ри Сэндфорда и майтера Томми Мертона *. Он знал решительно все и поучал во всех случаях жизни, начиная с того, как брать вишни с блюда, и кончая тем, как созерцать звезды ночью. В этой истории Сэндфорда и Мертона на примере некоего ужасного мастера Мэша показано, что сталось с юношей, не опекаемым мистером Барлоу. Этот юный негодник завивался и пудрился, в театре держался с невыносимым легкомыслием, понятия не имел, как вести себя один на один с взбесившимся быком (что, по-моему, было не слишком предосудительно, так как отдаленно напоминало мой собственный характер), и вообще был устрашающим примером губительного влияния роскоши на человечество. Странная участь у мистера Барлоу - остаться в памяти потомства в виде ребяческого представления о воплощенной скуке! Бессмертный мистер Барлоу, скукой проложивший себе путь через зеленеющую свежесть веков! Мой обвинительный акт против мистера Барлоу состоит из нескольких пунктов. Я перехожу к описанию некоторых из нанесенных им мне обид. Во-первых, сам он никогда не шутил, а чужих шуток не понимал. Это отсутствие юмора у мистера Барлоу не только бросало свою мрачную тень на мое детство, но и отравляло мне удовольствие от чтения издававшихся тогда юмористических книжек по шесть пенсов штука; я изнемогал под тяжестью нравственных оков, вынуждавших меня смотреть на все глазами мистера Барлоу, и поэтому, когда меня разбирал смех от какого-нибудь прочитанного анекдота, я невольно спрашивал себя шепотом: "А что подумал бы об этом он? Что в этом увидел бы он?" И вся соль анекдота тотчас же превращалась в яд, отравлявший мою душу. Ибо мысленно я видел мистера Барлоу - флегматичного и холодного, пожалуй даже берущего с полки какую-нибудь отчаянно скучную древнегреческую книгу и переводящего пространную цитату о том, что сказал (а позднее, возможно, и опубликовал в исправленном виде) некий угрюмый мудрец, когда изгонял из Афин какого-нибудь злополучного шутника. Больше всего я ненавижу мистера Барлоу за то, что он изгонял из моей юной жизни все, кроме себя самого, за то, что он упорно отказывался приноровиться к моим любимым фантазиям и забавам. Кто дал ему право отравить мне скукой "Тысячу и одну ночь"? А ведь он это сделал. Он всегда внушал мне сомнения в правдивости Синдбада-Морехода. Я знал, что, если б мистеру Барлоу удалось завладеть волшебной лампой, он бы ее заправил, зажег и при свете ее прочитал лекцию о свойствах китового жира, мимоходом коснувшись вопроса о китобойном промысле. Пользуясь принципами механики, он так быстро обнаружил бы рычажок на шее у волшебного коня и так искусно повернул бы его в нужном направлении, что конь так никогда и не поднялся бы в воздух, и сказки не было бы и в помине. С помощью карты и компаса он доказал бы, что никогда не существовало восхитительного царства Касгар, граничившего с Татарией. Он заставил бы этого лицемерного юного педанта Гарри - с помощью чучела и временно возведенного в саду здания - проделать опыт, который показал бы, что спустить на веревке в дымоход восточной печи задохшегося горбуна и водрузить его стоймя на очаг, чтобы напугать поставщика султанского двора, было невозможно. Я помню, как мистер Барлоу омрачил жизнерадостные звуки увертюры к пантомиме, на которой я впервые побывал в столице. Клик-клик, тинг-тинг, банг-банг, видл-видл-видл, банг! Я помню, какой леденящий холод пронизал меня всего и остудил мой пылкий восторг, когда в голову мне пришла мысль: "Это совершенно не понравилось бы мистеру Барлоу!" С того самого момента, как поднялся занавес, испытываемое мною удовольствие было отравлено ужасными сомнениями насчет того, не показались ли бы мистеру Барлоу слишком прозрачными одеяния нимф? В клоуне я видел двух человек: восхитительное, загадочное существо с чахоточным румянцем на лице, с веселым характером, но слабое умом, хотя и с проблесками остроумия, и ученика мистера Барлоу. Я представил себе, как мистер Барлоу тайком встает спозаранку, чтобы смазать жиром тротуар, и, когда ему удается повергнуть клоуна наземь, он сурово выглядывает из окна своего кабинета и спрашивает, как тому понравилась шутка. Я представил себе, как мистер Барлоу накаливает добела все кочерги, что есть в доме, и обжигает клоуна всей этой коллекцией сразу, чтобы дать ему возможность поближе познакомиться со свойствами раскаленного железа, о каковых он (Барлоу) не преминет широко распространиться. Я вообразил, как мистер Барлоу станет сравнивать поведение клоуна в школе, когда тот выпивает чернила, облизывает свою тетрадь и вместо пресс-папье пользуется своей головой, и поведение педантичнейшего из педантов, упомянутого мною юного Гарри, восседающего у ног Барлоу и лицемерно притворяющегося, будто он охвачен юношеской страстью к ученью. Я подумал о том, как быстро мистер Барлоу пригладил бы волосы клоуна, не позволяя им топорщиться тремя высокими пучками, как, после недолгого обучения у мистера