с большим любопытством. Этот вопрос я оставил без ответа и вернулся к Мэрдстонам. - Я знал, что он снова женился. Вы у них лечите? - спросил я. - Не постоянно. Но иногда меня приглашают, - ответил он. - Шишка твердости, сэр, очень развита у мистера Мэрдстона и его сестры. Я ответил таким выразительным взглядом, что этот взгляд, вкупе с рюмкой негуса, вселил в мистера Чиллипа смелость, и он потряс головой несколько раз подряд, а потом в раздумье воскликнул: - Боже ты мой! Как далеки те времена, мистер Копперфилд! - А брат с сестрой живут все так же? - спросил я. - Врач, сэр, близко соприкасается с каждым семейством и должен слышать и видеть только то, что имеет отношение к его профессии. Скажу одно: они люди очень жесткие, сэр, и для этой жизни и для грядущей. - В жизни грядущей все будет в порядке и без их содействия, а вот как они себя ведут в этой жизни? - сказал я. Мистер Чиллип покачал головой, помешал негус и отхлебнул из рюмки. - Это очень милая женщина, сэр, - сказал он, и в тоне его было сострадание. - Теперешняя миссис Мэрдстон? - Очень милая женщина, сэр, исключительно приятная. По мнению миссис Чиллип, характер у нее совсем изменился после ее замужества, и теперь меланхолия довела ее до помешательства. А ведь леди очень наблюдательны, сэр, - пугливо закончил мистер Чиллип. - Должно быть, они хотели ее сломать и подогнать под свою гнусную мерку, помоги ей бог! - сказал я. - И так оно и случилось. - Раньше были крупные ссоры, сэр, могу вас уверить, - сказал мистер Чиллип. - Но теперь она превратилась в тень. Осмелюсь сказать вам по секрету, сэр, что, когда ему на помощь пришла сестра, в их руках она стала почти слабоумной. Я сказал, что вполне этому верю. - Скажу без колебаний, но, конечно, между нами, сэр, - тут мистер Чиллип для смелости подкрепился глотком негуса, - что они уморили ее мать... а их тиранство, мрачность и преследования привели к тому, что она сделалась почти слабоумной. До замужества, сэр, это была жизнерадостная девушка, но их мрачность и суровость ее погубили. Они обращаются с ней скорей как надсмотрщики, а не как муж и золовка. Это сказала мне на прошлой неделе миссис Чиллип. И могу вас уверить, сэр, - леди очень наблюдательны. А миссис Чиллип в особенности. - И он все еще и все так же мрачно заявляет о своей... религиозности?.. Мне стыдно употреблять это слово в применении к нему... - сказал я. - Вы точно подслушали, сэр, одно из самых удивительных замечаний миссис Чиллип! - сказал мистер Чиллип, у которого веки стали красными от добавочной порции горячительного напитка. - Миссис Чиллип, - продолжал он спокойно и медленно, как всегда, - поразила меня: она сказала, что мистер Мэрдстон превозносит себя и считает божеством. Когда миссис Чиллип об этом рассказала, уверяю вас, сэр, я еле удержался на ногах. О, леди очень наблюдательны, сэр! - Интуиция, - заметил я к крайнему его восхищению. - Как я рад, что вы разделяете мое мнение, сэр! - сказал он. - Уверяю вас, я не часто решаюсь выразить свое мнение по вопросам, которые не связаны с медициной. Мистер Мэрдстон иногда произносит речи публично, и говорят... словом, таково мнение миссис Чиллип... что чем больше он тиранит свою жену, тем более жесток в своих религиозных наставлениях. - Мне кажется, миссис Чиллип совершенно права, - заметил я. - Миссис Чиллип даже утверждает, - продолжал кротчайший человечек, ободренный моим замечанием, - что для подобных людей убеждения, которые они ложно именуют религиозными, - только повод для того, чтобы проявить свою угрюмость и высокомерие. И знаете, сэр, я должен сказать, - тут мистер Чиллип снова кротко склонил голову набок, - что в Новом завете я не нашел оправданий для мистера и мисс Мэрдстон. - И я никогда не находил, - заметил я. - Надо сказать, - продолжал мистер Чиллип, - что их очень не любят. А так как они не стесняются предрекать всем, кто их не любит, вечную гибель, то в наших краях многие осуждены на гибель. Но, как говорит миссис Чиллип, наказание не миновало их самих, потому что их взгляд обращен внутрь и они питаются своими собственными сердцами, а их сердца - плохая пища. Однако разрешите, сэр, вернуться к вашему мозгу. Не слишком ли вы возбуждаете ваш мозг, сэр? Мозг самого мистера Чиллипа был достаточно возбужден под влиянием негуса, и мне было нетрудно отвлечь его внимание от этой темы и направить на собственные его дела. В течение получаса он охотно говорил о них, сообщив, между прочим, как он попал в кофейню в Грейс-Инне: в качестве врача-эксперта ему предстояло дать показания комиссии, исследующей умственное состояние больного, который помешался вследствие злоупотребления спиртными напитками. - Уверяю вас, сэр, я очень волнуюсь в таких случаях, - сказал он. - Я не могу выносить, сэр, когда на меня... как это говорится... наседают. Я тогда теряю мужество. Знаете ли, я не сразу пришел в себя после встречи