Мне только того и надо. Мне только и надо, что этой радости - глядеть на него. И черт вас всех возьми! - закончил он, окинув взглядом комнату и громко щелкнув пальцами. - Черт вас всех возьми, от судьи в парике до колониста, что пылил мне в нос, уж мой будет джентльмен так джентльмен, - не вам чета! - Помолчите! - воскликнул я, сам не свой от страха и отвращения. - Мне нужно с вами поговорить. Мне нужно решить, что делать. Мне нужно узнать, как уберечь вас от опасности, сколько времени вы здесь пробудете, какие у вас планы. - Погоди, Пип, - сказал он, кладя руку мне на плечо и сразу как-то присмирев. - Ты малость погоди. Это я давеча забылся. Недостойные слова сказал, недостойные. Слышь, Пип, ты прости меня. Этого больше не будет. - Прежде всего, - заговорил я опять, чуть не со стоном, - какие меры предосторожности можно принять, чтобы вас не узнали и не посадили в тюрьму? - Нет, мой мальчик, - продолжал он все так же смиренно, - это не прежде всего. А прежде всего насчет недостойности. Недаром я столько лет растил джентльмена, - я знаю, какого он требует обращения. Слышь, Пип, я недостойные слова сказал, недостойные. Ты уж прости меня, мой мальчик. Столько мрачного комизма было в этой речи, что я невесело рассмеялся и сказал: - Простил, простил. Бросьте вы, бога ради, твердить все одно и то же! - Нет, Пип, погоди, - не унимался он, - я не для того такую даль ехал, чтобы себя недостойным показать. А теперь, мой мальчик, продолжай. О чем бишь ты начал?.. - Как уберечь вас от опасности, которой вы себя подвергли? - Да не так уж велика опасность. Если только на меня не донесут, опасности, можно сказать, никакой и нет. А кто на меня донесет? Разве что ты, либо Джеггерс, либо Уэммик. - А если вас случайно узнают на улице? - Да словно бы и некому, - сказал он. - В газеты я не собираюсь давать объявление, что вот, мол, А. М. воротился из Ботани-Бэй; и лет, слава богу, немало прошло, и корысти в этом никому нет. Но я тебе так скажу, Пит: будь опасность в сто раз больше, я бы все равно приехал поглядеть на тебя. - И сколько вы здесь пробудете? - Сколько пробуду? - переспросил он, удивленно взглянув на меня, и даже вынул изо рта свою черную трубку. - А я туда не вернусь. Я больше отсюда не уеду. - Где же вам жить? - спросил я. - Что мне с вами делать? Где вы будете в безопасности? - Не тревожься, мой мальчик, - отвечал он. - За деньги можно и парик купить, и пудры, и очки, и любую одежду - к примеру, панталоны с чулками, да мало ли еще что. Так и до меня люди скрывались, и я так могу не хуже других. А где жить, это ты, мой мальчик, сам мне присоветуй. - Сейчас вы говорите об этом легко, - сказал я, - но вчера, видно, не шутили, когда клялись, что это смерть. - И сегодня клянусь, что смерть, - сказал он и опять сунул трубку в рот. - Если поймают, так вздернут при всем честном народе, на улице, неподалеку отсюда, и очень важно, чтобы ты это как следует понял. Но раз уж дело сделано, о чем толковать? Я здесь. Вернуться туда мне теперь не лучше, чем здесь остаться, даже хуже. Приехал я к тебе по своей воле, сколько лет об этом мечтал. Пусть оно опасно, но я-то старый воробей, из каких только силков не уходил, с тех пор как оперился, и не боюсь сесть на огородное пугало. Если в нем спрятана смерть, значит так и надо, пускай выйдет, покажется, тогда я в нее поверю, - тогда, но не раньше. А теперь дай я еще полюбуюсь на своего джентльмена. Он опять взял меня за обе руки и, попыхивая трубкой, восхищенно оглядел с головы до ног как свою собственность. Я тем временем пришел к заключению, что лучше всего будет найти ему поблизости какую-нибудь тихую комнату, куда он мог бы въехать через два-три дня, когда вернется Герберт. Для меня было совершенно очевидно, что я должен посвятить Герберта в нашу тайну, не говоря уже о том, какое огромное облегчение это мне сулило. Но для мистера Провиса (так я решил его называть) это было отнюдь не столь очевидно. Он заявил, что даст на это согласие лишь после того, как увидит Герберта и составит себе о нем благоприятное мнение. - Да и тогда, мой мальчик, - сказал он, вытаскивая из кармана маленькую засаленную черную библию с застежками, - мы приведем его к присяге. Я не могу сказать с уверенностью, что мой грозный благодетель возил с собой по свету эту черную книжку с единственной целью - в особо важных случаях заставлять людей клясться на ней, но я никогда не видел, чтобы он находил ей иное применение. Самая книжка была, скорее всего, украдена в каком-нибудь суде, и возможно, что, памятуя об этом, а также исходя из собственного опыта, он полагался на нее как на некое могущественное юридическое заклинание или талисман. Сейчас, когда он извлек ее на свет, я вспомнил, как давным-давно на кладбище он связал меня страшной клятвой и как накануне рассказывал, что в тех далеких глухих краях сопровождал клятвой всякое свое решение. Так как на нем