меня пишут! Они под всякую руку писать умеют, не то что ты, поганец. Я еще тогда задумал тебя извести, когда ты хоронить сестру приезжал. Только все примеривался, как бы это повернее обделать, вот и решил выследить, как ты живешь да где бываешь. Нет, думаю, уж как-нибудь да старый Орлик до тебя доберется. И смотри-ка, что вышло! Искал тебя, а нашел твоего дядю Провиса. Здорово, а? Мельничный пруд, и затон Чинкса, и Старый Копперов канатный завод - как отчетливо, ярко я их увидел! Провис в своей комнате-каюте, сигнал, теперь уже не нужный, хорошенькая Клара, добрая женщина, что заменила ей мать, старый Билл Барли со своей подагрой - все проплыло мимо, словно унесенное быстрой рекой моей жизни, спешащей к морю! - Это у тебя-то дядя! Да я знал тебя у Гарджери этаким вот заморышем, которому мне ничего не стоило двумя пальцами шею свернуть (а у меня частенько руки чесались, когда вижу, бывало, в воскресенье, как ты за околицей слоняешься), тогда-то у тебя никаких дядьев не было, будьте спокойны. А уж когда старый Орлик прослышал, что скорее всего твой дядя Провис носил на ноге то самое железное кольцо, которое старый Орлик подобрал на этих болотах, распиленное, да хранил у себя, пока не оглушил им твою сестру, вот так же, как тебя скоро оглушит... понятно?., уж когда он об этом прослышал... ну... С этой зверской издевкой он ткнул свечу прямо мне в лицо, так что я невольно отвернулся. - Ага! - вскричал он со смехом и снова ткнул в меня свечой. - Раз обжегся, второй раз не хочется! Старый Орлик, он знает, что ты обжегся, старый Орлик знает, что ты своего дядюшку задумал втихомолку из Англии спровадить, где уж тебе перехитрить старого Орлика, - он знал и то, что ты сегодня явишься! Ну, слушай, волчонок, я тебе еще кое-что скажу, это уж напоследок. Есть такой человек, до которого твоему дядюшке все равно, как тебе до старого Орлика. Вот теперь пусть-ка остережется этого человека, когда племянничек-то сгинет. Пусть-ка остережется, когда от его родственничка ни клочка одежи, ни косточки не останется. Тот человек нипочем не потерпит, чтобы Мэгбич - вот видишь, мне и фамилия его известна! - живой по одной с ним земле ходил, он о нем все что ни на есть разведал, еще когда тот в чужой земле обретался, и уж наверно, чем такого врага рядом с собой иметь, доложил о нем кому следует. Может, это и есть тот человек, что умеет под всякую руку писать - не то что ты, поганец. Берегись, Мэгвич, не уйти тебе от Компесона да от двух столбов с перекладиной. Опять он ткнул в меня свечу, опалив мне лицо и волосы и на мгновение ослепив меня, а потом повернулся ко мне своей широченной спиной и поставил свечку на стол. Я успел мысленно прочитать молитву и побывать у Джо с Бидди и у Герберта - все до того, как он опять повернулся ко мне. Между столом и стеной было пустое пространство в несколько футов. Он стал ходить по нему взад и вперед. Никогда я еще так ясно не чувствовал, какой огромной физической силой наделен этот человек, как сейчас, глядя на его злые глаза и длинные, болтающиеся руки. У меня не осталось ни проблеска надежды. Как ни стремительно работал мой мозг, как ни предельно ярки были картины, проносившиеся передо мной вместо мыслей, я все же отдавал себе отчет в том, что, не будь у него твердого решения через несколько минут бесследно меня уничтожить, он бы нипочем не рассказал мне так много. Вдруг он остановился, вынул из фляги пробку и отшвырнул прочь. Мне показалось, что она стукнулась об пол громко, как свинцовая гирька. Он пил медленно, все выше запрокидывая флягу, и уже не смотрел на меня. Последние капли он вылил себе на ладонь и слизнул. Потом, словно охваченный внезапной яростью, он со страшным проклятием бросил флягу на стол и нагнулся; и я увидел у него в руке тяжелый молот, каким дробят камни. Я не забыл о принятом решении: не тратя времени на тщетные мольбы, я закричал во всю мочь и стал изо всей мочи вырываться. Свободны у меня были только ноги да голова, но я вырывался с такой силой, какой и сам за собой не знал. В то же мгновение раздались ответные крики, в дверь метнулся снаружи свет и какие-то фигуры, послышались голоса и возня, и Орлик, вынырнув из-под чьих-то тел, как из водоворота, одним прыжком перемахнул через стол и исчез во тьме! Очнувшись, я обнаружил, что лежу развязанный на полу, в той же комнате, головой у кого-то на коленях. Когда я приходил в себя, глаза мои были устремлены на лестницу (я увидел ее раньше, чем воспринял сознанием), поэтому я и понял, что нахожусь там же, где лишился чувств. В полном отупении я сначала даже не оглянулся, чтобы посмотреть, кто меня поддерживает; я лежал и смотрел на лестницу, как вдруг между нею и мною возникло лицо. Лицо портновского мальчишки! - Кажется, целехонек, - сказал портновский мальчишка деловитым тоном, - только уж и бледен! При этих словах тот, кто держал меня, пригнулся к моему лицу, и я увидел, что