с этой грозной леди в ту ночь, когда вы появились на свет, мистер Копперфилд! Я сообщил ему, что завтра рано утром отправляюсь к бабушке - этому самому дракону той памятной ночи - и что она превосходнейшая женщина и сердце у нее добрейшее, в чем он мог бы легко убедиться, если бы знал ее лучше. Одна только возможность встретить ее снова привела его в ужас. С бледной улыбкой он сказал: - Да что вы говорите, сэр! Правда? И почти тотчас же потребовал свечу, чтобы идти спать, словно нигде не чувствовал себя в безопасности. Он не пошатывался, выпив свой негус, но все же, мне кажется, его пульс, - такой спокойный, бился на два-три удара в минуту быстрее, чем все эти годы после той ночи, когда бабушка в припадке разочарования хлопнула его по голове своей шляпкой. Я очень устал и тоже пошел спать около полуночи. На следующий день я отправился в карете в Дувр и ворвался целым и невредимым в знакомую гостиную бабушки, где она сидела за чаем (теперь она носила очки). Со слезами радости и с распростертыми объятиями встретили меня она, мистер Дик и милая старая Пегготи, занимавшая пост домоправительницы. Бабушка очень позабавилась, когда, успокоившись, я рассказал ей о своей встрече с мистером Чиллипом, который сохранил о ней такие ужасные воспоминания. И Пегготи и ей было что рассказать мне о втором муже моей бедной матери и об этой "женщине-убийце, которая приходится ему сестрой". Думаю, никакие пытки не могли бы заставить бабушку назвать мисс Мэрдстон по имени или по фамилии, да и вообще как-нибудь иначе. ГЛАВА LX  Агнес Мы остались с бабушкой вдвоем и проговорили до глубокой ночи. Я узнал о том, что эмигранты пишут домой бодрые, обнадеживающие письма, а мистер Микобер уже несколько раз присылал небольшие суммы денег в счет погашения тех "денежных обязательств", к которым он относился весьма по-деловому, "как подобает мужчинам"; о том, что Дженет, снова вернувшись к бабушке, когда та возвратилась в Дувр, окончательно отреклась от своей неприязни к мужскому полу и вышла замуж за преуспевающего хозяина таверны, да и сама бабушка окончательно отвергла свой замечательный принцип, приняв деятельное участие в свадебных хлопотах и увенчав церемонию бракосочетания своим присутствием. Таковы были некоторые темы нашей беседы - кое о чем я уже знал из ее писем. Разумеется, говорили и о мистере Дике. По словам бабушки, он неустанно переписывает все, что попадается ему под руку, причем, занимаясь этим делом, держит короля Карла Первого на почтительном расстоянии; видеть его счастливым и на свободе, а не влачащим жалкую жизнь под замком - великая для нее радость, говорила бабушка, добавляя (это заключение она преподносила как новинку), что только она знает настоящую цену этому человеку. - А когда, Трот, ты отправляешься в Кентербери? - спросила бабушка, сидя, как обычно, перед камином и ласково поглаживая меня по руке. - Если вы не поедете со мной, я возьму верховую лошадь и отправлюсь завтра утром, - ответил я. - Не поеду, - отчеканила в своей излюбленной лаконичной форме бабушка. - Я останусь. Тогда я сказал, что поеду один. Проезжая через Кентербери, я бы непременно там задержался, если бы мне предстояла встреча не с бабушкой, а с кем-нибудь другим. Она была тронута, но ответила: - Ну вот еще, Трот! Мои старые кости могли бы подождать до завтра. И она нежно погладила мою руку, а я сидел у камина и в раздумье глядел на огонь. В раздумье... Ибо как только я очутился близко от Агнес, в моей душе пробудились старые, знакомые сожаления. Сожаления, быть может смягченные, ибо они учили меня тому, чего я не постиг в пору моей юности, но все же сожаления. Казалось, я снова слышу слова бабушки: "О Трот! Слепец, слепец, слепец!" Теперь я понимал их лучше. Некоторое время мы молчали. Подняв глаза, я увидел, что она пристально на меня глядит. Быть может, она угадала ход моих мыслей; теперь это было легче, чем в ту пору, когда я был так своеволен. - Ее отец стал седым стариком, но он куда лучше, чем был раньше, - прямо заново родился, - сказала бабушка. - Теперь он не измеряет все людские горести и радости своей жалкой меркой. Поверь мне, дитя мое, надо сперва все очень приуменьшить, прежде чем измерять такой меркой. - Это верно, - согласился я. - А она все такая же, как была, добрая, милая, ласковая, все так же думает только о других, - продолжала бабушка. - Если бы я могла сказать о ней еще лучше, я сказала бы, Трот. В ее устах это была высшая похвала. А для меня эти слова прозвучали как самый тяжелый укор. О, как я сбился когда-то с пути! - Если она воспитает своих маленьких учениц так, чтобы они стали похожи на нее, значит, благодарение богу, она недаром живет на свете, - сказала бабушка, и на глазах ее показались слезы. - Приносить пользу - это счастье. Так она сказала однажды. Как же ей не быть счастливой? - Есть ли у Агнес... Я скорее подумал вслух, чем вымолвил эти