ли я, что стараюсь для Эстеллы, или мне хотелось, чтобы на человека, безопасностью которого я был столь озабочен, упал отблеск романтической тайны, так давно окружавшей ее в моих глазах. Возможно, что вторая догадка ближе к истине. Как бы там ни было, я вскочил и готов был сейчас же бежать на Джеррард-стрит. Удержал меня только довод Герберта, что я рискую окончательно слечь и оказаться бесполезным тогда, когда от моей помощи, возможно, будет зависеть жизнь нашего беглеца. Лишь после многократных заверений, что завтра-то я уж непременно пойду к мистеру Джеггерсу, я наконец согласился остаться дома, лежать спокойно и позволить Герберту врачевать мои раны. Наутро мы вышли вместе и расстались на углу Смитфилда и Гилтспер-стрит; Герберт зашагал к себе в Сити, а я направился на Литл-Бритен. У мистера Джеггерса и Уэммика было заведено время от времени проверять баланс конторы, просматривать счета клиентов и все приводить в порядок. В эти дни Уэммик забирал свои бумаги и книги в кабинет к мистеру Джеггерсу, а в контору спускался один из клерков с верхнего этажа. В то утро, обнаружив такого клерка на месте Уэммика, я сразу понял, в чем дело; но я не жалел, что застану их вместе, - пусть Уэммик сам убедится, что я не выдал его ни единым словом. Мое появление с рукой на перевязи и в накинутой на плечи шинели обеспечивало мне благосклонный прием. Я, как только приехал в город, послал мистеру Джеггерсу краткое сообщение о несчастье, но теперь он заставил меня рассказать все подробно; и самая тема была столь необычна, что разговор у нас получился не такой сухой и отрывистый, как всегда, и не так строго был подчинен правилу - все подкреплять доказательствами. Пока я говорил, мистер Джеггерс по своему обыкновению стоял у камина. Уэммик, откинувшись на стул и сунув руки в карманы, а перо заложив в почтовый ящик, смотрел на меня во все глаза. Безобразные слепки, неотделимые в моем представлении от здешних деловых разговоров, казалось, напряженно принюхивались - не пахнет ли гарью и сейчас. Заключив свою повесть и ответив на все их вопросы, я извлек из кармана распоряжение мисс Хэвишем о выдаче мне девятисот фунтов для Герберта. Когда я протянул мистеру Джеггерсу таблички, глаза его ушли немного глубже под брови, но затем он передал таблички Уэммику с указанием выписать чек и дать ему на подпись. Пока Уэммик выполнял это указание, я смотрел на него, а мистер Джеггерс, покачиваясь взад и вперед в своих начищенных сапогах, смотрел на меня. - Мне очень жаль, Пип, - сказал он, после того как чек был подписан и я положил его в карман, - что мы ничего не предпринимаем для вас лично. - Мисс Хэвишем была так добра, - сказал я, - что спросила, не может ли она чем-нибудь помочь мне, и я ответил, что нет. - Ну что ж, вам виднее, - сказал мистер Джеггерс, а Уэммик одними губами произнес: "Движимое имущество". - Я бы на вашем месте не ответил "нет", - сказал мистер Джеггерс, - но в таких делах каждому виднее, что ему нужно. - Движимое имущество нужно каждому, - сказал Уэммик, бросив на меня укоризненный взгляд. Решив, что сейчас самое время заговорить о том, что привело меня сюда, я повернулся к мистеру Джеггерсу и сказал: - Впрочем, сэр, с одной просьбой я все-таки обратился к мисс Хэвишем. Я попросил ее рассказать мне о ее приемной дочери, и она рассказала мне все, что знала. - Вот как? - сказал мистер Джеггерс и нагнулся поглядеть на свои сапоги, а потом снова выпрямился. - Ха! Я, пожалуй, не стал бы этого делать, но ей, конечно, виднее. - Я знаю об Эстелле больше, сэр, чем сама мисс Хэвишем. Я знаю ее мать. Мистер Джеггерс вопросительно посмотрел на меня и повторил: - Мать? - Я видел ее мать не более трех дней тому назад. - Да? - сказал мистер Джеггерс. - И вы тоже, сэр. Вы-то видели ее не далее как сегодня. - Да? - Возможно, что я знаю о родителях Эстеллы даже больше, чем вы, сэр. Я знаю и ее отца. По какой-то едва уловимой заминке - мистер Джеггерс слишком хорошо владел собой, чтобы изменить своей обычной манере, но эту настороженную заминку не сумел скрыть - я понял, что отец Эстеллы ему неизвестен. Я, в сущности, так и предполагал, помня слова Провиса, переданные мне Гербертом, что он в свое время "убрался с дороги" и что сам он обратился к мистеру Джеггерсу лишь года четыре спустя, когда ему уже не было смысла устанавливать свое отцовство. Однако до сих пор я мог лишь догадываться об этом, теперь же у меня не осталось ни малейших сомнений. - Вот как? Вы знаете отца этой леди, Пип? - спросил мистер Джеггерс. - Да, - отвечал я, - его зовут Провис... из Нового Южного Уэльса. Даже мистер Джеггерс вздрогнул при этих словах. Он вздрогнул едва приметно и тут же спохватился и взял себя в руки; но все же он вздрогнул, хоть и сделал вид, будто ему просто понадобилось достать носовой платок. Как принял мое сообщение Уэммик, я не могу сказать, потому что не смотрел на него в