это... - Герберт! Боже милостивый! - Тише, - сказал Герберт. - Спокойней, Гендель. Не волнуйся. - И наш старый товарищ Стартоп! - воскликнул я, когда тот тоже наклонился надо мной. - Вспомни, в чем он обещал нам помочь, - сказал Герберт, - и успокойся. Сразу все вспомнив, я вскочил, но тут же снова свалился от боли в руке. - Неужто мы опоздали, Герберт? Какой сегодня день? Сколько я здесь пробыл? - У меня мелькнула страшная мысль, что я, может быть, пролежал здесь очень долго - целые сутки - двое суток - больше. - Мы не опоздали. Еще только понедельник. - Слава богу! - Завтра вторник, и ты весь день можешь отдыхать, - сказал Герберт. - Но ты стонешь, бедный мой Гендель. Что у тебя болит? Стоять ты можешь? - Да, да, - сказал я. - И идти могу. У меня ничего не болит. Только руку страшно дергает. Они осмотрели ее и сделали что могли. Рука сильно распухла и воспалилась, малейшее прикосновение причиняло мне жгучую боль. Но они разорвали свои платки на бинты и осторожно вложили мою руку обратно в перевязь на то время, пока мы дойдем до города, где можно будет достать освежающей примочки. Через несколько минут мы затворили за собою дверь темного, пустого дома и отправились в обратный путь через каменоломню. Портновский мальчишка - теперь уже портновский верзила-подмастерье - шел впереди с фонарем, этот фонарь я и увидел тогда в дверях. Прошло часа два с тех пор, как я в последний раз смотрел на небо, луна поднялась много выше, и ночь, несмотря на дождь, посветлела. Белый пар от печи уползал от нас вдаль, и я снова вознес к небу молитву, но теперь то была молитва благодарности. Добившись наконец, чтобы Герберт объяснил мне, как ему удалось меня спасти (сначала он наотрез отказался говорить и только успокаивал меня), я узнал, что второпях обронил анонимное письмо у нас в комнате, где он и нашел его вскоре после моего ухода, когда вернулся домой вместе со Стартопом, которого встретил по дороге. Тон письма встревожил его, тем более что оно противоречило записке, которую я наскоро ему написал. Минут десять он его обдумывал, и так как тревога его не улеглась, а напротив, усилилась, он побежал на почтовый двор справиться, когда отходит следующий дилижанс, и Стартоп вызвался пойти с ним вместе. Узнав, что последний дилижанс уже ушел, и чувствуя, что с возникновением препятствий тревога его обратилась в самый настоящий страх, он решил ехать следом за мной в наемной карете. Так он и Стартоп прибыли в "Синий Кабан", твердо рассчитывая застать меня там или получить обо мне какие-нибудь сведения; когда же расчет их не оправдался, они пошли к дому мисс Хэвишем, но разминулись со мной. Тогда они возвратились в гостиницу (вероятно, как раз в то время, когда я слушал местный вариант моей собственной биографии), чтобы подкрепиться и найти кого-нибудь, кто проводил бы их на болота. Среди других зевак в воротах "Синего Кабана" околачивался портновский мальчишка - верный своей старой привычке околачиваться всюду, куда его не звали, - а портновский мальчишка видел, как я шел от дома мисс Хэвишем в сторону харчевни. Так портновский мальчишка оказался их проводником, и с ним-то они отправились к дому у шлюза, только на болота они вышли другой дорогой, которой я не захотел идти, потому что она вела через город. По дороге Герберту пришло в голову, что, может быть, я все-таки занят здесь каким-нибудь важным разговором, имеющим целью оградить Провиса от опасности, и, решив, что в таком случае всякое вмешательство может испортить дело, он оставил своего проводника и Стартопа на краю карьера, а сам приблизился к дому и три раза обошел его кругом, пытаясь выяснить, все ли там спокойно. Ему удалось только смутно расслышать один голос, низкий и хриплый (это было, когда мой ум так лихорадочно работал), и он уже подумал, что, может, меня здесь и нет, как вдруг я громко закричал, и тогда он тоже закричал и кинулся в дом, а следом за ним и те двое. Когда я рассказал Герберту о том, что произошло в доме у шлюза, он заявил, что, несмотря на поздний час, нужно немедленно идти к городским властям и требовать приказа об аресте. Но я еще раньше отказался от такой мысли: нас могли здесь задержать или снова вызвать на завтра, а это было бы гибелью для Провиса. Герберт согласился с моими доводами, и мы решили пока что махнуть рукой на Орлика. Из предосторожности мы решили также скрыть истинное положение вещей от мальчишки Трэбба, который, я в том убежден, был бы сильно разочарован, узнай он, что помог уберечь меня от обжигательной печи. Не то чтобы мальчишка Трэбба по природе своей отличался кровожадностью; просто он был не в меру предприимчив и всегда готов поразнообразить свою жизнь и поразвлечься за счет ближнего. На прощанье я дал ему две гинеи (что он, видимо, одобрил) и выразил сожаление, что в прошлом так плохо о нем думал (что не произвело на него ровно никакого впечатления). До среды