был дешевый матросский костюм, невольно наводивший на мысль, что у него припасен для продажи попугай или сигары, я счел за благо тут же обсудить, как ему лучше всего одеться. Сам он почему-то свято верил, что "панталоны с чулками" могут сотворить чудеса, и в общих чертах уже придумал себе одеяние, которое превратило бы его в нечто среднее между настоятелем собора и зубным врачом. Мне стоило больших трудов убедить его, что лучше ему принять обличье зажиточного фермера; мы также уговорились, что он подстрижет волосы покороче и слегка их припудрит. И наконец - поскольку служанка и ее племянница еще не видели его - было решено, что он не станет показываться им на глаза, пока все эти перемены в его внешности не будут произведены. Казалось бы, условиться об этих мерах предосторожности было не так уж сложно; но я пребывал в такой растерянности, чтобы не сказать умопомрачении, что это заняло много времени, и я только в третьем часу дня вышел на улицу, чтобы сделать все необходимое. Провиса я запер в квартире, наказав ни под каким видом никому не отворять дверь. Я знал, что на Эссекс-стрит, в двух шагах от моего дома, имеется весьма почтенный пансион, выходящий задними окнами на Тэмпл; туда я и отправился прежде всего, и мне посчастливилось получить номер на третьем этаже для моего дяди мистера Провиса. Затем я обошел несколько магазинов и заказал все необходимое для того, чтобы преобразить его в фермера. А покончив с этим, я уже в чисто личных целях взял курс на Литл-Бритен. Мистер Джеггерс сидел за своим столом, но при виде меня тотчас встал и перешел к камину. - Смотрите, Пип, - сказал он, - будьте осторожны. - Конечно, сэр, - подтвердил я, так как по дороге хорошо обдумал все, что должен ему сказать. - Не ставьте в затруднительное положение себя, а также никого другого, - продолжал мистер Джеггерс. - Понимаете - никого. Ничего мне не рассказывайте. Я ничего не хочу знать: я не любопытен. Разумеется, я сразу понял, что ему все известно. - Я только хотел удостовериться, что мне сказали правду, мистер Джеггерс, - отвечал я. - У меня нет надежды, что это неправда, но все же я решил проверить. Мистер Джеггерс кивнул. - Но как вы это выразились: "сказали" или "сообщили"? - спросил он, нагнув голову набок и не глядя на меня, но устремив взгляд в пол и точно прислушиваясь. - "Сказали" - это как будто подразумевает личное общение. А ведь у вас не могло быть личного общения с человеком, находящимся в Новом Южном Уэльсе. - Пусть будет "сообщили", мистер Джеггерс. - Очень хорошо. - Человек по имени Абель Мэгвич сообщил мне, что он и есть мой неизвестный благодетель. - Правильно, - сказал мистер Джеггерс. - Это он... в Новом Южном Уэльсе. - И только он? - спросил я. - И только он, - ответил мистер Джеггерс. - Я не настолько глуп, сэр, чтобы считать вас в какой-либо мере ответственным за мои ошибки и ложные выводы; но я всегда думал, что это мисс Хэвишем. - Как вы правильно заметили, Пип, - сказал мистер Джеггерс, обращая на меня спокойный взгляд и покусывая указательный палец, - за это я не могу нести никакой ответственности. - А между тем это казалось так правдоподобно, сэр, - продолжал я тоскливо. - Доказательств ни малейших, Пип, - сказал мистер Джеггерс, качая головой и подбирая полы сюртука. - Никогда не верьте тому, что кажется; верьте только доказательствам. Нет лучше правила в жизни. - Больше мне нечего сказать, - вздохнул я, немного подумав. - Я проверил сообщение, которое получил, - и все кончено. - И теперь, - сказал мистер Джеггерс, - когда Мэгвич... в Новом Южном Уэльсе... наконец объявился, вы можете убедиться, Пип, что в моих разговорах с вами я с начала до конца строго придерживался фактов. Не было случая, чтобы я отступил от строгого изложения фактов. Вам это вполне ясно? - Вполне, сэр. - Я предупредил Мэгвича... ы Новом Южном Уэльсе, когда он впервые написал мне... из Нового Южного Уэльса, что буду строго придерживаться фактов и чтобы он не ждал от меня ничего иного. Я также сделал ему предостережение. Мне показалось, что в своем письме он смутно намекнул, что думает когда-нибудь, в отдаленном будущем, увидеться с вами здесь, в Англии. Я предостерег его, что не желаю больше об этом слышать; что у него нет никаких шансов на помилование; что он выслан пожизненно; и что, вернувшись в пределы этой страны, он совершит уголовное преступление, по закону влекущее за собой наивысшую кару. Я предостерег Мэгвича на этот счет, - сказал мистер Джеггерс, глядя на меня в упор, - я написал ему в Новый Южный Уэльс. Он, несомненно, принял к сведению мое предостережение. - Несомненно, - сказал я. - Уэммик сообщил мне, - продолжал мистер Джеггерс, все так же в упор глядя на меня, - что он получил письмо из Портсмута, от какого-то колониста по фамилии Нарвис или... - Или Провис, - подсказал я. - Или Провис, - благодарю вас, Пип. Может быть, и в самом деле Провис? Может быть, вы