эту минуту, опасаясь, как бы всевидящий мистер Джеггерс не догадался о наших тайных сношениях. - Какие же доказательства, Пип, - сказал мистер Джеггерс, и платок его замер в воздухе на полпути к носу, - какие доказательства имеются у Провиса для такого утверждения? - Он этого не утверждает, - сказал я, - и никогда не утверждал. Он понятия не имеет о том, что его дочь жива. На этот раз даже всемогущий носовой платок оказался бессильным. Мой ответ прозвучал так неожиданно, что мистер Джеггерс, не закончив обычного ритуала, сунул платок обратно в карман, скрестил на груди руки и вперил в меня строгий, пронизывающий взгляд, хотя в лице его по-прежнему ничего не дрогнуло. Тогда я рассказал ему все, что узнал, и откуда узнал, но рассказал с таким расчетом, чтобы он мог заключить, будто сведения, которые я получил от Уэммика, сообщила мне мисс Хэвишем. Об этом я особенно постарался. И я упорно не смотрел в сторону Уэммика, пока не кончил, а потом еще некоторое время молча выдерживал взгляд мистера Джеггерса. Когда же я наконец все-таки посмотрел на Уэммика, оказалось, что перо уже перекочевало из почтового ящика к нему в руку и он прилежно склонился над рабочим столом. - Ха! - сказал мистер Джеггерс, нарушив молчание, и шагнул к разложенным на столе бумагам. - Так на чем мы остановились, Уэммик, перед тем как вошел мистер Пип? Но я не мог стерпеть, чтобы он так от меня отмахнулся, и со страстью, чуть ли не с возмущением стал убеждать его быть со мной откровеннее и проще. Я напомнил ему, какими фантазиями обольщался, и как долго, и что потребовалось, чтобы глаза у меня открылись; намекнул и на ту опасность, одна мысль о которой гнетет мне душу. Неужели же я не заслужил его доверия даже теперь, когда столько открыл ему? Я сказал, что ни в чем его не виню и ни в чем не подозреваю, а только прошу подтверждения того, что я узнал. А если он спросит, зачем мне это нужно, я отвечу, - как ни мало значения он придает таким жалким мечтам, - что я любил Эстеллу долго и преданно и хотя потерял ее и обречен влачить жизнь в одиночестве, однако все, что ее касается, до сих пор для меня дорого и свято. И видя, что мистер Джеггерс стоит неподвижно и молчит, как будто и не слышал моего призыва, я обратился к Уэммику и сказал: - Уэммик, я знаю, что у вас доброе сердце. Я видел ваш уютный дом и вашего старика отца, видел, в каких веселых, невинных утехах вы проводите свой досуг. Умоляю вас, замолвите за меня слово перед мистером Джеггерсом, убедите его, что после всего, что было, он должен поговорить со мной по-человечески! Я никогда не видел, чтобы два человека смотрели друг на друга так странно, как мистер Джеггерс и Уэммик после этой моей тирады. Сперва у меня мелькнуло опасение, что Уэммик немедленно получит расчет; но оно рассеялось, когда я увидел, что мистер Джеггерс вот-вот улыбнется, а Уэммик глядит смелее. - Что такое? - сказал мистер Джеггерс. - Это у вас-то старик отец и невинные утехи? - Ну так что ж, - возразил Уэммик, - вы ведь их не видите, так не все ли равно? - Пип, - сказал мистер Джеггерс, кладя мне руку на плечо и улыбаясь самой настоящей улыбкой, - кажется, этот человек - самый хитрый притворщик во всем Лондоне. - Ничего подобного, - возразил Уэммик, смелея все больше и больше. - А себя вы забыли? Опять они переглянулись так же странно, словно подозревая друг друга в каком-то обмане. - Это у вас-то уютный дом? - сказал мистер Джеггерс. - Раз он не мешает службе, - возразил Уэммик, - почему бы и нет. Сдается мне, сэр, что, возможно, вы и сами подумываете, как бы устроить себе уютный дом к тому времени, когда вы устанете от всех ваших дел. Мистер Джеггерс задумчиво покивал головой и даже... даже вздохнул. - Пип, - сказал он, - о "жалких мечтах" мы, пожалуй, не будем говорить; об этих материях вы знаете больше моего - они у вас свежее в памяти. А теперь касательно того, другого дела. Я изложу вам некий воображаемый случай. Только помните, я ничего не утверждаю. Он помолчал, дав мне время заверить его, что я полностью отдаю себе отчет в том, что он особо оговорил, что ничего не утверждает. - Ну так вот, Пип, - сказал мистер Джеггерс. - Вообразите следующее: вообразите, что женщина, в таких обстоятельствах, какие вы описали, скрыла своего ребенка, но была вынуждена признаться в этом своему адвокату, когда тот ей объяснил, что для правильного ведения защиты ему необходимо знать, жив ребенок или нет. Вообразите, что в это же время богатая и взбалмошная леди поручила ему найти ребенка, которого она могла бы усыновить и воспитать. - Понимаю, сэр. - Вообразите, что этот адвокат вращался в мире, где царит зло, и о детях знал главным образом то, что их родится на свет великое множество и все они обречены на гибель. Вообразите, что он нередко видел, как детей самым серьезным образом судили в уголовном суде, где их приходилось брать на руки, чтобы показать