оставалось так мало времени, что мы положили в ту же ночь воротиться в Лондон, втроем в одной карете; к тому же нам хотелось убраться отсюда раньше, чем ночное происшествие станет достоянием молвы. Герберт раздобыл целую бутыль примочки и всю дорогу смачивал мне руку, чем и помог мне выдержать мучительное путешествие. К Тэмплу мы подъехали, когда было уже совсем светло, и я сейчас же лег в постель и не вставал до вечера. Мною владел гнетущий страх, что я расхвораюсь и завтра буду никуда не годен; удивительно, право, как я от одного этого страха не заболел серьезно. По всей вероятности, так бы оно и случилось, - ибо пережитые ужасы тоже не прошли мне даром! - если бы не напряжение, в котором меня держала мысль о завтрашнем дне. Так тревожно мы ждали этого дня, такими он был чреват последствиями, так неведом был его исход, теперь уже столь близкий! Разумеется, мы были правы, когда решили весь вторник совсем не видаться с Провисом; а между тем это еще усугубляло мою тревогу. Я вздрагивал от каждого звука, от любых шагов на лестнице, всякий раз воображая, что его нашли и схватили и вот идут сообщить мне об этом. Я убеждал себя, что его в самом деле схватили; что меня гнетет нечто большее, чем опасение или предчувствие; что арест совершился, и это каким-то таинственным образом стало мне известно. День проходил, а дурных вестей все не было, наступил вечер, на улице стемнело, и тут безумный страх, что к утру я расхвораюсь, совсем одолел меня. Больную руку дергало, в воспаленной голове стучало, и мне казалось, что у меня начинается бред. Чтобы проверить себя, я принимался считать до ста, до тысячи, повторял наизусть знакомые стихи и отрывки. Случалось, что переутомленный мозг отказывался работать и я на несколько минут впадал в дремоту или забывал нужное слово; тогда я вскакивал и говорил себе: "Ну вот, наверно у меня открылась горячка!" Весь день мне не позволяли двигаться, перевязывали мне руку, давали прохладительное питье. Едва забывшись сном, я просыпался с тем же ощущением, что и в доме у шлюза, - будто прошло очень много времени и возможность спасти Провиса упущена. Около полуночи я встал с постели и бросился к Герберту в полной уверенности, что проспал круглые сутки и среда уже миновала. Это было последнее, на что я, в своем волнении, оказался способен, - после этого я крепко уснул. Когда я посмотрел в окно, утро среды только начиналось. Мигающие огни на мостах побледнели, восходящее солнце было красное, как зарево над болотом. Река текла под мостами, еще темная и таинственная, а мосты из черных уже стали серыми, и на холодные их переплеты кое-где ложились теплые красные пятна от небесного пожара. Пока я смотрел на море крыш, из которого колокольни и шпили взмывали в прозрачный воздух, солнце взошло, и река засверкала миллионами искр, словно кто-то сорвал с нее темную пелену. И словно с меня тоже сорвали темную пелену, я вдруг почувствовал себя здоровым и бодрым. Герберт спал в своей постели, наш старый однокашник - на диване. Одеться без помощи я не мог, но я раздул в камине угли, еще тлевшие с вечера, и приготовил кофе. Вскоре и они поднялись, тоже здоровые и бодрые, и мы впустили в окна холодный утренний воздух и долго смотрели на поднимающуюся с приливом воду. - В девять часов, как начнется отлив. - весело сказал Герберт, - будьте готовы и поджидайте нас, кто там есть на берегу Мельничного пруда! ГЛАВА LIV Был один из тех мартовских дней, когда светит жаркое солнце и дует холодный ветер, когда на солнце лето, а в тени зима. Мы захватили толстые куртки, я взял свой дорожный мешок. Из всего, чем я владел на земле, я брал с собой лишь то немногое, что уместилось в этом мешке. Куда я еду, как буду жить и когда вернусь, - на все эти вопросы я не мог бы ответить, да и не пробовал: все мои помыслы были сосредоточены на спасении Провиса. Только в дверях я на минуту оглянулся с мимолетной мыслью - сколько всего произойдет до того, как я снопа увижу эти комнаты, если мне еще суждено их увидеть! Мы не спеша дошли до лестницы на набережной и постояли там, делая вид, что обдумываем, стоит ли нам спускаться к воде. (Я, разумеется, заранее озаботился тем, чтобы лодка была наготове.) Разыграв эту маленькую комедию, которую некому было смотреть, кроме двух-трех земноводных созданий - завсегдатаев нашей лестницы, мы сели в лодку, Герберт на носу, я за рулем, и отчалили. Время было половина девятого. Свой план мы составили так: от девяти до трех спускаться с отливом, а когда он кончится, потихоньку плыть дальше, против течения, до самой темноты. К этому времени мы уже будем много ниже Грейвзенда, между Кентом и Эссексом, где река широко разливается по равнине и движения на ней почти нет, где на берегу мало кто живет и только изредка попадаются одинокие прибрежные трактиры, в одном из которых мы и найдем себе приют. Там мы пробудем всю ночь. Оба парохода - один на