слова, - Ну-ну! Что? - отрывисто спросила бабушка. - Претендент на ее руку? - сказал я. - Да их целый десяток! - с гордостью воскликнула бабушка. - Она могла бы двадцать раз выйти замуж, мой дорогой, с тех пор как ты уехал! - В этом я не сомневался. Нисколько не сомневался. Но есть ли среди них тот, кто был бы достойным ее? Другого Агнес не смогла бы полюбить. Подперев подбородок рукой, бабушка некоторое время о чем-то думала. Потом медленно подняла на меня глаза и сказала: - Подозреваю, Трот, что она к кому-то неравнодушна. - А ей отвечают взаимностью? - спросил я. - Не могу сказать, Трот, - ответила бабушка, и вид у нее был серьезный. - Этого я не имею права тебе говорить. Она никогда мне не признавалась, но я подозреваю. Она зорко взглянула на меня (мне показалось, она слегка вздрогнула), и я почувствовал еще яснее, чем раньше, что она угадала мои мысли. Я призвал всю свою решимость, пробудившуюся во мне в эти дни и ночи борьбы, происходившей в моем сердце. - Если это так, а я надеюсь, что это так... - Мне это неизвестно, - перебила меня бабушка. - На мои подозрения ты не полагайся. Ты должен держать их в тайне. Может быть, они неосновательны. Я не имею права говорить. - Если это так, - повторил я. - Агнес скажет мне об этом в свое время. Сестра, которой я во многом признавался, бабушка, не откажется признаться и мне. Бабушка отвела взгляд так же медленно, как раньше подняла на меня глаза; потом задумчиво заслонила глаза рукой и тихо положила руку мне на плечо. Так мы сидели, не говоря ни слова, оба ушедшие в прошлое, пока не настало время прощаться перед сном. Рано утром я отправился верхом туда, где протекли мои школьные дни. Меня ждала встреча с Агнес, но все же не знаю, был ли я счастлив при мысли, что одержал над собой победу... Быстро промелькнули передо мной знакомые места, и я въехал в город, где каждый камень на улицах я знал так же, как школьник знает свой букварь. У старого, милого дома я спешился, но от волнения не мог войти и повернул назад. Потом я возвратился и заглянул в низкое окно - в то самое окно башенки, у которого сидел в старые времена Урия Хип, а потом мистер Микобер; теперь эта комнатка превратилась из канцелярии в маленькую гостиную. Но в остальном старый дом ничуть не изменился, он оставался все таким же опрятным, как раньше, когда я увидел его впервые, и содержался в таком же образцовом порядке. Служанка была новая. Я поручил ей передать мисс Уикфилд, что ее ждет джентльмен, приехавший из-за границы от ее друга. По старой, такой знакомой лестнице (это меня-то служанка предупреждала, чтобы я шел осторожно!) я поднялся наверх в гостиную. Гостиная тоже ничуть не изменилась. На тех же самых полках лежали книги, которые мы читали вместе с Агнес; там же, где и раньше, неподалеку от стола, стояла моя конторка, за которой я готовил уроки. Комнату эту восстановили в том виде, в каком она была до пребывания в доме Хипов. Теперь она стала такой же, как и в старые, счастливые времена. Я стоял у окна, смотрел на дома по другой стороне старой улицы и вспоминал о том, как глядел я на них в те дождливые дни, когда только что здесь поселился. Вспоминал о том, какие я строил догадки о жильцах, видневшихся за стеклами окон, и с каким любопытством следил за ними, когда они спускались и поднимались по лестницам, или за женщинами, которые стучали патенами по тротуару, а надоедливый дождь хлестал косыми струями и изливался из водосточных труб прямо на улицу. Вспомнилось мне, как любил я наблюдать за бродягами, которые входили, прихрамывая, в город в эти дождливые вечера, неся на плече палку, на которой болтался узелок; казалось мне, я чувствовал тогда запах сырой земли, мокрых листьев, терновника и ощущал ветер, дувший мне в лицо во дни моего трудного странствия. Вдруг открылась маленькая дверь в стене, обитой панелью. Я вздрогнул и обернулся. Строгие, прекрасные глаза ее встретились с моими. Она приостановилась, схватилась рукой за сердце. Я обнял ее. - Дорогая моя Агнес! Мне не следовало являться так неожиданно! - О нет! Я так рада вас видеть, Тротвуд! - Дорогая Агнес! Это я счастлив, что снова вижу вас! Я прижал ее к своей груди, и с минуту мы молчали. Потом мы сели рядом, ее ласковое лицо обращено было ко мне, и эти глаза смотрели на меня с той нежностью, о которой я уже несколько лет мечтал днем и ночью. Она была такая прямодушная, такая прекрасная, такая добрая, я так был обязан ей, и она мне так была дорога, что я не знал, как выразить свои чувства. Я пытался призывать на нее благословения, пытался благодарить ее, пытался ей рассказать (сколько раз я писал об этом в своих письмах!), какое влияние оказала она на меня, по все попытки мои были напрасны. Радость мою и любовь я не мог выразить словами. Своим спокойствием она утишила мое волнение. Заговорила о тех днях, когда мы расстались, рассказала об Эмили, которую она тайком