лся подчиниться этим обстоятельствам, мистер Мор предложил ему, как человеку чести и джентльмену, выпустить его в коридор, дабы они могли поединком разрешить свою старинную вражду. Бесхитростный Наемник соглашается на столь разумное предложение и получает пулю в спину от комика, которого за это саркастически называет "охотничком" и умирает молодец молодцом. Все это случилось в один день - в день свадьбы Владелицы Лэмбита, и вот мистер Уэлкс сосредоточился как мог, вытянул шею, уставился прямо перед собой и затаил дыхание. Ибо знаменательный день сменился ночью, и мистер Уэлкс был допущен в "брачную опочивальню Владелицы Лэмбита", где он узрел туалетный столик и удивительно большую и унылую кровать под балдахином. Там Владелица, отпустив подружек, принялась оплакивать свою горькую участь, но вот жалобы ее были прерваны появлением супруга. И дело принимало уже отчаянный оборот, когда Владелица (к этому времени узнавшая о существовании брачного свидетельства) отыскала на туалетном столике кинжал и воскликнула: "Посмей только заключить меня в свои гнусные объятия, и эта сталь..." и т. д. Впрочем, он все-таки посмел, и они с Владелицей Лэмбита уже таскали друг друга по всей опочивальне, точно борцы, когда мистер Мор взломал дверь и, ворвавшись туда в сопровождении слуг и мидлсекского судьи, арестовал негодяя, а затем потребовал руки своей невесты. Будет только справедливо по отношению к мистеру Уэлксу указать на одну любопытную черту этого представления. Очень сильные сцены напоминали излюбленные ситуации Итальянской оперы - какими они показались бы глухому зрителю. Отчаяние и безумие в конце первого действия, возня с длинными локонами и борьба в брачной опочивальне столь же напоминали условные страсти итальянских певцов, насколько непохож был тамошний оркестр на оперный, а его "бурные тремоло" - на музыку великих композиторов. Вот так встречаются противоположности, и есть обнадеживающее соответствие между тем, что приводит в трепет мистера Уэлкса, и тем, что восхищает герцогиню. 30 апреля 1850 г. ^TПРЕДПОЛОЖИМ!^U Перевод М. Беккер <> I <> Предположим, что мы немного изменили бы закон о подоходном налоге, несколько увеличив налог на капитал и несколько уменьшив налог на заработки - как регулярные, так и нерегулярные, неужели это было бы очень несправедливо? Предположим, что мы немножко больше прониклись бы идеями христианства и немножко меньше идеями мистицизма, пришли бы к большему согласию относительно духа и меньше спорили бы о букве, - неужели мы представляли бы собою безбожное и недостойное зрелище для всего человечества? Предположим, что почтенный член палаты от Уайттауна меньше беспокоился бы насчет почтенного члена палаты от Блектауна, и наоборот, и оба с большей серьезностью занялись бы делами почтенного народа и почтенной страны - неужели их поведение сочли бы непарламентским? Предположим, что в то время, когда в Казначействе имелся избыток средств, мы отказались бы от своих причуд и пришли к соглашению о том, что существуют четыре стихии, необходимые для жизни наших собратьев, а именно - земля, воздух, огонь и вода, и что эти предметы первой необходимости не следует облагать налогом, а потребление их не следует ограничивать, - неужели это было бы неразумно? Предположим, что в настоящее время у нас имелся бы барон Дженнер *, виконт Уатт*, граф Стефенсон * и маркиз Брунель * или что потомки Шекспира были бы возведены в звание пэров, а потомкам Хогарта присвоили бы титул баронета, - неужели это было бы жестоким оскорблением для нашей старинной знати? Предположим, что мы все сошли бы со своих пьедесталов и стали немножко больше общаться с нижестоящими, зная, что талант, заслуги и богатство всегда смогут в достаточной мере утвердить свое превосходство, - неужели мы безнадежно унизили бы себя этим? Предположим, что вместо нелепых пертурбаций у нас было бы больше подлинной цивилизации, - как это повлияло бы на принудительную колонизацию, вызывающую негодующие демонстрации где-то у мыса Доброй Надежды? Предположим, что мы коренным образом упростили бы законы и отказались от нелепой выдумки, будто все должны их знать, когда нам отлично известно, что изучение их - дело целой жизни, причем 50 человек могут преуспеть в этом раз в 250 лет, - неужели от этого пострадало бы наше уважение к законам? Предположим, мы убедились бы в том, что принимаем на веру слишком много подобных выдумок и что это обходится нам слишком дорого. Предположим, мы огляделись бы вокруг и, увидев, что скотопригонный рынок, который первоначально был основан на открытом месте, теперь очутился в центре большого города вследствие непредвиденного роста этого большого города вокруг указанного рынка, и, слыша уверения в том, что рынок якобы все же отвечает потребностям и удобствам этого большого города, решились бы сказать, что это несусветная чушь и что