знаете, что его фамилия Провис? - Да. - Вы, стало быть, знаете, что его фамилия Провис. Итак, письмо из Портсмута, от колониста по фамилии Провис, который от имени Мэгвича просил сообщить ему ваш адрес. Насколько мне известно, Уэммик послал ему ваш адрес обратной почтой. Вероятно, вы от Провиса и получили сведения относительно Мэгвича... в Новом Южном Уэльсе? - Да, от Провиса, - отвечал я. - До свидания, Пип, - сказал мистер Джеггерс, протягивая мне руку. - Рад был повидать вас. Когда будете писать Мэгвичу в Новый Южный Уэльс или передавать ему что-нибудь через Провиса, не откажите упомянуть, что подробный отчет по нашему многолетнему делу, а также оправдательные документы будут переданы вам имеете с оставшимися суммами: кое-какие суммы еще остались. До свидания, Пип! Он пожал мне руку и в упор смотрел на меня, пока я не вышел из комнаты. В дверях я обернулся: он все так же в упор смотрел на меня, а отвратительные слепки точно старались разомкнуть веки и восхищенно выдавить из своих распухших глоток: "Удивительный человек!" Уэммика в конторе не было, да и будь он на своем месте, он ничем не мог бы мне помочь. Я сразу вернулся в Тэмпл, где грозный Провис, поджидая меня, спокойно потягивал грог и курил "негритянский лист". На следующий день мне прислали на дом мои покупки, и он стал переодеваться. Но, к моему величайшему огорчению, все, что бы он ни надел, шло ему меньше, чем его матросское платье. Словно что-то в нем сводило на нет всякую попытку переиначить его. Чем больше я его наряжал, чем лучше я ею наряжал, тем яснее видел фигуру беглого на болоте. Разумеется, при моем тревожном состоянии духа такое впечатление отчасти объяснялось тем, что передо мной все отчетливее возникало его тогдашнее лицо и повадка; но мне уже чудилось, что он волочит одну ногу, словно на ней все еще болтается тяжелая цепь, и что каждая черточка в нем, каждое движение выдает каторжника. У него еще сохранились дикарские привычки одинокой жизни на пастбищах, и никакая одежда не могла их смягчить; а к этому присоединялась память о последующей унизительной жизни клейменого среди колонистов и сознание, что он снова должен скрываться от закона. В том, как он сидел и стоял, и пил и ел, как задумывался порой, угрюмо ссутулившись, как доставал свой нож с роговой рукояткой и обтирал его о штаны, прежде чем нарезать пищу, как брал со стола легкую чашку или стакан, точно поднимал большую, нескладную кружку, как отхватывал кусок хлеба и аккуратно собирал им с тарелки всю подливку до последней капли, точно зная, что больше не получит, а потом вытирал о хлеб пальцы и отправлял его в рот, - во всем этом и в тысяче других повседневных мелочей яснее ясного обнаруживался Острожник, Кандальник, Арестант. Ему очень хотелось напудрить волосы, и я дал на это свое согласие, когда он отказался от панталон с чулками. Но пудра выглядела на нем так, как выглядели бы, вероятно, румяна на лице покойника: благодаря этой жалкой уловке то, что было важнее всего скрыть, с ужасающей ясностью проступило наружу и словно засверкало вокруг его макушки. Мы тут же отменили эту затею, и он только подстриг свои седые космы. Не могу выразить, как меня угнетала страшная тайна, окружавшая этого человека. Когда по вечерам он засыпал в кресле, вцепившись узловатыми руками в подлокотники и уронив на грудь плешивую голову, изборожденную глубокими морщинами, я сидел и смотрел на него, гадая, что за грех у него на душе, и приписывал ему по очереди все преступления, какие только бывают на свете, пока мною не овладевало страстное желание вскочить и бежать куда глаза глядят. Час от часу мое отвращение к нему росло, и возможно даже, что я бы не вытерпел этой муки и действительно сбежал, несмотря на все, что он для меня сделал и какой опасности себя подверг, если бы меня не удерживала мысль о скором возвращении Герберта. Однажды, впрочем, я все же вскочил среди ночи и стал натягивать самую свою скверную одежду с безумным намерением бросить его, а заодно и все мое имущество и, поступив в солдаты, уехать в Индию. Даже лицом к лицу с призраком мне не было бы страшнее в моей уединенной квартире под самой крышей длинными вечерами и ночами, в непрестанном шуме ветра и дождя. Призрак нельзя было бы арестовать и повесить по моей вине, а с Провисом я каждую минуту опасался такой возможности, и это окончательно лишало меня присутствия духа. Если он не спал и не раскладывал какой-то сложнейший, одному ему известный пасьянс, для чего пользовался собственной, невероятно истрепанной колодой карт, и всякий раз, как пасьянс сходился, делал на столе отметку своим ножом, - если, повторяю, он не был занят ни тем, ни другим, то просил меня почитать ему вслух: "По-иностранному, мой мальчик!" Пока я читал, он стоял у огня и, хотя не понимал ни слова, по-хозяйски оглядывал меня, а между пальцами руки, которой я заслонялся от света, мне было видно, как