несколько раз посещала, трогательно напомнила мне о могиле Доры. Инстинктивно, повинуясь своему благородному сердцу, она с такой деликатностью коснулась струн моей памяти, что ни одна из них не отозвалась во мне резким звуком. Я мог слушать эту печальную музыку, доносившуюся откуда-то издалека, и не отшатываться от того, что она пробуждала. Могло ли быть иначе, если со всем этим была связана она, мой ангел-хранитель? - Но расскажите о себе, Агнес, - воскликнул я наконец, - Вы еще ничего не рассказали о том, что делали все это время. - А что мне рассказывать? - улыбаясь, спросила она. - Папа чувствует себя хорошо. Вы видите: мы здесь, в нашем доме, наши тревоги позади. Вы это знаете, дорогой Тротвуд, а значит, знаете все. - Все, Агнес? - спросил я. Она посмотрела на меня смущенно и с некоторым недоумением. - А нет ли, сестра моя, еще чего-нибудь? Она побледнела, покраснела и снова побледнела. Потом улыбнулась, печально улыбнулась, как мне показалось, и покачала головой. Мне хотелось услышать от нее признание, на которое намекала бабушка. Как ни трудно мне было бы услышать это признание, я должен был скрепить свое сердце и исполнить свой долг перед нею. Но я видел, что ей не но себе, и не настаивал. - Вы много заняты, дорогая Агнес? - В моей школе? - спросила она так же спокойно, как и раньше. - Да. Приходится много работать? - Работа доставляет мне такое удовольствие, что, право же, я была бы неблагодарна, если бы называла так мои занятия, - сказала она. - Делать доброе дело вы не считаете трудным, - заметил я. Снова она покраснела и снова побледнела, а когда наклонила голову, я увидел на ее лице ту же печальную улыбку. - Вы должны дождаться папу. Мы проведем вместе день, не правда ли? Может быть, вы переночуете в вашей комнате? Мы всегда зовем ее вашей. Оставаться на ночь я не мог - я обещал бабушке приехать к вечеру, но с радостью согласился побыть с ними до вечера. - Некоторое время я буду занята, - сказала Агнес, - но здесь старые книги, Тротвуд, и старые ноты. - Даже старые цветы, - оглядывая комнату, вставил я. - Во всяком случае, такие же цветы, как и прежде. - Когда вас не было, мне доставляло удовольствие сохранять все в том же виде, как во времена нашего детства. Мне кажется, мы были счастливы тогда. - О да! Бог тому свидетель! - И каждая вещь, которая мне напоминала о моем брате, была мне дорога, - продолжала Агнес, весело и ласково глядя на меня. - Даже вот эти ключи, - он# показала на корзиночку, полную ключей, висевшую у нее на поясе, - звенят так же, как в нашем детстве. Она снова улыбнулась и вышла в ту же дверь, из которой появилась. Такую сестринскую любовь я должен был с благоговением хранить. Это все, что я оставил для себя, но и это было бесценное сокровище. Если я когда-нибудь обману священное доверие, во имя которого мне была дарована эта любовь, я потеряю ее и никогда не обрету снова. В этом я твердо убедился. И чем больше я ее люблю, тем тверже мне надлежит об этом помнить. Я вышел побродить по улицам, взглянуть на моего старого врага-мясника - теперь он был констебль, и его жезл висел в лавке - и на то место, где я его победил. На память мне пришли и мисс Шеперд, и старшая мисс Ларкинс, и все прежние мои увлечения, симпатии и антипатии. Но ничто не уцелело до этих дней, ничто, кроме моего чувства к Агнес. А она, как звезда надо мной, поднималась все выше и сияла все ярче. Когда я возвратился, появился и мистер Уикфилд - он пришел из сада, находившегося милях в двух от города; почти ежедневно он теперь занимался этим садом. Я нашел его таким, как описывала бабушка. Вместе с нами обедали пять-шесть маленьких девочек; мистер Уикфилд казался лишь тенью портрета, который висел на стене. Мир и покой, присущие с прежних времен этому тихому дому и такие мне памятные, я ощутил вновь и теперь. Когда кончился обед, мистер Уикфилд не прикоснулся к вину; мне тоже не хотелось пить, и мы поднялись наверх. Там маленькие ученицы Агнес пели, играли и занимались делом. После чая дети ушли, а мы втроем остались поговорить о прошлом. - Вы хорошо знаете, Тротвуд, - сказал мистер Уикфилд, - что у меня есть много оснований сожалеть о прошлом... глубоко сожалеть и глубоко сокрушаться... Однако, если бы это и было в моей власти, я не хотел бы изгладить его из памяти... Этому я мог поверить - рядом с ним стояла Агнес. - Мне пришлось бы тогда, - продолжал он, - забыть о любви моей дочери, о преданности ее, о ее самопожертвовании... Но этого я забыть не могу - скорее я забуду самого себя! - Понимаю вас, сэр, - мягко сказал я. - Перед этим я всегда преклонялся и преклоняюсь. - Но никто не знает, даже вам неизвестно, что она для меня делала, что ей пришлось вынести и как тяжко она страдала! Родная моя Агнес! Она прикоснулась к его руке, пытаясь остановить его. Она была очень, очень бледна. - Не будем об этом говорить! - вздохнул он. Я понял, что