уравнять налоги, возделать пустоши, облегчить эмиграцию и, прежде всего, спасти и использовать грядущие поколения, обратив, таким образом, непрерывно растущую слабость страны в ее силу. И, размышляя над этими обнадеживающими посулами, я свернул в узкую улицу, чтобы заглянуть в некоторые дома. Улица была темная, огражденная с одной стороны глухою стеной. Наружные двери почти во всех домах оставались незаперты. Я зашел в первый попавшийся подъезд и постучался в дверь комнаты. Могу ли я войти? Пожалуйста, если сэру угодно. Хозяйка комнаты, ирландка, подобрав где-то на пристани или на барже несколько длинных жердей, только что сунула их в пустой камин, чтобы сварить обед в двух чугунных котелках. В одном варилась какая-то рыба, в другом - несколько картофелин. Вспышка пламени позволила мне разглядеть стол, один-два сломанных стула и стоящие на каминной полке ветхие, неказистые безделушки из фаянса. И лишь поговорив с хозяйкой в течение нескольких минут, я увидел в самом углу отвратительную груду грязного тряпья, в которой никогда не заподозрил бы "постели", не будь у меня в этом отношении предыдущего печального опыта. На ней что-то валялось. Я спросил, что это такое. - Там несчастное созданье, сэр; она очень плоха, и, к сожалению, она давно уже такая, а лучше ей уж никогда не будет, она только и знает, что спать день-деньской, а по ночам без сна, и все это из-за свинца, сэр! - Из-за чего? - Из-за свинца, сэр! Одним словом, из-за свинцового завода, там женщин нанимают по восемнадцати пенсов в день, сэр, если они придут пораньше, и притом если им повезет, да еще если в них есть нужда. Она отравлена свинцом, сэр, одни отравляются свинцом быстро, другие позже, а некоторые никогда, но таких немного. И все это зависит от организма, сэр, у одних он крепкий, а у других - слабый. А у нее организм отравлен свинцом так, что хуже некуда, сэр! У нее через ухо мозги выходят, и от этого ей очень больно. Вот что это такое, ни больше и ни меньше, сэр! Тут больная молодая женщина застонала; хозяйка нагнулась над нею, сняла с головы у нее повязку и распахнула заднюю дверь, чтобы на голову падал дневной свет с заднего дворика, самого крохотного и самого жалкого из всех виденных мною. - Вот что выходит из нее, сэр, оттого, что она отравлена свинцом. И выходит это из больной бедняжки и днем и ночью. И от этого у нее ужасные боли. Скажу, как перед богом, муж мой вот уже четыре дня как ищет работу, он - докер, и сейчас тоже ищет, и готов взяться за любую работу, а ее нет, и ни дров, ни пищи, только самая малость, что в котелке, а у нас на две недели было меньше десяти шиллингов. Боже, сжалься над нами! Мы бедняки, у нас темно и холодно, да еще как! Зная, что позже смогу, если сочту это необходимым, вознаградить себя за свою сдержанность, я решил, что во время таких визитов ничего давать не буду. Я пошел на это, чтобы испытать людей. И могу сразу же заявить: даже при самом внимательном наблюдении я не обнаружил никаких признаков того, что от меня ждут денег; эти люди были благодарны уже за одно то, что с ними беседуют об их злосчастной жизни, и сочувствие явно служило им утешением; они никогда не клянчили денег, и когда я ничего не давал, не выказывали ни малейшего удивления, разочарования или досады. Тем временем из комнаты на втором этаже спустилась замужняя дочь хозяйки, чтобы также принять участие в разговоре. Сегодня спозаранку она и сама ходила на завод свинцовых белил, чтобы наняться на работу, но безуспешно. У нее четверо детей; ее муж, тоже докер и тоже занятый поисками работы, имел, кажется, не больше шансов, чем ее отец. Это была англичанка, которую природа наделила пышной фигурой и веселым нравом. Ее жалкое платье, как и платье матери, выдавало старание сохранять хотя бы видимость опрятности. Ей было хорошо известно о страданиях несчастной калеки, об отравлении свинцом, и о том, в каких симптомах оно проявляется и как они усиливаются, - ведь она часто их наблюдала. Стоит лишь подойти к заводу, как уже один только запах может сбить с ног, сказала она; тем не менее она собиралась опять пойти туда наниматься. А что ей оставалось делать? Лучше уж самой чахнуть и гибнуть за восемнадцать пенсов в день, пока их платят, чем смотреть, как умирают от голода дети. Убогий буфет темного цвета, прислоненный к задней двери комнаты и употреблявшийся для всевозможных надобностей, одно время служил и ложем для больной молодой женщины. Но теперь, когда ночи стали холодные, а одеяла и покрывала "пошли в заклад", она днем и ночью лежит там же, где сейчас. На груде грязного тряпья спят все вместе, чтобы было теплее, хозяйка, ее муж, эта несчастная больная и еще двое. - Благослови вас господь, сэр, спасибо! - с признательностью сказали мне эти люди на прощанье, после чего я покинул их. На одной из следующих улиц я постучал в дверь другой квартиры на первом этаже. Заглянув в комнату, я