Барлоу, тот научится ходить, держа ноги ровно, вынимать руки из своих просторных карманов, и ему уже будет не до прыжков. Другая вина мистера Барлоу состоит в том, что я совершенно не знаю, из чего и каким образом сделаны все предметы в мире. Опасаясь превратиться в Гарри и еще больше опасаясь, что если я начну расспрашивать, то попадусь в лапы Барлоу и навлеку на себя холодный душ объяснений и опытов, я избегал в юности ученья и стал, как говорят в мелодрамах, "тем несчастным, которого вы видите перед собой". На мистера Барлоу я возлагаю ответственность и за тот печальный факт, что я якшался с лентяями и тупицами. В моих глазах этот нудный педант Гарри стал настолько отвратителен, что, если б мне сказали, будто он прилежно учится на юге, я сбежал бы, в полной праздности, на крайний север. Лучше уж брать дурной пример с какого-нибудь мастера Мэша, чем учиться наукам и статистике у какого-нибудь Сэндфорда! И вот я вступил на путь, по которому, быть может, никогда и не пошел бы, не будь на свете мистера Барлоу. Я с содроганием размышлял: "Мистер Барлоу - скучный человек, притом обладающий могучей силой делать скучными и других. Скучный человек для него образец всех добродетелей. Он пытается сделать скучным и меня. Не стану отрицать, что знание - это сила; но у мистера Барлоу это сила внушать скуку". Вот почему я нашел себе прибежище в Катакомбах Невежества, в которых с того времени пребывал и которые до сих пор еще служат моим местожительством. Но тягчайшее из всех моих обвинений против мистера Барлоу заключается в том, что он и до настоящего времени бродит по земле под разными личинами, пытаясь превратить меня, даже в зрелом возрасте, в Томми. Неукротимый резонерствующий маньяк мистер Барлоу выкапывает всюду на моем жизненном пути волчьи ямы и, притаившись, сидит на дне, чтобы наброситься на меня, когда я меньше всего этого ожидаю. Достаточно привести несколько примеров моего печального опыта в этом отношении. Я знаю, что мистер Барлоу вложил большой капитал в волшебный фонарь, и несколько раз видел, как он сам, стоя в темноте с длинной указкой в руке, разглагольствовал в прежнем своем духе (что теперь стало еще ужаснее, так как иногда он злоупотребляет пустоцветами красноречия мистера Карлейля, по ошибке принятыми им за остроты), и потому неизменно избегаю этого развлечения. Давая согласие присутствовать на каком-либо сборище, где почетную роль играют графин с водой и записная книжка, я требую солидного залога и гарантии против появления мистера Барлоу, ибо вероятность встречи с ним в подобных местах особенно велика. Но как коварна натура этого человека: он ухитряется проникнуть даже туда, где меньше всего этого ждешь. Вот один из этих случаев. Неподалеку от Катакомб Невежества находится некий провинциальный городок. В рождественскую неделю в мэрии этого провинциального городка выступала, для всеобщего услаждения, труппа негритянских комедиантов из Миссисипи. Зная, что хотя мистер Барлоу и придерживается республиканских убеждений, он не имеет никакого отношения к Миссисипи, и потому, считая себя в безопасности, я взял кресло в партере. Мне хотелось послушать н посмотреть, как миссисинские комедианты исполнят программу, которая в афишах была описана так: "Национальные баллады, народные пляски, негритянские хоровые песни, забавные сценки, остроумные диалоги и т. и.". Все девять негров были одеты на один манер: в черные пиджаки и брюки, белые жилеты, непомерно большие накрахмаленные манишки с непомерно большими воротничками и непомерно большими белыми галстуками и манжетами, а все это вместе взятое представляло собою излюбленный костюм большей части жителей Африки, широко распространенный, по наблюдениям путешественников, на весьма различных широтах. Все девятеро усиленно вращали глазами и выставляли напоказ ярко-красные губы. По краям полукруга, образованного стульями, сидели музыканты, игравшие на тамбурине и кастаньетах. Помещавшийся в центре негр унылого вида (сразу вызвавший во мне смутное беспокойство, которого я не мог еще тогда обьяснить), играл на миссисипском инструменте, очень схожем с тем, что когда-то на нашем острове именовался харди-гарди *. Сидевшие по обе стороны от него негры держали в руках другие инструменты, характерные исключительно для Отца Вод * и напоминавшие перевернутый верхом вниз барометр, на который натянули струны. В число инструментов входили также небольшая флейта и скрипка. Некоторое время все шло хорошо, и мы выслушали несколько остроумных диалогов между музыкантами, игравшими на тамбурине и кастаньетах, как вдруг негр унылого вида, повернувшись к тому, что играл на кастаньетах, обратился к нему и важным, резонерским тоном сделал несколько серьезных замечаний по поводу присутствующей в зале молодежи, а также о том, какое сейчас время года; из чего я заключил, что передо мною мистер Барлоу, вымазанный жженой пробкой! В другой раз - это было