мы не желаем больше этого терпеть, - неужели нас сочли бы революционерами? Предположим, у нас возникло бы подозрение, что дипломаты слишком много суетятся и что весь мир только бы выиграл, если б их лавочка была закрыта три дня в неделю, - неужели это было бы кощунством? Предположим, что правительства занимались бы государственными делами, меньше заботясь о своем благе и больше об общем благе, - интересно, как бы нам тогда жилось? Предположим, что мудрость наших предков оказалась бы пустой фразой, ибо если б в этой мудрости был толк, мы до сего дня должны были бы верить друидам, - неужели нашлись бы люди, которые всю жизнь продолжали бы нести вздор? Предположим, мы бы ясно поняли, что нельзя мешать некоторым людям принимать участие в управлении государством, и сказали бы им: "Братья, давайте посоветуемся, как нам сделать это получше, и не ждите ничего особенного, а давайте все вместе по мере сил своих наляжем на колесо и постараемся стать лучше и откажемся от некоторых крайностей во взглядах ради всеобщей гармонии, - неужели нам понадобилось бы столько добровольцев-констеблей в любое будущее десятое апреля * или пришлось бы так много об этом говорить! Хотел бы я знать, почему люди, которые очень спокойно ко всему относятся, всегда так много об этом говорят? Мистер Лейн, путешественник, рассказывает нам о распространенном среди египтян суеверии, будто злых духов можно отогнать железом, которое внушает им инстинктивный страх. Предположим, что это предвещает исчезновение осаждающих сей мир злых духов и невежества под натиском железных дорог и паровозов, - хотел бы я знать, нельзя ли нам вообще ускорить их бегство железной волей к действию? Предположим, что мы сделали бы несколько подобных опытов! 20 апреля 1850 г. <> II <> Предположиv, умер августейший герцог, - что не столь уж невероятное предположение, ибо Светлый отрок ли в кудрях, Трубочист ли - завтра прах *. Предположим, что это был славный старый герцог с чрезвычайно добрым сердцем, что он был великодушен и всегда движим искренним желанием поступать справедливо и всегда поступал самым наилучшим образом, как подобает человеку и джентльмену. И предположим, что у этого герцога остался сын, которого ни в чем нельзя обвинить или упрекнуть и о котором, напротив, все склонны думать хорошо, не имея никаких оснований думать иначе. И предположим, что этот герцог, хотя и имел более чем приличный доход при жизни, никак не обеспечил своего сына и что весьма покладистое (в таких делах) правительство вынуждено было обеспечить его за счет публики, в размерах, совершенно не соответствующих природе лежащего на публике бремени в прошлом, настоящем и будущем и любой награде за любую общественную деятельность. Неужели страна могла бы в этом случае хоть сколько-нибудь справедливо жаловаться на то, что августейший герцог сам не обеспечил своего сына, а вместо этого оставил его на попечение публики? Мне кажется, решение этого вопроса зависело бы от следующего: дала ли страна когда-либо понять доброму герцогу, будто она хотя бы в малейшей степени ожидает, что он обеспечит своего сына. Если же она никогда ни о чем подобном ему даже не намекала, а наоборот, всеми возможными способами внушала ему радостную уверенность в том, что имеется некое хлопотное дело с гостиницами, которым никоим образом не может заниматься никто другой, кроме как августейший герцог, ибо в противном случае это дело лишится своей привлекательности и пикантности, - в таком случае я бы сказал, что вышеуказанный добрый герцог имел полное основание предположить, будто достаточно обеспечил своего сына, оставив ему в наследство гостиницы, и что страна была бы чрезвычайно неблагоразумной страной, если бы ей вздумалось жаловаться. Предположим, что стране все же вздумалось бы жаловаться. Хотел бы я знать, что бы она говорила в Комиссии, в Подкомиссии и в Благотворительной ассоциации, если бы какой-либо невоспитанный человек предложил выбрать неблагородных председателей! Ибо я хотел бы видеть страну более последовательной в своих действиях. 10 августа 1850 г. <> III <> Предположим, что пред состоящим на жалованье судьей, известным своими продуманными, разумными и справедливыми решениями, предстал социалист или чартист, который, как было доказано, умышленно и при отсутствии каких-либо смягчающих обстоятельств, напал на полицейского при исполнении служебных обязанностей; и предположим, что сей судья за упомянутый проступок приговорил этого социалиста или чартиста к тюремному заключению, категорически отказавшись прибегнуть к альтернативе, несправедливо и пристрастно предоставляемой ему законом и состоящей в том, чтобы разрешить правонарушителю купить свою свободу, уплатив штраф; и предположим, что один из великих, не, состоящих на жалованье судей графства позволил себе фактически отменить правила, выполняемые в этой тюрьме во всех других случаях, и, скажем, в течение одной недели допустил к этому социалисту или чартисту четырнадцать посетителей, - хотел бы я знать, счел бы в этом случае сэр Джордж Грей или любой другой временно исполняющий обязанности министра внутренних дел своим долгом заявить самый решительный протест против действий этого судьи графства. И предположим, что заключенный вовсе не социалист и не чартист, а джентльмен из хорошей семьи и что судья графства именно так и поступил, - хотел бы я знать, что сделал бы в этом случае сэр Джордя; Грей или любой другой временно исполняющий обязанности министра внутренних дел. Ибо, если предположить, что он не сделал бы ничего, я бы серьезно усомнился в его правоте. 