Чарльз Диккенс. Статьи и речи --------------------------------------------------------------------------- Собрание сочинений в тридцати томах. Том 28. Под общей редакцией А. А. Аникста и В. В. Ивашевой Государственное издательство художественной литературы Москва 1960 Переводы с английского OCR Кудрявцев Г.Г. --------------------------------------------------------------------------- <> Charles Dickens <> <> MISCELLANEOUS PAPERS AND SPEECHES <> (1838-1869) Редактор переводов Я. РЕЦКЕР <> СТАТЬИ <> ^TВОЗВРАЩЕНИЕ НА СЦЕНУ ПОДЛИННО ШЕКСПИРОВСКОГО "ЛИРА"^U Перевод И. Гуровой Все, на что мы только осмеливались надеяться, когда директором Ковентгарденского театра стал мистер Макриди *, осуществилось в полной мере. Однако наиболее блестящим успехом увенчалась, пожалуй, последняя из его благородных попыток доказать, что драматическое искусство может и должно служить лишь самым высоким целям. Он вернул театру подлинного шекспировского "Лира", которого наглое невежество изгнало оттуда почти сто пятьдесят лет назад. Некий Ботлер, согласно преданию, подал пресловутому поэту-лауреату Нейхему Тейту * постыдную мысль "переделать "Лира" на новый лад". Обращаясь к указанному Ботлеру, мистер Тейт в посвящении изрекает: "Ваши слова оказались воистину справедливыми. Передо мной была груда драгоценных камней, не вставленных в оправу, даже не отшлифованных, и все же столь ослепительных, что я скоро понял, какое попало мне в руки сокровище". И вот Нейхем принялся усердствовать: вставил драгоценные камни в оправу, отшлифовал их чуть ли не до дыр; выбросил самые лучшие из них, в том числе Шута; навел на них глянец пошлости; нашпиговал трагедию любовными сценами; послал Корделию вместе с ее возлюбленным в удобную пещеру, чтобы она могла обсушиться и согреться, пока ее обезумевший, лишенный крова старик отец бродит по степи под ударами безжалостной бури; и наконец, вознаградил и этого беднягу за его страдания, вернув ему сусального золота одежды и жестяной скипетр. Беттертон * был последним великим актером, которому довелось сыграть "Лира" прежде, чем трагедия была столь кощунственно исковеркана. Его выступления в этой роли между 1663 и 1671 годами считаются высшим достижением его гения. Десять лет спустя мистер Тейт выпустил свою гнусную поделку, в которой и играли в последовательном порядке Боэм, Квин, Бут, Барри, Гаррик, Гендерсон, Кембл, Кип. Теперь же мистер Макриди, к вечной своей чести, восстановил шекспировский текст, и нам хотелось бы знать, найдется ли актер, у которого хватит глупого упрямства вернуться после этого к тексту мистера Тейта! Успех мистера Макриди обрек эту мерзость на вечное забвение. Шут в трагедии "Король Лир" - это одно из удивительнейших созданий шекспировского гения. Его находчивые, язвительные и умные шутки, его несокрушимая преданность, его необыкновенная чуткость, его скрывающий отчаяние смех, безмолвие его печали, сопоставленные с величием сурового страдания Лира, с безмерностью горя Лира, с грозным ужасом безумия Лира, заключают в себе благороднейший замысел, на какой только способны ум и сердце человека. И это не просто благороднейший замысел. Публика, в течение трех вечеров переполнявшая зал Ковент-Гардена, доказала своим благоговейным вниманием - и даже чем-то большим, - как необходим Шут для действия, для всей трагедии. Он необходим для зрителя, как слезы для переполненного сердца; он необходим для самого Лира, как воспоминание об утраченном царстве - как ветхие одеяния былого могущества. Несколько лет назад мы предсказывали, что рано или поздно это поймут все, и сейчас можем с еще большим правом повторить свои слова. Мы снова возьмем на себя смелость сказать, что Шекспир скорее позволил бы изгнать из трагедии самого Лира, чем изгнать из нее своего Шута. Мы словно видим, как он, обдумывая свое бессмертное произведение, вдруг чутьем божественного гения постиг, что такие безмерные несчастья можно показать на сцене, только если эти невыносимые страдания, непостижимо величественные и ужасные, будут оттенены и смягчены тихой грустью, объяснены зрителям на более близком и доступном примере. Вот тогда он и задумал образ Шута, и только тогда его удивительная трагедия предстала перед ним во всей своей красоте и совершенстве. Ни в одной другой пьесе Шекспира нет ничего подобного Шуту в "Короле Лире", и он неотделим от тоски и борения страстей в сценах безумия. Он неразрывно связан с Лиром, он - последнее звено, еще соединяющее старого короля с любовью Корделии и с короной, от которой он отказался. Ярость волчицы Гонерильи впервые пробуждается, когда она слышит, что отец ударил ее любимца "за то, что тот выругал его шута", и первое, о чем спрашивает лишившийся трона старик: "Где мой шут? Эй, ты, послушай, сходи за моим дураком". "Ну так где