в Лондоне - я сидел в театре, где давали веселую комедию. Действующие лица были жизненно правдивы (и следовательно, не резонеры), а так как они предавались своим делам и интрижкам, не адресуясь непосредственно ко мне, я надеялся, что все обойдется благополучно и меня не примут за Томми, тем более что пьеса уже явно шла к концу. Однако я заблуждался. Неожиданно, без всякого к тому повода, актеры перестали играть, подошли всем скопом к рампе, чтобы прицелиться в меня наверняка, и прикончили меня наповал нравоучением, в котором я различил страшную руку Барлоу. О, уловки этого охотника так хитроумны и тонки, что уже на следующий вечер я снова очутился в западне, в которой даже самый осторожный человек не стал бы искать пружину. Я смотрел фарс, совершенно недвусмысленный фарс, где все действующие лица, в особенности женщины, весьма неумеренно предавались любовным интрижкам. Из числа актрис больше всех усердствовала некая леди, показавшаяся мне молодой и хорошо сложенной (в ходе представления она дала мне отличную возможность проверить правильность этого заключения). На ней был живописный наряд молодого джентльмена, панталоны которого по своей длине годились лишь младенцу и открывали ее изящные коленки; на ногах у нее красовались очень изящные атласные сапожки. Исполнив вульгарную песенку и вульгарный танец, эта очаровательная особа приблизилась к роковой рампе, нагнулась над нею и проникновенным тоном произнесла неожиданную похвалу добродетели, призывая публику соблюдать ее. "Великий боже! - воскликнул я. - Это Барлоу!" Есть у мистера Барлоу еще и другой способ, крайне надоедливый и оттого еще более невыносимый, с помощью которого он постоянно старается удерживать меня в роли Томми. Он с превеликим трудом сочиняет для журнала или газеты какую-нибудь заумную статейку - на это его хватит! - нисколько не заботясь ни о дороговизне ночного освещения, ни о чем ином, кроме как о том, чтобы окончательно заморочить самому себе голову. Но заметьте! Когда мистер Барлоу делится своими знаниями, он не довольствуется тем, чтобы они дошли по назначению и были вбиты в голову мне, его мишени, но еще и делает вид, будто обладал ими всегда, не придавая им ни малейшего значения, ибо впитал их с молоком матери, и что я, несчастный Томми, не последовавший его примеру, отстал от него самым жалким образом. Я спрашиваю: почему Томми должен всегда служить контрастом для мистера Барлоу? Если сегодня я не знаю того, о чем еще неделю назад и сам мистер Барлоу не имел ни малейшего понятия, то вряд ли это очень большой порок! И тем не менее мистер Барлоу всегда упорно приписывает его мне, ехидно спрашивая в своих статьях, мыслимо ли, чтобы я не знал того, что знает каждый школьник, а именно, что четырнадцатый поворот налево в степях России приведет к такому-то кочевому племени? В столь же пренебрежительном тоне он задает и другие подобные вопросы. Так, когда мистер Барлоу в качестве добровольного корреспондента обращается с письмом в газету (что, как я заметил, он проделывает частенько), то предварительно расспрашивает кого-либо о сложнейших технических подробностях, после чего хладнокровнейшим образом пишет: "Итак, сэр, я полагаю, что каждый читатель вашей газеты, обладающий средними познаниями и средней сообразительностью, знает не хуже меня...", допустим, о том, что тяга воздуха из казенной части орудия такого-то калибра находится в таком-то (до мельчайших дробей) соотношении с тягой воздуха из дула, - или о каком-либо ином столь же широко известном факте. И о чем бы ни говорилось, будьте уверены, что это всегда ведет к возвеличению мистера Барлоу и к посрамлению его подавленного и порабощенного ученика. Мистер Барлоу столь глубоко разбирается в существе моей профессии, что в сравнении с этим бледнеет и мое собственное знакомство с нею. Время от времени мистер Барлоу (под чужой личиной и под вымышленным именем, но узнанный мною) зычным голосом, слышным всем сидящим за длинным банкетным столом, поучает меня тем пустякам, которым я сам поучал его еще двадцать пять лет назад. Заключительный пункт моего обвинительного акта против мистера Барлоу состоит в том, что он не пропускает ни одного званого завтрака и обеда, вхож всюду - к богатым и к бедным, и всюду продолжает поучать меня, не давая мне возможности от него отделаться. Он превращает меня в скованного Прометея - Томми, а сам с жадностью хищника терзает мои необразованный ум. <> XXXV <> ^TВ добровольном дозоре^U Одна из моих прихотей - намечать себе, даже во время самой обыкновенной прогулки, определенный маршрут. Отправляясь из своего ковент-гарденского дома прогуляться, я ставлю перед собой определенную цель и в пути так же мало помышляю об изменении маршрута или о том, чтобы вернуться обратно, не выполнив задуманного до конца, как, скажем, о том, чтобы жульнически нарушить соглашение, заключенное с другим человеком. Недавно, поставив перед собой