7 июня 1851 г. <> IV <> Предположим, что среди известий в еженедельной газете, скажем, в "Экзэминере" за 23 августа текущего года, было сообщение о двух происшествиях, составляющих чудовищный контраст. Предположим, что первое происшествие касалось бедной женщины, жены рабочего, которая умерла в ужасающих условиях, брошенная и забытая приходскими властями; предположим, что второе происшествие касалось скверной женщины, пьяницы и распутницы, осужденной за уголовное преступление, вернувшейся с каторги, постоянной обитательницы исправительных заведений, лишенной малейших признаков пристойности, однако образцовой заключенной образцовой тюрьмы, где этой интересной личности была выдана большая награда за отличное поведение, - хотел бы я знать, пришло бы в голову хоть каким-нибудь властям в стране, что здесь что-то неладно? Ибо я беру на себя смелость сказать, что подобный вопиющий пример и применение образцового закона о бедных говорит о зле столь глубоком, что его не измерить никакой бюрократической красной тесьмой *. 6 сентября 1851 г. <> V <> Предположим, что некий джентльмен по имени мистер Сидней Герберт * выступил бы в палате общин и принялся изо всех сил оправдывать порочную систему управления, которая ввергла Англию в пучину позора и бедствий; предположим также, что этот джентльмен стал бы распространяться в палате общин о беспомощности наших английских солдат, которая естественно вытекает из того, что сапоги для них делает один человек, одежду - второй, жилища - третий, и так далее, причем речь его представляла бы собой самую удивительную смесь сентиментальной политической экономии и бюрократизма, - хотел бы я знать, было ли бы в данном случае нарушением правил, если бы кто-нибудь заикнулся о самоочевидном факте, а именно, что английские солдаты не вербуются в колыбели, что каждый из них, прежде чем стать солдатом, занимался еще каким-то делом и что во всей армии едва ли найдется полк, в составе которого не было бы людей, более или менее знающих любое ремесло, какое только существует под солнцем. 10 февраля 1855 г. ^TУЗНИКИ-БАЛОВНИ^U Перевод Л. Шестаковой Система одиночного заключения, в Англии впервые испытываемая в Образцовой лондонской тюрьме Пентонвиль *, требует от общества, как нам кажется, некоторого размышления и обсуждения. В этой статье мы намерены выдвинуть ряд, как нам кажется, серьезных возражений против такой системы. Мы сделаем это с возможной сдержанностью и не будем полагать необходимым каждого, с кем мы расходимся во мнениях, считать подлецом, движимым низкими намерениями, которому под горячую руку может быть приписано самое беспринципное поведение. Чаще всего мы почти не верим случаям, когда в хороших людях все находят хорошим, а в плохих все плохим. В наш век процветает обширная категория лихих наездников, скачущих во весь опор по полю своей деятельности на любимых коньках и почитающих своим долгом во время этой скачки с препятствиями забрасывать своих противников комьями грязи и затаптывать конскими копытами самые скромные возражения и разумные доводы. Такая скачка происходит и вокруг нашего вопроса. Здесь есть свои лихие наездники, берущие препятствия, придерживаясь опасного принципа, что цель оправдывает любые средства, и не брезгующие никакими средствами, кроме разве правды и справедливости. Рассматривая здесь только английскую систему одиночного заключения, мы оставляем в стороне возражение против крайнем суровости этой меры, которое незамедлительно возникло бы, если бы дело хоть в какой-то степени касалось американского штата Пенсильвания. Ибо в то время, как в указанном штате такой приговор может быть вынесен на двенадцать лет, а Англии нельзя даже и думать больше, чем о годе; во всяком случае, никак не более чем о полутора годах. Кроме того, ученье и молитвы вносят относительное облегчение в судьбу заключенных, недоступное в Америке. Несмотря на то, что "лихим наездникам" величайшей ересью кажется предположение о том, что под действием продолжительного одиночного заключения узник может сойти с ума или обратиться в идиота: несмотря на то, что всякий, кто осмелился бы высказать такое