же мой шут? А? Похоже, будто все заснули". "Однако где же мой дурак? Я второй день не вижу его". "Позовите сюда моего шута". Все это подготавливает нас к трогательным словам, которые, заикаясь, произносит один из служителей: "С отъезда молодой госпожи во Францию королевский шут все время хандрит". И когда мистер Макриди с досадой, к которой примешивается плохо скрытая грусть, отвечает ему: "Ни слова больше! Я сам это заметил", - это производит необыкновенное впечатление. Мы догадываемся, что в глубине его сердца все еще живет память о той, кто прежде была его кумиром, верхом совершенства, отрадой его старости, "любимицей отца". И столь же трогателен ласковый взгляд, который он бросает на вошедшего Шута, спрашивая с искренней озабоченностью: "А, здравствуй, мой хороший! Как поживаешь?" Разве можно после этого сомневаться, что его любовь к Шуту связана с Корделией, которая была добра к бедняге, теперь тоскующему в разлуке с ней? И уже это подготавливает нас к высочайшей трагедии финала, когда Лир, лишившись всего, что он любил на земле, склоняется над мертвым телом дочери и вдруг вспоминает о другом кротком, верном и любящем создании, которого он лишился, в минуту смертельной агонии ставя рядом два сердца, разбившиеся в служении ему: "И бедный мой дурак повешен!" Лир мистера Макриди, и раньше отличавшийся мастерским воплощением авторского замысла, еще более выиграл от возвращения в трагедию Шута. Это находится в полном соответствии с толкованием образа. Перечисленные нами сцены, например, в какой-то мере предвосхищались еще в самом начале, когда за гордой надменностью и королевским безрассудством Лира крылось и нечто другое - нечто, искупавшее его обращение с Корделией. Растерянная пауза после того, как он отнимает у нее "родительское сердце", торопливость и в то же время неуверенность, когда он приказывает позвать французского короля: "Вы слышите? Бургундский герцог где?" - сразу показывают нам, какого снисхождения он заслуживает, какой жалости, и мы понимаем, что он не владеет собой, и видим, как сильно и непобедимо владеющее им безрассудство. Стиль игры Макриди остается тем же в первой большой сцене с Гонерильей, где можно заметить столько правдивых и страшных в своей естественности штрихов. В этой сцене актер поднимается на самые высоты страстей Лира, проходя через все ступени страдания, гнева, растерянности, бурного возмущения, отчаяния и безысходного горя, пока наконец не бросается на колени и, воздев руки к небу, изнемогая от муки, не произносит грозного проклятия. В главной сцене второго действия есть тоже немало чудесных мест: его полная "hysterias passio" {Истерии (лат.).} попытка обмануть самого себя, его боязливая, тревожная нежность к Регане, возвышенное величие его призыва к небесам - эти страшные усилия сдержаться, эти паузы, этот невольный взрыв гнева после слов: "Я более не буду мешать тебе. Прощай, дитя мое", - и, как нам кажется, несравненная по глубокой простоте и мучительному страданию великолепная передача стыда, когда он прячет лицо на плече Гонерильи и говорит: Тогда к тебе я еду. Полсотни больше двадцати пяти В два раза - значит, ты в два раза лучше. И вот тут присутствие Шута позволяет ему совсем по-новому подать коротенькую фразу, заключающую сцену, когда вне себя от жгучего гнева, пытаясь порвать смыкающееся вокруг него кольцо неизъяснимых ужасов, он вдруг чувствует, что рассудок его мутится, и восклицает: "Шут мой, я схожу с ума!" Это куда лучше, чем бить себя по лбу, бросая себе велеречивый и напыщенный упрек. А Шут в сцене бури! Только сам побывав в театре, может читатель понять, как он тут необходим и какое глубокое впечатление производит его присутствие на зрителей. Художник-декоратор и машинист вложили в эту сцену все свое искусство, великий актер, играющий Лира, превзошел в ней самого себя - но все это бледнеет перед тем, что в ней появляется Шут. Здесь его характер меняется. Пока еще была надежда, он пытался лихорадочно-веселыми шутками образумить Лира, пробудить в его сердце былую любовь к младшей дочери, но теперь все это уже позади, и ему остается только успокаивать Лира, чтобы как-то разогнать его черные мысли. Во время бури Кент спрашивает, кто с Лиром, и слышит в ответ: Никого. Один лишь шут, Старающийся шутками развеять Его тоску. {Перевод Б. Пастернака.