он жестами приглашает столы и стулья воздать должное моему таланту. Молодой ученый, оказавшись во власти чудовища, которое он создал в своей гордыне *, был не более несчастен, чем я, оказавшись во власти человека, который создал меня и к которому я испытывал тем сильнейшее отвращение, чем больше он проявлял ко мне восхищения и любви. Я чувствую, что пишу так, словно это длилось по крайней мере год. Это длилось дней пять. Все время поджидая Герберта, я не отлучался из дому и только с наступлением темноты выходил с Провисом немного подышать воздухом. Наконец однажды вечером, когда я, совсем измученный, задремал после обеда, - по ночам тяжелые кошмары не давали мне отдохнуть, - меня разбудили долгожданные шаги на лестнице. Провис, который тоже спал, вскочил при звуке отодвинутого мною стула, и в то же мгновение в руке у него сверкнул нож. - Тихо! Это Герберт! - сказал я; и Герберт влетел в комнату, внося с собой свежесть всех дорог Франции. - Гендель, дорогой мой, ну здравствуй, здравствуй и еще раз здравствуй! Я точно целый год не был дома. Постой-ка, может, и правда год прошел, - что это ты как похудел, побледнел! Гендель, дорогой... Ох, прошу прощенья. Поток его слов и пылкие рукопожатия разом прервались, - он увидел Провиса. Не сводя с него пристального взгляда, Провис неторопливо убирал нож и одновременно доставал что-то из другого кармана. - Герберт, друг мой, - сказал я, накрепко затворяя входную дверь, в то время как Герберт застыл на месте в полном изумлении, - случилась очень странная вещь. Это... это мой гость... - Все хорошо, мой мальчик! - сказал Провис, выступая вперед со своей черной книжкой, а потом обратился к Герберту: - Возьмите в правую руку. Разрази вас бог на этом месте, если кто от вас хоть слово услышит. Целуйте библию! - Сделай все, как он хочет, - шепнул я Герберту. И Герберт повиновался, продолжая глядеть на меня ласково и озадаченно, после чего Провис пожал ему руку и сказал: - Теперь вы, сами понимаете, связаны клятвой. И пусть я буду последним обманщиком, если Пип не сделает из вас джентльмена! ГЛАВА ХLI Не берусь описать, как изумился и встревожился Герберт, когда мы сели втроем у огня и я поведал ему свою тайну. Достаточно будет сказать, что на лице Герберта я видел отраженными свои собственные чувства и прежде всего - мое отвращение к человеку, который столько для меня сделал. Уже одно то, как этот человек торжествовал по поводу моей удачи, разделяло нас непереходимой гранью. За исключением того пресловутого случая, когда он один-единственный раз после возвращения показал себя "недостойным", - о чем стал надоедливо твердить Герберту, едва только я закончил свой рассказ, - он не видел ничего, способного омрачить безоблачную картину моего счастья. Когда он хвалился, что сделал из меня джентльмена и приехал посмотреть, как я буду по-джентльменски проживать его денежки, он говорил столько же от моего лица, сколько от своего собственного. И ему в голову не приходило усомниться в том, что все это мне очень приятно и что я, как и он, преисполнен торжества и гордости. - Послушайте меня, товарищ Пипа, - так он закончил одну из своих тирад, обращенных к Герберту, - мне не хуже, чем кому другому, известно, что один раз, с тех пор как я возвратился, - и на одну только минуту, - я показал себя недостойным. Я и Пипу сказал, что, мол, знаю, недостойные это слова. Но вы на этот счет не расстраивайтесь. Не для того я сделал из Пипа джентльмена, не для того Пип и вас сделает джентльменом, чтобы мне забыть, какое с вами с обоими требуется обращение. Милый мой мальчик, и вы, товарищ Пипа, можете быть спокойны: вам за меня краснеть не придется. Как я держал язык на привязи после той минуты, когда у меня недостойные слова сорвались, так и сейчас держу и всегда буду держать. Герберт сказал: - Разумеется, - но, как видно, не усмотрел в этом особого утешения, - лицо его оставалось растерянным и огорченным. Мы с нетерпением ждали, чтобы Провис ушел к себе и оставил нас одних, но он, видимо, ревновал меня к обществу Герберта и как нарочно все сидел да сидел. Было уже за полночь, когда я проводил его на Эссекс-стрит и благополучно доставил до самой двери его новой квартиры. И только закрыв за ним дверь, я впервые после его приезда почувствовал некоторое облегчение. У меня не выходила из головы встреча с неизвестным человеком на лестнице, и я всегда оглядывался по сторонам, когда выводил моего гостя на прогулку и возвращался с ним домой; оглядывался я по сторонам и сейчас. Но как ни трудно, живя в большом городе, отделаться от чувства, что за тобой следят, особенно если знаешь, что такая опасность тебе угрожает, я все же не мог убедить себя, что кому-нибудь из встречавшихся мне людей есть дело до моего существования. Редкие прохожие спешили каждый своей дорогой, а когда я сворачивал в Тэмпл, улица была совсем безлюдна. Никто не вышел вместе с нами из