он имел в виду испытания, через которые она прошла; быть может, они еще не кончились для нее (я вспомнил то, что говорила мне бабушка). - Так... - продолжал он. - Я никогда не говорил вам о ее матери? И никто о ней вам не рассказывал? - Нет, сэр. - В сущности, рассказывать много не о чем... Только о том, что она много страдала. За меня она вышла против воли своего отца, и он от нее отрекся. До рождения Агнес она молила его о прощении. Но он был человек жестокий, а мать ее давно умерла. И он оттолкнул ее. И разбил ей сердце. Агнес прильнула к плечу отца и обвила рукой его шею. - Сердце у нее было мягкое и любящее, и оно разбилось. Я хорошо знал ее нежную натуру. Да и кто лучше меня мог ее знать? Она горячо меня любила, но никогда не была счастлива. В глубине души она очень страдала; когда отец оттолкнул ее в последний раз, она была измучена, слаба... Потом стала хиреть и скончалась. А я остался с Агнес, которой было только две недели. Остался с Агнес и с поседевшей головой - вы ведь помните меня, когда впервые у нас появились... Он поцеловал Агнес в щеку. - Печальна была моя любовь к моему дорогому ребенку, но тогда душа у меня была больна. Об этом я больше не стану говорить. Я говорю ведь не о себе, Тротвуд, а об Агнес и ее матери. Я знаю, вам достаточно хоть что-нибудь узнать о том, каким я был и каким стал, и вы все поймете. А какова Агнес, мне нет нужды говорить. В ее натуре я ясно вижу черты ее матери. И говорю вам это теперь, когда мы снова встретились после таких перемен. Больше мне нечего сказать. Голова его поникла. В ее ангельских глазах, устремленных на него, светилась дочерняя преданность, которая казалась еще более трогательной после того, что он рассказал. Если бы мне был нужен какой-нибудь памятный знак, который отмечал бы вечер нашей встречи после долгой разлуки, таким знаком мог бы стать этот ее взгляд. А затем Агнес отошла от отца, неслышно села за фортепьяно и сыграла несколько знакомых мелодий, которые так часто слышали мы в прежние времена. - Вы снова собираетесь уехать? - спросила меня Агнес, когда я стоял возле нее. - А что скажет по этому поводу моя сестра? - Надеюсь, что нет. - Значит, я не поеду, Агнес. - Раз вы спросили меня, Тротвуд, мне кажется, вы не должны ехать, - мягко сказала она. - Допустим, я могла бы обойтись без моего брата, но уезжать вам несвоевременно. Ваш успех и известность, которые все растут, помогут вам приносить людям добро. - Я таков, каким вы меня сделали, Агнес. И вы это должны знать. - Я сделала вас, Тротвуд? - Да! Да, дорогая моя Агнес! - сказал я, наклонившись к ней. - Когда мы сегодня встретились, я хотел сказать вам, о чем я думал после смерти Доры. Помните, Агнес, как вы вошли в нашу комнату и как вы указали рукой на небо? - О Тротвуд! - сказала она, и слезы показались у нее на глазах. - Такая любящая, такая доверчивая и такая юная! Разве я могу забыть? - Вы всегда были для меня тою же, сестра моя. Всегда указывали мне на небо, всегда вели меня к высоким целям! Она только покачала головой; слезы еще не высохли на ее лице, печальная улыбка появилась на нем. - За это я так благодарен вам, Агнес, что не знаю, как назвать мое чувство к вам. Не знаю, как это вам сказать, но хочу, чтобы вам было известно: всю мою дальнейшую жизнь я вверяю вам, руководите мной так же, как это было в мрачные для меня времена, которые отошли в прошлое. Что бы ни случилось, какие бы новые узы вы на себя ни наложили, какие бы перемены ни произошли у вас и у меня, помните одно: моя жизнь вверена вам, и я всегда буду вас любить, как любил до сих пор. Вы всегда будете, как были раньше, моей опорой и утешением. До самой своей смерти, сестра моя любимая, я всегда буду видеть перед собой вас - указывающую мне на небеса. Она опустила свою руку на мою и сказала, что гордится мной и тем, что я сказал, хотя она и не заслужила моих похвал. Потом, не спуская с меня глаз, она снова начала играть. - Знаете ли, Агнес, - продолжал я, - когда впервые я вас увидел и еще ребенком сидел рядом с вами, я странным образом чувствовал то, о чем сегодня услышал. - Вы знали, что у меня нет матери и старались быть со мной поласковей, - улыбаясь, ответила она. - Не совсем так, Агнес. Я словно знал всю эту историю - в той атмосфере, которая вас окружала, я чувствовал что-то трогательное, но не мог этого объяснить... Что-то печальное, но не в вас, а в ком-то другом. Теперь я знаю - так оно и было. Она продолжала играть чуть слышно и не отрывала от меня глаз. - Вам не смешны подобные фантазии, Агнес? - Нет. - А если я скажу: даже тогда я чувствовал, что вы можете любить, несмотря ни на какие разочарования, и что способны так любить до конца своей жизни. Вы не станете смеяться над подобной выдумкой? - О нет! Нет! На мгновение ее лицо стало страдальческим, но не успел я изумиться, как страдальческое выражение исчезло, и она продолжала играть, глядя