увидел там мужчину, его жену и четырех детей, которые сидели возле камина вокруг подставки для умывальника, служившей им столом, и поедали обед, состоявший из хлеба и заваренного чая. В камине дотлевала горстка углей, уже покрывшихся пеплом; в комнате стояла кровать под пологом, с постелью и покрывалом. Мужчина не поднялся с места ни тогда, когда я вошел, ни в продолжение всего времени, пока я был там, а лишь вежливо поклонился, когда я снял шляпу, и в ответ на мои слова, могу ли я задать ему один-два вопроса, сказал: "Конечно". Окна на передней и задней стенах позволяли проветривать комнату; но эти окна были плотно закрыты, чтобы не впустить холод, и поэтому воздух здесь был спертый. Жена - смышленая, находчивая женщина - поднялась с места и встала рядом с мужем; он взглянул на нее, как бы ожидая помощи. Вскоре выяснилось, что мужчина изрядно глуховат. Это был медлительный, простодушный человек лет тридцати. - Чем он занимается? - Джентльмен спрашивает, чем ты занимаешься, Джон? - Я - котельщик. - Он оглянулся с чрезвычайно смущенным видом, словно отыскивая котел, необъяснимым образом исчезнувший. - Он не механик, сэр, вы понимаете, - вставила жена, - он простой рабочий. - Есть у вас работа? Он снова посмотрел на жену. - Джентльмен спрашивает, есть ли у тебя работа, Джон? - Работа! - вскричал обездоленный котельщик, растерянно уставившись на жену и затем с крайней медлительностью переведя взор на меня. - Видит бог, нет! - Конечно нет! - сказала бедная женщина, покачав головой и оглядев сначала четверых детей, одного за другим, затем мужа. - Работа! - сказал котельщик, все еще разыскивая этот испарившийся котел сначала у меня на лице, затем в воздухе и, наконец, в чертах своего второго сына, сидевшего у него на коленях. - Ничего мне так не хочется, как получить работу! За последние три недели я работал всего лишь один день. - Как же вы живете? Слабый проблеск восхищения осветил лицо человека, желавшего быть котельщиком, когда он, вытягивая короткий рукав своей поношенной холщовой куртки, указал на жену: - На ее заработки. Я не запомнил, что именно стряслось с котельным делом или что он думал на этот счет; дополнительно он сообщил кое-какие неутешительные сведения и высказал мнение, что котельное дело никогда уж больше не возродится. Изворотливость его жизнерадостной жены была просто замечательна. Она шила матросские куртки и другую дешевую одежду. Достав незаконченную куртку, она разложила ее на кровати - единственном предмете комнатной обстановки, на котором это можно было сделать, и показала, что уже сделано и что позднее будет доделано на швейной машине. По ее подсчетам, тут же произведенным, за пошив куртки, после вычета расходов на отделку, она получала десять с половиной пенсов, а уходило у нее на каждую куртку немного менее двух дней. Но, видите ли, работу она получает из вторых рук, и уж конечно посредник не станет давать ее задаром. А при чем тут вообще посредник? А дело вот в чем. Посредник, видите ли, берет на себя риск за раздаваемые им материалы. Если б у нее хватило денег, чтобы внести залог, - скажем, два фунта стерлингов, - она могла бы получать работу из первых рук, и тогда не требовалось бы платить посреднику. Но так как у нее совсем нет денег, то приходится прибегать к помощи посредника, получающего за это свою долю, а остающаяся сумма снижается до десяти с половиной пенсов. Разъяснив мне все это весьма толково, и даже с некоторой гордостью, без всякого нытья или ропота, она снова сложила свою работу, присела рядом с мужем к подставке умывальника и опять принялась за обед из черствого хлеба. Как ни жалка была эта трапеза на голой доске, с чаем в щербатых глиняных кружках и со всевозможной иной убогой утварью, как ни бедно была одета эта женщина, чья кожа от недостаточного питания и умывания своим цветом напоминала краски босджесмена *, в ней ясно чувствовалось достоинство от сознания, что она - тот семейный якорь, на котором держится потерпевшее крушение судно котельщика. Когда я выходил из комнаты, взор котельщика медленно обратился к жене, словно где-то возле нее обитала его последняя надежда когда-нибудь снова увидеть исчезнувший котел. Эти люди только однажды обращались в приход за помощью, да и то лишь тогда, когда несчастный случай на работе сделал мужа нетрудоспособным. Миновав несколько дверей, я зашел в комнату на втором этаже. Хозяйка ее извинилась за то, что в комнате "страшный беспорядок". День был субботний, и она кипятила детское бельишко в кастрюле на очаге. Ей было не во что больше положить его. Здесь не водилось ни фаянсовой, ни жестяной посуды, ни кадки, ни ведра. Вся утварь состояла лишь из одной-двух потрескавшихся глиняных кружек, разбитой бутылки или чего-то в этом роде и нескольких поломанных ящиков, заменявших стулья. В одном углу были сметены в кучку последние крохотные кусочки угля. В раскрытом