ворот, никто не вошел со мной обратно. Пересекая двор у фонтана, я увидел, что в окнах Провиса горит яркий, спокойный свет, и одинаково пусто и тихо было в нашем дворе, когда я оглядел его, прежде чем войти в свой подъезд, и на лестнице, когда я по ней поднимался. Герберт встретил меня с распростертыми объятиями, и я острей, чем когда-либо, ощутил, какое это огромное счастье - иметь друга. После того как он в немногих словах выразил мне свое сочувствие и подбодрил меня, мы сели и стали обсуждать вопрос - что же теперь делать? Поскольку кресло, в котором весь вечер сидел Провис, оставалось на прежнем месте у огня (а у него была такая тюремная привычка - держаться одного и того же места в комнате и проделывать одни и те же манипуляции со своей трубкой и "негритянским листом", ножом и колодой карт, точно выполняя урок, который ему написали на грифельной доске), поскольку, повторяю, кресло его оставалось на прежнем месте, Герберт, не подумав, опустился в него, но через минуту вскочил, отодвинул его и взял себе другое. После этого ему незачем было говорить мне, что он проникся к моему покровителю глубокой неприязнью, и мне незачем было сообщать ему то же о себе. Мы признались в этом друг другу без единого слова. - Ну вот, - сказал я Герберту, когда он устроился в другом кресле. - Что же теперь делать? - Мой бедный, милый Гендель, - отвечал он, сжав руками виски, - я так ошарашен, что даже думать не могу. - Так было и со мной, Герберт, когда я только что узнал, И все-таки что-то нужно делать. Он уже носится с новыми планами - лошади, коляски, всякие дорогие наряды. Надо его как-то остановить. - Значит, ты считаешь, что не можешь принять... - А как же иначе! - перебил я Герберта. - Ты только подумай, кто он такой! Один его вид чего стоит! И тут нас обоих пробрала дрожь. - А между тем, Герберт, как это ни ужасно, он, видимо, ко мне привязан, сильно привязан. Надо же было случиться такому несчастью! - Мой бедный, милый Гендель, - повторил Герберт. - И потом, даже если я сейчас проведу черту и не возьму от него больше ни пенни, подумай, сколько я ему уже должен за прошлое! И вообще я кругом в долгах, - как я их выплачу теперь, когда мне не на что надеяться и я не обучен никакой профессии и ни на что в жизни не гожусь? - Ну уж ни на что не годишься, - это ты, пожалуйста, не говори, - возразил Герберт. - А на что я гожусь? Разве что пойти в солдаты, а больше ни на что. И может быть, дорогой мой Герберт, я бы так и поступил, если бы не знал, что меня ждет твой дружеский совет и поддержка. Тут я, понятно, не удержался от слез, а Герберт, понятно, сделал вид, что не заметил этого, и только крепко сжал мне руку. - Во всяком случае, дорогой мой Гендель, - сказал он, немного помолчав, - солдатская служба это не то, что нужно. Если ты отказываешься от его дальнейшего покровительства и от его денег, то, вероятно, думаешь со временем рассчитаться за то, что получил от него. А уж при солдатской-то службе какие расчеты! И, кроме того, это просто глупо. Тебе гораздо лучше поступить в контору Кларрикера, хоть это и очень скромное дело. У меня ведь, ты знаешь, все идет к тому, чтобы стать его компаньоном. Несчастный! Если бы он знал, чьи деньги дали ему такую возможность! - Но тут есть другой вопрос, - продолжал Герберт. - Это невежественный, упрямый человек, который годами жил одной заветной мечтой. Более того, мне кажется (возможно, я ошибаюсь), что это человек отчаянного, необузданного нрава. - Мне-то это хорошо известно, - отозвался я. - Могу рассказать тебе, какие я тому видел доказательства. И я рассказал ему про то, о чем раньше не упоминал, - про его схватку с другим каторжником. - Вот видишь, - сказал Герберт. - Ты только подумай: он является сюда, рискуя головой, чтобы осуществить свою заветную мечту. И вот, когда она только что осуществилась, после стольких трудов, после стольких лет ожидания, ты лишаешь его жизнь всякого смысла, разрушаешь его мечту, обесцениваешь в его глазах все его богатство. Ты подумал о том, на какой шаг это может его толкнуть? - Я думаю об этом днем и ночью, Герберт, с того рокового вечера, как он сюда явился. Мне просто не дает покоя мысль, как бы он не решил отдать себя в руки правосудия. - И можешь не сомневаться, - сказал Герберт, - скорей всего так оно и будет. В этом смысле ты в его власти, пока он в Англии, и если ты от него отступишься, он очертя голову именно это и сделает. Надо сказать, что такое опасение преследовало меня с самого начала, - ведь если бы оно оправдалось, я бы стал почитать себя убийцей, - и теперь слова Герберта привели меня в такой ужас, что я не мог усидеть на месте и стал ходить взад и вперед по комнате. Я сказал Герберту, что даже если бы Провис не донес на себя сам, а был опознан случайно, мне было бы бесконечно тяжело чувствовать себя косвенным виновником его ареста. И, говоря это, я не лгал, хотя мне было достаточно