задачу - пройтись в Лайм-хауз, я тронулся в путь ровно в полдень, в строгом соответствии с условиями контракта, заключенного с самим собою и требовавшего с моей стороны добросовестного исполнения. В таких случаях я имею обыкновение рассматривать свою прогулку как обход дозором, а себя самого как совершающего обход полисмена в высоком чине. Я мысленно хватаю за шиворот хулиганов и очищаю от них улицы, и скажу прямо - если б я мог расправиться с ними физически, недолго пришлось бы им любоваться Лондоном. Выйдя в этот обход, я проводил глазами трех здоровенных висельников, направлявшихся в свое жилище, которое - я мог бы присягнуть - находится неподалеку от Друри-лейн, совсем рукой подать (хотя их столь же мало тревожат там, как и меня в моем доме); и это натолкнуло меня на соображения, которые я почтительно представляю новому Верховному Комиссару, испытанному и способному слуге общества, пользующемуся моим полным доверием. Как часто, думал я, приходилось мне проглатывать в полицейских отчетах горькую пилюлю стереотипной болтовни о том, будто бы полисмен сообщил достопочтенному судье, будто бы соучастники арестованного скрываются в настоящее время на такой-то улице или к таком-то дворе, куда никто не осмеливается войти, в будто бы достопочтенный судья и сам наслышан о дурной славе такой-то улицы или такого-то двора, и будто бы, как наши читатели, несомненно, припомнят, это всегда одна и та же улица или один и тот же двор, о которых столь назидательно повествуется примерно раз в две недели. Но предположим, что Верховный Комиссар разошлет во все отделения лондонской полиции циркуляр, требующий немедленно дать из всех кварталов сведения о названиях этих вызывающих толки улиц или об адресах дворов, куда никто не осмеливается войти; предположим далее, что в этом циркуляре он сделает ясное предупреждение: "Если подобные места действительно существуют, то это свидетельствует о бездеятельности полицейских властей, которая заслуживает наказания; а если они не существуют и представляют собой лишь обычный вымысел, то это свидетельствует о пассивном потворстве полиции профессиональным преступникам, что также заслуживает наказания". Что тогда? Будь то вымыслы, будь то факты - смогут ли они устоять перед этой крупицей здравого смысла? Как можно признаться открыто в суде, - столь часто, что Это сделалось такой же избитой новостью, как новость о гигантском крыжовнике, - что неслыханно дорогая полицейская система сохраняет в Лондоне воровские притоны и рассадники разврата времен Стюартов - и это в век пара и газа, электрического телеграфа и фотографий преступников! Да ведь если бы во всех других учреждениях дела шли подобным образом, то уже через два года мы бы вернулись к моровой язве, а через сто лет к друидам! При мысли о моей доле ответственности за это общественное зло я зашагал быстрее и сбил с ног несчастное маленькое существо, которое, ухватившись одной ручонкой за лохмотья штанишек, а другою за свои растрепанные волосы, семенило босыми ножонками по грязной каменной мостовой. Я остановился, чтобы поднять и утешить плачущего малыша, и через мгновенье меня окружило с полсотни таких же, как и он, едва прикрытых лохмотьями ребятишек обоего пола; дрожа от голода и холода, они клянчили подаяние, толкались, тузили друг друга, тараторили, вопили. Монету, которую я вложил в ручонку опрокинутого мною малыша, тотчас же выхватили, потом снова выхватили из жадной лапы, и выхватывали еще и еще раз, и вскоре я уже потерял всякое представление о том, где же в этой отвратительной свалке, в этой мешанине лохмотьев, рук, ног и грязи затерялась монета. Подняв ребенка, я оттащил его с проезжей части улицы в сторону. Все это происходило посреди нагромождения каких-то бревен, заборов и развалин снесенных зданий, совсем рядом с Тэмпл-Баром. Неожиданно откуда-то появился самый настоящий полисмен, при виде которого эта ужасная орава стала разбегаться во все стороны, а он притворно заметался то туда, то сюда и, разумеется, никого не поймал. Распугав всех, он снял свою каску, вытащил из нее носовой платок, отер разгоряченный лоб и водрузил на свои места и платок и каску с видом человека, выполнившего свой высоконравственный долг; так оно в самом деле и было - ведь он сделал то, что ему предписано. Я оглядел его, оглядел беспорядочные следы на грязной мостовой, вспомнил об отпечатках дождевых капель и следах ног какого-то вымершего в седой древности существа, которые геологи обнаружили на поверхности одной скалы, и в голове у меня возникли вот какие мысли: если эта грязь сейчас окаменеет и сохранится в течение десяти тысяч лет, смогут ли тогдашние наши потомки по этим или иным следам, не обращаясь к свидетельству истории, а одним лишь величайшим напряжением человеческого ума прийти к ошеломительному выводу о существовании цивилизованного государства, которое мирилось с такой язвой общества, как беспризорные