предположение в Пенсильвании, рисковал бы прослыть охульником св. Стефана; * несмотря на все это, лорд Грей, обратившись к данному вопросу в своем недавнем выступлении в палате лордов на текущей сессии парламента и восхваляя систему одиночного заключения, сказал: "Где бы ни проводились добросовестные испытания этой системы, всюду обнаруживалось, что одним из самых больших ее недостатков является тот факт, что применение ее в течение продолжительного времени чревато опасностью для заключенного и что человеческая природа не может переносить одиночное заключение дольше определенного срока. По единодушному утверждению авторитетных врачей, если этот срок превышает двенадцать месяцев, состояние здоровья заключенного, как умственное, так и физическое, требует пристального и неослабного внимания. Установлено, что восемнадцать месяцев являются предельным сроком подобного наказания, но не рекомендуется, как правило, выносить приговор на срок больший, чем двенадцать месяцев". Принимая это во внимание и учитывая, кроме того, что предстоящий больший или меньший срок одиночного заключения и все возникающие в связи с этим опасения, несомненно, оказывают влияние на психику узника с самого первого часа его пребывания в тюрьме, мы согласны считать обвинения в излишней суровости американской системы не имеющими силы для Англии. Прежде всего мы предполагаем рассмотреть эту систему с точки зрения того колоссального противоречия, которое она порождает в таких условиях, как английские. Мы имеем в виду физическое состояние заключенного в тюрьме по сравнению с состоянием трудящегося человека или неимущего вне ее стен. Затем мы попытаемся выяснить обстоятельства и предоставим нашему читателю возможность решить самому, настолько ли эффективно добиваются при этой системе подлинного, действительного раскаяния, чтобы это могло оправдать упомянутое колоссальное противоречие. Если, в конце концов, мы решим, что имеется меньше возражений против системы совместного заключения, при которой запрещены разговоры, - то не потому, что теоретически считаем его достаточно эффективным наказанием, но потому, что это наказание весьма строгое, поддающееся разумному административному надзору, более дешевое, не создающее такого разительного и нежелательного контраста и не рассчитанное на то, чтобы баловать заключенного, льстить его самолюбию и раздувать в нем сознание важности собственной персоны. Мы не знакомы ни с одной системой наказания подобной суровости, которую могли бы считать исправительной, за исключением примечательной системы капитана Макконохи *, бывшего губернатора острова Норфолк, которая обязывает заключенного самостоятельно принимать решения и вносить самоотречение в свое каждодневное тюремное поведение; причем приговор выносится не на определенный срок, а на выполнение определенной работы при соблюдении известных норм поведения. Некоторые подробности системы капитана Макконохи вызывают у нас сомнения (так, абсолютное молчание нам не представляется необходимым); но в основном мы считаем, что она зиждется на здравых и разумных принципах. Из работ архиепископа Уотли * мы видим, что его глубокий и острый ум признает эти же принципы. Сопоставим прежде всего недельный рацион узников Образцовой тюрьмы в Пентонвиле с питанием обитателей того работного дома, который как будто бы является ближайшим к ней - а именно, работного дома прихода св. Панкраса. В тюрьме каждый мужчина получает еженедельно двадцать восемь унций мяса. В работном доме каждый работоспособный взрослый получает восемнадцать. В тюрьме каждый мужчина получает еженедельно сто сорок унций хлеба. В работном доме каждый работоспособный взрослый получает девяносто шесть. В тюрьме каждый мужчина получает сто двенадцать унций картофеля. В работном доме каждый работоспособный взрослый получает тридцать шесть. В тюрьме каждый мужчина получает пять с четвертью пинт жидкого какао (приготовленного из хлопьев или из молотых бобов какао), четырнадцать унций молока и сорок две драхмы черной патоки. И, кроме того, семь пинт каши, подслащенной сорока двумя драхмами черной патоки. В работном доме каждый работоспособный взрослый получает четырнадцать с половиной пинт овсяной каши на молоке. Никакой другой каши он не получает, и какао тоже. В тюрьме каждый мужчина получает три с половиной пинты супу. В работном доме каждый работоспособный взрослый мужчина получает четыре с половиной и сверх того пинту тушеной баранины с луком и картофелем. Если прибавить к этому семь пинт пива и шесть унций сыру, получим все, что может противопоставить человек, проживающий в работном доме, питанию заключенного в тюрьме, который пользуется неизмеримо большими преимуществами во всех других указанных нами отношениях. Жилье в работном доме куда хуже, чем у заключенного, о дороговизне содержания которого мы предполагаем говорить