}. Когда же ему не удается ни успокоить Лира, ни развеять шутками его тоску, он, дрожа от холода, поет о том, что приходится "лечь спать в полдень". Он покидает сцену, чтобы погибнуть совсем юным, и мы узнаем о его судьбе, только когда над телом повешенной Корделии раздаются исполненные невыразимой боли слова. Лучше всего в сценах в степи Макриди удается место, когда он вспоминает о "бездомных, нагих горемыках" и словно постигает совсем иной, новый мир. Но вообще этим сценам несколько не хватает бурности, сверхчеловеческого безумия. Зритель все время должен чувствовать, что главное здесь - не просто телесные страдания. Однако беседа Лира с "Бедным Томом" была необыкновенно трогательной, так же как и две последние сцены - узнавание Корделии и смерть, столь прекрасные и патетичные, что они исторгли у зрителей искреннейшую и заслуженную дань совершенству. Показывая нам, как сердце отца не выдерживает переполняющего его отчаяния и разрывается с последним горестным вздохом, мистер Макриди добавляет последний завершающий штрих к единственному совершенному образу Лира, какой звала Англия со времен Беттертона. Нам еще не доводилось видеть, чтобы какая-либо трагедия так потрясла публику, как этот спектакль. Он - истинное торжество театра, ибо утверждает его высокую миссию. Почти все актеры показали себя с наилучшей стороны. Кент мистера Бартли был совершенен во всех отношениях, а мисс Хортон играла Шута с редкостным изяществом и тонкостью. Мистер Элтон был лучшим Эдгаром, какого нам только довелось видеть, если не считать мистера Чарльза Кембла; Регана мисс Хадерт много способствовала общему впечатлению, а Эдмунд мистера Андерсона был полон энергии и очарованья. Для описания же всего прочего, потребовавшего стольких знаний, вкуса и стараний, мы прибегнем к перу превосходного критика из "Джона Буля" *, ибо лучше него сделать это невозможно. 4 февраля 1838 г. ^TМАКРИДИ В РОЛИ БЕНЕДИКТА^U Перевод И. Гуровой Во вторник опять давали "Много шуму из ничего" и "Комуса" * и театр был полон. Публика принимала их так же восторженно, как и в бенефис мистера Макриди, и теперь они будут повторяться дважды в неделю. Нам хотелось бы сказать несколько слов о мистере Макриди в роли Бенедикта не потому, что нужно хвалить достоинства его игры тем, кто видел ее сам, - достаточно вспомнить, как рукоплещут ему зрители, - а потому, что, на наш взгляд, ему не воздают должного некоторые из тех, кто описал спектакль для той знатной и благородной публики (ее, увы, больше, чем хотелось бы), которая редко удостаивает своим посещением театры, за исключением, разумеется, заграничных, а если и решает осчастливить английский храм Мельпомены *, то, по-видимому, только из похвального желания очистить и возвысить своим присутствием зрелище, полное гнусных непристойностей, чем и объясняется ее обычный выбор места развлечения. Трагику, выступающему в комедии, всегда грозит опасность, что публика останется к нему холодной. Во-первых, многим не нравится, что тот, кто прежде заставлял их плакать, теперь заставляет их смеяться. Во-вторых, ему надо не только создать соответствующий образ, но и с первых же минут сделать его настолько ясным и убедительным, чтобы зрители на время забыли о том мрачном и трагическом, с чем в их памяти связан сам актер. И наконец, существует широко распространенное убеждение, касающееся всех искусств и всех областей общественной деятельности, а именно: что путь, по которому человек идет много лет, - хотя бы путь этот и был усыпан розами, - предназначен ему судьбой, и значит, ни по каким другим путям он ходить не умеет и не должен. К тому же даже у людей с тонким взыскательным вкусом представление о героях пьесы в значительной мере определяется первым впечатлением; можно смело утверждать, что большинство, не полагаясь на собственное суждение, бессознательно видит Бенедикта не таким, каким он предстал перед ними при чтении пьесы, а таким, каким его впервые показали им на подмостках. И вот они вспоминают, что в таком-то месте мистер А. или мистер Б. имел обыкновение упирать руки в боки и многозначительно покачивать головой; или что в таком-то месте он доверительно кивал и подмигивал партеру, обещая нечто замечательное; или в таком-то месте держался за живот и дергал плечами, словно от смеха, - и все это представляется им присущим не манере игры вышеупомянутых мистера А. или мистера Б., а самому шекспировскому Бенедикту, подлинному Бенедикту книги, а не условному Бенедикту подмосток, и когда они замечают отсутствие какого-нибудь привычного жеста, им кажется, что опущена часть самой роли. Взявшись играть Бенедикта, мистер Макриди должен был преодолеть все эти трудности, однако не кончилась еще его первая сцена во время первого спектакля, как вся публика в зале уже поняла, что до самого конца будет с восторгом следить за этим новым Бенедиктом - таким оригинальным, живым, деятельным и обаятельным. Если то, что мы называем благородной комедией (пожалуй, Шекспир не понял бы такого обозначения), не должно смешить, значит, мистер Макриди ничем не напоминает Бенедикта из благородной комедии. Но раз он - то есть сеньор Бенедикт из Падуи, а не Бенедикт той или этой труппы, - постоянно развлекает действующих лиц "Много шума из