нужды пересказывать, каким изумительным местом показался мне Лондон, когда я увидел его издали, и как я воображал, будто здесь вновь и вновь повторяются все приключения всех моих любимых героев, и как я пришел к туманному заключению, что чудес и пророков здесь больше, чем во всех столицах мира. Мы приблизились к городу не сразу и в положенный час подъехали к гостинице в Уайтчепле - к месту нашего назначения. Я забыл, называлась ли гостиница "Синий Бык" или "Синий Боров"; знаю только, что это было нечто синее, чье изображение было намалевано на задней стенке кареты. Когда кондуктор спускался с козел, взгляд его упал на меня, и он объявил, заглянув в дверь конторы: - Кто-нибудь пришел за мальчиком, который значится как Мэрдстон из Бландерстона в Суффолке? Мальчик должен ждать здесь, пока его не затребуют. Никто не отвечал. - Будьте добры, сэр, попробуйте назвать Копперфилда, - сказал я, беспомощно посматривая вниз. - Кто-нибудь пришел за мальчиком, который значится как Мэрдстон из Бландерстона в Суффолке, но откликается на фамилию Копперфилд? Мальчик должен ждать здесь, пока его не затребуют, - повторил кондуктор. - Чего молчите? Пришел кто-нибудь за ним или нет? Нет. Никто не пришел. Я с тревогой озирался, но вопрос кондуктора не произвел ни малейшего впечатления на присутствующих, если не считать одноглазого человека в гетрах, который посоветовал надеть мне медный ошейник и поставить меня в конюшню. Принесли лестницу, и я спустился вниз вслед за леди, походившей на стог сена: пока не убрали ее корзинку, я не осмеливался двинуться с места. Пассажиры вышли из кареты, багаж был очень скоро убран, лошадей выпрягли, и конюхи уже откатили карету в сторонку. Но все еще никто не появлялся, чтобы затребовать покрытого пылью мальчика из Бландерстона в Суффолке. Более одинокий, чем Робинзон Крузо - на того хотя бы никто не смотрел и никто не видел, что он одинок, - я отправился в контору, прошел, по приглашению дежурного клерка, за прилавок и присел на весы, на которых взвешивали багаж. Тут, пока я сидел и смотрел на свертки, тюки и конторские книги и вдыхал запах конюшни (с той поры навеки связанный с этим утром), меня начали осаждать самые мрачные мысли, сменяя, одна другую. Если допустить, что никто так и не зайдет за мной, долго ли согласятся держать меня здесь? Может быть, до тех пор, пока я не истрачу свои семь шиллингов? Придется ли мне ночевать в одном из этих деревянных ящиков, вместе с другим багажом, а утром умываться во дворе под насосом? Или меня будут выгонять на ночь, чтобы по утрам, когда открывается контора, я возвращался и ждал, не затребуют ли меня? А если допустить, что никакой ошибки не случилось и мистер Мэрдстон придумал этот план с целью избавиться от меня, что мне тогда делать? Если мне и разрешат оставаться здесь, пока я не истрачу моих семи шилл