буфете и на полу виднелись какие-то лохмотья. Другой угол комнаты занимала шаткая старая кровать, на которой лежал мужчина в рваной лоцманской куртке и грубой клеенчатой зюйдвестке. Стены комнаты совершенно почернели от покрывавшей их копоти, и вначале казалось, что их нарочно окрасили в черный цвет. Встав напротив женщины, кипятившей детское белье (у нее не было даже куска мыла, чтобы выстирать его) и извинявшейся за это свое занятие, я смог незаметно охватить взглядом все окружающее и даже дополнить свой инвентарный список. При первом беглом взгляде я не приметил, что на пустой полке буфета лежит кусок хлеба, весом в полфунта, что на ручке двери, в которую я вошел, висит кусок ветхой, изодранной юбки красного цвета, что по полу разбросаны какие-то обломки ржавого железа, напоминающие негодные инструменты, и кусок железной дымовой трубы. Рядом стоял ребенок. На ближайшем к камину ящике сидели двое маленьких детей; время от времени один из них целовал другого - хрупкую, прелестную крошку. Вид у этой женщины, как и у предыдущей, был крайне жалкий и цвет лица у нее также приближался к босджесменовским оттенкам. Ее фигура, некоторая живость и след ямочки на щеке каким-то непонятным образом оживили в моей памяти давние дни театра Аделфи * в Лондоне, когда миссис Фитцвильямс была приятельницей Викторины. - Позвольте спросить, кто ваш муж? - Он грузит уголь, сэр, - ответила она со вздохом, бросая взгляд в сторону кровати, - Он без работы? - Да, сэр! Ему все время не везет с работой; а сейчас он болен. - У меня с ногами неладно, - сказал лежащий на кровати мужчина. - Сейчас я их разбинтую. - И он тут же принялся за дело. - Есть у вас дети постарше? - У меня дочь, швея, и сын, который делает что придется. Она сейчас на работе, а сын ищет работу. - Живут они тоже здесь? - Здесь они спят. Они не могут вносить добавочную квартирную плату и поэтому приходят только ночью. Уж очень высока квартирная плата. Сейчас ее и нам повысили, - на шесть пенсов в неделю, - из-за этого нового Закона о налогах. Мы уже задолжали за неделю; домовладелец устраивает нам ужасные скандалы, грозится выкинуть вон. Не знаю, чем все это кончится. Мужчина на кровати уныло прервал: - Вот они, мои ноги. Кожа лопнула, и они опухли. На работе я то и дело обо что-то ушибаюсь. Он еще некоторое время смотрел на свои ноги (весьма грязные и уродливые), затем, по-видимому, вспомнив, что вид их не вызывает радости у семьи, забинтовал их снова, как будто они были чем-то вроде вещей, пользование которыми считается предосудительным, с безнадежным видом улегся на кровать, укрыл лицо зюйдвесткой и больше не шевелился. - Старший сын и дочь спят в этом буфете? - Да, - ответила женщина. - Вместе с детьми? - Да. Приходится спать вместе, так теплее. У нас не хватает одеял. - Есть у вас какая-нибудь другая еда, кроме куска хлеба, который я вижу вон там? - Никакой. Половину каравая мы съели на завтрак, с водой. Не знаю, чем все это кончится. - Нет ли у вас надежды на перемену к лучшему? - Если старший сын немного заработает сегодня, он принесет деньги домой. Тогда вечером у нас будет еда, а может, кое-что внесем и за квартиру. А если нет, то не знаю, чем все это кончится. - Плохо дело. - Да, сэр! Тяжела, ох, как тяжела жизнь. Осторожнее на ступеньках, когда будете спускаться, сэр! Они поломаны. Всего хорошего, сэр! Эти люди испытывали смертельный страх перед работным домом и не получали никакого пособия. В одной из комнат другого дома я встретился с очень славной матерью пятерых детей (последний из них совсем еще младенец), пациенткой приходского врача; поскольку ее муж лежит в больнице, Приходское объединение назначило пособие - на нее и на семью - в размере четырех шиллингов в неделю и пяти караваев хлеба. Я полагаю, что со временем, когда член парламента Этот и член парламента Тот, совместно с Партией Общественного Блага, договорятся между собою и добьются уравнения налогов, эта женщина сможет возобновить пляску смерти под звон добавочного шестипенсовика. В этот раз я не заходил в другие дома, так как мне не под силу было больше видеть детей. Мужество, которого я заранее набрался, чтобы встретиться лицом к лицу с невзгодами взрослых, изменяло мне, как только я смотрел на детей. Я видел этих малышей голодными, серьезными, притихшими. Я думал о том, как они хворают и умирают в этих лачугах. Представляя их себе мертвыми, я не испытываю боли; но мысль об их страданиях и смерти совершенно лишает меня мужества. Пройдя по набережной реки в Рэтклифе, я свернул в переулок, чтобы возвратиться к железной дороге, как вдруг мой взор остановился на вывеске, видневшейся на другой стороне улицы: "Детская больница Восточного Лондона". Вряд ли можно было найти другую вывеску, более соответствующую моему душевному состоянию; я пересек улицу и тотчас вошел в здание. Эта детская больница устроена с помощью простейших