ничего", раз он, как говорит дон Педро, "с головы до пят воплощенное веселье" и постоянно заставляет смеяться и принца и Клавдио, которые, надо полагать, знают толк в придворных тонкостях, ми осмеливаемся думать, что тем, кто сидит ниже соли * или по ту сторону рампы, тоже не заказано посмеяться. И они смеются - громко и долго, чему свидетели сотрясающиеся стены Друри-Лейна. Как бы мы ни судили - по аналогии ли, по сравнению ли с природой, искусством или литературой, по любому ли мерилу, как внутри нас, так и вовне, - мы можем прийти только к одному выводу: невозможно представить себе более чистый и высокий образчик подлинной комедии, чем игра мистера Макриди в сцене в саду, после того как он выходит из беседки. Когда он сидел на скамье, неловко скрестив ноги, недоуменно и растерянно хмурясь, нам казалось, что мы глядим на картину Лесли *. Именно такую фигуру с радостью изобразил бы этот превосходный художник, так тонко ценивший тончайший юмор. Тем, кому эта сцена кажется грубоватой, фарсовой или неестественной, следовало бы припомнить весь предшествующий ей ход событий. Пусть они подумают хорошенько и попытаются представить себе, как бы описал поведение Бенедикта в эту критическую минуту писатель-романист, не предполагающий, что эта роль найдет когда-нибудь живое воплощение: и они непременно придут к заключению, что описано будет именно то, что показал нам мистер Макриди. Перечтите любое место в любой пьесе Шекспира, где рассказывается о поведении человека, попавшего в нелепое положение, и, опираясь только на этот критерий (не касаясь даже ошибочного представления о естественной манере держаться, которое могло возникнуть у Гольдсмита, Свифта, Филдинга, Смоллета, Стерна, Скотта или других таких же непросвещенных ремесленников), попробуйте придраться к превосходной игре мистера Макриди в этой сцене. Тонкое различие между этим толкованием образа и последующими любовными сценами с Беатриче, вызовом Клавдио и веселыми, находчивыми ответами на шутки принца в самом конце было под силу воплотить только подлинному мастеру, хотя самый неискушенный зритель в зале не мог не почувствовать и не оценить его. Нам показалось, что во втором действии мистер Макриди старается избегать Беатриче слишком уж всерьез; но это, пожалуй, излишняя придирчивость - считать недостатком подобную мелочь при столь отточенной и совершенной игре. А она действительно была такой - это наше искреннее и беспристрастное мнение, которое мы проверили на досуге, когда уже улеглись волнение и восхищение, вызванные спектаклем. Остальные роли в большинстве тоже были сыграны превосходно. Мистер Андерсон был отличным Клавдио в любовных и веселых сценах, но невозмутимое равнодушие, с которым он принял известие о мнимой смерти Геро, бросает тень на его здравый смысл и портит всю пьесу. Мы были бы от души рады, если бы это досадное обстоятельство удалось исправить. Кизил мистера Комптона порой бывал похож на себя, хотя и обладал твердостью железа. Если бы он, благодаря своему знакомству с Кили *(чье всепоглощающее внимание к ученому соседу поистине изумительно), смог раздобыть немножко масла, то из него получился бы куда более удачный начальник стражи принца. Миссис Нисбетт очаровательна с начала до конца, а мисс Фортескью еще более очаровательна, потому что уверенности у нее больше, а букет у корсажа - меньше. Мистер Фелпс и мистер У. Беннет заслуживают особого упоминания за то, что играли с большим воодушевлением и большим тактом. Пусть те, кто по-прежнему считает, будто созерцание древнеримского сената, изображаемого кучкой статистов, за пять шиллингов усевшихся у колченогого стола, над которым виднеются тоги, а под которым прячутся плисовые штаны, более приятно и поучительно, нежели живая правда, предлагавшаяся им в "Кориолане" в те дни , когда мистер Макриди был директором Ковент-Гардена, пусть такие поклонники театра отправятся бродить по диким дебрям в нынешней постановке "Комуса", пусть они посмотрят на сцену, когда Он и его чудовищная свита, Как волки воют, тиграми ревут В своей берлоге темной, в честь Гекаты Свершая тайный, мерзостный обряд... - и попробуют примирить свое прежнее мнение с законами человеческого разума. 