тяжело видеть его на свободе, подле себя, и я предпочел бы всю жизнь работать в кузнице, лишь бы не дожить до этого часа! Однако нужно было все-таки решить вопрос - что же теперь делать? - Самое главное, - сказал Герберт, - надо как можно скорее увезти его из Англии. Тебе придется уехать вместе с ним, иначе он ни за что не согласится. - Но куда бы я его ни увез, могу ли я помешать ему вернуться? - Ах, Гендель, неужели ты не понимаешь, насколько опаснее сказать ему все и довести его до крайности здесь, в двух шагах от Ньюгета, чем где-нибудь за границей? Нет, так или иначе надо заставить его уехать. Нельзя ли выдумать подходящий предлог - того второго каторжника или еще какое-нибудь обстоятельство его прошлой жизни? - В том-то и горе, - сказал я и, остановившись перед Гербертом, развел руками, словно предлагая убедиться в безнадежности моего положения. - Мне ровно ничего не известно о его жизни. Я тут с ним по вечерам чуть не до сумасшествия доходил, - смотрю на него и думаю: вот сидит тот, кто перевернул всю мою жизнь, а я о нем ничего не знаю, кроме того, что это несчастный бродяга, который в детстве два дня держал меня в смертельном страхе. Герберт поднялся, взял меня под руку, и мы стали медленно прохаживаться взад-вперед, изучая узор ковра. - Гендель, - сказал наконец Герберт и остановился, - ты ведь твердо решил больше не принимать от него никаких благодеяний? - Конечно. Разве ты на моем месте стал бы сомневаться? - И ты твердо решил, что должен прекратить с ним всякое знакомство? - Как ты еще можешь спрашивать, Герберт? - И ты опасаешься, не можешь не опасаться, за его жизнь, которую он поставил на карту ради тебя, и следовательно должен сделать все, чтобы не дать ему себя погубить, так? Ну, значит, ты и думать не смей о том, как выпутаться самому, пока не увезешь его из Англии. А после этого - выпутывайся, ради создателя, как можно скорей, и тогда уж мы вместе сообразим, что делать. Как отрадно было скрепить рукопожатием даже столь неопределенное решение и опять пройтись взад-вперед по комнате! - Что же касается того, как узнать его Историю, - сказал я, - то я вижу только один способ: спросить его самого, и все. - Да, - сказал Герберт, - спроси его прямо с утра, когда мы сядем завтракать. (Прощаясь с Гербертом, наш гость предупредил, что придет пораньше, чтобы завтракать вместе с нами.) Порешив на этом, мы пошли спать. Всю ночь мне снились самые несуразные сны, и проснулся я не отдохнувший; к тому же, утро снова принесло с собой страшную мысль: а вдруг кто-нибудь узнает, что он самовольно вернулся из ссылки? Когда я не спал, эта мысль ни на минуту не покидала меня. Он явился в назначенное время, достал свой нож и сел к столу. У него была целая куча планов, как "его джентльмену показать себя заправским джентльменом", и он уговаривал меня не теряя времени почать бумажник, который с первого вечера оставался в моем распоряжении. Мою квартиру и свои комнаты он считал лишь временным пристанищем и советовал мне теперь же приглядеть "хоромину побогаче", где-нибудь вблизи Гайд-парка, где нашлась бы "койка" и для него. Когда он покончил с завтраком и стал вытирать нож о штаны, я приступил к делу без всяких обиняков: - Вчера после вашего ухода я рассказал моему другу о вашей драке на болоте, когда вас нашли солдаты. Помните? - Еще бы не помнить! - Нам хотелось бы узнать что-нибудь про того человека... и про вас. Очень странно, что я так мало знаю, особенно о вас. Вы не могли бы - прямо сейчас, не откладывая, - рассказать нам немного о себе? - Что ж, - ответил он, подумав. - Ведь вы, товарищ Пипа, помните, что связаны клятвой? - Прекрасно помню. - Что бы я ни рассказал, - добавил он настойчиво, - клятва - она ко всему относится. - Я это вполне понимаю. - И помните, вы! В чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна, - продолжал он настаивать. - Пусть будет так. Он достал свою черную трубку и собирался набить ее "негритянским листом", но, посмотрев на зажатую в пальцах щепоть табаку, видно побоялся, как бы курение не отвлекло его от рассказа. Он высыпал табак обратно в карман, воткнул трубку в петлицу, уперся руками в колени и сперва посидел молча, гневно и хмуро глядя в огонь, а потом обернулся к нам и заговорил, ГЛАВА ХLII - Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли. Из тюрьмы на волю, а с воли в тюрьму, и опять на волю, и опять в тюрьму, - вот и вся суть. Так и шла моя жизнь, пока меня не услали на край света, - это после того, как Пип сослужил мне службу. Чего-чего надо мной не делали - только что вешать не пробовали. Под замком держали, точно серебряный чайник. Возили с места на место, то из одного города выгоняли, то из другого, и в колодки забивали, и плетьми наказывали, и травили, как зайца. Где я родился, о том я знаю не больше вашего. Первое, что я помню, это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не помереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня - какой-то лудильщик - и унес с собой жаровню, так что мне было очень холодно. Я знал, что фамилия моя Мэгвич, а наречен Абелем. Вы спросите, откуда знал? А откуда я знал, что вот эта птица зовется снегирь, а эта - воробей, а эта - дрозд? Я бы мог и так рассудить, что, мол, все это враки, но птичьи-то имена оказались правильные, значит, скорее всего, и мое тоже. И кто, бывало, ни встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного и голодного, сейчас же пугается и либо гонит его прочь, либо хватает и тащит в тюрьму. До того часто меня хватали, что я с малых лет и воли-то почти не видел. Так вот и получилось, что я еще совсем маленьким оборвышем был, таким жалким, что, кажется, глядя на него, сам бы заплакал (правда, в зеркало я не гляделся, я и в домах таких не бывал, где зеркала водятся), а меня уже стали считать неисправимым. Бывало, придут в тюрьму посетители, так им первым делом меня показывают: "Этот вот, говорят, неисправимый. Так и кочует из тюрьмы в тюрьму". Те на меня удивляются, а я на них, а некоторые обмеряли мне голову, - лучше бы они мне живот обмерили, - а другие дарили душеспасительные книжки, которые я не мог прочесть, и говорили всякие слова, которые я не мог понять. И все, бывало, толкуют мне про дьявола. А какого дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?.. Впрочем, это я недостойные слова сказал, я ведь знаю, как надо говорить с джентльменами. Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, не бойтесь, больше этого не будет. Я бродяжил, попрошайничал, воровал, когда удавалось - работал, только это бывало не часто, потому что кому же захочется давать такому работу, вам и самим бы, наверно, не захотелось; был понемножку и браконьером, и батраком, и возчиком, и косцом, и коробейником - словом, всего понемножку испробовал, с чего барыш невелик, а неприятностей не оберешься, и стал я взрослым мужчиной. В придорожной харчевне какой-то беглый солдат, который прятался в куче картошки, научил меня читать. А писать научил странствующий великан, он продавал свои подписи на ярмарках по пенсу штука. Теперь меня уже не так часто сажали за решетку, но все же тюремщикам хватало со мной работы. Тому назад с лишком двадцать лет познакомился я на скачках в Эпсоме с одним человеком, - будь он сейчас здесь, я бы ему вот этой кочергой череп расколол, не хуже ореха. Звали его Компесон; и это тот самый человек, мой мальчик, которого я на твоих глазах измолотил в канаве, - ты правильно рассказал про это твоему товарищу вчера вечером, когда я ушел. Этот Компесон строил из себя джентльмена, да и правда, учился он в богатом пансионе, был образованный. Говорить умел, как по писаному, и замашки самые барские. К тому же собой был красавец. Я увидел его в первый раз накануне главных скачек на поле возле ипподрома в одном балагане, где я и до того бывал. Он сидел за столом с целой компанией, и хозяин (он меня знал, хороший был парень) вызвал его и говорит: "Вот этот человек вам, думаю, подойдет", - это я то есть. Компесон поглядел на меня очень зорко, а я на него. Вижу - у него часы с цепочкой, и перстень, и булавка в галстуке, и одет хоть куда. "Судя по вашему виду, - говорит мне Компесон, - судьба вас не балует". "Да, говорю, хозяин, и никогда особенно не баловала". (Я незадолго до того вышел из Кингстонской тюрьмы, - упекли за бродяжничество. С тем же успехом мог попасть и за другое, да в тот раз ничего другого не было.) "Судьба изменчива, - говорит Компесон, - может, и ваша скоро изменится". Я говорю: "Надеюсь. Пора бы". "Что вы умеете делать?" - говорит Компесон. "Есть и пить, говорю, если вы поставите монету". Компесон рассмеялся, опять поглядел на меня очень зорко, дал мне пять шиллингов и велел приходить завтра, сюда же. Я пришел к нему назавтра, туда же, и он взял меня в подручные и компаньоны. А спросите, каким таким делом он занимался, что ему нужен был компаньон? Его дело было - мошенничать, подделывать подписи, сбывать краденые банкноты и тому подобное. Всяческие ловушки, какие он только мог выдумать хитрой своей головой, да так, чтобы самому не прихлопнуло ногу, да чтобы нажиться, а других подвести, - вот чем он занимался. Жалости он знал не больше, чем железный подпилок, сердце у него было холодное, как смерть, зато голова - как у того самого дьявола. С Компесоном работал еще один человек, звали его Артур, это у него была такая фамилия. Тот сильно хворал, посмотреть на него - краше в гроб кладут. Они с Компесоном за несколько лет до того сыграли скверную штуку с одной богатой женщиной и нажили на этом кучу денег; но Компесон просаживал сотни на скачках и в азартные игры, - он и королевскую казну сумел бы пустить по ветру. Так что Артур умирал бедняком, от белой горячки, и жена Компесона (Компесон ее бил почем зря) жалела его, когда было время, а Компесон - тот никого и