Гамбург, другой на Роттердам - выйдут из Лондона в четверг, в девять утра. В зависимости от того, где мы к этому времени будем, мы рассчитаем, когда их можно ждать, и окликнем тот, который подойдет первым, так чтобы, если нас почему-нибудь не возьмут на борт, в запасе оставался еще второй. Их отличительные признаки мы хорошо запомнили. Так отрадно было наконец-то приступить к осуществлению нашего замысла, что мне уже не верилось - неужели я всего несколько часов назад был близок к отчаянию. Свежий воздух, солнце, движение на реке, движение самой реки - этой живой дороги, которая, казалось, сочувствовала нам, подбадривала нас и подгоняла, - все вливало в меня новые надежды. Я огорчался тем, что в лодке от меня так мало пользы; но трудно было найти лучших гребцов, чем мои два товарища, - вот такими сильными, ровными взмахами они могли грести весь день. В то время пароходное движение на Темзе было не столь велико, как теперь, зато весельных лодок встречалось гораздо больше. Парусных угольщиков, каботажных судов и барок было, пожалуй, столько же, но число пароходов, больших и малых, увеличилось с тех пор раз в десять, а то и в двадцать. В этот день, несмотря на ранний час, по реке уже сновали бесчисленные гребные лодки, и бесчисленные баржи тянулись вниз с отливом; по все же плавать в черте города было тогда не в пример проще теперешнего, и мы бодро неслись вперед среди множества яликов и шлюпок. Уже остались позади старый Лондонский мост, и старый Биллингстетский рынок с устричными баркасами и голландскими шлюпами, и Белая башня Тауэра, и Ворота изменников *, и мы оказались в самой оживленной части порта. Здесь грузились и разгружались пароходы из Лита, Абердина, Глазго, казавшиеся нам снизу неимоверно высокими; здесь на десятках угольщиков поднимали из трюмов уголь и с грохотом переваливали его через борт на баржи; здесь стоял завтрашний пароход на Роттердам, который мы внимательно оглядели, и здесь же второй, на Гамбург, - мы проскочили под самым его бушпритом. И вот уже у меня сильнее забилось сердце, - со своего места на корме я завидел впереди берег Мельничного пруда и лестницу. - Он там? - спросил Герберт. - Нет еще. - Ну и правильно. Он должен сойти, только когда заметит нас. А сигнал видно? - Отсюда еще не вижу... нет, кажется, вижу... А вот и он сам! Навались! Легче, Герберт. Суши весла! Лодка едва коснулась лестницы, и вот он уже сел в нее, и мы понеслись дальше. У него был с собой грубый матросский плащ и черная парусиновая сумка, - заправский портовый лоцман, да и только. - Милый мальчик! - сказал он, усевшись, и тронул меня за плечо. - Молодец мальчик, не подвел. Ну, спасибо тебе, спасибо! И снова мы лавируем среди сотен судов и суденышек, вправо, влево, увертываемся от ржавых цепей, растрепанных пеньковых канатов, подпрыгивающих буйков, на ходу окунаем в воду плывущие по ней сломанные корзины, разгоняем стайки щепок и стружек, режем пятна угольной пыли: вправо, влево, под деревянными фигурами на форштевне "Джона Сандерландского", держащего речь к ветрам (удел многих Джонов на свете!), и "Бетси Ярмутской", красавицы с крепкой грудью и круглыми глазами, на два дюйма торчащими из орбит; вправо, влево, между верфей, где не смолкая стучат молотки и пилы ходят по дереву, где грохочут машины, работают насосы на кораблях, давших течь, и скрипят лебедки, где корабли берут курс в открытое море и какие-то морские чудища во всю глотку переругиваются через фальшборт с матросами на лихтерах; вправо, влево, и наконец - вон из этого столпотворения, туда, где юнги могут убрать свои кранцы - хватит, мол, ловить рыбу в мутной воде, - и свернутые паруса могут раздуться на вольном ветру. У лестницы, куда мы подходили взять Провиса, и позже, я все время поглядывал - не наблюдают ли за нами, но ничего подозрительного не заметил. Уж конечно, никакая лодка не шла следом за нашей ни сейчас, пи раньше. Если бы я обнаружил такую лодку, то пристал бы к берегу и вынудил сидящих в ней либо обогнать нас, либо выдать свои намерения. Но по всем признакам нам ниоткуда ничто не грозило. Провис надел свой длинный плащ и, как я уже сказал, прекрасно подходил к окружающей картине. Меня удивило, что он казался спокойнее нас всех (впрочем, это, возможно, объяснялось тем, какую страшную жизнь он прожил). То не было равнодушие, - он сказал мне, что надеется еще увидеть своего джентльмена лучшим из лучших в чужой стране; не замечал я в нем и смиренной покорности судьбе, - просто он не желал волноваться раньше времени. Когда опасность придет, он встретит ее мужественно, но к чему забегать вперед? - Кабы ты знал, до чего это хорошо, мой мальчик, - сказал он мне, - сидеть возле моего мальчика да покуривать, после того как столько дней был заперт в четырех стенах, - ты бы мне позавидовал. Но тебе этого не понять. - Мне кажется, я понимаю всю сладость свободы, - сказал я. - Может быть, - сказал