средств в каком-то бывшем амбаре или складе крайне неказистого вида. В полу виднеются люки, через которые когда-то опускались и поднимались товары; тяжелая поступь и тяжелые грузы расшатали истоптанные доски; мое передвижение по палатам затруднялось громоздкими балками, перекладинами и неудобными лестницами. Тем не менее в больнице было просторно, чисто и уютно. На ее тридцати семи койках я видел мало красивых лиц, ибо голодное существование сказывается во втором и третьем поколениях в виде неприглядной внешности; но я убедился, что заботливый уход смягчает страдания младенцев и детей; я слышал, как маленькие пациенты охотно отзываются на шутливо-ласкательные имена; легкое прикосновение доброй женщины открывало моему сострадательному взору исхудавшие прутики рук; и когда она это делала, крохотные, как птичьи лапки, ладошки любовно обвивались вокруг ее обручального кольца. Один из младенцев не уступал по красоте любому из ангелочков Рафаэля. Его крошечная головка была забинтована, так как он страдал водянкой мозга; страдал он еще и острым бронхитом, и время от времени издавал - не жалуясь и не выражая нетерпения - тихий, горестный стон. Безукоризненно ровные линии его щек и подбородка были воплощением детской красоты, восхитительны были и глаза - большие и блестящие. Когда я остановился в ногах его кровати, глаза эти вперились в мои с тем грустно-озабоченным выражением, которое мы иногда наблюдаем у очень маленьких детей. Малыш не сводил с меня своего сосредоточенного взора все время, пока я стоял. Когда его маленькое тельце сотрясал горестный стон, пристальный взор оставался неизменным. Мне казалось, что ребенок умоляет меня поведать историю приютившей его маленькой больницы всем отзывчивым сердцам, к которым я найду доступ. И, положив свою загрубевшую руку на гладкую ручонку, сжатую в кулак возле подбородка, я дал малышу молчаливое обещание, что непременно это сделаю. Это здание было приобретено и приспособлено для его нынешней благородной роли некиим молодым джентльменом и его молодой супругой, которые сами скромно поселились в нем в качестве медицинского персонала и администрации. Оба они еще до того приобрели большой практический опыт в медицине и хирургии: он - в должности хирурга крупной лондонской больницы, она - в качестве весьма серьезной студентки, выдержавшей строгие экзамены, а также в роли медицинской сестры среди больных бедняков во время эпидемии холеры. Все зовет их прочь отсюда - их молодость, дарования, вкусы и привычки, не встречающие отклика ни в ком из окружающих; они вплотную сталкиваются с отвратительными явлениями, неизбежными при подобном соседстве, и все же они остаются здесь. Живут они в самом здании больницы, в комнатах, расположенных на втором этаже. Когда они сидят за обеденным столом, до них доносится плач какого-нибудь больного ребенка. Фортепьяно леди, принадлежности для рисования, книги и другие свидетельства утонченности ее вкуса - столь же неотъемлемая часть обстановки этого сурового места, как и железные кроватки маленьких пациентов. Супруги вынуждены всячески изворачиваться в поисках свободного пространства, как пассажиры на пароходе. Фармацевт (привлеченный к ним не своекорыстием, а их обаянием и примером) спит в нише столовой, а свои туалетные принадлежности держит в буфете. Постоянная готовность этих людей извлечь наибольшую пользу из всего, что их окружает, так приятно гармонирует с их собственной полезностью! Как они гордятся вот этой перегородкой, которую поставили сами, или вот этой, которую они сняли, или вон той, которую они передвинули, или печкой, что подарена им для приемной, или тем, что комнатку для осмотра они за одну ночь превратили в курительную! Как они восхищаются нынешним положением вещей, добавляя: "Если б нам еще удалось отделаться от досадной помехи - от этого угольного склада позади больницы!", "А вот наша больничная карета, чрезвычайно необходимая вещь, нам ее подарил один друг". Так мне представляют детскую колясочку, для которой в углу под лестницей нашелся едва вмещающий ее "каретный сарай". Готовится множество красочных гравюр, которые будут развешаны в палатах в дополнение к тем, что уже украшают их; как раз в этот день, утром, состоялось открытие своего рода общественного монумента - очаровательной вырезанной из дерева чудо-птицы с немыслимым хохолком, которая кивает головой, когда приводится в движение противовес; и еще там есть забавный песик смешанной породы, по кличке Пудель, который ковыляет среди кроватей и близко знаком со всеми пациентами. Характерно, что забавного песика (который служит неплохим тоническим средством) подобрали подыхающим с голоду у дверей этого учреждения, накормили, и с тех пор он живет здесь. Какой-то поклонник его умственных способностей наградил его ошейником с надписью: "Не суди о Пуделе по его внешности". С этим скромным призывом песик обратился