ничего не жалел. Глядя на Артура, мне бы надо было остеречься, да нет, куда там; и не стану я вам говорить, будто я брезговал этими делами, потому что, милый мой мальчик с товарищем, это были бы бесполезные слова. Ну так вот, связался я с Компесоном, и стал он из меня веревки вить. Артур жил у Компесона в доме, в верхней комнате (дом у него был возле Брентфорда), и Компесон вел точный счет, сколько тот ему должен за стол и квартиру, чтобы он, если поправится, все отработал. Но Артур скоро перечеркнул этот счет. Во второй, не то в третий раз, что я его видел, он поздно вечером ворвался к Компесону в гостиную, в одной рубахе, волосы слиплись от пота, и говорит жене Компесона: "Салли, честное слово, она там стоит наверху, у моей постели, и я не могу ее прогнать. Она, говорит, вся в белом, и в волосах белые цветы, и очень сердится, держит в руках саван и грозится, что наденет его на меня в пять часов утра". "Вот дурак, - говорит Компесон, - ты что, не знаешь, что она жива? И как ей было к тебе попасть, если она ни в дверь, ни в окно не входила и по лестнице не подымалась?" "Не знаю, как она туда попала, - говорит Артур, а сам весь трясется от лихорадки, - только она стоит в углу, у кровати, и очень сердится. А там, где у нее сердце разбито, - это ты его разбил, - там капли крови". На словах-то Компесон храбрился, но он был порядочный трус. "Отведи ты этого помешанного наверх, - говорит он жене, - и вы, Мэгвич, помогите ей, ладно?" А сам и близко не подошел. Мы с женой Компесона отвели его наверх, уложили в постель, а он все бушует. Кричит: "Поглядите н-а нее! Она машет мне саваном! Неужели не видите? Поглядите, какие у нее глаза! Я ее боюсь, она сердится!" Потом опять закричал: "Она накинет его на меня, и тогда я погиб! Отнимите у нее саван, отнимите!" А потом вцепился в нас, и давай с ней разговаривать, и отвечать ей, так что мне уж стало мерещиться, будто я и сам ее вижу. Жене Компесона не впервой было с ним возиться, она дала ему чего-то выпить, и мало-помалу горячка его отпустила, и он успокоился. "Ох, говорит, ушла! Это ее сторож за ней приходил?" Жена Компесона говорит: "Да". - "Вы ему сказали, чтобы он ее запер и засов задвинул?" - "Да". - "И чтобы отнял у нее эту страшную простыню?" - "Да, да, все сказала". - "Вы добрая душа, - говорит он, - спасибо вам, только не уходите от меня, не уходите". После этого он лежал тихо почитай что до пяти часов, а тут вдруг вскинулся да как завизжит: "Опять пришла! И саван держит... Развернула... Выходит из угла... К постели идет! Держите меня оба-с двух сторон, - не давайте ко мне прикоснуться. Ага! Не вышло! Она хочет накинуть саван мне на плечи, хочет поднять меня и обернуть им. Поднимает! Что же вы меня не держите!" И тут он сел, выпрямился весь - и помер. Компесон нисколько не огорчился, - этак, мол, для них обоих лучше. Мы с ним вскоре взялись за дело, но сперва он по своей хитрости заставил меня поклясться на моей же библии - на этой самой черной книжке, мой мальчик, на которой вчера твой товарищ клялся. Я не стану перебирать всего, что придумывал Компесон, а я выполнял, - этого и в неделю не переберешь, - а просто скажу вам, милый мальчик и товарищ Пипа, что этот человек так опутал меня своими сетями, что я стал его рабом, не хуже негра. Всегда я был ему должен, всегда в его власти, всегда работал, всегда дрожал за свою шкуру. Он был моложе меня, но зато ученый, и в тысячу раз хитрее и безжалостней. Моя сожительница, с которой у меня тогда выдалось трудное времечко... Ох, нет, ее-то я напрасно приплел. Он в замешательстве огляделся по сторонам, словно потерял нужное место в книге своих воспоминаний, отвернулся к огню, крепче уперся руками в колени, потом приподнял руки и снова опустил. - Про это рассказывать ни к чему, - продолжал он, опять поворачиваясь к нам. - Труднее того времени, когда я был с Компесоном, мне, пожалуй, и не припомнить. А этим все сказано. Я тебе говорил, что, пока я был с ним, меня судили, одного, за мошенничество? Я ответил: - Нет. - Так вот, - сказал он, - судили, и наказание я отбыл. А что до арестов по подозрению, так их за те четыре-пять лет, что мы с ним работали, было не то два, не то три, только всякий раз не хватало улик. Наконец нас обоих привлекли к суду за то, что пускали в обращение краденые банкноты, - а там и другие наши художества вскрылись. Компесон мне тогда сказал: "Защищаться каждому порознь, как будто мы и незнакомы" - и все! А я был до того беден, что не мог пригласить Джеггерса, пока всю свою одежду не продал, - только в том и остался, в чем был. Когда нас ввели в залу суда, я первым делом заметил, каким джентльменом смотрит Компесон, - кудрявый, в черном костюме, с белым платочком, - и каким я против него смотрю оборванцем. Когда началось заседание и вкратце перечислили улики, я заметил, как тяжело вина ложится на меня и как легко на него. Когда принялись за свид