он, важно покачав головой, - по все же не настолько понимаешь, как я. Для этого, мой мальчик, надо под замком посидеть, как я... Да что там, не буду я говорить недостойных слов. Мне подумалось - как же он в таком случае мог ради владевшей им фантазии подвергнуть опасности не только свою свободу, но и жизнь? А потом я сообразил, что ему, не в пример другим людям, свобода, не связанная с опасностью, представлялась чем-то противоестественным. Как видно, догадка моя была близка к истине, потому что он, покурив немного, продолжал: - Видишь ли, мой мальчик, когда я жил там, на другом конце света, меня все время тянуло сюда, на этот конец; и шибко мне там наскучило, хоть я и богател день ото дня. Мэгвича все знали, Мэгвич мог ездить куда хотел и делать что хотел, и никто на него внимания не обращал. Ну, а здесь, милый мальчик, мною куда больше интересуются, вернее сказать - стали бы интересоваться, кабы знали, где я есть. - Если все будет хорошо, - сказал я, - завтра вы опять окажетесь на свободе и в полной безопасности. - Что ж, - сказал он и глубоко вздохнул, - будем надеяться. - А вы не очень надеетесь? Он окунул руку в воду и сказал, улыбаясь с той мягкостью, которую я уже в нем подметил: - Да нет, мой мальчик, отчего же. Вон, видишь, как у нас все идет ладно да гладко. Только, - я это, может, потому подумал, что очень уж приятно да тихо мы скользим по воде, - только я вот сейчас подумал, пока трубку свою курил, что как реку до дна не увидишь, так не угадаешь, что будет через несколько часов. И остановить время не остановишь, все равно как воду. А она - вон - прошла между пальцев, и нет ее, видишь? - И он поднял руку, с которой стекали блестящие капли. - Если бы не выражение вашего лица, я бы подумал, что вы что-то приуныли, - сказал я. - Ни чуточки, мой мальчик! Это все оттого, что очень уж мы славно плывем, и вода под лодкой журчит, все равно как из церкви пение доносится. А еще - видно, я понемножку стареть начинаю. Он с невозмутимым видом сунул трубку в рот и сидел, такой безмятежный и довольный, точно мы уже находились за пределами Англии. А между тем каждого совета он слушался так, словно пребывал в непрестанном страхе: когда мы часов в двенадцать пристали к берегу, чтобы купить на дорогу пива, и он хотел выйти из лодки, я заметил, что ему, по-моему, не следует выходить, и он только произнес - "Ты так думаешь, мой мальчик?" - и покорно уселся на свое место. На реке было свежо, но солнце светило ярко, и это придавало нам бодрости. Я старался как можно лучше использовать течение, товарищи мои гребли все так же ровно, и мы быстро подвигались вперед. Вода между тем спадала, ближние холмы и леса постепенно скрывались из виду, и мм опускались все ниже между илистых берегов, но отлив хорошо помогал нам еще и тогда, когда мы проходили Грейвзенд. Пассажир наш был надежно укутан плащом, поэтому я, чтобы попасть в фарватер, провел лодку совсем близко от плавучей таможни, мимо двух пароходов с переселенцами и под самым носом военного транспорта, на глазах у солдат, смотревших на нас со шканцев. Но вскоре сила отлива стала убывать, и все суда, стоявшие на якоре, стали поворачиваться, и вот они уже повернулись, а корабли, ожидавшие прилива, чтобы войти в порт, стали надвигаться на нас целой флотилией, и тогда мы прижались к берегу, где прилив меньше давал себя чувствовать, и еще некоторое время ползли вперед, осторожно обходя банки и отмели. Наши гребцы, которые за день несколько раз делали короткую передышку, пуская лодку плыть по течению, заявили, что почти не устали и для отдыха им вполне хватит четверти часа. По скользким камням мы поднялись на берег, чтобы закусить тем, что было у нас с собой, и оглядеться. Местность здесь была похожа на наши болота - плоская однообразная равнина, сколько хватит глаз; река уходила вдаль бесконечными излучинами, и бесконечно поворачивались на ней плавучие буи, а все остальное словно застыло в неподвижности. Ибо последний корабль флотилии уже исчез за последним низким мысом, который мы обогнули, и исчезла последняя зеленая барка с бурым парусом, груженная соломой; несколько плашкотов, похожих на те кораблики, что мастерят неумелые детские руки, стояли, зарывшись в тину; и низенький маяк на сваях стоял в тине, как калека на костылях: и торчали из тины осклизлые колья, и торчали из тины осклизлые камни, и торчали из тины красные столбики-вехи, и сползала в типу ветхая пристань и ветхий домишко без крыши, и не было вокруг нас ничего кроме тины и мертвого безлюдья. Мы снова отчалили и, как могли, поплыли дальше. Теперь это было много труднее, но Герберт и Стартоп не сдавались и гребли, гребли, гребли до самого заката. К этому времени река подняла нас повыше, и стало видно далеко вокруг. Вон красное солнце на горизонте опускается в лиловую, быстро чернеющую мглу; вот пустынное, плоское болото; а там, вдали, холмы, и кажется, что