ниже. Попробуем осветить другую сторону этого противоречия. Попросим читателя еще раз вернуться к рациону Образцовой тюрьмы и подумать, какое ужасное несоответствие существует между ним и питанием свободного труженика в любой сельской местности Англии. Сколько может зарабатывать сельский труженик? Верно ли будет указать сумму двенадцать шиллингов в неделю? Во всяком случае, это не назовешь низким заработком. Двенадцать шиллингов в неделю составят тридцать один фунт четыре шиллинга в год. В 1848 году на питание и содержание каждого заключенного Образцовой тюрьмы отпускалось без малого тридцать шесть фунтов. Следовательно, наш свободный труженик, на обязанности которого лежит содержание малолетних детей, арендная плата за жилье, покупка одежды и который лишен возможности приобретать продукты питания по оптовым ценам, содержит себя и всю свою семью, имея сумму, на четыре или пять фунтов меньшую, нежели та, которая расходуется на питание и охрану одного человека в Образцовой тюрьме. Безусловно, при его просвещенном уме, а порой и низком моральном уровне, это замечательно убедительный довод для того, чтобы он старался туда не попасть. Но не станем ограничиваться противопоставлением судного питания сельского труженика и хлопьев или бобов какао в ежедневной трапезе заключенного, состоящей из супа, мяса и картофеля. Поднимемся немного выше по общественной лестнице и поинтересуемся объявлениями в газете "Таймс". Посмотрим, какое жилье и какую пищу предлагают людям среднего класса хозяева пансионов, не забывающие при этом о собственной выгоде. "_Леди_, проживающая в коттедже с большим садом в приятной и здоровой местности, была бы счастлива разделить свое жилище и стол с одной или двумя особами женского пола. Для двух леди, занимающих одну комнату, плата - 12 шиллингов в неделю с каждой. Коттедж находится на расстоянии четверти часа ходьбы от хорошего рынка, в 10 минутах от станции Юго-Западной железной дороги и на расстоянии часа от города". Содержание этих двух леди в Образцовой тюрьме не могло бы обойтись так дешево!" "_Питание и жилье_ за 70 фунтов в год для супружеской пары или - за соответственно меньшую плату - для одинокого джентльмена или леди. В респектабельной семье. Комнаты большие и просторные, в хорошем доме в Излингтоне. Около 20 минут ходьбы до Английского банка. Обед - в шесть часов. В небольшом и приятном обществе есть всего одна или две вакансии". Снова дешевле, чем в Образцовой тюрьме! "_Жилье и питание_, - Леди, стоящая во главе привилегированной школы в городе, расположенном примерно в 30 милях от Лондона, была бы счастлива делить с другой леди кров и питание. В распоряжении леди были бы отдельная спальня и гостиная. Может заинтересовать каждую леди, ищущую комфорт. Условия - 30 фунтов в год. Обе стороны представляют рекомендации". И снова почти на шесть фунтов в год меньше, чем в Образцовой тюрьме! Если бы мы (опять-таки для иллюстрации нашего противоречия) перелистали подшивку газет за месяц или просмотрели бы страницы объявлений двух-трех выпусков железнодорожного путеводителя Брэдшоу, мы смогли бы, вероятно, заполнить весь этот номер журнала подобными примерами. Причем в ряде из них фигурировал бы еще "хороший тон". В конце 1847 года только на "строительство и ремонт" Образцовой тюрьмы была израсходована малая толика в девяносто три тысячи фунтов - и это в то время, когда на все нужды народного просвещения правительство ассигновало всего семь тысяч фунтов. Этих девяноста трех тысяч хватило бы на отправку в Австралию четырех тысяч шестисот пятидесяти бедняков (из расчета двадцать фунтов на человека). Что касается работы, проделанной пятьюстами Заключенными Образцовой тюрьмы в 1848 году (эти цифры взяты из отчетов, а также из весьма ценной работы мистера Хепворта Диксона о лондонских тюрьмах), она не только не принесла никакой прибыли, но дала фактический убыток более чем на восемьсот фунтов. Этот поразительный результат может быть объяснен дороговизной обучения и большими затратами времени на обучение квалифицированных рабочих-заключенных, труд которых мало производителен. Мы готовы принять эти соображения, но пусть сам читатель решит, правильна или порочна вся система. И не будет ли более целесообразным использовать эти средства на обучение неквалифицированных рабочих вне тюремных стен, рабочих, о которых никто не заботится. Нам возразят, что средства эти используются для подготовки осужденного к изгнанию, на которое он обречен. Нам думается, - а читатель пусть будет нашим судьей, - что прежде всего всем этим следует заниматься вне стен тюрьмы; что в первую голову к эмиграции надо готовить злосчастных детей, которые либо предоставлены нежным заботам очередного Друэ *, либо составляют позор наших городов: и то, что у нас начинают не с того конца, являет собой пример чудовищной непоследовательности, возмущающей