присяжным; вообразите, что ему было известно сколько угодно случаев, когда их бросали в тюрьму, секли, ссылали на каторгу, изгоняли из общества, - всячески готовили из них висельников, а дав им вырасти - вешали. Вообразите, что чуть ли не на всех детей, какие попадались ему на глаза в его практике, он имел полное основание смотреть как на мальков, имеющих превратиться в рыбу, которая в конце концов попадет ему в сети, - что их будут обвинять, защищать, бросать на произвол судьбы, отнимать у родителей, подвергать всяческому унижению и надругательству. - Понимаю, сэр. - Вообразите, Пип, что среди этого множества детей нашлась одна маленькая, миловидная девочка, которую можно было спасти; которую отец считал погибшей, а справки наводить боялся; чью мать ее защитник держал к повиновении такими доводами: "Я знаю, что вы сделали и как сделали. Вы пошли туда-то и напали на того-то, и так-то оборонялись; а потом отправились туда-то и поступили так-то и так-то, чтобы отвести от себя подозрения. Я проследил каждый ваш шаг и теперь рассказываю вам, как что было. Расстаньтесь с дочерью, но я вам обещаю, что, если понадобится представить ее в суд, чтобы вас оправдали, она будет представлена. Отдайте ее в мои руки, и я сделаю все возможное, чтобы вас выручить. Если вы будете спасены, будет спасен и ваш ребенок; если вы погибнете, по крайней мере ребенок будет спасен". Вообразите, что женщина пошла на это и что суд ее оправдал. - Я вас понял как нельзя лучше. - И что все это лишь предположительно? - Да, что все это лишь предположительно. И Уэммик повторил: - Лишь предположительно. - Вообразите, Пип, что под влиянием всего пережитого, а также страха смерти, эта женщина слегка помешалась в уме и что, когда ее освободили, ей было страшно вернуться к людям, и она пришла к своему адвокату искать убежища. Вообразите, что он взял ее к себе и всякий раз, как ее дикий, необузданный нрав готов был прорваться наружу, усмирял ее, снова напоминая, что она всецело в его власти. Понятен вам этот воображаемый случай? - Вполне. - Вообразите, что девочка выросла и вышла замуж по расчету. Что мать жива по сей день. Что отец жив по сей день. Что мать и отец, ничего друг о друге не зная, живут на расстоянии стольких-то миль или, если хотите, ярдов один от другого. Что тайна по-прежнему остается тайной, если не считать, что вы до нее добрались. Вот этот последний пункт особенно постарайтесь уяснить себе. - Хорошо. - Уэммика я тоже попрошу особенно уяснить себе этот пункт. И Уэммик сказал: - Хорошо. - Ради кого стоило бы открывать эту тайну? Ради отца? Думается мне, что встреча с матерью его ребенка не облегчила бы его положения. Ради матери? Думается мне, что если ее обвиняли не зря, то ей лучше остаться там, где она есть. Ради дочери? Думается мне, плохая бы это была услуга - разгласить тайну ее происхождения для сведения ее супруга и обречь ее на позор, от которого она была избавлена двадцать лет и которого легко могла бы не изведать до самой смерти. Но вообразите вдобавок к этому, Пип, что вы ее любили, что о ней были "жалкие мечты", какие, кстати говоря, не вам одному туманили голову, - и я скажу, - а вы, подумав, согласитесь со мною, - что чем это сделать, лучше бы вы отрубили себе вашу забинтованную левую руку забинтованной правой, а потом передали топор Уэммику, чтобы он отрубил вам и правую. Я посмотрел на Уэммика - лицо его было серьезно. Очень серьезно он приложил указательный палец к губам. То же сделал и я. То же сделал и мистер Джеггерс. А потом последний сказал уже обычным своим тоном: - Ну-с, Уэммик, так на чем же мы остановились, перед тем как вошел мистер Пип? Когда они принялись за работу, я заметил, что они еще несколько раз посмотрели друг на друга все так же странно, с тою лишь разницей, что теперь каждый из них словно боялся, а может быть, и знал, что показал себя другому с недостойной, чисто человеческой стороны. Именно поэтому, вероятно, они теперь ничего не спускали друг другу, - мистер Джеггерс держал себя в высшей степени властно, а Уэммик упрямился и спорил всякий раз, как у них возникало хоть малейшее недоразумение. Я еще никогда не видел, чтобы они так не ладили: обычно все шло у них чрезвычайно мирно. Но, словно на выручку им, в кабинете как нельзя более кстати появился Майк, тот клиент в меховой шапке и со склонностью вытирать нос рукавом, которого я застал здесь в самый первый раз, что пришел в контору. Этот субъект, у которого, как видно, кто-нибудь из родственников, если не он сам, вечно попадал в беду (что на здешнем языке означало - в Ньюгет), пришел сообщить, что его старшая дочь арестована по подозрению в краже из магазина. Когда он излагал это печальное происшествие Уэммику, в то время как мистер Джеггерс величественно стоял у камина, не снисходя до участия в их беседе, на глазах у Майка ненароком блеснула слеза. - Это еще что такое? - вопросил Уэммик