ничего живого не осталось на земле, разве что мелькнет над водой одинокая чайка. Между тем быстро темнело, луна должна была взойти еще не скоро, и мы собрали совет; длился он недолго - всем было ясно, что нам следует заночевать в первой же глухой харчевне, какая попадется на пути. И вот друзья мои опять взялись за весла, а я стал высматривать какое-нибудь строение. Так, лишь изредка перекидываясь словами, мы проплыли четыре-пять долгих миль. Было очень холодно, и встречный угольщик, в камбузе которого ярко пылал огонь, показался нам уютным, как родной дом. Теперь уже совсем стемнело, только река светилась, когда весла, погружаясь в воду, тревожили редкие отражения звезд. В этот смутный час у всех нас, видно, было ощущение, что за нами гонятся. Временами волны прилива с тяжелым плеском ударялись о берег, и, заслышав этот звук, кто-нибудь из нас непременно вздрагивал и смотрел в том направлении. Кое-где течением вымыло в берегу узкие бухточки, и все мы с опаской к ним приближались тревожно в них заглядывали. По временам кто-нибудь тихо спрашивал: "Что это плеснуло?" Или другой говорил: "Вон там, кажется, лодка!" После чего воцарялась мертвая тишина, и я с раздражением думал, как громко весла трутся об уключины. Наконец мы завидели огонек и крышу, а вскоре после этого причалили к маленькой пристани, сложенной из таких же камней, какие валялись повсюду вокруг. Я один сошел на берег и выяснил, что огонек светится в окне харчевни. Дом отнюдь не блистал чистотой и, по всей вероятности, был хорошо знаком контрабандистам; но в кухне жарко топился очаг, и можно было заказать яичницу с салом, не говоря уже о всяких напитках. Имелись также две комнаты для постояльцев, "какие ни на есть", по словам хозяина. Во всем доме оказался только хозяин, его жена да седое существо мужского пола - работник, такой осклизлый и грязный, словно и его покрывало приливом до верхней отметки. С этим помощником я снова спустился к лодке, мы забрали из нее весла, руль и багор, а лодку вытащили на берег. Мы плотно поужинали у кухонного очага и пошли взглянуть на свои комнаты: Герберт и Стартоп заняли одну, мы с Провисом другую. Воздух был изгнан из них так основательно, словно присутствие его грозило смертью, а под кроватями валялось такое количество грязного белья и каких-то картонок, что я подивился - откуда у хозяев столько добра. Но, несмотря на это, мы решили, что превосходно устроились, потому что более уединенного места и сыскать было нельзя. Когда мы опять расположились у огонька, работник - он сидел поодаль в углу, вытянув ноги в огромных разбухших башмаках, о которых успел сообщить нам, пока мы ели яичницу с салом, что дня три назад снял их с утонувшего матроса, когда труп прибило к берегу, - работник спросил меня, повстречалась ли нам четырехвесельная шлюпка. На мой отрицательный ответ он сказал, что она, значит, пошла вниз, хотя отсюда повернула вверх, с приливом. - Видно, они почему-нибудь передумали, - добавил работник. - Вы как сказали, четырехвесельная? - переспросил я. - Правильно, - сказал он. - Четыре гребца и два пассажира. - Они сходили на берег? - А как же, пива брали, бутыль у них с собой была на два галлона. Я бы им в это пиво с моим удовольствием яда подсыпал либо какого зелья подлил. - Почему? - Уж я-то знаю почему, - голос работника хлюпал, точно в горло ему намыло тины. - Он думает, - сказал хозяин, хилый, медлительный человек с белесыми глазами, видимо привыкший полагаться на своего работника, - он думает про них такое, чего и нет. - Уж я-то знаю, что я думаю, - заметил работник. - Ты думаешь, это таможенные, - сказал хозяин. - Ага, - сказал работник. - Ну, и ошибаешься. - Кто, я? После этого красноречивого ответа, в котором звучала безграничная вера в собственную непогрешимость, работник снял один из своих разбухших башмаков, заглянул в него, вытряхнул на пол несколько камешков и надел снова. Он проделал это с видом человека, который может все себе позволить, потому что всегда прав. - А куда же они, по-твоему, девали свои пуговицы? - возразил хозяин уже менее убежденно. - Пуговицы куда девали? - окрысился работник. - В воду бросили. Проглотили. Посеяли, авось, мол, салат вырастет. Вот куда девали. - А ты не задирайся, - жалобно попрекнул его хозяин. - Уж таможенный найдет, куда деть свои пуговицы, - сказал работник, презрительно подчеркивая ненавистное слово, - ежели ему несподручно, чтобы их люди видели. С какой бы радости четырехвесельной шлюпке с двумя пассажирами шнырять то вверх по течению, то вниз, то не поймешь как, - нет, тут наверняка таможенными пахнет. С этими словами он гордо удалился из кухни; а хозяин счел за благо оставить неприятную тему. От этого их разговора всем нам стало не по себе, а мне - в особенности. Ветер уныло бормотал за окном, вода плескалась о берег, и у меня было ощущение, что мы заперты в клетке, окруженной врагами. Эта зловещая