рассудок. Где наш Образцовый дом производственного обучения молодежи? Где наша Образцовая школа для нищих, "строительство и ремонт" которой стоили бы девяносто - сто тысяч фунтов, а ежегодное содержание выражалось бы в сумме свыше двадцати тысяч? Не будет ли более христианским делом прежде всего создать эти учреждения, чтобы готовить в них квалифицированных рабочих? Направлять в чужие страны лесорубов и водоносов, отбирая их из среды заключенных; добиваться того, чтобы они вернулись к честной жизни и доказали это своим серьезным отношением к труду, усердием и упорством? Перед вами - две группы людей, проживающих в густонаселенной стране и постоянно находящихся у всех на глазах на двух чашах весов. Неужели Преступление всегда будет перетягивать Нищету и ему всегда будут отдавать предпочтение? Весы эти - перед взором всякого. Вихри ослепляющей пыли, - а ее кругом носится невероятно много, - не смогут скрыть от людей истинное соотношение вещей. Перейдем теперь к выяснению того, как влияет одиночное заключение на психику (предполагая при этом, что срок заключения ограничен максимумом лорда Грея). Выясним, что достигается такой дорогой ценой - затратой огромных средств и, что еще дороже, вопиющей несправедливостью. Мы охотно согласились бы с тем, что уважаемый человек, совершивший преступление, должен искупить свою вину, не опасаясь возможности быть узнанным впоследствии закоренелыми преступниками, бывшими товарищами по заключению. Но мы ни на секунду не можем согласиться с тем, что этот довод, пусть благожелательный и гуманный, сам по себе достаточно весок, чтобы парировать выдвинутые нами возражения. Кроме того, у нас нет достаточных оснований считать, что достигается хотя бы эта единственная цель. Со школьных лет из всякого рода источников большинство из нас знает о тайных тюрьмах и секретно содержащихся заключенных, о том, как в условиях, казалось бы, непреодолимых трудностей люди, замурованные в одиночных камерах, каким-то образом умудряются узнавать о том, что в соседних одиночных камерах томятся другие люди. В завораживающем желании узнать что-нибудь о тайне, сокрытой за глухой стеной камеры; в стремлении, прильнув ухом к стене, жадно прислушиваться ко всему, что делается за ней; в непреодолимом соблазне откликнуться на приглушенный стук или любой иной сигнал, какой только может изобрести обостренный ум, день за днем работающий в одном и том же направлении, - во всем этом видна природа человека, заставляющая его искать общения с себе подобными и воспринимающая одиночество как нечто враждебное ей, как противоестественное состояние, с которым она не может мириться. Мы без колебаний утверждаем, что в стенах Образцовой тюрьмы это общение не только вероятно, но безусловно возможно. Как раз недавно это стало установленным фактом. Были приняты некоторые меры, чтобы прекратить разговоры об этом; в действительности произошло следующее: когда заключенные в Пентонвиле перестали быть привилегированными узниками, специально отобранными для проводимого опыта, было обнаружено, что у них в ходу большая конспирация, которая, само собой разумеется, была бы невозможна без широкого общения. Записки на клочках бумаги скатывались в шарики, и заключенные, проходя по коридорам, просовывали их в окошечки камер. Во время богослужения в часовне заключенные вместо откликов на призывы священника обращались друг к другу. По приказанию начальника по всему зданию тюрьмы были расставлены секретные вооруженные караулы, чтобы предотвратить восстание, подготовляемое заговорщиками. Мы предполагаем, что при данной системе необнаруженные случаи такого рода общения не являются редкостью. Психическое состояние, до которого доведен человек, замкнутый в четырех стенах своей камеры, регулярно посещаемый только определенными лицами, которые общаются с ним поодиночке и обращаются только к нему лично, как если бы он был объектом их особого попечения, - в большинстве случаев представляется нам мало обнадеживающим и лишенным здоровой основы. Странный всепоглощающий эгоизм - эгоцентризм и тщеславие, настоящее или притворное, - вот первый результат одиночного заключения. Чрезвычайно интересно бывает наблюдать за убийцами, которые становятся любопытными объектами такого рода, когда их наконец переводят в отведенные им камеры, где, как правило (бывают и исключения), убитый исчезает из орбиты их мышления и фигурирует только как действующее лицо собственной важной истории преступника. И вот уже один преступник заполняет собой всю сцену. Я сделал то, я чувствую это, я, полагаюсь на милость провидения, простертую надо мной; это автограф моей персоны, жалкой и несчастной; в детстве я был таким-то и таким-то; в юности я совершил такой-то проступок, чему я приписываю свое падение - не тот проступок, что так низко и варварски исказил облик того, кто создан