и ко мне, весело обмахивая хвостом подушку какого-то мальчика. Когда больница открылась, - это было в январе нынешнего года, - люди поняли это, по-видимому, так, что ее услуги кем-то оплачиваются, и были склонны требовать этих услуг как своего права, а когда выходили из себя, то даже и бранились. Однако в скором времени они сообразили, в чем дело, и тогда их признательность намного возросла. Матери больных детей навещают их довольно часто, а отцы, главным образом, по воскресеньям. У родителей существует неразумный (но все же, как мне кажется, трогательный и понятный) обычай брать ребенка домой, когда он при смерти. Огромных усилий потребовало лечение мальчика с тяжелым воспалительным процессом, которого ненастным вечером взяли домой, а потом принесли обратно; но когда я увидел его, это уже был жизнерадостный ребенок, с аппетитом уплетавший свой обед. Главные причины заболеваний маленьких пациентов - недостаточное питание и нездоровые квартирные условия. Поэтому и главные средства лечения - это хорошее питание, чистота и свежий воздух. Выписанные пациенты продолжают оставаться под наблюдением, время от времени их приглашают обедать; приглашаются также и те изголодавшиеся дети, которые еще не болели. Как леди, так и джентльмен не только хорошо знают жизнь своих пациентов и их семейств, но и всю подноготную многих из их соседей: последних они берут на учет. И тот и другая по опыту знают, что, погружаясь в нищету все глубже и глубже, беднота скрывает это до самой последней возможности, даже если удается, то и от них самих. Все сиделки в этой больнице молодые - примерно в возрасте от девятнадцати до двадцати четырех лет. Даже при всем недостатке помещений у них есть здесь то, чего им не предоставили бы и во многих хорошо оборудованных больницах - собственная удобная комната, где они могут пообедать. По всей справедливости надо сказать, что привязанность к детям и сочувствие их горестям удерживают этих молодых женщин на работе гораздо сильнее, чем какие-либо иные побуждения. Самая умелая из сиделок - уроженка почти столь же бедного квартала; ей было хорошо известно, как нужна такая больница. Она прекрасная портниха. Больница не в состоянии платить ей даже по фунту стерлингов жалованья в месяц; и вот как-то однажды леди сочла своим долгом осведомиться, не хочет ли сиделка вернуться к прежнему ремеслу, чтобы поправить свои дела. Нет, ответила сиделка: нигде не принесет она столько пользы и не будет так счастлива, как здесь; она должна остаться с детьми. И она осталась. Когда я проходил по палате, одна из сиделок умывала маленького мальчика. Мне понравилось ее милое лицо, и я остановился, чтобы поговорить с ее подопечным - довольно хмурым, упрямым подопечным; ухватившись скользкой ручонкой за нос, он весьма торжественно выглядывал из-под одеяла. Неожиданно юный джентльмен брыкнул ногой и засмеялся, заставив милое лицо сестры расплыться в восхищенной улыбке, и это зрелище почти вознаградило меня за мои предыдущие огорчения. Несколько лет назад в Париже шла трогательная пьеса под названием "Детский врач". Расставаясь с моим детским врачом, я видел в его свободно повязанном черном галстуке, в небрежно застегнутом черном сюртуке, в задумчивом лице, густых прядях темных волос, ресницах, даже в изгибе его усов, воплощенный идеал парижского драматурга, показанный тогда на сцене. Но ни у одного писателя, насколько мне известно, не хватило смелости изобразить жизнь и обитель этих молодых супругов в Детской больнице в восточной части Лондона. Я сел в поезд на станции Степни, покинул Рэтклиф и доехал до вокзала на Фенчерч-стрит. Пойти по моим следам может всякий, кто поедет этим же путем в обратном направлении. <> XXXIII <> ^TСкромный обед через час^U Прошлой осенью мне как-то случилось поехать по небольшому делу из Лондона в некий приморский курорт в обществе моего уважаемого друга Булфинча. Назовем этот курорт хотя бы Безымянным. Я праздно слонялся по Парижу в страшную жару, с удовольствием завтракая под открытым небом в саду Пале-Рояля или Тюильри, с удовольствием обедая под открытым небом на Елисейских полях и уже за полночь наслаждаясь сигарой и лимонадом на Итальянском бульваре, когда Булфинч, превосходный делец, пригласил меня съездить по упомянутому небольшому делу в Безымянный; так вот и случилось, что я пересек канал и мы оказались вместе с Булфинчем в железнодорожном вагоне, направляясь в Безымянный и храня в жилетных карманах по обратному билету. Булфинч сказал: - Знаете что? Давайте пообедаем в "Темерере". Я уже много лет не пользовался услугами "Темерера" и поэтому спросил Булфинча, рекомендует ли он "Темерер"? Булфинч не взял на себя ответственность за рекомендацию, но, в общем, отозвался о "Темерере" довольно тепло. По его словам, он, "кажется, помнит", что недурно там пообедал. Это был непритязательный, но хороший обед. Разумеется, не такой, как