грозно и негодующе. - Вы что, хныкать сюда пришли? - Я нечаянно, мистер Уэммик! - Нет, нарочно, - отрезал Уэммик. - Как вы смеете? Разве можно сюда приходить, если вы не в состоянии слова сказать, не брызгая, как скверное перо? Постыдились бы! - Бывает ведь, мистер Уэммик, что и не совладаешь со своими чувствами, - взмолился Майк. - С чем?! - свирепо переспросил Уэммик. - А ну, повторите! - Вот что, почтеннейший, - вмешался мистер Джеггерс, делая шаг вперед и указывая на дверь. - Уходите-ка отсюда вон. Никаких чувств я здесь не потерплю. Уходите вон. - Так вам и надо, - сказал Уэммик. - Уходите вон. И злосчастный Майк покорно ретировался, а мистер Джеггерс и Уэммик, снова найдя общий язык, принялись за свои занятия так энергично и бодро, словно только что с аппетитом позавтракали. ГЛАВА LII От мистера Джеггерса я пошел со своим чеком к брату мисс Скиффинс - бухгалтеру; брат мисс Скиффинс - бухгалтер - тут же отправился в контору Кларрикера и привел Кларрикера ко мне; и я с чувством великого удовлетворения закончил наше с ним дело. Только это я и совершил хорошего, только это и довел до конца, с тех пор как впервые узнал о своих больших надеждах. Кларрикер воспользовался этим случаем, чтобы рассказать мне, что фирма его идет в гору, что теперь ему удастся открыть небольшое отделение на Востоке, очень нужное ему для расширения операций, и что во главе этого отделения он поставит Герберта, поскольку тот стал теперь его компаньоном. Из этого я понял, что мне вскоре пришлось бы расстаться с моим другом даже в том случае, если бы сам я не уезжал из Англии. И тут-то я почувствовал, что мой последний якорь вот-вот оторвется и я понесусь неведомо куда по воле волн и ветра. Но зато как отрадно бывало, когда Герберт, приходя вечерами домой, с восторгом сообщал мне свои новости, не подозревая, что они мне известны, и принимался расписывать, как он увезет Клару Барли в страну Тысячи и одной ночи и как я тоже к ним приеду (очевидно, на верблюде) и мы вместе поплывем по Нилу и увидим всяческие чудеса. Не очень обольщаясь насчет моего собственного участия в этой радужной картине, я все же видел, что Герберт уверенно выходит на дорогу и что, если только старый Билл Барли не охладеет к рому с перцем, судьба его дочери будет скоро устроена. Между тем наступил март месяц. Моя левая рука заживала, но так медленно, что я все еще не мог натянуть на нее рукав. Правой рукой, хоть и порядком обезображенной, я уже с грехом пополам владел. Однажды в понедельник, когда мы с Гербертом сели завтракать, я получил по почте следующее письмо от Уэммика: "Уолворт. Немедленно по прочтении сжечь. В начале недели, или, скажем, в среду, можно, если желаете, попытаться сделать то, о чем вам известно. Теперь сжигайте". Я показал письмо Герберту, и мы предали его огню (предварительно выучив наизусть), а потом стали обсуждать, что же нам делать. Ибо теперь уже нельзя было молчать о том, что грести я не в состоянии. - Я думал, думал, - сказал Герберт, - и, кажется, надумал кое-что получше, чем брать лодочника с Темзы. Давай возьмем Стартопа. Он славный малый, прекрасно гребет, и нас любит, и надежный, и честный. Я и сам не раз о нем думал. - Но ведь ему нужно будет что-то объяснить, Герберт? - Очень немного. Пусть до последней минуты считает, что это просто шуточная затея, которую надо держать в секрете; а там скажем ему, что есть важные причины, почему Провиса нужно посадить на пароход. Ты ведь тоже с ним поедешь? - Да, конечно. - Куда? Я и над этим вопросом размышлял мучительно и долго и пришел к выводу, что мне, в сущности, все равно, в какой порт ни попасть - в Гамбург ли, в Роттердам или Антверпен. - лишь бы увезти его из Англии. Можно было сесть на любой иностранный пароход, какой согласится нас взять. Я считал, что нужно отплыть на лодке как можно дальше, - уж, конечно, дальше Грейвзенда, где особенно приходилось бояться расспросов и осмотра, в случае если бы возникли какие-нибудь подозрения. Поскольку иностранные суда обычно выходили из Лондона с началом отлива, нам надо было спуститься по реке с предыдущим отливом и в каком-нибудь тихом местечке выждать, когда можно будет перехватить пароход. Время это можно было рассчитать довольно точно, если заранее навести необходимые справки. Со всем этим Герберт согласился, и тотчас после завтрака мы отправились на разведку. Мы выяснили, что больше всего нам, видимо, подойдет пароход, уходящий в Гамбург, и на нем-то, главным образом, и сосредоточили свое внимание. Однако мы заметили себе и другие корабли, уходившие в это время из Лондона, и как следует запомнили размер и общий вид каждого из них. После этого мы на несколько часов расстались, - я пошел выправлять нужные бумаги, а Герберт - поговорить со Стартопом. В час мы уже опять встретились и доложили друг другу о своих успехах. До сих пор все шло гладко: бумаги были у меня в кармане, Герберт