4 марта 1843 г. ^TДОКЛАД КОМИССИИ, ОБСЛЕДОВАВШЕЙ ПОЛОЖЕНИЕ И УСЛОВИЯ ЖИЗНИ ЛИЦ, ЗАНЯТЫХ РАЗЛИЧНЫМИ ВИДАМИ УМСТВЕННОГО ТРУДА В ОКСФОРДСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ^U Перевод И. Гуровой Едва ли необходимо напоминать нашим читателям, что несколько месяцев тому назад лордом-канцлером была назначена комиссия для расследования плачевного засилия невежества и суеверий, якобы имеющего место в Оксфордском университете. Представители этого почтенного заведения в палате общин и прежде и потом не раз публично сообщали весьма удивительные и зловещие факты. Поручение это было возложено на ту же комиссию, которая ранее обследовала состояние нравственности детей и подростков, работающих на шахтах и заводах, ибо было вполне справедливо решено, что сравнение мрака, царящего в колледжах, с мраком шахт и вредной атмосферы храма науки с атмосферой храмов труда будет весьма полезно для общества и, возможно, откроет ему глаза на многое. С тех пор комиссия деятельно занималась порученным ей расследованием и, изучив всю массу собранного ею материала, сделала некоторые выводы, вытекающие, по ее мнению, из фактов. Ее доклад лежит сейчас перед нами, и хотя он еще не был представлен парламенту, мы берем на себя смелость привести его целиком. Комиссией было установлено: Во-первых, касательно условий труда, Что процессы умственного труда в Оксфордском университете остались по сути дела точно такими же, как в те дни, когда его учредили для изготовления священников. Что они застыли в неподвижности (а в редких случаях, когда наблюдались какие-то изменения, последние всегда оказывались к худшему), в то время как трудовые процессы повсюду изменялись и улучшались. Что занятия, которым предаются молодые люди, чрезвычайно опасны и губительны из-за огромного количества пыли и плесени. Что все они становятся удивительно близорукими и весьма многие из них еще в юных летах лишаются разума, и возвращается он к ним крайне редко. Что весьма часто их поражает полная и неизлечимая слепота и глухота. Что они впадают в глубочайшую апатию и поэтому готовы подписать что угодно, не спрашивая и не имея ни малейшего представления, под чем именно они ставят свою подпись - последнее явление чрезвычайно распространено среди этих несчастных, и они не отступают от своего обычая, даже когда требуется подписать разом тридцать девять пунктов *. Что из-за отупляющего однообразия их занятий и вечного повторения одного и того же (для чего требуется не умение самостоятельно мыслить, но лишь присущая даже попугаю способность подражать) у них замечается полное и грустное сходство друг с другом в характере и мнениях, причем развитие их застыло на мертвой точке (весьма и весьма мертвой, по мнению комиссии) непоправимого скудоумия. Что такая система труда неизбежно приводит к разжижению и даже параличу мозга. Комиссия с полным основанием может добавить, что в профессии шахтеров Шотландии, ножовщиков Шеффилда или литейщиков Вулвергемптона ею не было найдено ничего и в половину столь вредного для лиц, занятых на такой работе, или столь опасного для общества, как губительная система труда, принятая в Оксфордском университете. Во-вторых, касательно вопиющего невежества, Что положение в Оксфордском университете в этом отношении поистине ужасающе. Принимая во внимание все обстоятельства, комиссия даже пришла к выводу, что подростков и юношей, работающих на шахтах и фабриках, можно считать высокообразованными людьми, отличающимися тонким интеллектом и обширнейшими знаниями, если сравнить их с молодежью и стариками, занятыми производством священников в Оксфорде. И вывод этот был сделан комиссией не столько после чтения заслуживших приз стихотворений и установления удивительно малого числа тех молодых людей, которые, пробыв в университете положенный срок, сумели в своей дальнейшей жизни чем-нибудь отличиться или хотя бы стать здоровыми телесно и духовно, сколько путем рассмотрения собранных при обоих обследованиях сведений и беспристрастной сравнительной оценки их. Совершенно справедливо, что в Бринсли (Дербишир) мальчик, отвечавший на вопросы комиссии, обследовавшей детей и подростков, не сумел грамотно написать слово "церковь", хотя и учился в школе три года, в то время как лица, находящиеся в Оксфордском университете, вероятно, все могут написать слово "церковь" с величайшей легкостью, да и редко пишут что-нибудь еще. Однако, с другой стороны, не следует забывать, что лицам, находящимся в Оксфордском университете, были совершенно непонятны такие простые слова, как справедливость, милосердие, сострадание, доброта, братская любовь, терпимость, кротость и благие дела, в то время как, согласно собранному материалу, с несложными понятиями "священник" и "вера" у них были связаны самые нелепые представления. Некий работающий на шахте мальчик знал о Всемогущем только одно - что "его все проклинают", но, как ни отвратителен глагол "проклинать" рядом с именем источника милосердия, все же переведите его из страдательного в действительный залог, поставьте имя Вседержителя в именительном падеже вместо винительного, и вы убедитесь, что, хотя такое выражение куда более грубо и кощунственно, почти все лица, подвизающиеся в Оксфордском университете, представляют себе творца вселенной только таким. Что ответы лиц, подвизающихся в вышеуказанном университете, на вопросы, задававшиеся