по образу и подобию Создателя, когда я без всякого предупреждения отправил бессмертную душу в вечность, а нечто иное, простительное, что многие совершают безнаказанно. Я не нуждаюсь в прощении осиротевших жены, мужа, брата, сестры, ребенка, друга этого подло убитого человека; я не прошу о нем; меня оно мало интересует. Я не задаю вопросов священнику относительно спасения убиенной души; для меня важна моя душа. И я почти счастлив, что нахожусь здесь, как бы у райских врат. "Мне он никогда не нравился", - сказал кающийся мистер Маннинг, который лгал до последней минуты и стыдливо называл лом другим, более деликатным словом, чтобы его признания звучали менее страшно. - "И я ударил его по голове острой стамеской. Я попаду в рай, - восклицает это же существо в заключение. - Куда попала моя жертва - меня не касается". Избави, боже, нас, недостойных, верящих в Спасителя, от того, чтобы мы лишали надежды или даже смиренного упования любого преступника, находящегося на этом ужасном пути, - но мы не вправе назвать такое психическое состояние раскаянием. Психическое состояние человека, находящегося в одиночном заключении, близко (как нам кажется) к раскаянию, но гораздо ближе к лицемерию: здесь нет страха смерти, но есть либо усердные попытки изобразить раскаяние, либо безуспешные старания представить состояние, на него похожее. Если я, заключенный Джон Стайлз, не выполняю свою работу, хотя по правилам тюрьмы должен работать, то я просто глупец. Здесь нет ничего, что бы побуждало меня отступать от правил, и есть все, что побуждает подчиняться им. Основательное питание (а каждый завтрак, обед и ужин - большое событие в этой одинокой жизни) зависит от работы; откажись я от нее, и меня ждет фунт хлеба в день. Я подвел бы сам себя отказом. Я бы лишился единственного развлечения, если бы не диалоги с джентльменами, которые так беспокоятся обо мне. Мною интересовались бы вдвое меньше, если бы я не делал тех признаний, которые произношу. Поэтому я, Джон Стайлз, веду себя так, как здесь положено, - нравится мне это или нет. Всегда, при любой приемлемой системе, бывают заключенные, доведенные до преступления самыми разнообразными обстоятельствами, которые ведут себя в изгнании хорошо и более не преступают законов. Нам думается, что на преступников этой категории общая камера (с запрещением разговоров) оказывала бы не менее благотворное влияние, чем наша дорогостоящая и противоестественная система одиночного заключения; и мы не можем считать хорошее поведение доказательством благотворности одиночного заключения. Допуская, что признания Джона Стайлза в настоящее время искренни, мы хотим проследить за ходом его мыслей и попытаться проверить ценность его заявлений. Где нам разыскать отчет Джона Стайлза, исходящий не от противника этой системы, но от горячего ее сторонника? Возьмем его из работы, носящей название "Тюремная дисциплина и преимущества системы одиночного заключения", написанной преподобным мистером Филдом, капелланом новой тюрьмы Рэдингского графства. Укажем, кстати, мистеру Филду, что данный вопрос не следует смешивать (что мистер Филд иногда делает) с вопросом о различиях между данной системой и безграничными злоупотреблениями и рутиной старых дореформенных тюрем. Он касается только различий между этой системой и усовершенствованными современными тюрьмами, которые не основаны на его излюбленных принципах. {Ввиду того, что мистер Филд нисходит до цитирования нескольких измышлений, касающихся сообщения об одиночной тюрьме в Филадельфии, помещенного мистером Чарльзом Диккенсом в его "Американских заметках", он, возможно, будет непо прочь получить некоторые сведения по данному вопросу. С этой целью мистер Чарльз Диккенс приводит записи из своего дневника, сделанные в конце того дня. Он вышел из гостиницы и направился в тюрьму в двенадцать часов. Там его ждали, согласно уговору, джентльмены, которые и показали ее ему. Он возвратился в семь-восемь часов вечера. За это время он пообедал в тюрьме, где, по его расчетам, вопреки утверждению газеты "Филадельфия", пробыл немногим более двух часов. Он нашел, что в тюрьме образцовый порядок, что содержится она в безукоризненной чистоте и система осуществляется в ней очень толково, гуманно, тщательно, любовно и заботливо. Он никак не полагал (как не полагал бы, если бы ему предстояло побывать завтра в Пентонвиле), что книга, в которую посетителям предлагается заносить свои впечатления, рассчитана на то, чтобы в нее вносились критические замечания о системе, а не правдивое свидетельство того, каким образом система проводится в жизнь. А последнему, как беспристрастный наблюдатель, он дал самую высокую оценку, какую только мог. В ответ на тост, поднятый в его честь за обедом в стенах тюрьмы, он сказал, что его неотступно преследуют мысли обо всем том, что он повидал в этот день; что он не