застал Стартопа дома, и тот изъявил полную готовность нам помочь. Было решено, что они двое будут грести, я сяду за руль, а Провиса мы повезем пассажиром; спешить нам не придется, - времени вполне достанет. Мы уговорились, что нынче вечером Герберт отправится из Сити к Мельничному пруду, не заходя домой обедать; что завтра, во вторник, он совсем туда не пойдет; Провису он накажет, чтобы в среду тот спустился на берег к лестнице, что находится у самого его дома, едва он завидит нас из окна, но не раньше; все предварительные разговоры будут закончены сегодня же вечером, после чего мы уже не увидимся с ним, пока не подъедем за ним на лодке. Когда мы с Гербертом в точности условились обо всех этих предосторожностях, я пошел домой. Отперев дверь своим ключом, я увидел в ящике письмо, адресованное мне, - очень грязное на вид письмо, хотя и не безграмотное. Его принесли прямо на квартиру (конечно, уже после того как я вышел из дому), и вот что в нем было написано: "Если вы не боитесь сегодня или завтра вечером в девять часов прийти на болота, в дом у шлюза, близ печи, где жгут известь, то приходите, не пожалеете. Если хотите кое-что узнать касательно вашего дяди Провиса, то приходите непременно, не теряя времени, и никому ни слова. Приходите один. Это письмо имейте при себе". У меня было слишком довольно забот и до получения этого диковинного письма. Теперь же я совсем растерялся. Что хуже всего - решать нужно было немедля, иначе я рисковал опоздать на дневной дилижанс, который мог вовремя доставить меня в наш город. О том, чтобы ехать завтра, не могло быть и речи, - до нашего бегства осталось бы слишком мало времени. А с другой стороны - как знать, может, обещанные сведения как раз и имеют отношение к задуманному бегству? Будь у меня и вдоволь времени на размышления, я, вероятно, все равно бы поехал. Но размышлять было некогда - до отхода дилижанса оставалось всего полчаса, - и я решил ехать. Если бы не упоминание о моем "дяде Провисе", я бы, несомненно, остался. Именно это упоминание, да еще после письма Уэммика и всех утренних приготовлений, и решило дело. В лихорадочной спешке трудно полностью охватить содержание любого письма, и мне пришлось еще два раза перечитать эту таинственную записку, прежде чем мой мозг как-то машинально отметил, что я не должен о ней рассказывать. Так же машинально повинуясь этому запрету, я схватил карандаш и написал Герберту, что, поскольку я уезжаю, и, возможно, на долгое время, я решил еще раз побывать у мисс Хэвишем - справиться о ее здоровье и сейчас же вернуться. После этого я только-только успел накинуть шинель, запереть квартиру и добраться проулками и дворами до почтовой станции. Если бы я взял карету и ехал улицами, я бы опоздал; я и так поймал дилижанс уже в воротах. Придя в себя, я увидел, что сижу один, по колено уйдя ногами в солому, и тряский дилижанс уносит меня из города. Я сказал "придя в себя", потому что действительно был не в себе с той минуты, как получил это письмо, - уж очень оно меня ошеломило после утренней спешки. А спешил и волновался я утром ужасно, потому что как ни долго я ждал вести от Уэммика, в конце концов его сигнал все же поразил меня своей неожиданностью. Теперь же я стал недоумевать - как я очутился в этой карете, и сомневаться, достаточно ли у меня для этого причин, и прикидывать, не лучше ли сойти и вернуться домой, и твердить себе, что никогда не следует обращать внимания на анонимные письма, - словом, вкусил полную меру мучительных колебаний и противоречивых решений, вероятно знакомых всякому, кто когда-либо совершал необдуманные поступки. И все же упоминание о Провисе перевесило все остальные доводы. Я рассудил, - как, сам того не сознавая, рассуждал и раньше, - что в случае, если бы я не поехал и из-за этого с ним случилось бы что-нибудь недоброе, я бы вовек себе этого не простил! Темнота настигла нас еще в дороге, и никогда поездка не казалась мне такой томительно-долгой, как в этот раз, когда в окно кареты ничего не было видно, а на империале я не мог ехать, потому что был еще нездоров. Не желая показываться в "Синем Кабане", я зашел в харчевню поскромнее на окраине города и заказал себе обед. Пока его готовили, я сходил в Сатис-Хаус узнать о здоровье мисс Хэвишем; состояние ее было по-прежнему серьезно, хотя кое-какое улучшение и отмечалось. Моя харчевня была когда-то частью монастырской постройки, и обедал я в маленькой восьмиугольной столовой, похожей на купель. Я еще не мог управляться с ножом, и хозяин, старик с блестящей лысиной во всю голову, взялся нарезать мне мясо. Слово за слово, мы разговорились, и он был так любезен, что рассказал мне мою же историю, - разумеется, в той широко распространенной версии, по которой выходило, что моим первым благодетелем был Памблчук и что ему я обязан своим счастьем. - Вы знаете этого молодого человека? - спросил