им в ходе обследования членами комиссии, указывают на упадок морали, куда более серьезный, чем обнаруженный где-либо на шахтах и фабриках, как неопровержимо доказывается следующими примерами. Подавляющее большинство опрошенных на вопрос, что они подразумевают под словами "религия" и "искупление", ответили: горящие свечи. Некоторые заявили - воду, другие - хлеб, третьи - малюток мужского пола, а кое-кто смешал воду, горящие свечи, хлеб и малюток мужского пола воедино и назвал это верой. Еще некоторые на вопрос, считают ли они, что для небес или для всего сущего имеет важное значение, надевает ли в определенный час смертный священник белое или черное одеяние, поворачивает ли он лицо к востоку или к западу, преклоняет ли свои бренные колени, или стоит, или пресмыкается по земле, ответили: "Да, считаем". А когда их спросили, может ли человек, пренебрегавший подобной мишурой, обрести вечное упокоение, дерзко ответили: "Нет!" (см. свидетельство Пьюзи и других). А один молодой человек (настолько не первой молодости, что он, казалось бы, мог уже образумиться), будучи спрошен на занятиях, считает ли он, что человек, посещающий церковь, тем самым уже во всех отношениях превосходит человека, посещающего молельню, также ответил: "Да!" Это, по мнению комиссии, пример такого невежества, узколобого ханжества и тупости, какого не сыскать в материалах обследования шахт и фабрик и какое могла породить только система занятий, принятая в Оксфордском университете (см. свидетельство Инглиса). Один мальчик предупредил все вопросы комиссии, обследовавшей шахты и фабрики, сразу заявив, что "ни об чем судить не берется", а лица, подвизающиеся в Оксфордском университете, единогласно заявляют, что "ни об чем судить не берутся" (за исключением таких пустяков, как чужие души и совесть) и что, веря в божественность рукоположения любого угодного им священника, они "ни перед кем и ни в чем не ответственны". А это, по мнению комиссии, опять-таки куда более вредно и чревато куда большими опасностями для благополучия всего общества (см. материалы обследования). Мы смиренно обращаем внимание вашего величества на то, что лица, дающие подобные ответы, придерживающиеся подобных мнений и отличающиеся подобным невежеством и тупым ханжеством, могут причинить гораздо больше зла, нежели неспособные наставники подростков и молодых людей, подвизающиеся на шахтах и фабриках, поскольку последние обучают молодежь добровольно и их всегда можно удалить, если того потребуют интересы общества, в то время как первые - это учителя воскресной школы, обязательной для всего королевства, навязываемые Законом подданным вашего величества, и уволить их за неспособность или недостойное поведение могут только некие надзиратели - так называемые епископы, которые чаще всего даже менее способны, чем они, и ведут себя еще менее достойно. Посему наш верноподданнический долг требует, чтобы мы рекомендовали вашему величеству лишить указанных лиц экономических, социальных и политических привилегий, коими они сейчас пользуются, развращая и загрязняя душу и совесть подданных вашего величества, а если за ними все-таки будет сохранено право даровать ученые степени и отличия, то хотя бы изменить названия этих степеней так, чтобы можно было сразу понять, на каком основании они даруются. И это, если ваше величество соблаговолит согласиться, можно будет сделать без малейшего нарушения основных принципов истинного консерватизма, сохранив начальные буквы нынешних названий (вещь весьма существенная), как-то: "баккалавр идиотизма", "магистр измышлений", "доктор церковного пустословия" и тому подобное. Смиренно представляем этот доклад вашему величеству. Томас Тук (м. п.) Т. Саутвуд Смит (м. п.) Леонард Хорнер (м. п.) Роберт Дж. Сондерс (м. п.) 3 июня 1843 г. ^TИНТЕРЕСЫ СЕЛЬСКОГО ХОЗЯЙСТВА^U Перевод И. Гуровой Наше правительство так ловко и умело манипулировало "Законом против заговоров", что, по нашему мнению, ему следовало бы (высматривая государственным оком пути умиротворения некоторых из своих наиболее влиятельных и наиболее своевольных сторонников) обвинить все промышленные интересы страны в заговоре против ее сельскохозяйственных интересов. Дабы не дать предлога для отвода присяжных, их следует набрать из числа арендаторов герцога Букингемского *, а самого герцога Букингемского сделать их старшиной; ну, а для того, чтобы вся страна была довольна судьей и заранее уверена в его мягкости и беспристрастии, представляется желательным чуточку изменить закон (совершеннейший пустяк для консервативного правительства, которое знает, чего хочет!) и передать дело в церковный суд под председательством епископа Эксетерского. Генеральный прокурор Ирландии, перековав свой меч на орало, мог бы возглавить обвинение, а мистер Кобден * и