в Париже (здесь тону Булфинча явно не хватило уверенности), но в своем роде вполне приличный. Я спросил Булфинча, хорошо знакомого с моими вкусами и привычками, неужели я, по его мнению, способен довольствоваться любым обедом или, кажем, "чем-то в своем роде приличным"? Когда Булфинч подтвердил, что это так и есть, я, в качестве бывалого едока, согласился взойти на борт "Темерера". - Итак, наметим план, - сказал Булфинч, приставив указательный палец к носу. - Сразу же по приезде в Безымянный мы отправимся в "Темерер" и закажем скромный обед, с тем чтоб его подали через час. И так как времени у нас будет в обрез, то как вы отнесетесь к тому, чтобы пообедать прямо в зале гостиницы и тем самым доставить фирме отличную возможность подать нам обед быстро и притом горячим? В ответ я сказал только: "Ладно!" Булфинч (человек по натуре своей увлекающийся) начал тогда бормотать что-то насчет молодого гуся. Но я пресек его фальстафовские поползновения, обратив внимание на ограниченность нашего времени и на сложность стряпни. События развивались своим чередом и привели нас, наконец, к "Темереру". У входа нас встретил юноша в ливрее. - Выглядит молодцом, - шепнул мне Булфинч, а вслух сказал: - Где тут у вас зал? Юноша в ливрее (на поверку оказавшейся обветшалой) провел нас в эту желанную гавань и получил от Булфинча распоряжение немедленно прислать к нам официанта, так как мы хотим заказать скромный обед. После этого Булфинч и я стали ждать официанта, но тот был занят в каком-то неведомом и невидимом отсюда месте, и поэтому мы позвонили; на звонок явился официант, который объяснил, что нас обслуживает другой, и, не теряя ни минуты, скрылся. Тогда Булфинч подошел к двери зала и, обратившись к конторке, где две молодые леди были погружены в счета "Темерера", извиняющимся тоном пробормотал, что мы хотели бы заказать скромный обед, но лишены возможности осуществить наше безобидное намерение, так как оставлены в одиночестве. Одна из молодых леди взялась за колокольчик, и на его звон явился, на этот раз к конторке, официант, который не обслуживал нас; этот необыкновенный человек, чья жизнь, казалось, только и проходила в том, чтобы заявлять посетителям, что он их не обслуживает, с превеликим негодованием повторил свой прежний протест и удалился. У Булфинча вытянулась физиономия, и он уже готов был сказать мне: "Это никуда не годится!" - когда официант, обязанный обслуживать нас, перестал, наконец, испытывать наше терпение. - Официант, - жалобно произнес Булфинч, - мы у же очень давно ждем. Официант, обязанный обслуживать нас, свалил ответственность на официанта, не обязанного нас обслуживать, и сказал, что виноват во всем тот. - Мы хотели бы заказать скромный обед, с тем чтобы его подали через час, - сказал совершенно подавленный Булфинч. - Что бы вы могли предложить? - А что бы вы хотели получить, джентльмены? Держа в руке жалкий, засиженный мухами, ветхий листок меню, врученный ему официантом и представлявший собою нечто вроде рукописного оглавления к любой поваренной книге, Бллфинч, крайне удрученный, что ясно сказывалось в его речи и поступках, повторил свой прежний вопрос. - Получить можно суп из телячьей головы, язык, кэрри и жареную утку. Ладно. Вот за этим столом, возле окна. Ровно через час. Я притворился, что гляжу в окно, но на самом деле мысленно отмечал крошки и грязные скатерти на всех столах, спертый, провонявший супом воздух, валяющиеся повсюду засохшие объедки, глубокое уныние обслуживавшего нас официанта и расстройство желудка, которым явно страдал сидевший в углу, за дальним столом, одинокий путешественник. Я тотчас же привлек внимание Булфинча к тому тревожному обстоятельству, что этот путешественник уже пообедал. Мы поспешно начали обсуждать, удобно ли, не поступаясь благовоспитанностью, спросить его, отведал ли он суп из телячьей головы, язык, кэрри или жареную утку? Придя к выводу, что это было бы невежливо, мы поставили на карту свои желудки в надежде, что они выдержат этот риск. По-моему, на френологию *, в известных пределах, можно положиться; примерно такого же мнения я придерживаюсь и насчет более тонкого своеобразия линий руки, а физиогномику считаю непогрешимой, хотя все эти науки и требуют от изучающего их редкостных способностей. Но все же характер человека, на мой взгляд, определяется далеко не такими надежными признаками, как, скажем, характер какого-нибудь ресторана качеством сервировки. Когда я, отбросив в сторону последние следы притворства, протянул Булфинчу поочередно мутное масло, уксус с осадком, засоренный красный перец, грязную соль, отвратительные остатки соуса для рыбы и подернутые пленкой разложения анчоусы, Булфинч, знавший об этой моей теории и неоднократно убеждавшийся в ее правоте, приготовился к наихудшему. Мы отправились по своему делу. Переход от тягостной, расслабляющей духоты "Темерера" к свежему и