четырехвесельная шлюпка, неизвестно зачем шныряющая так близко от нас, не шла у меня из ума. Уговорив Провиса лечь спать, я вызвал на улицу обоих моих товарищей (Стартоп к этому времени уже был посвящен в нашу тайну), и мы опять стали держать совет. Нужно было обсудить, оставаться ли здесь до тех пор, пока не пора будет выезжать к пароходу, - то есть примерно до полудня следующего дня, - или же отчалить рано утром. Нам казалось, что лучше будет пока остаться на месте, а за час до того, как мог появиться пароход, выгрести в фарватер и тихонько плыть вперед по течению. Порешив на этом, мы возвратились в дом и пошли спать. Я лег, почти не раздеваясь, и несколько часов спокойно проспал. Проснувшись, я услышал, что ветер усилился и вывеска харчевни ("Корабль") скрипит и стукается о свой столб. Встревоженный, я встал тихонько, чтобы не разбудить крепко спавшего Провиса, и подошел к окну. Оно выходило на пристань, куда мы вытащили свою лодку, и, когда глаза мои привыкли к тусклому свету затянутой облаками луны, я увидел, что в лодку заглядывают какие-то два человека. Они прошли под окном и не стали спускаться к причалу, где, как я заметил, никого не было, а зашагали по болотам по направлению к устью реки. Первой моей мыслью было разбудить Герберта и показать ему их удаляющиеся фигуры. Однако, еще не войдя в его комнату, которая примыкала к моей, но смотрела в противоположную сторону, я передумал, вспомнив, что ему и Стартопу пришлось сегодня тяжелее, чем мне, и жаль нарушать его отдых. Из своего окна я еще раз поглядел на двух человек, шагающих по болоту; они вскоре скрылись из глаз, и, сильно озябнув, я улегся, чтобы все хорошенько обдумать, и тут же уснул. Встали мы рано. Пока мы, дожидаясь завтрака, вчетвером прохаживались перед домом, я решил рассказать о том, что видел ночью. И снова Провис взволновался меньше других. Скорей всего, сказал он спокойно, это и правда таможенные, а к нам опи не имеют никакого касательства. Я старался убедить себя, что так оно и есть, тем более что это было вполне возможно. И все же я подал мысль, - не пройти ли нам с ним пешком до мыса, который был отсюда виден, с тем чтобы лодка забрала нас там часов в двенадцать. Все решили, что такая предосторожность не помешает, и вскоре после завтрака, не сказавшись никому в харчевне, мы с ним пустились в путь. Дорогой он курил свою трубку да изредка останавливался, чтобы потрепать меня по плечу. Можно было подумать, что не ему, а мне грозит опасность и он меня успокаивает. Говорили мы очень мало. Подойдя к назначенному месту, я попросил его обождать за кучей камней, пока я осмотрю окрестность, потому что ночью те двое шли в этом же направлении. Он послушался, и я пошел дальше один. Ни у самого мыса, ни поблизости от него никаких лодок не было, не было и признаков того, чтобы кто-нибудь здесь садился в лодку. Впрочем, с ночи река сильно поднялась, и следы ног, если они здесь и были, могли оказаться под водой. Когда Провис выглянул из-за своего укрытия и увидел, что я машу ему шляпой, он подошел ко мне, и мы стали поджидать остальных, то лежа на берегу, закутавшись в плащи, то прохаживаясь, чтобы согреться. Но вот из-за мыса показалась наша лодка; мы уселись и выгребли в фарватер. Время уже было без десяти час, и мы стали высматривать, не покажется ли дым парохода. Однако лишь в половине второго мы завидели вдали столб дыма, а вскоре за ним и второй. Пароходы шли полным ходом, и мы, приготовив наши два дорожных мешка, стали прощаться с Гербертом и Стартопом. Только что мы пожали друг другу руки, причем ни Герберт, ни я не могли удержаться от слез, как из бухточки немного впереди нас стрелою вылетела четырехвесельная шлюпка и тоже стала править на середину реки. До сих пор мы видели только дым, так как самый пароход был скрыт за поворотом берега; но вот и он показался - идет прямо на нас. Я скомандовал Герберту и Стартопу держать наперерез течению, чтобы нас лучше было видно с парохода, а Провису крикнул - пусть завернется в свой плащ и сидит тихо. Он бодро отозвался: "Будь покоен, мой мальчик", - и замер неподвижно, как статуя, Тем временем шлюпка, повинуясь умелым гребцам, пересекла нам путь, дала нам с нею поравняться и пошла рядом. Оставив между бортами ровно столько места, сколько требовалось, чтобы работать веслами, они так и держались рядом - вслед за нами переставали грести, вслед за нами делали два-три взмаха. Один из двух пассажиров правил рулем и так же, как его гребцы, внимательно нас разглядывал; второй, закутанный не хуже Провиса, взглянул на нас, а потом весь съежился и что-то шепнул рулевому. Больше никто не произнес ни слова. Через несколько минут Стартоп, сидевший напротив меня, разобрал, который пароход идет первым, и вполголоса сказал мне: - Гамбургский. - Пароход приближался очень быстро, лопасти его колес все громче шлепали по воде. Мне уже казалось, что тень