я. - Я-то? - переспросил хозяин. - Да я его помню с тех пор, как он под стол пешком ходил. - А теперь он наведывается в эти края? - Как же, наведывается иногда к своим знатным друзьям, а на того человека, который его в люди вывел, и смотреть не хочет. - Кто же этот человек? - Да тот, про которого я вам толкую, - ответил хозяин. - Мистер Памблчук. - А больше он ни к кому не проявил такой черной неблагодарности? - Проявил бы, кабы было к кому, - проворчал хозяин. - Да не к кому. Кроме Памблчука, разве кто-нибудь для него что сделал? - Это Памблчук так говорит? - Говорит! - возмутился хозяин. - Тут и говорить нечего. - Но он-то говорит это? - Послушать, как он про это рассказывает, сэр, - отвечал хозяин, - просто сердце переворачивается. Я подумал: "А ты, Джо, милый Джо, ты никогда об этом не говоришь. Добрый, терпеливый Джо, ты-то никогда не жалуешься. И ты тоже, кроткая Бидди!" - Видно, у вас и аппетит пропал, как с вами это приключилось, - сказал хозяин, кивнув на мою забинтованную руку. - Попробуйте вот этот кусочек понежнее. - Нет, спасибо, - отвечал я и, отвернувшись от стола, мрачно уставился в огонь. - Я ничего не хочу. Можно убирать. Никто не давал мне почувствовать мою неблагодарность к Джо так остро, как этот наглый самозванец Памблчук. От его двуличия еще ярче сияла душевная чистота Джо; чем большим подлецом он себя показывал, тем Джо казался благородней. Более часа я неподвижно просидел у огня, смиренно сознавая, что устыжен по заслугам. С боем часов я очнулся (хотя уныние и стыд по-прежнему мною владели), встал, попросил, чтобы на мне застегнули шинель, и вышел. Я уже раньше обшарил все карманы в поисках письма, которое хотел еще раз пробежать, и, не найдя, с досадой подумал, что, как видно, обронил его в солому, на полу кареты. Впрочем, я и так отлично помнил, куда и когда должен явиться - на болота к дому у шлюза, близ печи, где жгут известь, в девять часов. И так как времени у меня оставалось в обрез, я направился, никуда не заходя, прямо к болотам. ГЛАВА LIII Ночь выдалась темная, хотя полная луна взошла, как раз когда я миновал последние сады и вышел на болота. За черной их далью светила узкая полоска чистого неба, - огромная красная луна едва на ней умещалась. Через несколько минут она поднялась выше и скрылась за низко нависшей грядой облаков. Уныло завывал ветер, на болотах было очень тоскливо. Человек, попавший сюда впервые, просто не выдержал бы этой тоски, и даже у меня так сжалось сердце, что я заколебался - не повернуть ли обратно. Но я знал болота с детства, не заплутался бы здесь и в более темную ночь, и раз уж я сюда приехал, никаких предлогов для отступления у меня не было. Итак, приехав сюда против своего желания, я против желания пошел дальше. Путь мой лежал не в ту сторону, где находился наш дом, и не в ту, где мы когда-то ловили беглых. Плавучая тюрьма была далеко позади меня, и огонь старого маяка на песчаной косе я видел, только когда оглядывался. Печь, где жгли известь, я знал так же хорошо, как старую батарею, но их разделяло много миль пустынных болот, и если бы в ту ночь в обеих этих точках горели огни, между ними тянулась бы длинная черная линия горизонта. Вначале я кое-где закрывал за собой ворота в изгородях и несколько раз останавливался, давая время коровам, разлегшимся на сухой тропинке, подняться и неуклюже убрести в траву и камыш. Но вскоре все вокруг меня словно вымерло, я остался совсем один. И еще полчаса я шел, прежде чем приблизился к печи. Известь горела, издавая тяжелый, удушливый запах, но рабочих не было видно, - огонь зажгли на всю ночь. Тут же была небольшая каменоломня. Она приходилась прямо у меня на дороге, и по брошенным ломам и тачкам я убедился, что еще сегодня здесь работали. Когда тропинка, поднявшись из карьера, снова вывела меня на уровень болот, я увидел, что в доме у шлюза светится огонек. Я ускорил шаги и постучал в дверь. В ожидании ответа я огляделся, заметил, что шлюз заброшен и разваливается, что дом - деревянный, с черепичной крышей - недолго еще будет служить защитой от непогоды (скорее всего он и сейчас уже пропускает ветер и дождь), что ил и тина кругом густо затянуты известью, а зловонные пары от печи наплывают на меня медленно и неумолимо. Между тем ответа не было, и я постучал еще раз. Снова никакого ответа - и я нажал на щеколду. Она поддалась под моей рукой, и дверь приотворилась. Заглянув в дом, я увидел зажженную свечу на столе, скамью и тюфяк на козлах. Над головой я заметил чердак и крикнул: "Кто-нибудь тут есть?", но ответа не последовало. Я посмотрел на часы, убедился, что уже начало десятого, еще раз крикнул: "Есть тут кто-нибудь?" Снова не получив ответа, я вышел наружу и остановился в нерешительности. Пошел сильный дождь. Не увидев снаружи ничего нового, я опять вошел в дом, остановился в дверях, чтобы меня не мочило, и стал вглядываться в ночь. Рассудив, что, раз