прочие адвокаты выбирали бы любые линии защиты, доказывали бы и опровергали все, что им заблагорассудится, не испытывая ни малейшего беспокойства или сомнения относительно того, каким будет вердикт. Нет никаких сомнений, что почти вся страна вступила в заговор против этих злосчастных, хотя и священных сельскохозяйственных интересов. Ведь не только в стенах театра Ковент-Гарден или манчестерского Фритрейдхолла и ратуши Бирмингема гремит клич - "Отменить хлебные законы!" * Он слышится в стонах, доносящихся по ночам из богаделен, где на кучках соломы спят обездоленные; его мы читаем на изможденных, землистых от голода лицах, превращающих наши улицы в приют ужаса; он звучит в благодарственной молитве, которую бормочут исхудалые арестанты над своей скудной тюремной трапезой; он начертан страшными письменами на стенах тифозных бараков; нетрудно увидеть его следы во всех цифрах смертности. И все это неопровержимо доказывает, что против несчастных сельскохозяйственных интересов создается обширнейший заговор. И это так ясно, что о нем вопиют железные дороги. Кучер старой почтовой кареты был другом фермера. Он ходил в высоких сапогах, разбирался в коровах, кормил своих лошадей овсом и питал самый горячий личный интерес к солоду. Одежда машиниста, его вкусы и привязанности тяготеют к фабрике. Его бумазейный костюм, пропитанный угольной пылью и покрытый пятнами сажи, его вымазанные в масле руки, его грязное лицо, его познания в механике - все выдает в нем сторонника промышленных интересов. Огонь, дым и раскаленный пепел - вот его свита. Он не связан с землей, путь его - это дорога из железа, сотворенная в доменных печах. Его предостерегающий крик не облекается в великолепные слова древнего саксонского диалекта наших предков - это сатанинский вопль. Он не кричит "йя-хип!" во всю силу сельскохозяйственных легких, но испускает механический рев из промышленно сотворенной глотки. Так где же сохраняются еще сельскохозяйственные интересы? Из какой области нашей социальной жизни не были они изгнаны, уступив место незаслуженно возвышаемому сопернику-самозванцу? Можно ли назвать сельскохозяйственной полицию? Сельскохозяйственными были стражники. Они все до единого носили вязаные ночные колпаки, они поощряли рост строевого леса, патриотически придерживаясь дубинок и колотушек самых титанических размеров; каждую ночь они спали в будках, представлявших собой лишь видоизмененную форму знаменитых деревянных стен Старой Англии; они неизменно просыпались, только когда было уже слишком поздно, - в этом отношении их легко было спутать с самыми что ни на есть подлинными фермерами. Ну, а полицейские? Пуговицы на их мундирах изготовлены в Бирмингеме, из дюжины их дубинок не соорудишь и одной настоящей колотушки; им не дано деревянных стен, чтобы почивать между ними, а на голове они носят кованое железо. Можно ли назвать сельскохозяйственными врачей? Пусть ответят на этот вопрос господа Морисон и Моут из Гигиенического заведения на Кингс-Кросс в Лондоне. Разве деятельность этих джентльменов не является постоянным доказательством того факта, что все наши медики объединились, дабы единодушно опровергать достоинства универсальных растительных лечебных средств? И разве это пренебрежение к растениям и пристрастие к стали и железу, которое отличает практикующих врачей, можно истолковать как либо иначе? Разве это не совершенно открытое отречение от интересов сельского хозяйства и не поддержка промышленных? А хранители законов - разве они не нарушают верность прекрасной девице, которую им следовало бы боготворить? Спросите об этом у Генерального прокурора Ирландии. Спросите у этого достопочтенного и ученого джентльмена, который на днях публично отбросил серое гусиное перо - продукт сельского хозяйства - и взялся за пистолет, утративший со введением пистонных замков даже кремень - свою последнюю связь с сельским хозяйством. Или задайте тот же самый вопрос еще более высокому деятелю юстиции, который в том самом случае, когда ему надлежало быть тростником, колеблющимся туда и сюда в зависимости от ветра противоречивых фактов, восседал на судейском кресле словно идол, отлитый Властью из самого тяжелого чугуна. Весь мир принимает чрезмерное участие в наших промышленных интересах - всегда и везде: в этом и источник недовольства и великая истина. С сельскохозяйственными интересами - что бы ни крылось под этим названием - дело обстоит совсем по-другому. Их представители не думают о страдающем мире, не видят его и равнодушны к тому, что им все-таки о нем известно; и так будет, пока мир остается миром. Все те, кого Данте поместил в первый круг обители скорби, отлично могли бы представлять сельскохозяйственные интересы в нынешнем парламенте, или на собраниях друзей фермеров, или где угодно еще. Но речь сейчас идет не об этом. Против сельского хозяйства замышлен заговор; и мы хотели только привести несколько доказательств существования этого заговора и того, что в нем участвуют самые различные классы. Разумеется, обвинительному акту против всех промышленных интересов в целом совсем незачем быть длиннее обвинительного акта против О'Коннела и других *. В качестве представителя этих интересов можно взять мистера Кобдена, каковым его и так все единодушно признают. Пусть нет никаких улик - они и не требуются. Достаточно будет судьи и присяжных. А их-то правительство отыщет без труда, если только оно хоть чему-нибудь научилось. 