на меня со спокойной улыбкой. Я думал об этом, когда ехал верхом в Лондон, а ветер, как неумолимая память, подгонял меня. И я боялся, что она несчастлива. Я-то был несчастлив, но с прошлым я покончил, и когда видел ее перед собой с воздетой вверх рукою, мне казалось, она указует на небо, где в таинственном грядущем мне еще суждено ее любить неведомой на земле любовью и рассказать о той борьбе, какую я вел с собой здесь, внизу. ГЛАВА LXI  Мне показывают двух интересных раскаявшихся заключенных Временно, - во всяком случае до той поры, пока я закончу книгу, что должно было занять несколько месяцев, - я поселился в Дувре у бабушки; там я и работал у того самого окна, откуда глядел на луну, вставшую над морем, в те дни, когда впервые появился под этим кровом, ища убежища. Я не хочу отступать от своего решения касаться своих художественных произведений лишь постольку, поскольку они могут быть случайно связаны с ходом этого повествования, и потому не стану говорить на этих страницах о надеждах, радостях, трудностях и удачах моей писательской жизни. О том, что я целиком отдавался своей работе и вкладывал в нее всю мою душу, мне уже приходилось упоминать. Если мои книги чего-нибудь стоят, мне нечего к этому прибавить. А если им цена невелика, кому интересно все, что я могу о них сказать? Изредка я приезжал в Лондон - окунуться в его кипучую жизнь или посоветоваться с Трэдлсом по какому-нибудь деловому вопросу. Во время моего отсутствия он очень умело вел мои дела, и они находились в прекрасном состоянии. Я приобрел известность, на мое имя приходило огромное количество писем от неведомых мне людей - большей частью это были письма бог весть о чем, на которые и отвечать-то было нечего, - и я не возражал против предложения Трэдлса повесить на двери его квартиры табличку с моим именем. Туда и доставлял надежный почтальон груды писем, и там, время от времени, я в них погружался, не щадя сил, как министр внутренних дел, но не получая за это никакого вознаграждения. Среди них довольно часто попадались письма, а которых бесчисленные ходатаи по делам, шнырявшие вокруг Докторс-Коммонс, любезно предлагали выступать под моим именем (если я согласился бы купить себе звание проктора), уплачивая мне определенную часть своих доходов. Но все эти предложения я отклонял; мне было известно, что несть числа таким подпольным юристам, а Докторс-Коммонс и так достаточно плох, чтобы у меня возникло желание сделать его еще хуже. Сестры Софи уехали еще до той поры, когда мое имя украсило дверь Трэдлса, и смышленый подросток делал вид, будто понятия не имеет о существовании Софи, которая заключена была в заднюю комнатку, откуда, отрываясь от работы, она могла увидеть уголок закопченного садика, где находился насос. Там я всегда и заставал ее, очаровательную хозяйку, и когда никто не подымался по лестнице, она услаждала наш слух пением девонширских баллад, умиротворяя мелодией смышленого подростка, сидевшего в конторе. Сначала я не понимал, почему так часто застаю Софи за столом: она что-то писала в тетради, а при моем появлении быстро запирала ее в ящик. Но скоро тайна открылась. В один прекрасный день Трэдлс, только что пришедший из суда, вынул из своего бюро лист бумаги и спросил, что я могу сказать об этом почерке. - Ох, Том, не надо! - воскликнула Софи, которая нагревала у камина его туфли. - Почему же не надо, моя дорогая? - спросил Том, и в тоне его было восхищение. - Ну, что вы думаете, Копперфилд, об этом почерке? - Удивительно подходящий для деловых бумаг почерк, - сказал я. - Я никогда не видал такой твердой руки. - Правда, это не женский почерк? - спросил Трэдлс. - Женский почерк? - повторил я. - Да что вы! Этот почерк тверд как камень. Трэдлс от восторга захохотал и сообщил, что это почерк Софи. Да, это писала Софи, она поклялась, что скоро ему не нужен будет переписчик, так как бумаги станет переписывать она, а этот почерк она приобрела, копируя прописи, и теперь пишет... не помню сколько страниц в час. Софи очень сконфузилась при этих словах и сказала, что, когда Тома назначат судьей, он не станет так, как сейчас, кричать о ней на всех перекрестках. Том это отрицал. Он утверждал, что будет по-прежнему ею гордиться. - Какая у вас добрая и очаровательная жена, дорогой Трэдлс! - сказал я, когда она, посмеиваясь, вышла из комнаты. - О мой дорогой Копперфилд, это самая чудесная женщина! Как она всем здесь управляет! Как она аккуратна и бережлива, как она любит порядок и какая домовитая! А какая веселая, Копперфилд! - воскликнул Трэдлс. - Она заслуживает этих похвал, - сказал я. - Вы счастливец, Трэдлс. Вы оба, мне кажется, самые счастливые люди на свете. - Вот это верно - мы самые счастливые люди! - согласился Трэдлс. - Вы только подумайте. Она встает при свечах, когда еще темно, делает уборку, идет на рынок в любую погоду, когда клерки еще не появились в