в доме горит свеча, значит кто-то был здесь совсем недавно и скоро вернется, я решил посмотреть, на много ли обгорел фитиль. Я шагнул в дом, но не успел я взять свечу, как сильный удар вышиб ее у меня из руки и погасил, а в следующее мгновение я понял, что на меня накинули сзади толстую веревочную петлю. - Ага! - произнес кто-то сквозь зубы и ругнулся. - Теперь-то ты от меня не уйдешь! - Что такое? - закричал я, вырываясь. - Кто это? Помогите! Помогите! Локти мои были туго прижаты к бокам, и поврежденная рука нестерпимо болела. Кто-то невидимый то тяжелой ладонью зажимал мне рот, то наваливался на меня всей грудью, чтобы заглушить мои крики, и, все время чувствуя на лице чье-то горячее дыхание, я продолжал безуспешно вырываться, пока меня накрепко к чему-то привязывали. - Вот теперь, - произнес тот же голос и снова последовало ругательство, - попробуй у меня еще раз крикнуть - я с тобой живо расправлюсь. Изнемогая от боли в покалеченной руке, еще не придя в себя от изумления, но тем не менее понимая всю серьезность подобной угрозы, я умолк и попытался хоть немного высвободить руку. Однако веревка ни на волос не поддалась. А в руке, еще болевшей от ожога, теперь было такое ощущение, словно она варилась в кипятке. По тому, как черная ночь за окном внезапно сменилась непроглядным мраком, я понял, что мой невидимый мучитель закрыл ставень. Пошарив в темноте, он нашел кремень и огниво и стал высекать огонь. Я напряженно вглядывался в искры, падавшие на трут, который он старательно раздувал, но видел - и то лишь на секунду - только его губы и голубоватый кончик спички, зажатой у него в руке. Трут отсырел - оно и не удивительно, в таком-то месте, - и искры гасли одна за другой. Он не торопился и снова и снова ударял кремнем по стали. Когда искры посыпались ярким дождем, мелькнули его руки и кусочек лица, и я разглядел, что он сидит, склонившись к столу, а больше ничего. Вот я опять увидел его синие губы, дующие на трут, и наконец спичка вспыхнула - и я узнал Орлика. Кого я ожидал увидеть - право, не знаю, но только не его. Узнав же его, я понял, что дело мое действительно плохо, и стал следить за каждым его движением. Он не спеша зажег свечу, бросил спичку на пол и затоптал ее. Потом отставил свечу в сторону, чтобы лучше меня видеть, лег локтями на стол и уставился на меня. Я увидел, что привязан к отвесной деревянной лестнице, ведущей на чердак и вделанной в пол немного отступя от стены. - Вот, - сказал он, после того как мы некоторое время обозревали друг друга. - Теперь ты от меня не уйдешь. - Развяжи меня. Отпусти! - Обязательно, - сказал он. - Я тебя отпущу. Отпущу твою душеньку лететь из тела куда захочет. Дай только срок. - Для чего ты заманил меня сюда? - А ты не знаешь? - ответил он, злобно сверкнув глазами. - Почему ты напал на меня в потемках? - Потому что хочу все покончить один. Один-то сумеет молчать лучше, чем двое. Ух ты, дьявольское отродье! Навалившись на стол и самодовольно покачивая головой, он упивался моей беспомощностью с таким сатанинским злорадством, что у меня упало сердце. Я молчал, не сводя с него глаз, а он, протянув руку куда-то в угол, достал оттуда ружье с обитой медью ложей. - А это ты знаешь? - сказал он, делая вид, будто целится в меня. - Знаешь, где видал его раньше? Говори, волчонок! - Да, - отвечал я. - Твоя работа, что меня оттуда погнали? Твоя? Говори! - А что мне оставалось? - За одно это тебя убить мало. А как ты смел втереться между мной и одной особой, которая мне нравилась? - Когда это? - А всегда. Дня не было, чтобы ты меня не порочил при ней. - Ты сам себя порочил, сам себя и вини. Я бы тебе ничем не мог напортить, если бы ты сам себе не портил. - Врешь! И ты, значит, не пожалел бы ни трудов, ни денег, чтобы убрать меня из нашей округи? - Он повторил слова, которые я сказал Бидди при нашей последней встрече. - Так вот послушай и намотай себе на ус: сегодня тебе и вовсе имело бы смысл убрать меня из нашей округи. Да, да, хотя бы на это ушли все твои денежки до последнего фартинга! То была правда - я особенно ясно это почувствовал, когда он, по-собачьи оскалив зубы, погрозил мне своей огромной ручищей. - Что ты со мной сделаешь? - А то сделаю, - сказал он и, встав, чтобы получше размахнуться, со всей силы треснул кулаком по столу, - что убью тебя насмерть. Пригнувшись близко к моему лицу, он медленно разжал кулак, провел ладонью по губам, точно у него слюнки текли, на меня глядя, и опять уселся. - Ты старому Орлику сызмальства поперек дороги стоял. Ну, так нынче он тебя спихнет с дороги. Хватит! Кончено твое дело. Холод смерти объял меня. В отчаянии я окинул взглядом свою западню, ища хоть какой-нибудь лазейки; но лазейки не было. - Мало того, - сказал он, снова наваливаясь локтями на стол. - Я от тебя ни тряпки, ни косточки не оставлю. Убью и брошу в печь - я до нее двух таких, как ты, дотащу - пусть люди