его настигает нашу лодку, когда с шлюпки нас окликнули. Я отозвался. - Среди вас имеется самовольно вернувшийся ссыльный, - сказал человек, сидевший на руле. - Вон он, тот, что закутан в плащ. Зовут его Абель Мэгвич, иначе - Провис. Я арестую этого человека и предлагаю ему сдаться, а вам - оказать помощь полиции. В ту же минуту, словно бы ничего и не скомандовав своим гребцам, он подвел шлюпку вплотную к нашей лодке: не успели мы оглянуться, как они одним сильным взмахом рванули вперед, убрали весла и крепко вцепились в наш борт. Это вызвало страшное смятение на пароходе, я услышал, как нам что-то кричат, услышал команду остановить машину, услышал, как колеса остановились, но чувствовал, что пароход продолжает неудержимо на нас надвигаться. В ту же минуту я увидел, что рулевой шлюпки положил руку на плечо арестованному и что обе лодки стало поворачивать по течению, а вверху матросы со всех ног сбегаются на бак. В ту же минуту арестованный вскочил и, протянув руку через плечо полицейского, сдернул плащ с головы человека, который, съежившись, сидел в шлюпке. В ту же минуту я узнал его лицо - лицо второго каторжника из времен моего детства. И в ту же минуту это помертвевшее от ужаса лицо, которого я никогда не забуду, отпрянуло назад, с парохода раздался многоголосый крик, потом громкий всплеск где-то рядом со мной, и я почувствовал, что лодка из-под меня уходит. Всего какое-нибудь мгновение я словно отбивался от тысячи мельничных колес и тысячи вспышек света; это мгновение прошло, меня втащили в шлюпку. Тут был и Герберт и Стартоп; но наша лодка исчезла, и оба каторжника тоже исчезли. В сумятице оглушительных криков и свиста выходящего пара, поворотов парохода и бешеных скачков шлюпки я сначала не мог отличить небо от воды и один берег от другого; но матросы ловко выправили шлюпку, и отведя ее вперед с помощью нескольких быстрых, сильных ударов, склонились над веслами и стали пристально вглядываться в воду за кормой. Вскоре мы заметили в воде какой-то черный предмет, который несло на нас течением. Никто не произнес ни слова, но рулевой поднял руку, и гребцы стали потихоньку табанить, чтобы шлюпку не относило. Темный предмет приблизился, и я увидел, что это плывет Мэгвич, но плывет неловко, с трудом. Его втащили на борт и немедленно заковали в ручные и ножные кандалы. Шлюпку опять выправили, и молчаливое наблюдение за водой возобновилось. Но уже близко был роттердамский пароход, который, видимо ничего не подозревая, шел полным ходом. Его окликали, пытались остановить, но поздно: через минуту оба парохода уже удалялись от нас, а шлюпка подпрыгивала на поднятых ими волнах. Наблюдение продолжалось еще долго после того, как все стихло и пароходы скрылись из виду; но все знали, что теперь это дело безнадежное. В конце концов мы отступились и поплыли вдоль берега к харчевне, которую мы так недавно покинули и где были встречены с превеликим удивлением. Здесь я мог кое-чем облегчить страдания Мэгвича - теперь уже не Провиса! - у которого была сильно ушиблена грудь и рассечена голова. Он рассказал мне, что, по-видимому, очутился под килем парохода и, подымаясь, задел о него головой. А грудью он, очевидно, ударился о борт шлюпки, да так сильно, что дыхание причиняло ему страшную боль. Он добавил, что не берется сказать, что готов был сделать с Компесоном, но в ту минуту, как он сдернул с него плащ, негодяй вскочил с места, откинулся назад, и они вместе свалились за борт; а оттого, что он, Мэгвич, падая, толкнул нашу лодку и от попыток его поимщика удержать его, лодка перевернулась. И еще он рассказал мне, шепотом, что они пошли ко дну, вцепившись друг в друга, что под водой произошла жестокая схватка, а потом он рванулся, вырвался и уплыл. У меня не было причин сомневаться в том, что его рассказ - истинная правда. Полицейский офицер, правивший шлюпкой, почти в тех же словах описал, как они свалились в воду. Когда я попросил у этого офицера разрешения снять с арестованного мокрую одежду и взамен купить для него, что найдется у хозяев харчевни, он охотно согласился, оговорив только, что обязан взять на сохранение все, что Мэгвич имел при себе; таким образом к нему перешел и бумажник, некогда отданный в мое распоряжение. Он также разрешил мне - но только мне, а не моим друзьям - сопровождать арестованного в Лондон. Работнику из "Корабля" было указано, где именно погибший упал в воду, и он взялся поискать труп в тех местах, куда его скорее всего могло выбросить. Мне показалось, что его интерес к этим поискам сильно возрос, когда он узнал, что на утонувшем были чулки. Вероятно, чтобы одеть его с головы до ног, требовалось не менее десятка утопленников: этим, должно быть, и объясняется, почему все предметы его одежды находились на различных ступенях разрушения. Мы пробыли в харчевне до трех часов дня, а когда начался прилив, Мэгвича снесли к пристани и положили в шлюпку.