Инне, готовит из самых дешевых продуктов вкусный обед, печет пудинги и пироги, наводит повсюду порядок, заботится о своей внешности, сидит со мной по вечерам, как бы это ни было поздно, всегда бодрая, всегда в хорошем расположении духа. И все это ради меня. Честное слово, Копперфилд, иногда я не могу этому поверить! Трэдлс был проникнут нежностью даже к туфлям, которые она ему согрела: он надел их и с наслаждением положил ноги на каминную решетку. - Иногда я не могу этому поверить, - повторил он. - А наши развлечения! Нам они дорого не стоят, но как мы веселимся! Когда мы по вечерам дома и запираем входную дверь и опускаем эти шторы... это она их сшила... как у нас уютно! А если погода хорошая и мы вечером идем погулять, как мы развлекаемся на улицах! Мы останавливаемся у освещенных витрин ювелирных лавок. Я показываю Софи, какую змейку с бриллиантовыми глазками - она, знаете ли, лежит, свернувшись, на белом шелку - я подарил бы ей, если бы смог купить. А Софи показывает мне, какие золотые часы с крышкой, украшенной драгоценностями, она подарила бы мне, если бы только могла... И тут мы выбираем себе ложки, вилки, лопатки для рыбы, десертные ножи, сахарные щипцы, которые мы непременно купили бы, если бы могли. А потом идем дальше очень довольные, словно в самом деле нее это приобрели. Когда же мы попадаем на площади и на главные улицы и видим дома, которые сдаются внаем, мы их внимательно разглядываем и иногда спрашиваем себя: а подошел бы нам этот дом, если бы меня назначили судьей? Потом мы начинаем в нем устраиваться: эта комната - нам, та комната - сестрам и так далее. И решаем, подошел бы дом или нет. А иногда мы идем за полцены в театр *, в партер... На мой взгляд, не жалко заплатить деньги только за то, чтобы подышать его воздухом... И наслаждаемся пьесой как только возможно. Софи верит каждому слову на сцене, да и я тоже. По дороге домой мы покупаем в кухмистерской малую толику чего-нибудь или, скажем, омара у торговца рыбой, приносим сюда и устраиваем великолепный ужин. А за ужином вспоминаем все, что видели. Ну, скажите, Копперфилд, могли бы мы проводить время так хорошо, будь я лорд-канцлером? "Кем бы вы ни были, дорогой Трэдлс, у вас все получалось бы мило и хорошо", - подумал я и сказал: - Кстати, теперь вы больше не рисуете скелеты? Трэдлс захохотал и покраснел. - Если говорить правду, Копперфилд, случается... Как-то мне пришлось сидеть в задних рядах в Суде Королевской Скамьи, в руках у меня было перо, и мне взбрело в голову попробовать, не разучился ли я этому делу. Ох, боюсь, на краю пюпитра красуется теперь скелет... в парике! Мы оба захохотали. Трэдлс посмотрел, улыбаясь, на огонь в камине и сказал знакомым мне тоном, в котором слышалось всепрощение: - Старина Крикл! - Вот письмо от этого... негодяя, - отозвался я. Меньше всего был я склонен простить Криклу его привычку колотить Трэдлса, видя, что сам Трэдлс готов ему это простить. - От Крикла? От владельца школы? - вскричал Трэдлс. - Не может быть! - И его так же, как и многих других, прельстили некоторая моя известность и заработок, - сказал я, поднимая глаза от вороха писем. - И он также обнаружил, что всегда любил меня. Теперь у него нет школы, Трэдлс. Он теперь мировой судья Мидлсекса *. Я ждал, что Трэдлс удивится, но он нисколько не был удивлен. - Как он мог стать судьей Мидлсекса? Что вы об этом думаете? - спросил я. - О боже мой! - воскликнул Трэдлс. - На этот вопрос нелегко ответить. Может быть, он за кого-нибудь голосовал или кому-нибудь дал взаймы денег... А может быть, у кого-нибудь что-нибудь купил или кому-нибудь оказал услугу, а тот был знаком с кем-нибудь, и этот "кто-нибудь" попросил лорд-наместника графства назначить Крикла на эту должность. - Во всяком случае, теперь он эту должность занимает, - сказал я. - И он мне пишет, что был бы рад показать мне единственно правильную систему, обеспечивающую поддержание дисциплины в тюрьмах - единственно непогрешимый способ достигнуть искреннего раскаяния заключенных... и этот способ, оказывается, - одиночное заключение. Что вы скажете? - Об этой системе? - нахмурившись, спросил Трэдлс. - Нет. Принимать мне это предложение? И пойдете ли вы со мной? - Не возражаю, - сказал Трэдлс. - Тогда я ему так и напишу. Вы помните, как этот Крикл - не буду говорить об обращении его с нами - выгнал из дому своего сына? И помните, какую жизнь он заставил вести свою жену и дочь? - Прекрасно помню, - сказал Трэдлс. - А если вы прочтете его письмо, вы обнаружите, что это самый мягкий человек, когда речь идет о преступниках, заключенных в тюрьму и виновных решительно по всех преступлениях. Но на других представителей рода человеческого его мягкость не простирается. Трэдлс пожал плечами, он нисколько не был удивлен; впрочем, я не ждал, что он будет удивлен, да я и сам не удивился, ибо в противном случае следовало признать, что мои знания