думают, что хотят, узнать они ничего не узнают. С непостижимой быстротой я представил себе все последствия такой смерти. Отец Эстеллы решит, что я его бросил на произвол судьбы, он попадет в лапы властей и погибнет, обвиняя меня; даже Герберт усомнится во мне, когда вспомнит мою записку и услышит, что я всего на минуту подходил к калитке мисс Хэвишем; Джо и Бидди никогда не узнают, как глубоко я сегодня почувствовал свою вину перед ними, никто никогда не узнает, что я пережил, каким хотел быть верным и честным, какие вытерпел мучения. Смерть, ожидавшая меня, была ужасна, но еще много ужаснее был страх, что после смерти меня незаслуженно осудят. Мысли мои неслись так неудержимо, что злодей еще не договорил, а я уже ощущал, как меня презирают нерожденные поколения - дети Эстеллы, их дети... - Пока я тебя не пристукнул, как барана, - говорил Орлик, - а ты этого дождешься, для того я тебя и привязывал, - я на тебя вдоволь нагляжусь да вдоволь над тобой потешусь. Ух ты, дьявол! У меня мелькнула мысль снова позвать на помощь, хотя кому, как не мне, было знать, что помощи в этой пустыне ждать неоткуда. Но при виде его мерзкой радости гнев и презрение придали мне мужества, и я крепко сжал губы. Что бы ни было, решил я, нельзя унижаться перед ним, а нужно сопротивляться, пока хватит сил, до последнего. Пусть в этот страшный час я ни к кому не питал зла; пусть я смиренно молил всевышнего о прощении; пусть сердце у меня болело при мысли, что я не простился и уже не смогу проститься с теми, кто был мне дорог, не смогу им ничего объяснить, ни просить, чтобы они не судили слишком строго мои заблуждения, - но его я и сейчас убил бы не задумываясь. Он, видимо, выпил, глаза у него были красные и воспаленные. На шее висела жестяная фляжка, - так он в прежние дни носил с собой еду и питье. Он поднес фляжку к губам, глотнул; и я почувствовал крепкий запах спиртного, проступавшего багровыми пятнами у него на лице. - Волчонок! - сказал он, снова навалившись на стол. - Старый Орлик тебя сейчас кое-чем порадует: ведь это ты сгубил свою ведьму-сестру. И опять - он еще говорил, медленно и нескладно, а в сознании у меня с той же непостижимой быстротою уже пронеслось все с начала до конца - нападение на мою сестру, ее болезнь и смерть. - Нет, ты, негодяй! - сказал я. - А я тебе говорю - это твоих рук дело, все через тебя произошло! - вспылил он и, схватив ружье, с силой рассек им воздух. - Я к ней подобрался сзади, все равно как нынче к тебе, да как дал ей! Думал, что насмерть ее укокошил, и, будь там поблизости такая вот печь, уж ей бы не ожить. Но это все не Орлик сделал, а ты. Тебе вечно поблажки давали, а его ругали да били. Это старого-то Орлика ругали да били, а? Вот теперь ты за это заплатишь. Ты виноват, ты и заплатишь. Он снова сделал глоток и рассвирепел еще пуще. По тому, как он запрокинул фляжку, я понял, что в ней осталось совсем немного. Мне было ясно, что он накачивается для храбрости, чтобы прикончить меня. Я знал, что каждая оставшаяся на дне капля - это капля моей жизни. Я знал, что, когда я обращусь в тот пар, что еще так недавно подползал ко мне, как вещий призрак, Орлик поступит так же, как после нападения на мою сестру: скорее побежит в город, чтобы все видели, как он шатается по улицам и пьет во всех кабаках. Мысль моя унеслась за ним в город, нарисовала светлую, людную улицу, по которой он бредет, и сейчас же, в противоположность ей - пустынное болото и стелющийся над ним белый пар, в котором я растворился. Мало того что я успевал охватить мыслью целые годы, пока он произносил какой-нибудь десяток слов, - но и самые его слова не оставались для меня словами, а порождали зримые образы. Мозг мой был так возбужден, что стоило мне подумать о каком-нибудь месте или человеке, как я уже видел и человека и место. Невозможно выразить, до какой степени четки были эти образы, а между тем я так внимательно следил все время за Орликом, - кто не стал бы следить за тигром, готовым к прыжку! - что не упускал ни малейшего его движения. Подкрепившись второй раз, он встал со скамьи и отодвинул стол. Потом поднял свечу и, загородив ее своей Злодейской рукой, чтобы свет падал мне на лицо, опять с наглым торжеством на меня уставился. - Слушай, волчонок, я тебе еще кое-что расскажу. Это ты на старого Орлика наткнулся тогда вечером, на лестнице. Я увидел лестницу с погасшими фонарями. Увидел тень чугунных перил, падавшую на стену от фонаря ночного сторожа. Увидел комнаты, которые мне не суждено было больше увидеть: знакомая мебель, одна дверь закрыта, другая приотворена. - А почему старый Орлик там оказался? Ты слушай, волчонок, я тебе все расскажу. Вы с ней сумели-таки выжить меня из этих краев, добились того, что для меня здесь легкого хлеба не стало, ну я и завел себе новых товарищей и новых хозяев. Они за меня и письма пишут, когда надо, - понял, волчонок? - письма за