чистому воздуху курортньгх улиц принес нам такое облегчение, что в душе у нас вновь затеплилась надежда. Мы начали высказывать предположения, что одинокий путешественник, возможно, принял слабительное или же сделал что-либо неблагоразумное, что и навлекло на него недуг. Булфинч заметил, что, по его мнению, обслуживавший нас официант немного повеселел, предлагая нам кэрри; и хотя я знал, что официант в эту минуту являл собою воплощенное отчаяние, все же я позволил и себе воспрянуть духом. Когда мы шли вдоль тихо плещущего моря, мимо нас шествовала, как на параде, вся знать курорта, которая вечно фланирует взад и вперед с постоянством морского прибоя: хорошенькие девушки верхом, в сопровождении отвратительных берейторов; хорошенькие девушки пешком; зрелые дамы в шляпах - вооруженные очками, властные и бросавшие свирепые взгляды на представителей противоположного, более слабого пола. Богато представлены здесь были Фондовая биржа, Иерусалим, нудные члены скучных лондонских клубов. Встречались здесь и всевозможные авантюристы, начиная от косматого банкрота в двуколке и кончая мошенником в наглухо застегнутом сюртуке и подозрительного вида сапогах, зорко высматривающим какого-нибудь состоятельного молодого человека, склонного сыграть партию на бильярде в таверне за углом. Возвращались по домам, расположенным вдали от моря, учителя иностранных языков, покончившие на сегодня с уроками; с маленькими папками в руках спешили домой преподавательницы хороших манер; неторопливо шли парами вдоль моря школьники, обозревая водные просторы с таким видом, словно ожидали появления Ноева ковчега, который должен увезти их прочь. Неуверенно бродили в толпе призраки эпохи Георга Четвертого *, внешностью своей напоминавшие щеголей былых дней; о каждом из них можно было сказать, что он не только стоит в могиле одной или даже обеими ногами, но что он погружен в нее до верхнего края своего стоячего воротничка и что от него самого остался всего лишь скелет. Среди всей этой суеты неподвижность сохраняли одни только лодочники; прислонившись к перилам, они позевывали и смотрели на море, на пришвартованные рыбачьи лодки или просто себе под ноги. Таков неизменный образ жизни этих нянек наших смелых мореплавателей; и в глотках у этих нянек всегда великая сушь, отчего их постоянно тянет выпить. Не стояли возле перил лишь два моряка - счастливые обладатели "знаменитой, чудовищной, неведомой лающей рыбы", только что выловленной (их частенько "только что вылавливают" вблизи Безымянного); они несли ее в корзине с крышкой, настойчиво приглашая любознательных поглядеть в отверстие на чудище. По истечении часа мы вернулись в "Темерер". Булфинч дерзко обратился к юноше в ливрее с вопросом: "Где туалет?" Очутившись в фамильном склепе, с окошечком вверху, который юноша в ливрее представил нам как искомое учреждение, мы уже сняли было с себя галстуки и пиджаки, но, обнаружив дурной запах и отсутствие полотенец, кроме двух измятых и совершенно мокрых тряпок, которыми уже воспользовались какие-то двое, мы снова надели наши галстуки и пиджаки и, не умываясь, бежали в ресторан. Обслуживавший нас официант разложил там для нас приборы на скатерти, грязный вид которой мы уже имели удовольствие созерцать и которую теперь узнали по знакомому расположению пятен. И тут случилось поистине удивительное происшествие: не обслуживавший нас официант коршуном устремился к нам, схватил наш каравай хлеба и исчез с ним. Булфинч безумным взглядом проводил эту загадочную личность "до портала", где с нею, словно с призраком в "Гамлете", столкнулся обслуживавший нас официант, который нес миску с супом. - Официант! - позвал суровый посетитель, недавно закончивший обед и сейчас со свирепым выражением просматривавший счет через монокль. Официант поставил миску с супом на расположенный в дальнем углу служебный столик и пошел поглядеть, что там такое стряслось. - Знаете ли, так не годится. Взгляните-ка! Вот вчерашний херес, один шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. А что означают шесть пенсов? Не имея понятия о том, что бы могли означать шесть пенсов, официант заявил, что никак не возьмет в толк, в чем тут дело. Он вытер липкий от пота лоб и, не поясняя, о чем идет речь, сказал, что это просто невыносимо и что до кухни очень далеко. - Отнесите счет в конторку и пусть его там исправят, - сказал Негодующий Математик - назовем его так. Официант взял счет, пристально посмотрел на него, явно не в восторге от предложения отнести его в конторку, и, желая пролить на дело новый свет, высказал предположение, что, возможно, шесть пенсов как раз и означают шесть пенсов. - Повторяю вам, - сказал Негодующий Математик, - вот вчерашний херес, - неужели вы не видите? - один шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. Как вы объясните разницу между шиллингом восемью пенсами и двумя шиллингами? Будучи не