дети на улицах его столицы, которое гордилось своим могуществом на море и на суше, но никогда не пользовалось им, чтобы подобрать и спасти детей! Дойдя до Олд-Бейли и бросив отсюда взгляд на Нью-гетскую тюрьму, я нашел в ее очертаниях какую-то диспропорцию. Странное смещение перспективы наблюдалось в этот день, кажется, и в самой атмосфере, вследствие чего гармоничность пропорций собора св. Павла, на мой взгляд, была несколько нарушена. По-моему, крест был вознесен чересчур высоко и как-то нелепо торчал над расположенным ниже золотым шаром. Направившись к востоку, я оставил позади Смитфилд и Олд-Бейли, символизировавшие сожжение на костре, камеры смертников, публичное повешение, бичевание на улицах города на задке повозки, выставление у позорного столба, выжигание клейма раскаленным железом и прочее приятное наследие предков, которое было выкорчевано суровыми руками, отчего небо пока еще не обрушилось на нас, - и снова пустился в обход, отмечая, как своеобразно, словно бы проведенной поперек улицы невидимой чертой, отделены один от другого кварталы с близкими по роду деятельности торговыми заведениями. Здесь кончаются банкирские конторы и меняльные лавки; здесь начинаются пароходные агентства и лавки, торгующие мореходными инструментами; здесь едва заметно отдает запахом бакалеи и лекарств; дальше - солидная прослойка мясных лавок; еще дальше преобладает мелкая торговля чулками; а начиная вот отсюда на всех выставленных для продажи товарах висят этикетки с ценами. Как будто бы все это делалось по особому предписанию свыше. Возле церкви, что на улице Хаундсдич, всего лишь один шаг, - не шире того, который требовался, чтобы перешагнуть канаву у Кенон-гейта, что, по словам Скотта, имели обыкновение проделывать спасающиеся от тюрьмы должники в Холирудском убежище *, после чего, стоя на другой, свободной стороне канавы, они с восхитительным бесстрашием взирали на судебного пристава, - всего лишь один шаг, и все совершенно меняется и по виду и по характеру. К западу от этой черты стол или комод сделаны из полированного красного дерева; к востоку от нее их делают из сосны и мажут дешевой подделкой лака, похожей на губную помаду. К западу от черты каравай хлеба ценою в пенс или сдобная булочка плотны и добротны, к востоку - они расползлись и вздулись, словно хотят казаться побольше, чтобы стоить этих денег. Мне предстояло обогнуть уайтчеплскую церковь и близлежащие сахарные заводы - громадные многоэтажные здание, похожие на портовые пакгаузы Ливерпуля; поэтому я повернул направо, а затем налево, за угол невзрачного здания, где внезапно столкнулся с призраком, так часто встречающимся на улицах совершенно другой части Лондона. Какой лондонский перипатетик * нынешних времен не видел женщины, которая, вследствие какого-то повреждения позвоночника, ходит согнувшись вдвое и голова которой откинута вбок так, что падает на руку вблизи запястья? Кто не знает ее шали, и корзинки, и палки, помогающей ей брести почти наугад, так как она не видит ничего, кроме мостовой? Она никогда не просит милостыни, никогда не останавливается, она всегда куда-то идет, хотя и без всякого дела. Как она существует, откуда приходят, куда уходит и зачем? Я помню время, когда ее пожелтевшие руки представляли собою одни кости, обтянутые пергаментом. С тех пор произошли кое-какие перемены: теперь на них можно видеть отдаленное подобие человеческой кожи. Центром, вокруг которого она вращается по орбите длиною в полмили, можно считать Стрэнд. Почему она забрела так далеко на восток? И ведь она возвращается обратно! До какого же еще более отдаленного места она доходила? В здешних краях ее видят не часто. Достоверные сведения об этом я получаю от собаки - кривобокой дворняжки с глуповатым, задранным кверху хвостиком, которая, навострив уши, бредет по улице, выказывая дружелюбный интерес к своим двуногим собратьям - если мне позволено будет употребить такое выражение. Возле мясной лавки она ненадолго задерживается, затем с довольным видом и со слюнкой во рту, словно размышляя над превосходными качествами свинины, она медленно, как и я, продвигается дальше на восток и вдруг замечает приближение этого сложенного вдвое узла тряпок. Ее поражает не столько сам узел (хотя и он ее удивляет), сколько то, что внутри него есть какая-то движущая сила. Дворняжка останавливается, еще больше навостряет уши, делает легкую стойку, пристально всматривается, издает короткое, глухое рычание, и кончик ее носа, как я с ужасом замечаю, начинает блестеть. Узел все приближается, и тогда она лает, поджимает хвост и уже готова обратиться в бегство, однако убедив себя, что такой поступок неприличен для собаки, оборачивается и снова рассматривает движущуюся груду тряпья. После долгих сомнений ей приходит в голову, что где-то в этой груде должно быть лицо. Приняв отчаянное решение пойти на риск с целью это выяснить, она медленно подходит к