может не раздумывать по этому поводу; и что это ужасное наказание. Если американскому чиновнику, провожавшему его домой, попадутся когда-нибудь на глаза эти строки, он, вероятно, вспомнит разговор, который они вели с мистером Диккенсом по дороге, и то, что мистер Диккенс выражался тогда твердо и определенно. Что касается смехотворного утверждения о том, что в своей книге мистер Диккенс назвал "очень красивой" женщину-негритянку, то он абсолютно убежден, что в тюрьме он не видел ни одной негритянки, а показывали ему женщину, которая ухаживала за тяжелобольной и о которой он совершенно не упоминал в своих опубликованных заметках. Описывая трех молодых женщин, "одновременно осужденных за участие в заговоре", он мог среди такого количества узниц спутать в памяти одну из тех, о ком ему говорили, с какой-нибудь другой заключенной, приговоренной за какое-нибудь другое преступление и которую он видел своими глазами. Но у него нет ни малейшего сомнения в том, что он не виновен в столь тяжком (с точки зрения американцев) преступлении, чтобы признать красивой томную квартеронку или мулатку; как нет ни малейшего сомнения и в том, что он видел именно то, что описывал. И он великолепно помнит девушку, упомянутую в этой связи более подробно. Неужели мистер Филд серьезно предполагает, что мистер Диккенс усматривает какую-то выгоду или интерес в том, чтобы в кривом зеркале показать американскую тюрьму; если бы последний был действительно виновен в недостойном стремлении исказить истину, то чего ради он стал бы призывать в свидетели человека, добровольно испытывавшего на себе действие этой системы в течение двух лет? Мы оставим без внимания возражение мистера Филда (который, по свидетельству мистера Питта, подчеркивает верность Бернса природе!) против обсуждения такой темы, как наша, в "чисто развлекательном" сочинении; хотя, как нам кажется, мы припоминаем два-три словечка из этой книги насчет рабства, которое, хоть и является весьма забавным, едва ли может считаться темой чисто увеселительной. Мы счастливы верить, не пытаясь обратить в нашу веру преподобного мистера Филда, что ни одно сочинение не должно быть "чисто развлекательным" и что ряд сочинений, к которым он применил бы это определение, принесли некоторую пользу для претворения в жизнь принципов, к которым, мы надеемся и верим, он, дорожа честью слуги христианской церкви, не безразличен.} Итак, перед вами Джон Стайлз, двадцати лет от роду, арестованный по уголовному делу. Он пробыл в тюрьме пять месяцев и пишет своей сестре: "Не волнуйся, дорогая сестрица, из-за того, что я здесь. Я же не могу не волноваться, вспоминая о своем обращении с отцом и матерью. Когда я думаю об этом, я прямо-таки заболеваю. Надеюсь, бог простит меня. Я от всего сердца день и ночь молюсь об этом. Вместо того, чтобы волноваться по поводу своего пребывания в тюрьме, я должен благодарить бога за это. Ибо прежде чем попасть сюда, я вел совсем беззаботный образ жизни. В моих помыслах не было места для бога. Я думал только о стези, которая вела меня к гибели. Передай поклон моим злосчастным сотоварищам. Надеюсь, что они сойдут со своего порочного пути, ибо им неизвестны ни день, ни час, когда этот путь для них оборвется. Я увидел мое заблуждение; надеюсь, что и они увидят свое. Но я не узнал бы его, если бы меня не постигла беда. Это хорошо, что меня постигла беда. Посещай церковь, сестра моя, каждое воскресенье и не помышляй о зрелищах и театрах, ибо они тебе пользы не принесут. Очень уж много соблазнов". Заметьте! Джон Стайлз, совершивший уголовное преступление, "вел совсем беззаботный образ жизни". Это самое плохое, что он может сказать о себе, в то время как его "сотоварищи", которые уголовного преступления не совершали, являются "злосчастными". Джон видит свое "заблуждение" и видит "их порочный путь". Джона тревожат не уголовные преступления, а театры и зрелища - места, которые посещают многие честные люди. Джон заключен в свою камеру, ставшую кафедрой для его проповедей, и поучает своих "сотоварищей" и сестру, твердя о порочности честного мира. Если полагать его все время искренним, не слишком ли он высокого мнения о себе? "Посещай он церковь которую и я могу посещать, но не ходи в театры, куда я ходить не могу". Не пахнет ли здесь кислым виноградом? Не предназначено ли это показание только "для наружного употребления"? Вот то, что он мог бы написать сам, без подсказки: "Дорогая сестра, я чувствую, что опозорил тебя и всех тех, кто мне дорог, и, если богу будет угодно, чтобы я дожил до дня освобождения, я приложу все свои силы, чтобы исправиться и вести себя так, чтобы ты не стыдилась меня. Дорогая сестра, когда я совершил преступление, украл одну вещь... и эти мучительные пять месяцев не вернули украденного... - о, я буду трудиться до кровавого нота, чтобы возместить похищенное, - и, о дорог