способен сам как-либо объяснить разницу между шиллингом восемью пенсами и двумя шиллингами, официант пошел поискать, не сумеет ли это сделать кто-нибудь другой; уходя, он бросил через плечо на Булфинча беспомощный взгляд в знак сочувствия его трогательным мольбам о миске с нашим супом. После долгого промежутка времени, в течение которого Негодующий Математик читал газету, вызывающе покашливая, Булфинч поднялся было, чтобы принести миску, но тут снова появился официант и принес ее сам, бросив мимоходом исправленный счет на стол Негодующего Математика. - Совершенно невозможно, джентльмены, - пробормотал слуга, - и до кухни так далеко. - Ну, не вы же содержите гостиницу. Мы полагаем, что вы не виноваты. Принесите нам хересу. - Официант! - раздалось со стороны Негодующего Математика, загоревшегося новым жгучим чувством обиды. Официант, отправившийся за нашим хересом, тотчас остановился и вернулся узнать, что там стряслось опять. - Взгляните-ка сюда! Стало еще хуже, чем прежде. Вы понимаете или нет? Вот вчерашний херес, шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. А что же, черт возьми, означают девять пенсов? Это новое происшествие окончательно сбило с толку официанта. Сжимая в руке салфетку, он молча вперил вопросительный взор в потолок. - Идите же за хересом, официант, - сказал Булфинч, не скрывая своего гнева и возмущения. - Я хочу знать, что означают девять пенсов, - настаивал Негодующий Математик. - Я хочу знать, что означают шиллинг восемь пенсов за вчерашний херес и вот эти два шиллинга. Позовите кого-нибудь! Ошеломленный официант вышел из зала, будто бы для того, чтобы позвать кого-нибудь, и под этим предлогом принес нам вино. Но едва лишь он показался с нашим графином, как Негодующий Математик снова обрушился на него: - Официант! - Официант, будьте любезны теперь обслуживать нас, - строго сказал Булфинч. - Простите, джентльмены, но это совершенно невозможно... - взмолился официант. - Официант! - сказал Негодующий Математик. - ...и до кухни так далеко, - продолжал официант, - что... - Официант! - настаивал Негодующий Математик. - Позовите кого-нибудь! Мы отчасти опасались, что официант ринулся вон для того, чтобы повеситься, и были чрезвычайно обрадованы, когда он позвал некую особу с тонкой талией, в изящной, развевающейся юбке; особа эта немедленно уладила дело с Негодующим Математиком. - О! - сказал Математик, пыл которого при ее появлении удивительным образом остыл, - я хотел спросить вас по поводу моего счета, мне кажется, в него вкралась небольшая ошибка. Позвольте, я покажу вам. Вот вчерашний херес, шиллинг восемь пенсов, а тут опять два шиллинга. И как вы объясните эти девять пенсов? В чем бы ни состояло объяснение, сделано оно было тихим, неслышным для постороннего уха голосом. Доносился лишь голос Математика, бормотавшего: "А-а! Действительно! Благодарю вас! Да!" Вскоре после этого он ушел - уже совсем кротким человеком. Все это время одинокий путешественник с расстройством желудка жестоко страдал, время от времени вытягивая то одну, то другую ногу и отхлебывая горячий, разбавленный бренди с тертым имбирем. Когда мы отведали нашего супа из телячьей головы и тотчас же почувствовали симптомы какого-то расстройства, схожего с параличом и вызванного чрезмерным обилием телячьего носа и мозгов в тепловатых помоях, содержащих растворенную затхлую муку, ядовитые приправы и примерно семьдесят пять процентов скатанных в шарики кухонных отбросов, мы были склонны приписать его недомогание той же причине. С другой стороны, у нас не могло не вызвать тревоги то обстоятельство, что он испытывал немые душевные муки, слишком сильно напоминавшие последствия, которые вызвал херес в нас самих. Мы также с ужасом заметили, как одинокий путешественник лишился самообладания при виде принесенного для нас языка, который проветривался на столике возле него все то время, пока слуга выходил - как мы догадывались - навестить своих друзей. А когда появилось кэрри, одинокий путешественник внезапно обратился в беспорядочное бегство. В конечном итоге за несъедобную (помимо непригодной для питья) часть этого скромного обеда каждый из нас заплатил всего лишь семь шиллингов шесть пенсов. И мы с Булфинчем пришли к единодушному мнению, что за такую плату нигде во всей вселенной нельзя получить столь скверно приготовленный, столь скверно сервированный и столь скверно поданный отвратительный скромный обед. Утешаясь этим выводом, мы повернулись спиной к доброму, старому, дорогому "Темереру" и решили, что впредь нога наша в это захудалое заведение уже не ступит. <> XXXIV <> ^TМистер Барлоу^U Иногда мне кажется, что, пристрастившись с самого раннего возраста к чтению хороших книг, я был как бы воспитан под надзором почтенного, но страшного джентльмена, чье имя стоят в заголовке этого очерка. Резонерствующий маньяк, мистер Барлоу прославился как наставник мастера Гар