узлу, медленно обходит его вокруг и, наткнувшись, наконец, на человеческое лицо там, где его не должно быть, в ужасе взвизгивает и спасается бегством по направлению к Ост-Индским докам. Очутившись в том пункте моего обхода, где проходит Комершел-роуд, я припоминаю, что неподалеку отсюда расположена станция Степни, ускоряю шаг и свертываю в этом месте с Комершел-роуд, чтобы посмотреть, как сияет моя Звездочка на Востоке. Детская больница, которую я назвал этим именем, живет полнокровной жизнью. Все койки заняты. Койка, где лежало прелестное дитя, занята теперь другим ребенком, а та милая крошка уже покоится вечным сном. Со времени моего предыдущего визита здесь выказали много доброты и забот; приятно видеть, что стены щедро украшены куклами. Любопытно, что думает Пудель о куклах, которые с застывшим взором простирают руки над кроватками и выставляют напоказ свои роскошные платья? Но Пудель гораздо больше интересуется пациентами. Я вижу, что он, совсем как заправский врач, обходит палаты в сопровождении другой собачонки, его подруги, которая семенит рядом с ним в качестве ассистентки. Пудель горит желанием познакомить меня с очаровательной маленькой девочкой, с виду совсем здоровой, но у которой, из-за рака колена, отнята нога. "Сложная операция, - как бы хочет сказать Пудель, обмахивая хвостом покрывало, - но, как видите, милостивый государь, вполне успешная!" Поглаживая Пуделя, пациентка с улыбкой добавляет: "Нога у меня так болела, что я даже обрадовалась, когда ее не стало!" Никогда еще не наблюдал я столь осмысленного поведения у собак, как у Пуделя в ту минуту, когда другая маленькая девочка раскрыла рот, чтобы показать необычайно распухший язык. Пудель - он стоит на стуле, чтобы быть на высоте положения, - смотрит на ее язык, из сочувствия высунув свой собственный с таким серьезным и понимающим видом, что у меня возникает желание сунуть руку в карман жилета и дать ему завернутую в бумажку гинею. Я снова иду дозором и вблизи лаймхаузской церкви, конечного пункта моего обхода, оказываюсь перед каким-то "Заводом свинцовых белил". Пораженный этим названием, которое еще свежо в моей памяти, и сообразив, что завод - тот самый, о котором я упоминал в очерке о посещении Детской больницы Восточного Лондона и ее окрестностей в качестве путешественника не по торговым делам, я решил познакомиться с заводом. Меня встретили два весьма разумных джентльмена, братья, владеющие предприятием совместно со своим отцом; они выразили полную готовность показать мне свой завод, после чего мы пошли по цехам. Завод занимается переработкой свинцовых болванок в свинцовые белила. Это достигается в результате постепенных химических изменений в свинце, которые производят в определенной последовательности. Способы переработки живописны и интересны; наиболее любопытен процесс выдерживания свинца на известной стадии производства в наполненных кислотой горшках, которые в огромном количестве ставят рядами, один на другой, и обкладывают со всех сторон дубильным веществом примерно на десять недель. Прыгая по лесенкам, доскам и жердочкам до тех пор, пока я уже не знал, с кем себя сравнить - то ли с птицей, то ли с каменщиком, я, наконец, остановился на какой-то малюсенькой площадке и заглянул в один из огромных чердаков, куда снаружи, сквозь трещины в черепичной крыше, просачивался дневной свет. Несколько женщин подымались и спускались, относя на чердак горшки со свинцом и кислотой, подготовленные для закапывания в дымящемся дубильном веществе. Когда один ряд был полностью заставлен, его тщательно накрыли досками, которые в свою очередь тщательно засыпали слоем дубильного вещества, после чего сверху начали ставить новый ряд горшков; деревянные трубы обеспечивали достаточный приток воздуха. Ступив на чердак, который как раз заполнялся, я почувствовал, что от дубильного вещества пышет сильным жаром и что свинец и кислота пахнут далеко не изысканно, хотя, как я полагаю, на этой стадии их запах не ядовит. На других чердаках, где горшки откапывали, жар от дымящегося дубильного вещества был намного сильнее, а запах резче и въедливее. Я видел чердаки заполненные и порожние, наполовину заполненные и наполовину опорожненные; на них деловито карабкались сильные, расторопные женщины; и вся эта картина напоминала, пожалуй, чердак в доме какого-нибудь неимоверно богатого старого турка, преданные наложницы которого прячут его сокровища от подступающего султана или паши. При изготовлении свинцовых белил, как и вообще при фабрикации пульп и красителей, один за другим следуют процессы смешивания, сепарации, промывки, размалывания, прокатки и прессовки. Некоторые из них бесспорно вредны для здоровья, причем опасность проистекает от вдыхания свинцовой пыли, или от соприкосновения со свинцом, или от того и другого вместе. Для предотвращения этой опасности выдаются, как я узнал, доброкачественные респираторы (сделанные