уродливых жизненных явлений крайне недостаточны. Мы сговорились о дне нашего посещения и в тот же вечер я написал мистеру Криклу. В назначенный день - кажется, на следующий день, но это неважно, - мы с Трэдлсом отправились в тюрьму, где мистер Крикл был лицом всемогущим. Это было огромное, внушительное здание, стоившее весьма недешево. Когда я подходил к воротам, у меня мелькнула мысль: ну и шум бы поднялся, если бы какой-нибудь простак предложил истратить половину тех денег, которых стоило это здание, на постройку ремесленной школы для юношей или богадельни для достойных старцев. В тюремной канцелярии, которая могла бы находиться в нижнем этаже Вавилонской башни, - столь солидна была вся постройка, - мы встретились с нашим старым школьным учителем. С ним было два-три деловых на вид чиновника и несколько посетителей, которых те привели с собой. Он принял меня как человек, воспитавший в былые времена мой ум и нежно меня любивший. Когда я представил ему Трэдлса, он тем же тоном, но менее восторженно заявил, что был руководителем, учителем и другом Трэдлса. Наш уважаемый наставник значительно постарел, но внешность его от этого не выиграла. Лицо по-прежнему было злое, глазки такие же маленькие и еще более заплывшие. Сальные, редкие, с проседью волосы, - такие для меня памятные! - почти совсем исчезли, а вздувшиеся вены не очень красили голый череп. После недолгой беседы с этими джентльменами я мог предположить, что на свете нет ничего более важного, чем забота о комфорте арестантов, чего бы этот комфорт ни стоил, и что на всем земном шаре за стенами тюрьмы делать решительно нечего. Затем мы начали осмотр. Был обеденный час, и прежде всего мы направились в огромную кухню, где с точностью часового механизма приготовляли обед, - для каждого заключенного особо, - который затем относили в камеры. Я шепотом сказал Трэдлсу, что меня удивляет разительный контраст между этой обильной трапезой и обедом (о бедняках я уже не говорю) солдат, матросов, крестьян да и всего честного трудового люда: из пятисот человек ни один не имел обеда, хоть сколько-нибудь напоминавшего этот. Но я узнал, что "система" требовала хорошей пищи, и, - короче говоря, чтобы раз навсегда покончить с этой системой, - я обнаружил, что в этом отношении, как и во всех прочих, она пресекала решительно все сомнения и не имела никаких недостатков. По-видимому, никому и в голову не приходило, что может быть другая система, кроме вышеупомянутой. Пока мы шли великолепным коридором, я спросил у мистера Крикла и его друзей, в чем заключаются главные преимущества этой всемогущей и самой передовой системы. В ответ я услышал, что эти преимущества заключаются в строгой изоляции арестанта - ни один заключенный ничего не должен знать о других - и в оздоровлении его души, а следствием такого режима является сожаление о совершенном и раскаяние. Но когда мы посетили заключенных в их камерах, проходя коридорами, с которыми эти камеры сообщаются, и узнали, каким путем они идут в тюремную церковь, я стал подозревать, что арестанты могут узнать решительно все друг о друге и легко между собой общаться. Теперь, когда я пишу, думается мне, это вполне доказано, но тогда - во время моего посещения - такое подозрение сочли бы глупым кощунством, оскорбляющим "систему", и я старательно пытался обнаружить в арестантах раскаяние. Тут меня снова одолели сомнения. Я установил, что раскаяние рядилось в костюм одного и того же образца, подобно тому как по одному образцу были сшиты сюртуки и жилеты, выставленные в лавках готового платья за стенами тюрьмы. Я установил, что многочисленные излияния арестантов весьма мало различаются по своему характеру и даже форме (а это уже совсем подозрительно). Я нашел много лисиц, говоривших с пренебрежением о виноградниках, где на каждом кусте в изобилии висят спелые гроздья; но я не нашел ни одной лисицы, которую можно было бы подпустить хотя бы к одной виноградной кисти. А кроме того, я пришел к заключению, что наиболее сладкоречивые люди привлекали к себе наибольшее внимание, и сметливость этих людей, тщеславие, отсутствие развлечений, любовь ко лжи (у многих из них она безгранична, в чем можно убедиться, зная их прошлую жизнь) - все это толкало их к упомянутым выше излияниям и приносило им немалую выгоду. Но пока мы делали обход, мне так настойчиво говорили о Номере Двадцать Седьмом, который, несомненно, был фаворитом и, так сказать, образцовым заключенным, что я решил не выносить окончательного приговора до лицезрения этого Двадцать Седьмого Номера. Номер Двадцать Восьмой, как я узнал, тоже был блестящей звездой, но, на его беду, слава его несколько тускнела в ослепительных лучах Номера Двадцать Седьмого. О Номере Двадцать Седьмом мне столько наговорили - о его благочестивых наставлениях всем и каждому и о замечательных письмах, которые он постоянно пишет своей матери (по его