9 марта 1844 г. ^TУГРОЖАЮЩЕЕ ПИСЬМО ТОМАСУ ГУДУ* ОТ НЕКОЕГО ПОЧТЕННОГО СТАРЦА^U Перевод И. Гуровой Мистер Гуд, сэр! Конституции все-таки приходит конец. Не смейтесь, не смейтесь, мистер Гуд! Я знаю, что конец ей приходил уже раза два иди три, а может, даже и четыре. Но сейчас она дышит на ладан, сэр, это уж точно. С вашего разрешения, я хочу указать, что последние выражения были употреблены мной сознательно, сэр, и отнюдь не в том смысле, в каком они употребляются нынешними безмозглыми фатами. Когда я был мальчиком, мистер Гуд, фатов еще и в помине не было. Англия была Старой Англией, когда я был молод. Мне и в голову не могло прийти, что она станет Молодой Англией *, когда я буду стар. Но нынче все идет задом наперед. Да, в мои дни правительства были правительствами, а судьи - судьями, мистер Гуд. И никаких этих нынешних глупостей. Попробовали бы вы начать свои крамольные жалобы - мы тут же пустили бы в ход солдат. Мы пошли бы в атаку на Ковентгарденский театр, сэр, как-нибудь вечером в среду - и с примкнутыми штыками. Тогда судьи умели быть твердыми и блюсти достоинство закона. А теперь остался только один судья, который умеет исполнять свой долг. Именно он судил недавно ту самую мятежницу, которая, хотя и имела сколько угодно работы (шила рубашки по три с половиной пенса за штуку), нисколько не гордилась своей славной родиной и, чуть только потеряв легкий заработок, в помрачении чувств изменнически попыталась утопиться вместе со своим малолетним ребенком; и этот достойнейший человек не пожалел труда и сил - труда и сил, сэр, - чтобы немедленно приговорить ее к смерти и объяснить ей, что в этом мире для нее нет милосердия. Прочтите газеты за среду 17 апреля - и вы сами во всем убедитесь. Его не поддержат, сэр, я знаю, его не поддержат; однако не забудьте, что его слова стали известны во всех промышленных городах нашей страны и читались вслух толпами во всех политических собраниях, пивных, кофейнях и местах тайных и открытых сборищ, куда повадились ходить недовольные рабочие, - и никакая жалкая слабость правительства не сможет изгладить эти слова из их памяти. Великие слова и деяния, вроде этого, мистер Гуд, не проходят незамеченными в дни, подобные нашим: их тщательно запоминают, и им не угрожает мрак забвения. Все общество (особенно те, кто мечтает о мире, о гармонии) весьма ему обязано. Если какому-нибудь человеку суждено будет нахватать звезд с неба, то только ему; и мне говорили даже, что это ему как-то почти удалось. Но даже ему не под силу спасти конституцию, сэр, - ее искалечили непоправимо. А вам известно, в какую гнусную непогоду потерпит она крушение, мистер Гуд, и ради чего будет принесена в жертву? А вы знаете, на какую скалу она наткнется, сэр? Я убежден, что нет, ибо пока это известно только мне одному. Но я расскажу вам. Конституция разобьется, сэр (в морском смысле этого слова), о вырождение рода человеческого в Англии и о его превращение в смешанное племя дикарей и пигмеев. Таков мой вывод. Таково мое предсказание. Вот что несет нам будущее, сэр, - предостерегаю вас. А теперь я докажу это, сэр. Вы литератор, мистер Гуд, и, как я слышал, написали несколько вещиц, которые стоит прочесть. Я говорю "как я слышал", потому что не читаю ничего нынешнего. Вы уж извините меня, но, по моему мнению, человек должен знать о своем времени только одно - что такого скверного времени никогда прежде не бывало и, наверное, никогда не будет. Это, сэр, единственный способ обрести подлинную мудрость и счастье. По своему положению литератора, мистер Гуд, вы часто посещаете двор нашей всемилостивейшей королевы, да благословит ее бог! И следовательно, вам известно, что три главных ключа к дверям королевского дворца (после титула и политического влияния) суть Наука, Литература и Искусство. Я лично никак не могу одобрить этого обычая. В нем, по моему мнению, есть нечто простонародное, варварское, противуанглийское - ведь так издавна повелось в чужих землях, еще со времен нецивилизованных султанов "Тысячи и одной ночи", которые всегда старались окружить себя прославленными мудрецами. Но так или иначе, вы бываете при дворе. А когда