просто-напросто из фланели и муслина, чтобы недорого было их заменять, а в некоторых случаях - стирать с душистым мылом), рукавицы и просторные халаты. Повсюду обилие свежего воздуха, струящегося через раскрытые, удачно расположенные окна. Кроме того, объяснили мне, применяется и такая благотворная мера предосторожности, как частая замена женщин, работающих в наиболее вредных местах (мера, основанная на их собственном опыте или на опасениях перед дурными последствиями). В просторных халатах, с закрытыми носами и ртами, женщины выглядели необычно и таинственно, и эта маскировка еще более усугубляла их сходство с наложницами из гарема старого турка. После того как злосчастный свинец похоронен и воскрешен, подогрет и охлажден, перемешан и отделен, промыт и размолот, прокатан и спрессован, его в конце концов подвергают нагреванию на сильном огне. В огромном каменном помещении - уподоблю его пекарне - стоит цепочка из женщин в описанных мною нарядах и передает из рук в руки, и далее в печь, формы с хлебами по мере того, как их выдают пекаря. В печи высотою с обычный дом, пока еще холодной, полно мужчин и женщин, стоящих на временном настиле и проворно принимающих и укладывающих формы. Дверь другой печи, которая вскоре будет охлаждена и опорожнена, слегка приоткрывают, чтобы путешественник не по торговым делам мог в нее заглянуть. Путешественник поспешно отшатывается, задыхаясь от страшной жары и невыносимого зловония. В общем, работа в этих печах, сразу после того как они открыты, пожалуй, вреднейшее занятие на заводе. Однако я не сомневаюсь в том, что владельцы завода искренне и упорно стараются свести вредность этой профессии до минимума. Женщинам предоставлено помещение для умывания (на мой взгляд, там следовало бы держать побольше полотенец) и комната, где они хранят одежду, обедают, где к их услугам удобная кухонная плита и топливо и где им помогает служанка, следящая за тем, чтобы они не забыли помыть руки перед едой. Они состоят под наблюдением опытного врача, и при первых же симптомах отравления свинцом их заботливо лечат. Когда я зашел к ним, на столах стояли чайники и другая необходимая для ужина посуда, что придавало комнате уютный вид. Доказано, что женщины переносят эту работу намного лучше мужчин; некоторые из них заняты ею в продолжение многих лет, и тем не менее значительное большинство тех, кого я видел, были здоровы и работоспособны. С другой стороны, надо иметь в виду, что многие из них весьма капризны и на работу выходят нерегулярно. Американская изобретательность, кажется, в скором времени приведет к тому, что производство свинцовых белил будет полностью механизировано. Чем скорей, тем лучше. А тем временем, расставаясь со своими прямодушными проводниками по заводу, я сказал, что им нечего скрывать и что они ни в чем не заслуживают упрека. А что до всего остального, то философская сторона проблемы отравления свинцом рабочих, как мне представляется, довольно точно сформулирована ирландкой, о которой я писал в одном из моих очерков и которая заявила: "Одни отравляются свинцом быстро, а другие потом, а некоторые никогда, но таких немного. И все это зависит от организма, сэр, у одних он крепкий, а у других слабый". Возвратившись обратно по тому же маршруту, я закончил свой обход. <> XXXVI <> ^TБумажная закладка в Книге Жизни^U Однажды (не важно, когда) я был всецело поглощен одним делом (не важно, каким), выполнить которое мог только сам, не рассчитывая на чью-либо помощь; оно требовало от меня постоянного напряжения памяти, внимания и физических сил, вынуждало меня беспрерывно менять свое место пребывания, перескакивая чуть ли не с поезда на поезд. Я занимался этим делом в стране с чрезвычайно суровым климатом, притом в условиях чрезвычайно суровой зимы, а по возвращении оттуда продолжал его в Англии, позволив себе лишь краткий отдых. Так шло до тех пор, пока, наконец, - казалось, совершенно неожиданно, - я настолько измотался, что, несмотря на обычную бодрость и уверенность в себе, усомнился, сумею ли выполнить эту нескончаемую задачу; впервые в жизни я испытал раздражительность, головокружение и тошноту, мой голос ослаб, зрение и чувство осязания начали сдавать, походка стала нетвердой, сознание затуманилось. Несколько часов спустя я обратился к врачу за советом, который и был мне дан - всего лишь в двух словах: "Немедленный отдых". Имея привычку относиться к себе столь же заботливо, как и ко всякому другому, и понимая, что совет этот как нельзя лучше отвечает моим интересам, я тотчас оставил дело, о котором говорил, и предался отдыху. В намерения мои входило, так сказать, вложить бумажную закладку в книгу своей жизни, где в течение ближайших недель не должно было появиться никаких новых записей. Но случилось так, что и сама эта закладка тоже запечатлела некий весьма любопытные обстоятельства, о которых я и хочу рассказать с буквальной точностью. Повторяю: с буквальной точностью! Среди этих любопытных обстоятельств отмечу прежде всего замечательное, в общем, сходство между, положением, в каком очутился я, и положением некоего мистера Мердла, описанным в художественном произведении под названием "Крошка Доррит". Разумеется, мистер Мердл был жулик, мошенник и вор, тогда как моя профессия менее предосудительна (и менее выгодна), но, в сущности, эта разница значения не имеет. Вот как обстояло дело с мистером Мердлом: "Сперва он умирал поочередно от всех существующих в мире болезней, не считая нескольких новых, мгновенно изобретенных для данного случая. Он с детства страдал тщательно скрываемой водянкой; он унаследовал от деда целую каменоломню в печени; ему в течение восемнадцати лет каждое утро делали операцию; его важнейшие кровеносные сосуды лопались, как фейерверочные ракеты; у него было что-то с легкими; у него было что-то с сердцем; у него было что-то с мозгом. Пятьсот лондонцев, севших в это утро завтракать, понятия не имея ни о чем, встали из-за стола в твердой уверенности, что слышали собственными ушами, как знаменитый врач предупреждал мистера Мердла: "Вы в любую минуту можете угаснуть, как свеча", а мистер Мердл отвечал на это: "Двум смертям не бывать, а одной не миновать". К одиннадцати часам теория чего-то с мозгом получила решительный перевес над всеми прочими, а к двенадцати выяснилось окончательно, что это был: Удар. Удар настолько понравился всем и удовлетворил самые взыскательные вкусы, что эта версия продержалась бы, верно, целый день, если бы в половине десятого Цвет Адвокатуры не рассказал в суде, как в действительности обстояло дело. По городу тотчас же пошла новая молва, и к часу дня на всех перекрестках уже шептались о самоубийстве. Однако Удар вовсе не был побежден; напротив, он приобретал все большую и большую популярность. Каждый извлекал из Удара свою мораль. Те, кто пытался разбогатеть и кому это не удалось, говорили: "Вот до чего доводит погоня за деньгами!" Лентяи и бездельники оборачивали дело по-иному. "Вот что значит переутомлять себя работой", - говорили они. "Работаешь, работаешь, работаешь - глядь, и доработался до Удара!" Последнее соображение нашло особенно горячий отклик среди клерков и младших компаньонов, которым меньше всего грозила опасность переутомления. Они дружно уверяли, что участь мистера Мердла послужит им уроком на всю жизнь, и клялись беречь силы, чтобы избежать Удара и как можно дольше продлить свои дни на радость друзьям и знакомым". Точно так же обстояло дело и со мной в то время, как я спокойно грелся на солнышке на своих кентских лужайках. О, если б я только знал это тогда! Но пока я отдыхал, с каждым часом восстанавливая свои силы, со мною произошли еще более удивительные вещи. Я испытал на себе самом, что такое религиозное ханжество, и, рассматривая его проявления как новое предостережение против этого проклятия человечества, буду вечно питать признательность к людям, предположившим, что я дошел до такого состояния, когда мне уже не остается больше ничего другого, как играть роль дряхлого льва для всякого осла, у которого зачешется копыто. Кто только не становился вдруг набожным за мой счет! Однажды мне самым категорическим образом заявили, что я язычник, причем это утверждение подкреплялось непререкаемым авторитетом некоего странствующего проповедника, который, как и большинство представителей этой невежественной, тщеславной и дерзкой братии, не мог связать и одной грамотной фразы, не говоря уже о том, чтобы написать сносное письмо. Этот вдохновенный индивидуум энергично наставлял меня на путь истинный; он в мельчайших подробностях знал, до чего я докачусь и что со мною станется, если я не переделаю себя по его образу и подобию, и казалось, состоял в богохульственно тесных взаимоотношениях со всеми силами небесными. Он видел - да, да! - всю подноготную моего сердца и самые сокровенные закоулки моей души, разбирался в тонкостях моего характера лучше, чем в азбуке, и выворачивал меня наизнанку, словно свою замызганную перчатку. Только в подобном мелком и грязном источнике можно почерпнуть столь мутные воды! Впрочем, из письма одного приходского священника, о котором я до того никогда не слышал и которого никогда в глаза не видел, мне удалось почерпнуть еще более необычайные сведения, а именно: что в жизни своей я - вопреки моим собственным представлениям на этот счет - мало читал, мало размышлял и не задавался никакими вопросами; что я не стремился проповедовать в своих книгах христианскую мораль; что я никогда не пытался внушить хотя бы одному ребенку любовь к нашему спасителю; что мне никогда не приходилось навек расставаться и склонять голову над свежевырытыми могилами; наконец, что я прожил всю жизнь "в неизменной роскоши", что нынешнее испытание для меня было необходимо, "да еще как!", и что единственный способ обратить его мне на пользу - это прочесть прилагаемые к